Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

«Ну давай, давай, включайся», — Хорст повернул пакетник, щелкнул рубильником, надавил кнопку «Пуск». Вот так, ключ на старт, дай Бог, чтобы полетела. Зашуршали лопастями вентиляторы, завертелись шайбы с магнитной лентой, вспыхнул, начал разгораться бочкообразный иллюминатор монитора. Десять секунд — полет нормальный.

«Ну, с Богом», — Хорст устроился на винтовой, ювно у рояля, табуретке, клацнув клавишами травления, взял вступительный аккорд, вгляделся… На экране высветилась пышногрудая блондинка, та самая, знакомая и по Египту, и по Багамам, и, наверное, еще по полудюжине географических названий. Валерия Евгеньевна свет-Воронцова, теперь уже полковник. Вот она, вся как на ладони, стерва. Год рождения, рост, вес, размер ступни, объем бедер, талии, номер бюста. Венеру Милосскую ваять можно. Вот, вот, руки бы ей и оторвать, чтобы не лезла, куда не надо. Заодно с носом, чересчур длинным. Впрочем, нет, нос совсем не плох — породистый, гордый, правильной формы. Оно и понятно, не с суконной фабрики, из графьев. Муж ее, полковник-чекист Тихомиров, занимался поисками золота Роммеля, в Ливии был пленен племенем сенусси, медленно кастрирован, клеймен железом и мученически убит. Мать, почетный чекист полковник Воронцова, знавала еще Дзержинского, пережила с десяток чисток и ныне благополучно здравствовала в Ленобласти, жируя на персональной пенсии. Семейка, такую мать. Сама же Валерия Евгеньевна жила одна, в строгости, воспитывала дочь, хотя и не чуралась физиологических контактов с нужными для выполнения заданий мужчинами да и женщинами. Питалась исключительно вегетариански, хотя для пользы дела могла и сальца, и буженинки, и поросеночка заливного с холодной водочкой под расстегайчики. С визигой, севрюжинкой, налимьей печенью. Да при зернистой-то икорке…

Значит, физиологических контактов не чурается? Это хорошо… Хорст, оскалившись, закурил помассировал слезящиеся глаза и принялся вникать дальше. Так, личный номер, крайне положительные характеристики… Дальше, дальше… Владеет в совершенстве холодным и огнестрельным оружием, занимается рукопашным боем по системе Ознобишина, отлично водит машину. Знакома со взрывным делом, работает вслепую на рации, особо опасна при задержании. Ворошиловский стрелок. Особые приметы: три родинки в паху, две на груди, у правого соска, одна, серпообразная, на левой ягодице. Из крепких напитков предпочитает водку, из безалкогольных — томатный сок, из нужных для выполнения задания мужчин — плечистых стройных голубоглазых блондинов. Советская Мата Хари в чекистских полковничьих погонах. Мощно ступает по родительским стопам… Хорст задумчиво заклацкал клавишами, и агрегат показал ему мать Валерии Евгеньевны, Елизавету Федоровну. В годах, но все еще красивую, с властным и самоуверенным выражением лица. И какого черта было ей, дочери графини Воронцовой-Белозеровой, в карательной организации, аббревиатуру которой расшифровывали в те времена как «всякому человеку капут»? Нет бы куда-нибудь во Францию, в Париж, в Ниццу. Тем более что с Россией уже ничего не связывало — мать ее, то бишь бабушка Валерии Евгеньевны, приказала долго жить незадолго до революции. И почему это Елизавета Федоровна в сорок седьмом году при первой же возможности перевелась служить из Москвы в трижды ояыбель революции на гораздо менее перспективную должность? Чтобы быть поближе к мамашиной могилке? Так ведь фамильный склеп Воронцовых-Белозеровых разорили еще при нэпе. Странно, очень странно…

«Оц-тоц-перевертоц бабушка здорова», — вспомнил Хорст слова русской каторжанской песни и стал разбираться с бабушкой, той самой, из фамильного склепа. Материала было с гулькин хрен. Зацепиться было не за что — старинное, скверного качества фото, биографические данные, вехи жизни, ну там еще по мелочи. Интерес вызывала лишь копия допроса Гроссмейстера автономного масонского братства некоего Бориса Филогонова. Сей вольный каменщик был известен тем, что склонял своих последовательниц к сексуальному трехплановому посвящению, уверял, что происходит от Наполеона Первого и, обладая гипнотическим влиянием, ловко выколачивал из членов своей ложи деньги и молчание. Пока им не заинтересовалось ОГПУ. Так вот, гроссмейстер этот показал, что до революции самым сильным магом в Петербурге был немец фон Грозен, а ассистентом и медиумом при нем состояла бессменно графиня Воронцова. Причем, конечно же, они были в половой связи, и чтобы посвятить их будущего ребенка дьяволу, вышеозначенная графиня заклала в жертву своего любовника, какого-то поручика-конногвардейца. А потом естественным путем в срок родила от фон Грозена девочку, которую назвали Лизой. Лизаветой. Полковницей Елизаветой Федоровной…

Хорст хмыкнул — ни черта не понять, какие-то тайны Мадридского двора. Одно ясно — и полковница-мама, и полковница-дочь что-то ищут. И легче всего это делать, имея на плечах погоны…

Клацнув клавишами, Хорог запарковал магнитные носители, отдал кнопку «Пуск», скрежетнул рубильником, повернул пакетник — вентиляторы встали, гудение смолкло, экран-иллюминатор погас.

В спальне заметно посвежело — за окнами было пасмурно, назойливое солнце скрылось из виду. «Смотри-ка ты, был дождь, а я и не заметил. — Хорст вышел на балкон, с хрустом потянулся и вдохнул полной грудью. — Устрою-ка я себе день отдыха. Погода шепчет».

Парижский воздух был теплый, парной, наполненный влажной истомой. Снизу, с Елисейских полей, слышался запах листьев, сгоревшего отработанного бензина, терпкой, пробуждающей древние желания сладковатой земляной прели. Тихо шелестели каштаны, томно ворковали парочки, ветер был нежен, как пальцы влюбленной женщины. Только где она, влюбленная женщина?

Вернувшись в спальню, Хорст снял халат, глянул в необъятное, во всю стену зеркало и, почему-то тяжело вздохнув, начал одеваться — шелковое белье, шелковые носки, шелковая рубашка. Выбрал кремовый, не бросающийся в глаза тысячедолларовый костюм, надел нубуковые туфли от «Армани», пригладил выбритые в ниточку усы. Снова посмотрелся в зеркало, снова тяжело вздохнул — хорош. Сукин сын… Взял чековую книжку, бумажник, надел шикарный, весь в бриллиантах «Ролекс». Ну вроде все. Теперь — сказать лакею, чтобы никаких обедов, брезгливо отказаться от машины и скучающей походкой вниз, по широкой мраморной лестнице.

— Ахтунг! — Седой консьерж при виде Хорста подобрался, вскочил как бы подброшенный пружиной, прищелкнул каблуками и вскинул подбородок. Слава Богу, что не закричал «зиг хайль». Это был ветеран движения, местный активист из парижского «Шпинне», вносящий свою малую посильную лепту в дело возрождения великой Германии.

— Вольно, вольно, старина, вы ведь не в своем Заксенхаузене…

Хорст сам открыл массивную, на мощных петлях дверь, непроизвольно тронул галстук-«бабочку» и, подхваченный людским потоком, чинно поплыл по парижским тротуарам. Народу, несмотря на будний день, хватало — потеющие, скучные бульвардье в соломенных немодного покроя шляпах, какие-то быстроглазые молодые личности, юбки, блузки, легкомысленные чулочки, брючки, джинсы, каблуки. Да, что и говорить, женщины были хороши, на любой вкус: аппетитные, грудастенькие, длинноногие, пикантные, румянощекие, цветущие, с соблазнительными бедрами, волнующими икрами, чувственно манящие, распутно-недоступные и загадочные, как сфинкс. Только Хорогу все их сказочные прелести были пока что побоку — он зверски хотел есть, и всеохватывающее чувство голода заглушало на корню все прочие.

Вырвавшись из человеческого потока, он свернул на улицу Фобур-Сент-Оноре, быстро миновал ограду церкви Вознесения и увидел вскоре незамысловатый ресторан, над дверьми которого неоново значилось: «Националь алярюс шик гастрономик». На самих дверях было написано по-русски на прибитой гвоздиком аккуратной фанерке: «Обеды как у мамы. Заходи не пожалеешь». Хорст здесь бывал, а потому, сняв слишком уж респектабельный кис-кис и положив в карман до жути заокеанский «Ролекс», он спустился в маленький, с ребри-етым потолком полуподвал, занял одноместный олик у оконца и заказал всего подряд, по принципу — гуляй, душа. От крученых блинчиков с икрой до наваристого флотского борща «Броненосе! Потемкин». Под хрустальный звон запотевшего графинчика с чистой, словно слезы Богородицы сорокаградусной благословенной.

Народу было мало, пара-тройка пролетариев в старомодных блузонах, усатый, сразу видно, водитель такси, невыспавшаяся, в несвежем макияже стофранковая проститутка. Да и кто пойдет-то сюда? Открывали заведение русские, эмигранты, отсюда и ностальгические интерьер а-ля кружало, какие-то массивные дубовые шкапы, аляповатая, в тяжелых рамках, выцветшая безвкусица лубков. Сирии, Гамаюн, Алконост. Сказочные птицы счастья. Несбыточного, призрачного, оставшегося дома. В России.

И черта собачьего было Хорсту здесь? С тридцатитысячным «Ролексом» мог неплохо подхарчиться и у Максима. Или так уж соскучился по капустно-свекольной хряпе? Правда, на мясном отваре, с толченым салом, чесночком, сметаной и мучной забелкой? С горячими, тающими во рту хрустящими пампушками? Да нет, дело было не в борще. С неодолимой силой тянуло Хорста ко всему русскому, связанному с Россией. Не родительский замок в Вестфалии, не ледяные просторы Шангриллы видел он в своих лихорадочных снах — нет, сонное течение меж невских берегов, гранитное великолепие набережной, закатные пожары на куполе Иса-акия, город, где осталось его счастье. Оно там, в невозвратимом прошлом — в сказочном благоухании сирени в теплом ветерке, играющем Машиной челкой, в ее руках, губах, ощущении близости, в нежном голосе, полном любви… Когда принесли гуся, фаршированного яблоками, Хорст успел освоить объемистый графинчик, и безрадостные мысли накатили на него с новой силой. А тут еще седой кадет с офицерской выправкой запел со сцены душещипательно, по-русски, под гитару:



Целую ночь соловей нам насвистывал,
Город молчал, и молчали дома,
Белой акации грозди душистые
Ночь напролет нас сводили с ума.







Сад весь умыт был весенними ливнями,
В темных оврагах стояла вода…
Боже, какими мы были наивными!
Как же мы молоды были тогда!..



Есть фаршированного гуся он не стал — щедро расплатился, дал на чай и официантке, и артисту, и несколько нетвердо вышел на воздух. Ноги сами собой понесли его на улицу Ла Боэсси к мрачному, строгого вида зданию. Однако внешность обманчива, дом этот был очень веселый и назывался «Паради шарнель».

— Бонжур, мсье! Как погода? — ласково поздоровалась с Хорстом sous-maitress, помощница хозяйки, и, подмигнув, цинично усмехнулась. — Вы как, все в своем репертуаре, мсье? Тогда придется подождать — Зизи вот-вот освободится.

Она отлично помнила этого щедрого, вежливого лиента. Не хам, не извращенец, не скандалист, не тушит сигареты о ягодицы женщин. Мужчинка хоть куда. Также она прекрасно знала, что он не станет изучать объемистый фотоальбом, а сразу пожелает Кудлатую Зизи, заумную интеллигенточку, приехавшую из Прованса. И что ему в ней — рыжа, костлява, разговаривает тихо, вкрадчиво, а держится жеманно, будто графиня Монсоро. К тому еще и неряха. А вот и она.

И Кудлатая Зизи отлично знала, что этот щедрый, неутомимый, словно жеребец, клиент будет нежен с ней как в свадебную ночь, а в решающий момент в пароксизме кульминации вскрикнет коротко и страстно:

— Машка! Машенька! Мария!

Плевать, пусть орет, чего хочет, лишь бы денег давал да не изгадил простыни, а то мадам будет снова недовольна. Она не знала, что со спины была очень похожа на Машу. Машку, Машеньку, Марию…

А когда настала ночь и на небе высыпали звезды, Хорст разжал обманные объятия, сунул рыжей ничего не значащей для него женщине денег и с тоской на сердце покинул веселый дом. Все его мысли были о красавице блондинке — пышногрудой, шикарной, с осиной талией и тридцать пятым размером ступни, постоянно наступающей этим своим тридцать пятым размером ему на пятки. Недолгий праздник плоти закончился, наступали суровые будни.

Братья (1979)

— Оторвись, будешь на подхвате. — Андрон похлопал по плечу Тима, с хищным видом листающего отксеренную «Камасутру», хмыкнул сурово и назидательно. — И вообще, зря стараешься. Восток — дело тонкое. А у нас чем толще, чем лучше.

В канун годовщины Октября, под вечер, Варвара Ардальоновна с Арнульфом смотрели телевизор, Тим настраивался на рандеву с Леной, Андрон же наводил заключительные штрихи, готовясь к великому празднику. Последней каплей в чаше торжества гегемонии пролетариата был плакат из серии «Спасибо тебе, родина, за наше счастливое детство», который надлежало водрузить над входными дверьми в вестибюле. Андрон разжился электродрелью, достал сверло с победитовой вставкой, выстругал мощнейшие, под гвоздь-«двухсотку», дубовые пробки. Что там транспарант — бронелист с амбразурой всобачить можно.

В общем, провели разметку, наметили точки, начали сверлить. Странно. Сверло, преодолев слой штукатурки, начинало буксовать, перегревалось, хваленый победит оказался бессилен.

— Ишь ты, сволочи, как раньше строили. Небось на яичном желтке, на громодянской крови. — Андрон, потерпев фиаско, закурил, посмотрел с презрением на электродрель. — Советское — значит отличное. Завтра же в ЖЭКе возьму перфоратор «Бош». Говорят, штука атомная, дзот раздолбать можно. А здесь не линия Маннергейма, всего-то плакатик повесить.

Он машинально постучал ладонью по стенке. И вдруг штукатурка отлетела сразу, пластом, и с фохотом, подняв облако пыли, разбилась на куски.

— Ни хрена себе фигня, — присвистнул изумленный Тим.

Потом оба замолчали, насупились и мрачно воззрились на стену.

На том самом месте, где должен был водрузиться плакат, в древнюю кладку была вмурована странная трапециевидная плита из черного полированного камня. Формой она на удивление напоминала крышку гроба и выглядела зловеще и контрреволюционно. Да еще надпись на латыни позолоченными буквами и какие-то непонятные знаки, перечеркнутые кривыми, крест-накрест клинками. Та еще плита. Даже не зная латыни, на ней можно было ясно прочитать: «Пи…дец».

Андрон так и прочел, громко, на все здание, с соответствующей интонацией. Что-то у него в последнее время все не в жилу, не в кость, не в масть, не в Дугу и не в тую. Непруха, словом, черная полоса. Во-первых, институт, гори он ярким пламенем. Черта ли собачьего ему во всех этих пиллерсах, шпангоутах, льялах и двойном дне! Аудитории, лектории, курсовые, лабораторные, замдекана с рожей, которую хорошо бы вдрызг, — левый апперкот под бороду, а правой боковым по сусалам. Тьфу, блевать тянет. Ну это как бы тыльная сторона медали. А есть еще ан-фасная. Вернее, анжельная… Третьего дня выяснилось, что законы природы суровы и неотвратимы.

— Андрюша, а я в положении, — сказала, улыбаясь, Анжела и для вящей убедительности погладила себя по животу. — Это у меня первая беременность, и прерывать я ее, естественно, не буду. Рожу тебе ребеночка, мальчика, на тебя похожего. Ты рад? Ну иди же сюда, поцелуй свою верную женушку…

Так и сказала, на полном серьезе — «верную женушку». 0-хо-хо! Может, пока не поздно, броситься к ногам Семенова, повиниться истово, покаяться и пустить горючую слезу, скупую и революционную: «Дяденька главный проктолог ВВ, прости засранца! И определи служить конвойным прапорщиком! Не надо по двенадцатому разряду, главное, куда-нибудь подальше. От водного института и дуры Анжелки, которая от меня в тягости…» В леса, в тайгу, в болото, на съедение комарам. Тоже не выход. Ну и ситуевина!..

— Ишь ты, нацарапали чего. — Тим между тем достал лист бумаги и с пылом истового ученого принялся копировать написанное. — Еще и грозятся, падлы. В общем, за точность не ручаюсь, но получается что-то вроде: «Здесь весьма хреново», а насчет закорючек с саблями завтра посоветуюсь с Махрей. Есть там у нас одна девушка ученая с железобетонной целкой. Не желает работать трещиной, пусть шевелит извилинами. Ну, брат, давай закрывать, советским детям это не надо.

Полночи они вгрызались в стену, макали в воду шипящее сверло, страшно матерясь, стучали молотками. Наконец человеческий гений победил — плакатик повис. Неизвестно, надолго ли, зато идеологически ровно. Никаких уклонов, а главное, никакой латыни.

На следующий день после третьей пары Тим разыскал Махрю, тощую, угловатую девицу с большими грустными глазами и солидным крючковатым носом. Сидя на диване в курилке, она, подобно молодому Цезарю, делала сразу три вещи: яро смолила «Шипку», ела бутерброд с колбасой и вдумчиво штудировала «Историю» Геродота. С первого же взгляда любому здравомыслящему человеку становилось ясно, что общаться с ней куда приятней на вербальном уровне, нежели на гормональном.

— Здорово, Махря, — сказал Тим, усаживаясь рядом. — Бутерброд с колбасой? Поздравляю, вкусно, питательно, полезно. Адекватно для корректного пищеварения.

Сам он только что умял в столовой двойное пюре с котлетами и чувствовал себя добрым и одухотворенным.

— Ни черта корректного. Сплошной крахмал. — Махря закрыла книгу, выщелкнула окурок и, ухмыляясь, взглянула на Тима. — Здорово. Что-то я не вижу пряников.

— Да я, солнце мое, не заигрывать пришел. — Тим тоже усмехнулся, вытащил свои, «Союз-Аполлон», галантно угостил Махрю. — По делу. У нас ведь кто всех пригожей и мудрей? То есть кто у нас и умница и красавица? — Подмигнул, вытащил бумажку со вчерашними письменами, развернул и небрежным жестом отдал Махре. — Не знаешь случайно, что бы сие значило?

— Что-что, латынь, благородный язык Вергилия и Нерона. — Махря положила книгу на диван, а полусъеденный бутерброд на обложку книги. — Тереблис

Глокус ист, то бишь ужасно это место… А здесь, с кинжалами, вроде бы похоже на язык Иосифа Флавия, ну да, точно, это иврит. Слушай, есть у меня сионист знакомый, когда-то ходили на зигелевские чтения. Подождешь пару дней? Я тебе позвоню.

— Спасибо, солнце мое. И не звони мне, я живу по чужим людям. Сам найду тебя. Чао.

Место встречи изменить нельзя; Спустя два дня Тим нашел Махрю все на том же диване, правда, на этот раз со «Стюардессой» в зубах и за чтением занимательнейшей «Географии» Страбона.

— Привет, солнце мое. Ну что, общалась приватно с сионистом?

— Общалась, уж так общалась — с тебя, Метельский, молоко за вредность.

Махря оглушительно закрыла книгу, бросила окурок в урну и, вытащив из кармана «коровку», по-братски поделилась с Тимом.

— На, кошерная… В общем, вначале сионист меня чуть не прибил за оскорбление в лучших чувствах, потому как буквы на иврите означают имя Божье, а что символизируют мечи, понять несложно — секир башка. Потом, правда, сменил гнев на милость и раскололся. — Махря прожевала конфету и требовательно протянула тощую, с длинными пальцами руку. — Мужчина, не угостите папироской? Мерси… Ну так вот, каббала, тайное учение иудаизма, оперирует десятью именами Бога, и это, третье, самое загадочное и могущественное, истинное значение его неизвестно. И рубить его шашкой — значит, отрицать вселенское устройство. — Она затянулась, далеко выпустила дым и вдруг фыркнула по-кошачьи. — То есть, отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног… В общем, сионист жутко ругался, и не думай, что на иврите.

Тим из благодарности курнул вместе с Махре и похвалил ее плюшевые, ядовито-фиолетовые штаны и с поклоном отчалил до дому, то бишь на Фонтанку. А там царила кутерьма — в старшей группе гавк-нулся радиатор отопления, видимо, уж слишком развели пары в честь годовщины Октября. Было очень жарко, шумно и мозгло. Словно в долине гейзеров. Персонал эвакуировал детей, те немилосердно орали, зато Андрон застыл как изваяние, мокрый, невероятно злой, укутав батарею дымящимся матрасом. В нем было что-то от Александра Матросова, героев молодогвардейцев и бравых моряков, отправивших к Нептуну свой эсминец «Стерегущий».

— Столбом не стой, кантуй вторым слоем, такую мать, — сказал он проникновенно Тиму, выругался, сплюнул и повысил голос. — Александра Францев-на! Ну что там «аварийка», едет?

— Андрюшенька, занято у них, короткие гудки, — плачуще, с надрывом отвечала заведующая, и в голосе ее слышалась мука. — Ты уж держи, не отпускай. Господи, ведь только новые столы завезли, гэдээровские, из массива! Все, все, к едрене матрене, к чертовой матери!

— Иду, брат. — Андрон порывисто вздохнул, обреченно сгорбился и, шлепая по остывающему кипятку, принялся сражаться со стихией.

Будто в парилку попал. Адом, напоминающий то ли Сандуны, то ли сумасшедший, все ходил ходуном, обдавал горячим паром, оглушал суетой, неразберихой и истошными криками. И впрямь, terribilis est locus iste.

Хорст (1969)

В Москву Хорст прибыл как вестник от махатм, не пожалевших некогда землицы для брата своего махатмы Ленина. Пришел пешком, босой и налегке, назвавшись скромно — гуру Рама Кришна с холодной головой, горячим сердцем и чистыми, ловко жестикулирующими руками. Но отнюдь не с пустыми, с еще одной порцией земли для незабвенного махатмы Ильича. В большом, отливающем великолепием золота и разноцветьем бриллиантов ларце. Только какая дорога может быть без добрых попутчиков? Херр Опопельбаум мастерски изображал ученого сагиба-переводчика, а оберштурмбан-фюрер Ганс — свирепого телохранителя-сикха. Спектакль был еще тот — на древнем, непереводимом санскрите, под бряцанье булатного талвлара и мерное постукивание четок, перебираемых ловкими, крашенными хной пальцами Рамы Кришны. А сами четки-то, мать честна, из драгоценнейших черных жемчужин! Казалось, на берегах Москвы-реки повеяло дыханием Ганга, загадочным, таинственным, полным очарованием востока. И естественно, что вначале по-простому не получилось — пресса, органы, ученая братия, общество дружбы, пионеры. Однако операция была спланирована тщательно, с тонким знанием человеческой психологии — недаром говорят французы: чтобы остаться в тени, нужно встать под фонарь. К тому же выяснилось, что сундучок с землей просто позолоченный, с фальшивыми бриллиантами, сама земля — вульгарный перегной, а гуру Рама Кришна редко моется, чудеса не практикует и выражается лаконично, по-спартански — все «ом» да «ом» по любому поводу. Правда, на приеме в Кремле он все же разговорился и, приложив руки к сердцу, троекратно повторил:



Харе рама, харе Кришна,
Харе Кришна, харе Рама,
Ом намах Шивайя.



Первоначальный жгучий интерес к Хорсту и компании быстренько угас, сменившись лицемерно-злобным равнодушием казарменного гостеприимства раз уж спустился со своих Гималаев — живи, только дыши в духе советско-индусской дружбы. Но продолжали докучать пионеры, их простодушную настойчивость можно было понять: всех иностранцев распугал грохот танковых гусениц по пражским мостовым. Остались самые стойкие — ну Долорес Ибаррури, ну Фидель Кастро, ну еще кто-то с бородой и без. А тут — живой йог. Отвадили детей путем обмана, сказав, что гуру подался в дхьяну, и душа его в Арупалоке разговаривает по душам с Брахмой. Вернется не раньше, чем через неделю. Поверили наивные дети, поверили, отдали оберштурмбанфюреру Гансу салют, повязали пионерский галстук херру Опопельбауму и ушли под барабанный бой. А Хорст тем временем подался — нет, не в дхьяну, — в ванну. Долго мылся, стригся, брился и принялся готовиться к продолжению операции. Ему предстояло перевоплотиться в озеленителя Артамонова. Мысли о том, что его могут хватиться, не волновали Хорста — пионервожатая наверняка стучала не на барабане. Пусть чекисты думают, что в параллельном пространстве. Если что — херр Опопельбаум прикроет, навешает им лапши насчет телепортации и многомерности миров. Пусть ищут.

Вечером, когда стемнело, он вылез из гостиничного номера по водосточной трубе, ночь провел на конспиративной квартире, у спившегося, уклоняющегося от советского правосудия полицая, а утром был в сквере напротив белокаменного, загибающегося в виде буквы «П» многоквартирного дома. Дом этот откуда-то сверху, наверное, казался огромной подковой, подкинутой простым советским людям на вечное счастье. Однако сами простые советские люди называли его сучьим закутом и старательно обходили стороной — всем известно, что собаки комитетской псарни бешеные.

Однако Хорст, не убоявшись лубяночных терь ров, надел зловещий синий озеленительский халг достал гигантские — слона кастрировать можно ножницы и с песней принялся кромсать ни в чем не повинные акации.

Так он прошелся вдоль всего фасада здания, полюбовался на свою работу, крякнул, оценивающе выругался и, опустившись на траву, вытащил кефир, плавленый сырок и «городскую» булку. Медленно потряс бутылку, посмотрел на свет, разломил «Дружбу» надвое, понюхал, снова выругался, сплюнул и приступил к еде. Парковались, отъезжали сверкающие «Волги», пыхтели, гоняя воздух, закрывающиеся двери, сновали, исчезая в недрах здания, суровые неразговорчивые люди — никто не обращал внимания на Хорста. А он, справившись с кефиром, булкой и отвергнув «Дружбу», поднялся, раскатисто рыгнул и поплелся к дому в ближайшую парадную. Там было светло, просторно и чисто оштукатурено, а за загородкой, у входа на лестницу, помещался коротко остриженный плечистый человек.

— Ты че, мужик, — поднял он на Хорста бесцветные паза и лениво, но свирепо усмехнулся. — Охренел?

В мятом его голосе сквозило отвращение, так общаются с вонючим псом, который даже не стоит пинка, — мало ли, можно ботинки испачкать.

— Мне бы бутылочку помыть, стеклотару. — Хорст живо показал, какую именно, и почтительнейше расплылся в просительной улыбке. — Да и по нужде бы мне, по большой. По самой. С утра еще животом скорбный. С консервы это у меня, с консервы. С частика в томате.

— Пшел, — резко, будто выстрелил, выдохнул плечистый человек, и глаза его нехорошо сощурились. — Сейчас костями будешь у меня срать, не частиком в томате…

Пока он исходил праведным чекистским гневом, Хорст осматривался, оценивал степень защищенности периметра, наличие и тип сигнализации, систем слежения, блокировки и оповещения. Не в Шангрилле — кроме стриженного цербера за загородкой ни черта собачьего здесь не было. Зато уж голосист-то, брехлив. Ишь как складно перешел от диареи к Колыме. Только хорошая собака кусается беззвучно.

— Извиняюсь великодушно, что побеспокоил. — Хорст, сладко улыбаясь, завершил разведку и подался к выходу.

Рыкнул напоследок цербер, хлопнула дверь, резвая не в меру «Волга» обдала Хорста бензиново-угарным выхлопом — пора было идти дальше уродовать акации.

Насилие над природой продолжалось до вечера, до того самого момента, пока у дома не остановился ЗИМ и из него не вышла полковник Воронцова. Как всегда великолепная, в белой синтетической блузке и короткой, цвета кофе с молоком, юбке.

«Вася, подашь завтра к девяти», — прочитал Хорст по ее губам, проследил с ухмылочкой, как она идет к дверям и с галантной доброжелательностью кивнул — до завтра, Валерия Евгеньевна, до завтра Щелкнул ножницами, снял халат и поехал на конспиративую квартиру — нужно было как следует поесть, хорошо отдохнуть и крепко подумать.

Полицай был дома и верен себе — под мухой. Сгорбившись, он сидел на кухоньке за маленьким столом и вдумчиво вникал в поучительное чтиво. Книга была объемистая и называлась «Нюрнбергский процесс». После каждых пяти страниц полицай вздыхал, тер бугристый безволосый череп и с бульканьем опорожнял вместительную, мутного стекла рюмку ванька-встанька. Чтение спорилось.

— Все пьете, Недоносов? — выразил Хорст вслух свое неодобрение и принялся выкладывать продукты, купленные по дороге. — Только ведь у пьяного что на уме, то и на языке. А длинные-то языки мы того… Вместе с шеей.

И чего этому Недоносову не хватает? По документам бывший фронтовик, орденоносец, комполка в отставке. Почет, уважение, персональная квартира, опять-таки денежное довольствие — и из Кремля, и из Шангриллы. О, загадочная русская душа!

— Тошно мне, тошно. — Вздрогнув всем телом, полицай оторвался от чтения, не переворачивая страницы, выпил и закусил. — По ночам все Дзержинского вижу, бородатого, с Лубянской площади. Придет бронзовым гостем, фуражку снимет, в руке по-ленински зажмет и тычет ею мне в харю. Я тебя, гада, я тебя, гада! А башка у него лысая, навроде моей. Но с рогами. Мне бы уехать куда, от него подальше. Чтоб семь верст не клюшкой.

— А, феликсофобия, это интересно. — Хорст понимающе кивнул и ловко вскрыл жестянку с лососиной. — Вы закусывайте, Недоносов, закусывайте. Ладно, что-нибудь придумаем. Есть у нас льготная вакансия в Ленинграде. Что, поедете в город трех революций?

Лососина была великолепной — свежайшей, тающей во рту, благоухающей изысканно и восхитительно. Чему удивляться, Москва — столица нашей родины.

— Да мы это, завсегда… Куда угодно. Лишь бы подальше от этого, с рогами. — Расчувствовавшись, полицай вскочил, правда, не забыв судорожно выпить и закусить. — Когда отъезжать?

Судя по его идиотской улыбке, он и так уже был далеко.

— Вас известят, связь по паролю. Ставьте чайник. Хорст жестом отослал его к плите, нарезал теплый, хрустящий хлеб и взялся за «докторскую» колбасу. Ел он медленно, вдумчиво, старательно набираясь сил, — ночью его ждала работа. Нужно было успеть проштудировать от корки до корки пухлый справочник цветовода-озеленителя.

А утром он был снова в сквере — взглядом проводил на службу Валерию Евгеньевну, наметил фронт работ и принялся выкапывать луковицы тюльпанов, очень осторожно, с заботой о земле. В ручку его лопаты был вмонтирован узконаправленный резонансный микрофон новейшей конструкции. С неделю подвизался Хорст на тяжкой ниве мастера-озеленителя — рыл, стриг, ровнял, пилил, даже выкорчевал мемориальный вяз, на котором вешали героев Красной Пресни. Над сквером будто бы фашист пролетел, но собранная информация того стоила — операция близилась к своему эндшпилю. Приватному разговору с полковником Воронцовой. Момент был самый благоприятный — Валерия Евгеньевна сутки как в законном отпуске, так что хватятся ее, если что, не скоро. Были кое-какие сомнения о времени и месте рандеву, но Хорст решил действовать нагло, с напором застоявшегося Казановы — с женщиной нужно быть смелым. Особенно с такой. А поэтому в двадцать два ноль-ноль одетый в форму с васильковыми петлицами он, ничуть не таясь, зашел в знакомую парадную. Там было все по-прежнему — чисто оштукатурено, просторно и светло, и даже цербер за загородкой был все тот же, зевлорото-речистый. Однако он ни слова не сказал визитеру, даже не взглянул в его сторону, люди обычно видят только то, что хотят, а Хорст и приказал ему мысленно: расслабься, парень. Дверь открыл сквозняк. Тревога ложная. В Багдаде все спокойно. Просто отвел глаза. Штука нехитрая, раньше ей владела любая уважающая себя цыганка. Старый учитель Курт, что остался в бразильской пампе, делал под настроение, бывало, и не такое.

Да, да, спасибо старине Курту — Хорст беспрепятственно прошел на лестницу, поднялся на шестой этаж и замер у одерматиненной двери, отмеченной номером шестьдесят девять. Огляделся, прислушался и, вытащив стетоскоп — куда там медицинскому! — прижал чувствительнейшую мембрану к замку. Веки его опустились, рот для лучшего резонанса открылся…

Квартира была полна звуков — постукивал компрессор холодильника, пел сердцем «не кочегары мы, не плотники» телевизионный верхолаз Рыбников, журчали водяные струи в ванной комнате. Впрочем, пели и там, голосом Валерии Воронцовой: «Ландыши, ландыши». Отвратительно, с полным отсутствием слуха.

«Да, не кочегары мы, не плотники, — хмыкнув, Хорст убрал стетоскоп и не глядя, на ощупь, вытащил отмычку, — но сожалений горьких нет». Чуть слышно щелкнул замком, снова оглянулся и беззвучно вошел внутрь — да, старый добрый Курт научил его всему.

Квартира была типовая, ничем не примечательная: прихожая с рогами и зеркалом, кухонька с пузатым холодильником, скромненькая мебель, телевизор не ахти, тюлевые свежестиранные занавесочки. Это у поимистой-то белогривой хищницы, имеющей — а Хорст это знал наверняка, — немереную кучу денег на личном счете в банке Акапулько? И хорошо, если только там. Да, та еще штучка. А, вроде уже намылась, вытирается. Давай, давай, только молча, молча. Какое там, из ванной комнаты уже не заглушаемое водным плеском с новой силой неслось: «Не букет из майских роз… тра-та-та ты мне принес… Ландыши, ландыши…»

Наконец дверь открылась, затрещал электрошокер, и пение смолкло.

— С легким паром… Хорст ловко подхватил бесчувственное тело, отнес на кухню, избавил от халата и, положив на стол навзничь, принялся привязывать руки и ноги к ножкам. Управился быстро, отошел на шаг, полюбовался работой. Собственно, не работой — Воронцовой. Тело у нее было как у двадцатилетней, упругое, тренированное, с шелковистой кожей, роскошные белокурые волосы доставали до пола. Да и лежала она в такой вызывающей, игриво недвусмысленной позе — рубенсовской Данае и не снилось. А благоухало от нее умопомрачительно и сладко, нежной, путающей все мысли ландышевой эссенцией.

«Этого еще не хватало. А ну-ка, штандартенфюрер, отставить!» — Хорст взял себя в руки, профессионально, взглянул на Воронцову — да, в ориентировке все было указано правильно. Вот две родинки на груди, вот три в паху. Она это, она, голубушка. Ну-с, приступим… Он вытащил десятикубовый шприц, с первого же раза попал иглой в паховую вену Воронцовой и осторожно, глядя на часы, начал медленно двигать шток — снадобье надлежало вводить не торопясь, во избежание осложнений. Это была квинтэссенция немецкой прикладной фармакологии, средство для наркодопроса женщин, вызывающее, если верить инструкции, растормаживание подкорки, бешенство матки и превращающее любую представительницу слабого пола в болтливую, похотливую, готовую на все самку.

«Проверим, проверим. — Хорст осторожно вытащил иглу, взглянул на розовеющие щеки Воронцовой, усмехнулся. — Давай, давай, просыпайся, спящая красавица. Труба зовет. Посмотрим, как там у тебя с маткой».

С маткой у Воронцовой было все в порядке — сладко потянувшись, она вздрогнула всем телом, судорожно выгнулась и медленно, со стоном, разлепила глаза.

— Ты? Ты!

Странно, в голосе ее не чувствовалось ненависти, только удивление да воркующие нотки, как у мартовской загулявшей кошки. Правда, зрачки у нее были не узкие, вертикальные — огромные, мутными блинами расплывшиеся во весь глаз.

— Расскажи, что тебе известно об Оке Господнем? — ласково, но твердо попросил ее Хорст и накрыл ладонью высокий, тщательно подбритый треугольник лобка. — Ну-ну, будь же хорошей девочкой.

Все тело Воронцовой била частая нутряная дрожь, но она все еще боролась, не поддаваясь действию наркотика, а потому ответила с издевательской ухмылкой:

— О каком, о правом или левом? Ты еще не понял, что этот бог слеп?..

— Ты хочешь сказать, что камня два? Хорст наклонился к ней, требовательно сжал пальцы, но Воронцова сразу перемедила тему — выгнув-. шись, она облизнула губы и сделала бедрами жадное, откровенное движение.

— Ну иди ко мне! Ну иди же ко мне! По ее плоскому животу пробежала судорога, тело поднялось и опустилось, как бы подхваченное невидимой волной, — это молотом стучал в серое вещество гипоталамуса разработанный немецким гением чудо-афродизиак. Только, похоже, умельцы из Шангриллы погорячились, снадобье было больше для бешенства матки, чем для растормаживания подкорки: с грехом пополам Хорст смог выяснить, что маг и чудотворец Брюс родил волшебника барона де Гарда. тот в свою очередь произвел на свет чаровника и оккультиста барона фон Грозена, от которого-то и произошла полковница Елизавета Федоровна, с коей вместе полковница Валерия Евгеньевна жить категорически не желает. Потому как та ведьма и знатно испоганила ей, Валерии Евгеньевне, жизнь — во-первых, вынудила идти в охранку, во-вторых, выскочить за мудака Тихомирова, а в-третьих, рыскать за этими чертовыми камнями, дающими, по слухам, мировое могущество. Зачем ей эти камни?.. Зачем могущество?.. Мужика бы, мужика! Больше ничего членораздельного вытянуть из Воронцовой не удалось. Она стонала, похотливо извивалась и беспрестанно повторяла: «Ну возьми меня! Ну возьми же меня! Ну возьми!»

Словом, вела себя как заурядная менада — увитая плющом, сексуально необузданная жрица диони-сийского культа. Те, помнится, вводили наркотическое снадобье прямо во влагалище и, полубезумные, едва прикрытые лохмотьями, держа в руках задушенных змей и искусственные, позже трансформированные в ритуальные свечи фаллосы, гонялись себе по просторам Греции в поисках мужчин, а бывало, и жеребцов. Буйствовали, неистовствовали, вытворяли черт знает что, рвали все живое на части, пили кровь своих жертв.

Хорошо, что Воронцова была крепко связана и распята на кухонном столе. По идее теперь надо было бы вытащить другой шприц, всадить иглу — куда, не важно, лишь бы поглубже, коротко нажать на шток… Затем отвязать холодеющее тело, бережно опустить его в ванну, тщательно замести следы.

Чтобы полковника Воронцову нашли потом скончавшейся от внезапного инфаркта. Такую молодую сгоревшую на страже родины… В задумчивости Хорст смотрел на корчащееся тело, на выпуклую метку на округлом плече, оставленную некогда его ножом. Нажать на шток — и не будет ни этих великолепных бедер, ни каменно-твердых, похожих на виноградины сосков, ни чувственных губ, ни алчущих глаз, ни пламенных горячечных стонов. И чего ради? Ради торжества ублюдков, отнявших у него Марию? Придумали тоже — фашизм, социализм, коммунизм. Онанизм. Будь ты хоть в СС, хоть в КПСС — кровушка-то у всех на разрезе одного цвета, красная. И почему это люди не могут. быть просто людьми? Так что не стал убивать Хорст Валерию Воронцову. Развязал ее, отнес в комнату, бросил на широкую кровать. Да и сам пристроился рядом. И полетели ко всем чертям и противостояние двух систем, и мировая напряженность, и преимущество идей социализма перед догмами агонизирующего нацизма. Не осталось ничего, только губы, прижатые к губам, судорожно сплетенные тела, стоны упоения и восторга. Еще — жалобные скрипы готовой развалиться кровати. И так всю ночь.

Успокоилась Лера лишь под утро, превратившись из разъяренной львицы в ласковую и кроткую усталую овечку. Уж больно дрессировщик был хорош.

— Ну и что теперь? — спросила она Хорста, благодарно обнимая его широкую, с рельефной мускулатурой грудь. — Ты меня задушишь? После того, что я тебе наболтала, так будет лучше для всех.

Что-то в ее воркующем голосе не чувствовалось ни намека на испуг.

— Я тебе что, Отелло? — Хорст криво усмехнулся, зевнул и похлопал ее по ягодице. — Да и Дездемоне до тебя… А не махнуть ли нам куда-нибудь на океанский берег, продолжить наши романтические отношения? Судя по тому, как ты дурачишь родину, особая любовь к отечеству тебя не обременяет… Ну, куда бы тебе хотелось — на Гаваи, на Канары, на Багамы?

Он уже все рассчитал — вдвоем они горы свернут. И кроме того — эти бедра, ягодицы, плечи. А умна, а шикарна…

— Да, дорогой, ты явно не Отелло, тот не бьи наполовину славянином. — Фыркнув, Воронцова рассмеялась и, вроде бы играючи, но больно, щипнула Хорста за сосок. — А значит, не сподобился бы никогда найти янтарную комнату и загнать ее под носом у всех американскому миллиардеру. Это у нас с тобой, дорогой, наследственное, от скифов, те тоже, говорят, были нечисты на руку. А что касаемо романтики, здесь я предпочитаю Багамы. Куча приятных воспоминаний. — Она потерла рубчик на плече, чмокнула Хорста, встала и с легкостью двадцатилетней подошла к окну. — Ого, уже утро. Ах, как скоро ночь минула. Только что-то птички не поют, какой-то паразит весь сквер перекопал. Ты, случаем, не знаешь, кто? — Снова фыркнула, снова рассмеялась и, сверкая ягодицами, отправилась в ванную.

А спустя три недели из Москвы-реки, аккурат напротив Кремля, рыбаки выловили утопленницу — грудастую широкобедрую блондинку с объеденным до неузнаваемости лицом, подушечками пальцев и правым плечом. Наверное, раки постарались. Утопленница была одета в форму полковника ГБ, вооружена пистолетом Макарова и имела при себе служебное удостоверение на имя Валерии Евгеньевны Воронцовой. В красную книжечку была вложена записка, расплывшаяся, химическим карандашом: «Устала… Нервы… Ухожу… Прошу никого не винить. Дочке не говорите, не надо». А еще через день к полковнику в отставке Елизавете Федоровне Воронцовой, урезающей малину на своей даче в Сиверской, подвалил какой-то странный, видимо, глухонемой человек.

— Ы-ы-ы! А-а-а! У-у-у! — знаками он подманил ее к забору, сунул в щель между штакетинами записку и поковылял прочь.

— У, оглашенный. — Вздохнув, Елизавета Федоровна поднялась на крыльцо, предчувствуя недоброе, развернула послание и, побледнев, изменилась в лице — это был личный шифр графини Воронцовой, составленный по ее просьбе еще бароном фон Грозеном.

«Ох ты батюшки, не иначе что с Леркой», — Елизавета Федоровна, сдерживая себя, шмыгнула в дом, сняла с книжной полки томик Мопассана, быстро нашла страницу, заветный абзац, ключевое слово. Призадумалась, пошевелила губами и прочла:

«Мама, не верь слухам, мы еще увидимся. Позаботься о Ленке.

Р.S. Я не могу иначе…»

Ох верно говорят, малые детки — малые бедки..

Братья (1979)

— Ну, зятек дорогой, будем! — Иван Ильич налил, с щедростью расплескивая «Ахтамар», чокнулся, выпил и, пустив слезу, по-родственному облобызался с Андроном. — За вас с Анжелкой! За внуков!

Прозвучало это у него примерно как «За родину! За Сталина!» Очень по-командирски, пронзительно и впечатляюще. А что, хорошо у человека на душе, не фиг собачий, только что дочку замуж выдал. Любимую, Анжелочку. Эх ма, горько, горько! Ишь какая гладкая определилась, прямо королева. И жених, то бишь зятек, не подкачал, орел. Сокол. Беркут. Надо с ним еще выпить коньячку, на брудершафт. Андрюха, ты меня уважаешь? То-то, наливай.

Да, отшумела свадьба. Отпела, отплясала, отгудела. Первый день — с размахом в «Застолье», следующие два — дома, по-семейному, в своем кругу. А своих—не меньше полуроты, в ванне отклеившихся этикеток плавает словно осенних листьев. Эх, хорошо… Да, крепко было выпито, изрядно. Только делу время, а потехе час. Погуляли, погуляли — и будя.

— Да, хорош коньячок, вырви глаз. — Иван Ильич взял ветчины, с чувством пожевав, придвинул заливного судака. — Такой небось на инженерские гроши лакать не будешь. Ряженку, и то по праздникам. А ты, зятек, что, все думаешь по институтской части? Водоплавающим?

— Ну да, — Андрон потянулся было к бутерброду с икрой, но передумал, загарпунил вилкой маринованный грибок, — получу диплом, Бог даст за-визируюсь, за кордон буду ходить. А что, валютные сутки, опять-таки чеки, боны, «Березки», «Альбатросы», чем плохо-то?

— Чеки! Боны! Тьфу! — Иван Ильич, вдруг разъярившись, с шумом отодвинул тарелку, и обычно добродушное лицо его сделалось злым. — Ты ведь, Андрюха, уже женатый мужик, а до сих пор все не понял — у нас как ни вкалывай на государство, все равно оно тебя оставит с голой жопой. На себя надо работать, зятек, на себя. И вот на них, — он как-то сразу подобрел и кивнул в сторону Анжелы, с ленцой ковырявшейся ложкой в шоколадном пломбире. Талия ее уже заметно округлилась.

Иван Ильич знал, что говорил, долгую жизнь прожил. Насмотрелся на этот мир предостаточно — и из бронещели танка, и с госпитальной койки, и с высоты начальственного кресла. Так уж получилось, что всех людей он делил на своих и чужих, и в жизни вел себя словно на поле боя: пленных не брал — брал трофеи. Работал в таксопарке начальником шинного цеха. Долго, пока враги не подсидели. Чуть не кончилось тюрьмой, но вмешались старые друзья-однополчане — кто генерал, кто полковник, кто пенсионер союзного значения, и Иван Ильич отделался испугом. Да собственно, он в жизни и не боялся ничего, потому как знал, что цена ей копейка. Отомстил врагам, пображничал с друзьями и пошел себе трудиться контролером на рынок. Точнее, в цветочный филиал — пятьдесят столов под тентами аккурат напротив метро. Работа живая, с людьми, опять-таки на свежем воздухе. К тому же сезонная. После летней трудовой вахты зимой можно и отдохнуть. По-стариковски. Не думая о деньгах.

— Ладно, после поговорим, на прямые извилины. — Шмыгнув свекольным носом, Иван Ильич вытащил «беломор», протянул Андрону. — Пойдем-ка лучше засмолим. Что, бросил? Зря, зря. Кто не курит и не пьет, обязательно помрет. Закон природы, Ломоносов открыл. Ладно, курну индивидуально. — Он похлопал Андрона по плечу и, покачиваясь, поднялся, однако дошел только до дивана — выругался, грузно повалился и через минуту захрапел. Да, гады годы…

— Привет! Я уж боялся, что не застану тебя… — Тим, взъерошенный и запыхавшийся, ввалился в миниатюрную прихожую, торопливо чмокнул Лену в щечку. — Представляешь, что я надыбал!..

— Вообще-то мы на сегодня не договаривались… — начала она, но он, не слыша ее, вбежал в комнату, на ходу расстегивая портфель.

— Ты сейчас ахнешь!

— Ну, ах…

Сижу я утром в читалке, литературу по диплому рою — и тут эта статья… Дрожащими руками он вытащил из портфеля астиковую папку.

— Дорогой, все это, конечно, очень интересно, не могла бы твоя статья подождать до завтра? Уменя, видишь ли, другие планы…

Ее прохладный тон остудил Тима, он поднял голову, посмотрел на Лену. Она была в халате, с мокрыми волосами. На столе горкой лежала приготовленная к глаженью одежда.

— Я надолго не задержу тебя. Уверяю, тебе будет интересно. Автор этой статьи — фон Грозен!

И Тим с торжествующим видом извлек из папки гсколько ветхих, пожелтевших листочков.

— Та-ак… — протянула Лена. — Экспроприация корню. Вандализм во храме науки…

— Для блага науки же! В последний раз этот сборник заказывали в двадцать седьмом году, я по карточке проверил.

Лена вздохнула.

— Поступим так, — постановила она. — Читай слух, а я буду дела делать.

Тим уселся на диван, откашлялся… Чтение происходило в несколько этапов: сначала Лена гладила и слушала, потом поила притомившегося чтеца кофе и, не тратя времени даром, читала сама, потом вновь передала листки Тиму принаряжалась, делала прическу, прихорашивалась под аккомпанемент его хрипнущего от переработки голоса.

Заинтересовался и Тихон. Слез со своего любимого кресла и теплой муфтой улегся на колени чтеца. Слушал внимательно, полузакрыв желтые глаза, Даже не мырчал.

А текст и вправду того заслуживал.




«К Метаистории Санкт-Петербурга
1. Предыстория
Более четырех тысяч лет назад Литориновое море поспешно отступило с территории нынешней Приневской низменности, каковая в ту пору, разумеется, не слыла Приневской, поскольку Нева еще не родилась. О причинах отступления моря, уровень воды в котором был на 7–9 м выше, чем в существующем Балтийском, разумно поспрошать в Асгарде или тому подобных местах. Так или иначе, море ушло не добровольно, а по принуждению, и мечта о возвращении не покидала его долго, а скорее всего не покинула и до сих пор. Сейчас трудно судить, были ли многочисленные цверги, населяющие болота и впадины низменности, оставлены с умыслом, чтобы подготовить возвращение моря, или же они не поспели за торопливым откатом воды, а то и просто не захотели покидать насиженное дно: цвергу в душу не заглянешь по причине отсутствия таковой. Однако в последующих событиях им суждено было сыграть роль немаловажную и вполне определенную: храня память о море, они ненавидели все, пришедшее ему на смену, — и сушу, и реку, и, превыше всего прочего, город. Разумеется, четыре тысячи лет не пустяк и для цверга. Время так или иначе затрагивает все, и цверги менялись вместе со средой обитания, однако их ненависть, то приглушенно тлеющая, то прорывающаяся в неожиданных (неожиданных ли?) катаклизмах, остается неизменной. И сбрасывать ее со счетов не стоит.
Люди пришли в долину, как только отступило море, но в описываемый период решительно никакой роли не играли. Ни морю, ни цвергам не было до них никакого дела, поскольку разрозненные племена с весьма слабой магией не имели возможности как бы то ни было влиять на ход событий.
А потом родилась река. Событие сие произошло не так уж давно даже по людскому счету, во времена вполне исторические, однако по не вполне понятным причинам не оставило ни малейшего следа в преданиях. Пожалуй, единственным таким следом можно признать название, да и то если принять трактовку имени Нева, в различных вариантах произношений как „новая“. Существуют и другие трактовки. По-видимому, в тот период в наших краях безразличие людей, стихий и духов друг к другу было взаимным. Слишком редкое население на огромной территории имело свободу выбора. В густонаселенных районах Земли дело обстояло иначе: достаточно вспомнить, что период утверждения Невы в нынешнем русле совпадает со временем расцвета Афин. Родившаяся река существенно изменила облик покинутой морем низменности. Вместе с ней из Ладоги явилось множество альдогов — духов, принявших новую сущность и отправившихся вместе с ней на новое место обитания. Цвергам, разумеется, пришлось несладко. Само собой, за тысячи лет обитания по мшаникам, они вполне приспособились к пресной воде, но к воде застойной. Мощное течение оказалось им не по вкусу. Не говоря уж об альдогах: пользуясь поддержкой доминирующей стихии, агрессивные пришельцы вытеснили аборигенов всеми возможными способами. И потеснили изрядно, хотя полностью не изжили. Не говоря уж о бесчисленных болотах, омутах, прудах и тому подобных обиталищах, цверги по необходимости стали осваивать сушу. Впрочем, так Хе как и альдоги. Забегая вперед, можно сказать, что многие из последних со временем превратились в гениев места, духов-охранителей города. Что же до Цвергов… те озлобились еще пуще,
Река обживалась на новом месте около тысячи Лет — промывала русло, намывала острова, формировала дельту, — и все это время испытывала постоянные удары. Попытки великого возвращения не удавались, но приходившая с Балтики длинная Волна, ярость которой поддерживали цверги, частенько сводила на нет труды Невы и альдогов.
Людей противоборствующие стороны продолжали игнорировать, ибо их возможности воздействия На среду, как физического, так и магического, были Ничтожными. Но возрастали — вместе с ростом численности приневского населения.
Перелом наступил в эпоху средних веков. Перед Морем открывалась ясная перспектива: размыть постоянными ударами наводнений дельту, а затем и Русло, и вновь заполнить создавшуюся выемку. Аль-Доги искали способ остановить или хотя бы ослабить Натиск враждебной стихии, и Такой способ нашелся. Следовало создать в дельте нечто вроде гигантской охранительной мандалы — город. Построить который могли только люди.
Приневская низменность оставалась слабозаселенной, но совсем неподалеку уже проживали народы, социально организованные в достаточной степени, чтобы воплотить в сизнь замысел альдогов. Или, напротив, воспрепятствовать его воплощению.
Сложную судьбу приневского города во многом определило и то, что замысел его создания совпал по времени с отторжением Русью Запада. Давно колебавшаяся между норманнами и кипчаками Русь повернулась к Востоку Именно в XIII веке, и осуществил этот поворот Александр Невский, чья Посмертная судьба оказалась парадоксальной: ему выпало оберегать то, создания чего он не допуск При жизни.
Первые чаяния альдогов были явно связаны с Западом. Точных исторических свидетельств того, что известная экспедиция Биргера была предпринята с целью основания в дельте Невы города, не сохранилось, однако ж иными причинами этот поход объяснить затруднительно — грабить и захватывать в устье Ижоры было решительно нечего, а высаживаться там, имея целью захват любого из городов северо-западной Руси — решительно незачем. Так или иначе, попытка Биргера была сорвана стремительным ударом князя Александра. Причастность цвергов к этому событию не вызывает сомнения, однако происходящее в приневском краю уже вышло за рамки противоборства духов стихий. Пытаясь — и небезуспешно — воздействовать на среду руками людей, эти духи неизбежно и сами оказывались вовлеченными в дела людские, в частности, в весьма сложные взаимоотношения между Русью и Западом.
Еще одна — и отчасти удавшаяся — попытка основать на берегу Невы европейский город состоялась в 1300 году. Ландскрона, основанная шведами в устье Охты, вполне могла вырасти в задуманный альдогами охранительный город, но цверги не дремали, и Русь немедленно нанесла ответный удар. Ожесточенный штурм не увенчался успехом, но спустя год новгородцы захватили-таки Ландс-крону — захватили и сожгли. В то время Русь категорически отвергала саму идею закладки города на Неве, доказательством чего является не только Уничтожение Ландскроны, но и закладка русской крепости на Ореховом острове: по условиям расположения эта крепость принципиально не могла превратиться на настоящий город по меньшей мере несколько столетий.
Ожесточение первых схваток сменилось дпитель-йьш затишьем. Русь победила Запад, низменность надолго оказалась под гегемонией Новгорода, а потом (возможно, именно по причине некоторой вестернизации последнего) Москвы. Идея города оказалась под спудом на три столетия, противоборство цвергов и альдогов перешло в астральную и стихийную сферы. С некоторым преимуществом цвергов: море продолжало свои набеги, и противопоставить им было нечего.
До тех пор, пока путаные отношения Руси с Западом снова не изменили обстановку. Вздумавши, видимо, „побить татар татарином“ на манер Ильи Муромца, правители Третьего Рима в своей несказанной мудрости призвали шведов против поляков. В результате территория, облюбованная еще Биргером, досталась Делагарди без единого выстрела. Что никоим образом не следует считать деянием альдогов: возможности духов местности в их воздействии на человека ограничены локусом обитания, а история не сохранила свидетельств посещения принев-ских земель кем-либо из особ, имевших возможность влиять на принятие решений такого уровня. Таким образом, кремлевская политическая интрига вновь изменила баланс сил на берегах Невы.
Шведы, не ахти какие придумщики, не нашли ничего лучше, как вернуться к неосуществленному плану трехвековой давности и порешили превратить в давно задуманный город притулившееся на месте злосчастной Ландскроны ничем не-примечательное сельцо Невское Устье. Каковой процесс и стал разворачиваться со вполне европейской предсказуемой основательностью: в 1623 году Ниен официально получил от короля права города. Город рос и развивался если не стремительно, то достаточно быстро, однако судьбы феерической ему ничто не сулило. И лишь XVIII век переменил всё и вся, переведя на совершенно иной уровень.
2. История
Противоречивое отношение Руси к Европе особенно ярко проявилось в XVII столетии. Некогда отгородившаяся от Запада полой ордынского халата (но беспрестанно на тот же Запад из-под означенной полы посматривавшая) страна возмечтала вернуться в Европу. Вернуться, само собой, с шумом и чтобы все видели. Всякого рода внутренние реформы — от заведения полков иноземного строя до постановки Пещного действа пред светлыми очами Алексея Михайловича — проходили на фоне нескончаемых попыток в Европу вломиться, выражавшихся в войнах то с поляками, то со свеями, а то и с теми, и с другими разом.
Побоище окончилось вничью, но изящная и романтическая мысль — завоевать кусочек Европы и таким манером вступить в европейцы — укоренилась во многих умах достаточно прочно. Ну а все остальное решили потрясающая энергия и необоримая сила воли Петра Алексеевича.
Примечательно, что ознаменовав конец XVII века началом Великой Северной войны, Петр и думать не Юмал ни о каком городе на Неве. Городов с выходом дморю имелось более чем достаточно — и городов, рслуживавших внимания. Окажись Нарвский поход Удачным, сумей Петр овладеть Нарвой, а затем, развив успех, Ригой и Ревелем — все обернулось бы по-другому. Но Нарвская катастрофа не оставила ему выбора. Путь в Европу пролегал по Неве.
Здесь-то и закручивается самая сложная интрига. Как уже указывалось, Петр изначально не собирался основывать на Неве никаких городов, а Ни-бншанц, благополучно существовавший на месте Разрушенного творения Торкеля Кнутсона, по-ви-Димому, вызывал те же чувства, что и Ландскрона у новгородцев XIV века. Пометим, что и судьба их практически одинакова: Ландскрону срыли до основания, Ниеншанц разобрали, пустив его камни на строительство Петропавловской крепости и прочих сооружений.
Однако с осени 1702 года (взятие Нотебурга) до весны 1703 многое меняется. Длительное пребывание на Ладоге и Неве не проходит даром: Петр приходит к выводу о необходимости основания города, а очень скоро (в 1704 году) в письме к Меншикову называет Санкт-Питербурх своей столицей.
Весьма сомнительно, чтобы альдоги смогли подчинить своей воле такого человека, как Петр, — сие выше всяких мыслимых возможностей. Скорее, они просто подсказали ему способ осуществления его собственных чаяний.
Возник новый город на новом месте, и это событие сопровождалось колоссальным выплеском энергии, никак не сопоставимым по масштабам с имевшими место при закладке Ландскроны или Ниеншанца, хотя сам город в первый год существования никоим образом Ниеншанца не превосходил. С момента возникновения город существует в союзе с рекой — Нева оберегала Санкт-Петербург, а Санкт-Петербург — Неву. Однако с момента возникновения жителям упорно навязывалось представление о Неве, как о враждебной силе. На приневских землях не бывает паводков, но то, что наводнения порождаются не рекой, а морем, было установлено сравнительно недавно, а большинству горожан неизвестно и по сей день.
Нельзя не упомянуть имеющиеся пророчества об основании Санкт-Петербурга: „О зачатии и здании царствующего града Санкт-Петербурга“, предсказание Иоанна Латоциния и, пожалуй, важнейшее из всех — предречение святителя Митрофания Воронежского, связанное с перенесением в Санкт-Петербург чудотворной Казанской иконы. Во всех пророчествах смущает одно — ни единого текста, относящегося ко временам, предшествовавшим основанию города, не сохранилось, а предречение уже свершившегося особого дара не требует. Впрочем, даже если принять на веру все три, оттуда можно извлечь лишь сведения о том, что город будет заложен, город станет столицей, и что им, при соблюдении определенных условий, никогда не завладеет враг. Ни одно (!) пророчество не упоминало о способности города устоять перед разрушительной силой стихий. Об этом предстояло заботиться и альдогам, и жителям — совместно.
Каковой процесс и пошел, причем на удивление гармонично. Создавая город — укрепления, храмы, хозяйственные постройки, жилье и все прочее, — строители Санкт-Петербурга тем самым сооружали целлы Genius loci. Обживая целлы, невские альдоги становились духами — хранителями города.
Первой петербургской целлой стала Петропавловская крепость, первоначально и представлявшая собой Санкт-Петербург как таковой. И по сей день крепость остается одной из самых совершенных обителей Genius loci. В связи с этим легенда об орле, якобы указавшем Петру место для строительства, представляется достаточно правдоподобной — именно в силу изначального неправдоподобия. Почитать, так, увидевши пресловутого орла, никто и не удивился, словно орлы порхают над невской дельтой на манер чаек. Ну добро бы филин прилетел или там коршун какой, а то ведь орел…
Один из первых гениев места Санкт-Петербурга пожелал воплотиться в орла, чего и добился. Главный вход в его великолепную целлу — Петровские ворота — украшает его же символ, выполненный Вассу.
He существует каких-либо указаний на то, что Трезини, Миних, Леблон и другие первые, зодчие города, как, впрочем, и их последователи, имели хотя бы малейшее представление о принципах китайского учения фэн шуй или любой другой формы геомантии. Однако выдающиеся зодчие строили в полной гармонии с духами, видимо, улавливая их пожелания. Чему всячески препятствовали цверги.
Петр заложил город, нарек его, вложил в него свою душу, но в известном смысле Санкт-Петербург оставался городом сокрытым, разве что иначе, нежели Китеж. Никогда не существовало указа ни об основании Санкт-Петербурга, ни о переводе туда столицы. Фактически город стал столицей государства с переездом туда двора и дипломатического корпуса, но этой столице предстояло еще несколько лет официально пребывать на территории иностранного государства. „Жалованная грамота столичному городу Санкт-Петербургу“, закреплявшая юридически давно свершившийся факт, была выдана лишь Екатериной II. Не подлежит сомнению, что не объявляя официально о создании города, Петр старался скрыть сам факт его существования от некой враждебной магической сущности, скрыть до той поры, пока город не обретет достаточно сил. Разумеется, в данном случае речь идет не о цвергах — эти обитали в самом горниле перемен, были прекрасно о них осведомлены и препятствовали им по мере возможностей.
А таковые, хоть и ограниченные, имелись. Пророчества о неминуемой гибели Санкт-Петербурга стали появляться почти сразу после закладки города, во всяком случае, как только в помощь работавшим первоначально на строительстве солдатам и пленным шведам стали сгонять крестьян из центральных областей России.
Пророчества, исходившие от старообрядцев, но подхватывавшиеся отнюдь не только последователями незабвенного князя Мышецкого, предполагали различные формы „градоуничтожения“: перво-наперво, конечно, потоп, но не исключалирь также пожар и даже землетрясение. Всё, однако, так или иначе сводилось к фразе „Петербургу быть пусту“, а добиться того, чтобы он опустел, можно было и без стихийных бедствий. Их вполне могла заменить враждебная городу политическая воля. Молодой, неокрепший, явно чужеродный привой на могучем стволе России, Санкт-Петербург некоторое время стоял перед возможностью отсохнуть и отпасть, да так, что это мало кто заметит, а уж кто заметит — немало порадуется.
Однако же нелишне заметить, что пророчества о том, что быть Петербургу пусту, возникли не случайно и отнюдь не на пустом месте, на то имелись веские причины, подтверждаемые многократно реалиями жизни. Цверги, как известно, осваиваясь на суше, выбирали по возможности ареалом обитания зоны с темной и инфернальной энергетикой, многократно умножая разрушительные ее свойства. Так в Приневской низменности возникли гиблые места, чреватые для человека смертью, а в лучшем случае целым сонмом губительных заболеваний. Во времена Петра об этом знали и при планировке улиц пользовались простым и, как это ни удивительно, действенным методом. На равном расстоянии проводили линии, вбивали в землю колья и к каждому прикрепляли кусок сырого мяса. Там, где оно дольше сохранялось свежим, и строили дома. Долгое время, пока не забылось знание, строящийся Петербург был городом пустырей, необъятных, необитаемых, поросших мхами и осокой. Однако не секрет, что инфернальная энергетика, будучи трансформируема по воле мага, многократно усиливает его могущество в оккультном плане. Не поэтому ли кое-кто из „птенцов Петровых“ свил гнездо именно там, где быстрее всего протухало мясо? Так, великолепный Брюс построил дом на берегу будущей Фонтанной, именно в том месте, где был зарыт лопарскийЦ нойда Риз, по поверьям знавшийся с дьяволом и после смерти превратившийся в железнозубого упыря. Что и говорить, не святая землица. Здесь нелишне было бы вспомнить, что Брюс происходил из рода древних шотландских королей, без сомнения владел знаниями друидов и, по смутным слухам, приходился родственником барону де Гарду, чей запутанный след в истории не менее значим, чем оставленный Нострадамусом, Калиостро или Сен-Жерменом… Впрочем, ладно, пора нам вернуться к нашей теме. Итак, Петербург, стольный град, Петра творенье…
Петр, отлично понимая, что он не вечен, стремился обеспечить будущее любимому детищу, а потому форсировал строительство, истощая и без того измотанную войною страну. Будущее он обеспечил, и блистательное, но и ужасное, ибо многие грядущие беды города — отдаленные последствия проклятий десятков тысяч людей, не понимавших, за что на них такая напасть. Не говоря уж об умерших в годы строительства. И, паче того, о погребенных без обряда, а потому так и оставшихся в магическом пространстве города. Добавляя свою ненависть к ненависти цвергов.
Но гибель людей объяснялась не только торопливостью государя. Сначала подспудно, исподволь, а потом все более открыто Санкт-Петербург стал требовать человеческих жертвоприношений.
И требовали их вовсе не альдоги, обживавшие новосоздаваемые целлы. И не цверги: погубить город — это одно, а губить отдельных людей, от которых ничего не зависело, для них не имело смысла.
Крови жаждала одна из ипостасей самого Санкт-Петербурга.
Колоссальный выброс энергии, сопровождавший рождение города, создал ему две равновеликие проекции, которые можно условно назвать Небесной и Инфернальной. Проекции, весьма схожие с земным градом, но не идентичные ему, ибо неискаженные проекции существуют лишь в математике, но отнюдь не в пространстве, как физическом, так и магическом. Каждая из проекций превосходила (и превосходит поныне!) земной град насыщенностью магических энергий, однако все равно зависит от него, ибо порождена фактом его физического существования и существует сама, лишь покуда длится таковое.
Обе проекции заинтересованы в жизни земного града и стараются оберегать его, но каждая по-своему. Поддержка со стороны Неба осуществляется через точки открытия (главным образом, маковки и колокольни храмов), и ее мера всегда соответствует мере праведности указанной поддержки взыскую-щих. Поддержка, осуществляемая через каналы ин-ферно, требует человеческой крови.
Трагедия Санкт-Петербурга заключается еще и в том, что принесенные на его алтарь жертвы и возросшие в его стенах праведники отнюдь не всегда реально влияют на судьбу земного града, ибо во многих случаях противоположные энергии взаимо-поглощаются. Во многих, но отнюдь не во всех.
Человеческое жертвоприношение тем действеннее, чем ближе по исполнению к ритуалу. За всю. историю города не было случая, чтобы кого-либо открыто провозгласили приносимым в жертву Санкт-Петербургу, для жертвоприношения всегда находились повод и оправдание, но некоторые казни Петровской эпохи являются лишь едва закамуфлированными жертвоприношениями.
Понимал ли это сам Петр? Скорее всего, да. Брюс, безусловно, знал всё и, скорее всего, знаниями своими делился с государем. Человеком, способным выдерживать любое знание.
Самым ярким и жутким примером такого жертвоприношения является, разумеется, дело царевича Алексея. Жуткое и по сути и по оформлению, оно, по крайней мере, имело определенный смысл: Алексей Петрович действительно имел и желание и, что, пожалуй, важнее, реальную возможность воплотить в жизнь соответствующее пророчество. Петербургу непременно быть бы пусту, не окажись сын столь же нетерпеливым, как и отец. Однако, если торопливость Петра вполне объяснима (о том выше), что мешало Алексею спокойно дождаться батюшкиной кончины — не вполне понятно. Влияние цвергов на Алексея бесспорно, но как раз цверги никоим образом не стали бы подталкивать его к поспешным и рискованным действиям — уж они-то торопливостью не отличаются. Подставлять Алексея под удар для них не было смысла, и подставили его те, для кого это смысл имело. Но то уже особая история.
Приват-доцент Александр фон Грозен».




— М-да, интересная галиматья, — подытожила Лена. — Цверги, альдоги и фельдмаршал Брюс. Да еще какой-то железнозубый Риз. Веселенькая компания. Любопытно… Только автор — не совсем тот фон Грозен, о котором я тебе рассказывала. Того звали Эрих. Должно быть, один из его сыновей. Скорее всего, старший, который был в контрах с отцом, лишился титула и наследства, а потом за границу деру дал…

— Предусмотрительно, — улыбнулся Тим. — Состояние убитого барона досталось почтительному младшему сынку, но в семнадцатом пришел гегемон и — шлеп!

— Не совсем так… Ладно, одевайся, опаздываем!

— Погоди, куда опаздываем?

— К подруге на день рождения, я давно обещала.

— Но… Незваный, в драном свитере, без подарка…

— Пустяки! А подарим мы ей твою находку, разумеется, с условием, что она снимет копию, а оригинал вернет нам… У Маринки на службе — неограниченный доступ к ксероксу…

С немалыми трудами вырвался, наконец, Андрон из цепких объятий новой родни. Пора, дескать, пора: проведать старушку-маму, прихворнувшую настолько, что не смогла даже на свадьбу к единственному сыну выбраться… Врал, конечно — слава Богу, жива-здорова Варвара Ардальоновна, только на свадьбу к сыну идти наотрез отказалась, единорог не велел. Потому как брачевание есть грех, блуд, плотское восторжествование. В чистоте нужно жить, в схиме, в аскезе… Да и Тим Антоныч, единственный по большому счету друг, тоже в брачных торжествах не участвовал. Из соображений практических, по обоюдному согласию — на фиг этот график, вопросами замучат…

А с утра в институт — горячая пора, заканчивается первый в жизни семестр, скоро сессия, а он и так два дня пропустил, по уважительной, правда, причине, но все-таки…

На улице в этот поздний час было тихо, падал мягкий, пушистый предновогодний снег, в свете фонарей серебряно-бриллиантовыми блестками искрились снежинки. Какой насмешливый контраст с только что покинутой берлогой Костиных — душной, в алкогольных миазмах, забитой дорогим хламом! И что теперь — всю жизнь так?!

Андрон поднял воротник подаренного тестем зимнего кожаного пальто, сжал пальцы на ручке пластикового пакета, в котором бултыхалась литруха отменной польской водки, прихваченная с барского стола, ускорил шаг. Но не пройдя и десяти метров, застыл как вкопанный. Сердце сбилось с ритма, дыхание остановилось.

Впереди, на широченном козырьке, прихотью архитектора возведенном над первым этажом блочной «точечной» многоэтажки кружилась в танце девушка в белом платье, тихий ветерок доносил до Андрона ее смех, звонкий и мелодичный, как китайский колокольчик…

Она, она, ей-богу, она — сиверская Беатриче, Ассоль из Белогорки! Сердце не обманешь.

Медленно, как завороженный, на ватных, подгибающихся ногах, он приблизился, насколько можно было, чтобы край козырька не заслонял ее от его расплавленного взгляда. Припал к стволу дерева, подернутому мягкой снежной плесенью, отдышался.

Из открытой балконной двери, выходящей на козырек лилась лихая, до чертиков заигранная мамба, и девушка в белом подпевала, красиво пристраивая к иностранной мелодии исконный русский текст:



Сама садик я садила,
Сама буду поливать,
Сама милого любила —
Сама буду изменять!
О, la paloma blanca…



В проеме раскрытой двери образовался черный силуэт, и мужской, знакомый до че голос, окликнул ее:

— Леночка, зима все-таки, простынешь…

— Метельский, не занудствуй! Лучше иди здесь так здорово!..

Метельский?! В каком это, извините, смысле — Метельский?..

А вот в таком, в самом прямом и однозначном. Потому что на козырьке появился Тим собственной персоной. По-хозяйски облапил неземное видение, а та прильнула к его плечу медовой кудрявой головкой, зашептала что-то на ухо, и Тим, засмеявшись, что-то тихо ответил, церемонно преклонил колено, приложился губами к белым пальчикам, и, не выпуская ее руки из своей, препроводил даму в комнату. Балконная дверь с треском захлопнулась…

Рука Андрона судорожно перехватила пакет за горлышко лежащей в нем бутылки, замахнулась. Водка тревожно булькнула, предчувствуя конец скорый и неправедный… Нес, понимаешь, презент другу, только друг оказался вдруг… В рог тебе, гнида, а не «выборовки»! Смачно, в хруст, в кетчуп! С предателями только тай-Стой!.. Занесенная рука остановилась в воздухе. Охолонись, Андрей Андреич, раскинь мозгой… Ну при чем здесь Тим, в чем его вина-то, ты что, излагал ему про мечту свою хрустальную, имя-фамилию называл, просил по-дружески на поляне той не топтаться, цветиков не рвать? Ну вытянул парень чужой счастливый билетик, да и чужой ли?..

А водочка пшековская еще пригодится. Ддя серь-езного мужского разговора…

И почапал грустный Андрон к Средней Рогатке и дальше — Московской слободою до Фонтанной реки…

Полная луна светила в окошко, освещала стол, заваленный Тимовыми бумажками, полку, табурет… Не раздеваясь и не включая свет, Андрон грузно сел, бухнул на стол пакет, вынул оттуда поблескивающую бутыль.

Такие вот дела… Окольцованный, на цепь посаженный, а небесную, значит, Лауру, Елену, значит, Прекрасную в этот самый час другой приходует, который…

Андрон сорвал с бутыли винтовую пробку, ухнул, приложился от души.

— Эй, я не сплю. — С раскладушки в углу поднялся Тим, черный на фоне высвеченного окна. — Свет вруби, что ли…

Андрон встал, щелкнул выключателем, исподлобья глянул на Тима. Глаза красные, веки припухшие, не спал — валялся прямо в джинсах и свитере. На счастливого обладателя главного приза никак не тянет. Уж не отшила ли его неземная-то?..

Тим тоже глядел на Андрона, скривив губы в невеселой кривой усмешке.

— Что, брат Андрон, горько?

— Тебе, надо думать, сладко! — огрызнулся Андрон.

— Да уж слаще всех, не видно, что ли! — в тон ему отозвался Тим.

Андрон тяжко вздохнул, расстегнул пуговицу нового пальто.

— Ладно, доставай стаканы. Поговорить надо…

— Ну вот. А потом бабы надрались, и Ленка давай Маринке этой стати мои расписывать. Подробно, с кайфом, будто хряком призовым бахвалится, честное слово!.. И все на меня косится, провоцирует. Эксперимент проводит, психологиня хренова — сдержусь или не сдержусь, засвечу ей в морду или не засвечу. Ну, думаю, раз так — получай, фашист, гранату! Обнял я Мариночку за костлявое плечико и завел балладу про кондиции самой мадам Тихомировой — про сиськи рекордные, про письки упругие, но зело податливые…

— Да понял я! — хрипло прервал Андрон. — А она что? Лена?

— Надулась как мышь на крупу. В ванную отчалила, какую-то экзотическую пенку пробовать. А Маринка, сука, тут же клеить меня начала. Грубо, навязчиво, как пьяная шалава в поезде. Бухенвальд ходячий — а туда же!.. Короче, хлопнул я дверью, частника словил, и нах хаус… В смысле, сюда…

— Так… — Андрон залпом заглотил полстакана, зажевал плавленой «Дружбой». — Значит, с Леной у тебя теперь все? Каики?

— А ты как думал?! Нашла себе игрушечку!

Пусть теперь другого дурака ищет! Что я ей, Тихон, что ли?

— Стоп! Что еще за Тихон?

— Котяра ее. Черный, раскормленный, наглый как танк. За рыбу душу черту отдаст.

— Значит, котяра… — Андрон усмехнулся. — Слушай, дорогой, а у тебя, часом, адресочка того котяры не завалялось? Да с телефончиком?

— А, так ты у нас в зоофилы записался? Поздравляю! Только должен предупредить, что котик тот — не простой, а вполне себе ведьминский, особых подходов требующий. Чуть промахнешься — без глазу останешься или без чего поважнее…

— Котов бояться — в лес не ходить. А насчет подходов — ты меня проинструктируешь…

Инструктаж продолжался до утра. Водки Андрон больше не пил, только чай, крепкий и черный, да и Тиму наливал очень умеренно, чтоб тот не скопытился прежде, чем выдаст всю ценную информацию… Леночкины привычки и пристрастия, любимые словечки и жесты, гардероб, расположение помещений в ее квартирке в Дачном, имена общих знакомых… К утру он уже не сомневался, что вполне прокатит за Тима даже пред очами возлюбленной оного последнего… Бывшей возлюбленной! До чего же все ловко упромыслилось!

И еще Андрона грело сознание того, что ни словом не обмолвился он о прекрасном белом видении, манившем и сладко терзавшем его с далекой юности. Видении, которое только вчера обрело имя, а сегодня. Бог даст, обретет и плоть. Не выставил себя сентиментальным идиотом, все проделал цинично и ловко, как, собственно, и надлежит настоящему мужику.

Хорст (1975)

В храме, невзирая на летний полдень, царила освежающая прохлада. Пахло благовониями, ароматическими палочками, обнаженными, вспотевшими в радении человеческими телами. В отблесках светильников на стенах были видны портреты Асанги, лики будд, героев и бодхисатв, тексты мантр, священных сутр, высказываний великих, изображение мандал, знаков Калачакры, монограммы «Намчувангдан», позволяющие достигнуть единение с Невыразимым. Все здесь дышало тайной, мистикой и очарованием Востока. Благовонную тишину нарушало только потрескивание факелов да приглушенное, сдерживаемое на пределе сил людское дыхание. Казалось, время здесь остановилось.

— А теперь ястребиная связка! — Гуру Свами Бхактиведанта ударом в гонг вдруг разорвал тишину и, поднявшись с сиденья из шкуры лани и травы куш, провозгласил мантру входа: — Аум, Падма! Мширанга яхр атара, ом!

Звукосочетание это по опыту древних открывало двери к невиданным реализациям в сфере как тела, так и духа. Теперь ученикам предстояло переходить от слов к делу…

— Ом! — Сложив ладони перед голой грудью, Воронцова потупилась, опустилась на колени и в истовом поклоне коснулась пола лбом. — Ом!

Всем своим видом она демонстрировала почтение, безграничную преданность и немедленную готовность следовать желаниям своего господина.

— Ха! — резко выдохнул Хорст, энергично взмахнул руками и в знак своей власти водрузил ступню на потную спину Воронцовой. — Аум! И лиранта яхр авара! Ом!

Он бьи спокоен и предельно сосредоточен — работать энергетически с женщиной то же самое, что укрощать тигра голыми руками. Нужно полностью подключить себе партнершу, заставить функционировать ее чакры, как мощные насосы космической праны. Ошибаться нельзя — стоит женщине выйти из-под контроля, услышать хотя бы отзвуки полового влечения, как это сразу может привести к беде, к необратимым и невосполнимым потерям энергии. Так что — ни намека на чувственность, сексуальность и сладострастие, а тем паче — на оргазмиче-ские спазмы, мешающие поднятию Кундалини по центральному каналу Сушумне. Ни на секунду нельзя забывать, что все зло от женщин… Хорст и не забывал.

— Ха! — рывком он поднял Леру за плечи, с достоинством опустился на пятки и властно, повелительно повторил: — Ха!

Мускулистый, с лингамом могучим и напряжен ным, он являл собой живую иллюстрацию к Кама-сутре.

— Ом!

Лера, раздвигая бедра, медленно соединилась с ним, крепко скрестила ноги за его спиной и, полузакрыв глаза, стала думать о коловращении Вечного. В молчании они погрузились в бездны медитации, чувствуя, как протекает прана по их слившимся, ставшими единым целым телам. Да что там лингам и йони, уже шесть лет, как они жили душа в душу, понимая друг друга с полуслова. Самая крепкая дружба — боевая. А повоевать за это время пришлось немало. В Кении, близ пещеры Дьявола, их едва не съели злобные каннибалы. Шаманы Мексики напускали на них проклятия, австралийские вурадьери — ядовитых змей, африканские колдуны — разъяренных слонов. Узкоглазые флибустьеры в Тайваньском проливе дважды брали на абордаж многострадальную «Валькирию», налетевшую на риф… В том бою погиб смертью храбрых старый морской лис капитан фон Ротенау. Да, ветераны не вечны. Следом за ним ушел, вернее, уехал херр Опопельбаум — улыбаясь, на инвалидной коляске, держа на коротком поводке свой таксообразный саквояж. Похоронили его в Шангрилле, в вечной мерзлоте, чтобы сохранить этот мозг гения для будущей Германии. Партайгеноссе Борман сказал: «Спи спокойно, старый товарищ. Только у нас не залежишься, немецкие ученые скоро научатся и мертвых ставить на ноги во имя торжества идеи национал-социализма. Зиг хайль!»

Однако жертвы и лишения не были напрасны. Организация Хорста крепла, набирала силу, быстро превращалась в развитую, хорошо законспирированную структуру, по сравнению с которой сицилийская мафия, колумбийский картель и советская номенклатура — это так, тьфу, детские игрушки. Незримые сети ее охватывали всю планету, дотягиваясь до пустынь, горных отрогов и непроходимых лесов, во всех странах, крупных городах устраивались представительства, склады, штаб-квартиры, деньги ручейками, реками, водопадами стекались на шифрованные счета и вклады на предъявителей. Энергия Воронцовой и Хорста не знала границ — были тщательно прочесаны все крупные музеи, ограблены известнейшие коллекционеры и держатели ценностей, охвачены беседой по-доброму или иначе все те, кто имел хоть какое-то отношение к интересующему вопросу. Только напрасно — ни левое, ни правое Око божье в руки не давалось. Да, слухов было не счесть, и про таинственный кристалл Чинтамани, якобы доставленный когда-то на землю с Сириуса, и про загадочную летающую скалу, употреблявшуюся Ибрахимом при строительстве Каабы, и про бел горюч Алатырь-камень, сакральный пуп земли, описанный в Голубиной книге. Все сказки венского леса, преданья старины глубокой. А вот конкретики ноль, пока все напрасно…

Бежало время, уходила жизнь. И постепенно как бы сам собой возник закономерный вопрос: какого хрена надо? Великого германского будущего? Геральдической эпитафии в кабинете у Бормана? Светлой памяти потомков? Нет, жизнь хороша при жизни. Так что решено было остановить выматывающий душу бег, тщательно осмотреться и временно залечь в нору.

Осматривались Хорст с Воронцовой недолго — обоих словно магнитом манила Индия, древняя страна махараджей, факиров и боевых слонов. Минареты Тадж-Махала доставали до неба, Делийская колонна поражала до глубины души, гигантский ров с углями, по которому ходили огнеходцы-сутри, был широк как Индийский океан. А камасутра, Калавада, парящие по мановению руки камни Шивапура. Словом, не мудрствуя лукаво, Хорст приобрел небольшую горную долину неподалеку от реки Биас, по соседству с местностью Кулу, где когда-то обретался знаменитый масон Рерих. Выбор его был не случаен — это славная, издревле почитаемая священная земля. Здесь легендарный мудрец Риши Виаса записывал Махабхарату на пальмовых листьях. Здесь кшатрии-богатыри Капила и Гута Чохан свершали подвиги во имя добра…

Встают над долиной горы, на склонах которых зацветают по весне розовые деревья. Здесь нет удушливой жары, как в центральной Индии, — прохладные ледники низко простирают свои освежающие языки. Здесь растут кедры, серебристые ели, голубые сосны, клен, ольха, даже березы… Синеет небо над горами, цвет которых бесконечно меняется, — вот протянулись голубые тени, сгустились в фиолетовый и рассеялись, превратились в золото. Парадиз, рай на земле.

Оно, конечно, рай и в шалаше с любимым, только Хорст не удовлетворился малым — построил в долине, если не Тадж-Махал, то нечто напоминающее средневековый замок: с мощными стенами, железными воротами, сложным лабиринтом подземных коридоров. Не забыл и ракетный зенитный комплекс, парк для бронетехники, разнообразнейшие системы связи, наблюдения и оповещения. А еще — взлетно-посадочное поле, плац, уютные казармы для небольшого гарнизона. Хочешь мира — готовься к войне. А вообще Хорст с Лерой жили тихо. Вставали до рассвета и с правой ноги, смотрели на ладони, с благоговением вспоминали Бога и с почтением учителя, желали всем добра и спокойствия. Потом мылись, чистили зубы, с мантрой наносили священный тилак и шли на берег водоема заниматься медитацией: Ом тат сат! Тат туам аси! Ом тат сат брахмарпа-намасту! Затем, конечно, наваливалась текучка — шифротелеграммы, финансовые дела, вялые донесения в занудствующую Шангриллу, зато уж по четвергам, до отвалу накормив священную корову, Хорст и Воронцова единились с Вечным до упора. Ас-универсал Фердинанд фон Платтен доставлял их на вертолете в даршан, скромные впадения Свами Бхакти-веданты, наездника «Алмазной колесницы», брахмана-мистика и знатока камасутры. А ведь, помнится, сначала он категорически отказывался брать в ученики белого сагиба и сожительствующую с ним в блуде большегрудую женщину. Однако, получив скромные дары и посмотрев Хорсту и Лере в глаза, он переменил тон, тихо пробормотал мантру и сделал приглашающий жест: «Заходите, вы и я одной крови».

И вот — минуло два года, отмеченных поисками истины, смысла жизни и интенсивными занятиями. Такими же напряженными, как и нынче… А постижение духа через плоть между тем все продолжалось. После ястребиной связки последовали лебединая, петушиная, змеиная и тигриная. Затем Свами Бхак-тиведанта показал собачью позицию, и Хорст, соединившись с Лерой сзади, начал поднимать энергию Кундалини по своему центральному каналу в Сахасрару, высшую из чакр, визуализующуюся на материальном плане как тысячелепестковый лотос.

— Ом мани падме хум! Ом мани падме хум! — При этом он успевал одергивать возбуждающуюся партнершу и, чтобы та окончательно не потеряла контроль, несильно, но властно ударял ее ребром ладони по ягодице. — Ха! Ха! Ха!

Никакой сексуальности, никаких эмоций! Только Атман-Брахман, Великая Непроявленность и Напол-ненность Пустоты. Ибо сказано в «Сутре Великого будды Вайрочаны»: «В этом теле кроется чудесная способность всепроникновения, таинственные возможности, которые нужно выявить. Желая обрести сидхи в этом рождении, непрестанно занимайся единением с Пустотой».

Наконец тантра-сеанс слияния с Вечным закончился.

— Ом адвайтайа намах!

Низко кланяясь, Хорст и Лера попрощались с учителем, забрались в кабину вертолета, и Фердинанд фон Платтен на бреющем помчал их в родные пенаты. А когда благополучно приземлились и прошли в апартаменты, Лера исступленно, словно в их первую ночь, накинулась на Хорста и уж показала ему и ястребиную связку, и лебединую, и петушиную, и змеиную заодно с тигриной. Да еще собачью позицию. Неспокойно было в спальне, суетно — нервно подрагивал портрет учителя на прикррватной тумбочке, водяной матрац штормило, яшмовая статуэтка будды Вайрочаны упала на мозаичный пол и разбилась вдребезги. И так — каждый четверг, занятия тантрой почему-то действовали на Воронцову крайне однообразно.

А со двора через зашторенные окна слышался звук моторов, крики команд, топот тяжелых военных башмаков. Это возвращался с активной медитации Ганс со своими головорезами. Чтобы не расслабляться и не терять формы, они поклонялись богине Кали.

Братья (1979)

Андрон пропал.

Чуть свет, наспех сжевав на кухне бутерброд с очередным дефицитом и наспех же чмокнув сонную жену, он удирал на всех парах, возвращался же поздно, когда Костины уже отходили ко сну, усталый, но вполне довольный жизнью и собой. Как же, как же, успешно сдана семестровая контрольная, спихнут тяжеленный коллоквиум, досрочно скинут зачет по физкультуре. Но самое трудное еще впереди, завтра с утреца снова в пахоту, а эти преподы к концу семестра совсем оборзели — лабораторные, семинары, отработки. Никакой личной жизни! Анжелка, ко всему безразличная, сонно щурила глазки, Катерина Васильевна сочувственно кивала головой, а хороший человек Иван Ильич похлопывал зятя по плечу и покровительственно вещал:

— Да бросай ты, Андрюха, всю эту мандулу к такой-то матери, от верхнего образования геморрой один да дырки в карманах. Как дурь-то из башки повыкинешь, я тебя к верному делу пристрою.

Андрон улыбался, пожимал плечами — вроде, мол, ни да, ни нет, поживем-увидим…

Утром же опять исчезал ни свет ни заря, и возвращался с последним поездом метро, а пару раз и вовсе не возвращался, телефонинно извещал, что вынужден был заехать в детский садик, да там и остаться — ухаживать за старушкой-мамой, которая совсем слегла, стакана воды подать некому…

Излишне говорить, что к старинному дому на Фонтанке он и за версту не приближался, а в институте его, наверное, и как звать забыли. Потому что и утра, и дни, и вечера, и, по возможности, ночи, проводил он со своей принцессой Грезой — рыжей ведьмочкой Леной Тихомировой. Которая, при всем своем ведьмачестве, так и не заметила подмены. Или запорошил зеленые глаза гусарский шик, с которым он ввалился в ее квартиру тогда, в первый вечер? С охапкой роз, с коллекционным шампанским «Новый Свет», прямо в дверях лихо опустившись на одно колено — поза, подсмотренная накануне у Тима.

— Сударыня, молю о прощении! Был неправ, готов искупить!.

А у самого поджилки трясутся — признает, не признает. От первых ее слов сердце в пятки ушло.

— Да что с тобой, Метельский? Прямо как подменили.

Но от вторых воспарило к небесам.

— Ладно, давай сюда веник и марш руки мыть. Считай себя прощенным, будем пиццу жрать…

И только Тихон, вещий кот, шипел со своего кресла и никак не шел на колени…

Варвара же Ардальоновна исправно несла трудовую вахту на детсадовской кухне, вечерами же раскладывала пасьянсы, беседовала с единорогом, и никто во всем свете был ей на хрен не нужен.

Тим, скрежеща зубами, безуспешно пытался засесть, наконец, за теоретическую главу диплома, но в голову настойчиво лезли мысли, далекие от науки. По первому же зову местного руководства он бросался вкручивать лампочки, прочищать засорившиеся унитазы, до седьмого пота истово колошматил грушу на чердаке. Все гнал из себя горькие воспоминания — о той, которую любил и которую, поддавшись минутной обиде, так глупо отдал другому. И то, что этот другой — лучший друг, более того, астральный близнец, второе «я», — абсолютно не грело душу…

Андрон явился только тридцать первого — легкий, свежий, пахнущий морозом.

— С наступающим, брат! — Он брякнул на стол перед съежившимся Тимом что-то продолговатое, чуть изогнутое, обернутое в прочный коленкор и перевязанное поперек. — Гони руль!

— С какой это стати? — неприязненно осведомился Тим.

— Прошу — значит, надо!