Тетка Дарья обреталась на отшибе, по соседству со столетними елями. Тут же неподалеку стоял заброшенный одноногий саамский лабаз — полуразвалившимся черным от непогод скворечником. На драной крыше его сидело воронье, скучающе посматривало на приближающегося двуногого. А вот немецкая овчарка, что выскочила из-под крыльца, отреагировала бурно — с рычанием, бряцаньем цепью, оскаленной слюнявой пастью.
Хорст непроизвольно отшатнулся, а дверь тем временем открылась, и на пороге появился человек в подштанниках.
— Рекс, твою мать! Пиль! Тубо! Взять! Такую мать! Заметив Хорста, он вытянулся и браво отрапортовал, перекрывая собачий рык:
— Смирно! Равнение налева! Товарищ генерал, во вверенном мне бараке все укомплектовано! Смело мы в бой пойдем за власть Советов! Эх, дорогой ты наш товарищ Волобуев…
Это был отставной конвоец-старшина тетки-Дарьин сожитель-постоялец, пьяный до изумления, в подштанниках с завязками. Пошатываясь, он ел Хорста слезящимися глазами, придурочно улыбался и из последних сил держал за цепь беснующегося кобеля.
— Ктой-то тут? Что за ор? — На шум высунулась тетка Дарья, и голос ее из начальственно-командного сразу сделался ласковым. — Ой, гости дорогие, Епифан батькович! Вот уважил так уважил!
— Это же наш начальник политотдела, сам товарищ Волобуев! — попробовал было возмутиться конвоец, но Дарья вдаваться в подробности не стала, быстренько навела порядок. Загнала овчарку под крыльцо, сожителя с глаз долой, отсыпаться, и с криками: — Нюра, Нюра, кто пришел-то к нам! — принялась сноровисто накрывать на стол.
Семга, лососина, оленина, бобрятина, соленые грибы, икра, сквашенная особым образом, ядрено пахнущая гдухарятина. Духовитый, для своих, двойного гона самогон. Прозрачный как слеза, нежно отливающий янтарем. Да, хорошо жила тетка Дарья, не бедствовала: половицы покрыты краской, в окнах стекла хорошие, на рамах шпингалеты железные, колосники и печные дверки чугунные. Не изба — дворец.
— Здрасьте вам… — Из дальнего покоя вышла Анна, дочка тетки Дарьи, опустив глаза, устроилась на лавке, глянула на гостя равнодушно, словно те вороны на лабазе.
Хорст ее уже видел пару раз — так, ничего особенного, ни рыба ни мясо, нос картофелиной. Без изюминки девушка, без изюминки. На любителя.
— Прошу, Епифан батькович, к столу. — Мигом управившись, Дарья раскраснелась, утерла вспотевшее лицо и с улыбочкой усадила Хорста на почетное место. — Чем богаты, тем и рады. Как раз время ужинать.
Стол был на карельский манер, на длинных и широких полозьях, чтобы сподручнее было двигать по избе во время выпечки хлеба или мытья полов и стен. Сейчас же он стоял в красном углу, вот только икон за спиной Хорста что-то не наблюдалось. В пришествие Христа здесь не верили, так же как и в непорочное зачатие. А ели много, смачно и в охотку, даже Нюра повеселела и занялась с энтузиазмом жареным бобром. Не гнушалась она и самогончика, чокалась наравне со всеми. И не раз, и не два, и не три… А рюмок здесь не признавали. В общем, съедено и выпито было сильно, что развернулась душа и потянуло на разговор!
— Вот я, Епифан батькович, все давно хочу тебя спросить. — Дарья отставила глухаря и трепетно, с чувством стала наливать всем по новой. — Ты вот хоть и нашенский генерал, а нет ли у тебя случаем сродственника в Германии? Я ведь не так, не с пустого места спрашиваю. — Как-то затуманившись, она встала, сотрясая пол, прошествовала к комоду. — Шибко ты машешь на фрица одного, ох и ладный же бьи мужик, всем мужикам мужик. — Она с грохотом выдвинула ящик, порылась, пошелестела в бумагах и вытащила пожелтевшее фото. — Веселый был, все пел — ах, танненбаум, ах, танненбаум! А уж по женской-то части ловок был, дьявол, словно мысли читал!..
С фотографии на Хорста смотрел отец. Могучий, в шлеме нибелунгов, он словно изваяние покоился в седле, держа огромный, весом в пуд железный щит с изображением свастики. Сразу же Хорсту вспомнился рокот трибун, тонкое благоухание роз, исходящее от матери, свой детский, доходящий до самозабвения восторг. Он почувствовал холод руки Магды Геббельс, услышал ее негромкий, чуть насмешливый голос: «Да, Хорстхен, да, это твой отец». Господи, сколько же лет прошло с тех пор? Он больше никогда не видел своего отца одетым нибелунгом — в основном в черном однопогонном мундире, перетянутом портупеей, и фуражке с высокой тульей, эмблема — серебряный тотенкопф, мертвая голова. И часто в обществе огромного чернобородого человека с ме-фистофилевским взглядом — мать говорила, что это доктор Вольфрам Сивере, начальник засекреченного института, и что они вместе с папой ищут какие-то древние сокровища. И вот — напоминает о нем сквозь года. Выцветшее, пожелтевшее, с Смятым уголком и надписью по-немецки: «Дорогой Дарыошке, самой темпераментной женщине из всех, что я знал. А знал я немало. Зигфрид». Хорст с трудом проглотил липкий ком в горле.
— Как он умер? Когда?
— Утоп. — Дарья, бережно пряча фото, всхлипнула, и по щеке ее румяной покатилась пьяная слеза. — И катер ихний утоп, и гидраераплан, и палатки все посмывало в озеро. Аккурат перед войной. Говорила ведь я ему — не езжай на Костяной, плохо будет. С этим, как его, Пьегом-Ламаем
[8] шутки не шутят. Как же, послушает он, такой-то орел. — В голосе Дарьи послышалась гордость, слезы моментально, будто были из чистого спирта, испарились. — Ты не думай, Епифан батькович, что раз мы люди северные, дремучие, так нам и вспомнить нечего.
Она вновь продефилировала к комоду и, покопавшись, извлекла книгу, при виде которой Хорст мигом протрезвел: это был «Доктор Черный», сочинение А.В.Барченко. Точь-в-точь такой же, как у шамана. Мало того, с размашистой дарственной надписью на титульном листе: «Дарье Лемеховой, моей музе, вдохновительнице и утешительнице, с любовью от автора. Кольский п-ов. 1922-ой год. А.В.Барченко».
Ну день сюрпризов! А Дарья между тем налила в одиночку, тяпнула и с усмешкой Клеопатры посмотрела на Хорста.
— Вот, профессор столичный нами не побрезговал, даром что совсем девчонкой была. Ласточкой звал, душенькой, коленки целовал и все такое прочее… Потому как была не жеманница какая затхлая, много о себе не понимала. Ты-то, кобылища, когда за ум возьмешься, с сокровищем своим расстанешься. — С внезапной яростью, рожденной самогонкой, она сурово глянула на дочь и вдруг что было сил ударила рукой об стол, так что подскочила с бряканьем посуда. — Где наследники, я тебя спрашиваю, внуки где? Кому это все? — Рука ее оторвалась от стола и сделала мощное кругообразное движение. — Советской власти? Уполномоченному, суке? А?
Дочка мирно уписывала варенье — какие могут быть ответы с набитым ртом.
— Странно, — нарушил затянувшуюся паузу Хорст. — И у шамана есть такая же. Вы что же, может, знали того?
В самую точку попал.
— Знала ли этого шаманского пса? — Праведный материнский гнев нашел-таки достойную цель. — Да через эту образину патлатую вся моя жизнь, можно сказать, пошла сикось-накось. Мы больше года с ним были в экспедиции. Он проводником, я кашеваром, что делить-то? Ладили. А потом Лександр Васильич, то есть товарищ Барченко, то ли откопал чего, то ли узнал, и проклятый тот шаман все его бумаги отвез на Костяной, к Шаман-ели, под охрану духов. Так и сказал: «Не вашего ума дело. Не пришло еще время». А на Лександру Васильича навел заклятие-морок, мол, забудь все, что знал, не твое. Ну тот и забыл — и что коленки мне целовал, и что лапушкой звал, и что в столицу за собой манил. Уехал не в себе, а мне оставил вот, — Дарья порывисто вздохнула и кивнула на Нюру, — подарочек. Я, конечно, не сдержалась тогда и к шаману — ах ты, старый пес, такой-сякой. А он мне — рот закрой, а то срастется. Он как пить дать и немчуру-то утопил, чтобы только на Костяной не попали. Ох хорошо, что преставился, прямая дорога ему в Рото-Абимо. Черти, Рно, с него сотую шкуру дерут.
Она еще говорила что-то, но Хорст только вежливо кивал и слушал вполуха. Он внутренне дрожал от возбуждения — напасть на след материалов Барченко, вот так запросто, за кружкой самогона!
— Так, значит, увез на остров, к Шаман-ели, под защиту духов? Потому что еще время не пришло? Ну и ну, — крякнув, Хорст вытащил моченую брусничину из чашки, сунул в рот, скучающе зевнул. — И что же они, эти духи, теперь никому проходу не дают?
— А кто и раньше-то по своей воле на Костяной совался? — Дарья оглянулась, и в голосе ее, недавно разухабистом и пьяном, скользнула настороженность. — Души заборейские тревожить? Только нойды плавали туда по своим делам… Э, постой, постой, как же это я сразу не докумекала. — Она прищурилась, словно при подсчете денег, и уже не пьяно — оценивающе воззрилась на Хорста. — Тебе ведь, Епифан батькович, на остров надо… Ну да ладно, то дело генеральское, а мы люди маленькие. Только ведь на Костяном тебе не быть, духи не дадут, жертва им нужна. А мне, Епифан батькович, наследник нужен, страсть как нужен, внук. Так что давай, может, столкуемся полюбовно, баш на баш — я тебе Нюрку даю на остров девкой, ты мне ее возвращаешь бабой с начинкой, ну а первинками ее пусть эти пользуются. — Она ткнула пальцем куда-то в потолок, перевела взгляд на дочь. — Ну что, кобылища, поедешь с Епифаном батьковичем поневеститься? Когда у тебя кровя-то были?
— Идут еще. — Нюра, отхлебнув, поставила кружку с чаем, блеклые, невыразительные глаза ее быстро набухали влагой. — Почти пришли. Ой, маменька, что-то боязно мне…
— Вот и ладно, через недельку и тронетесь, как раз лед сойдет, — веско произнесла Дарья не терпящим возражения тоном. — Перевозчиком Васильева возьмем, пусть свой должок отрабатывает, ну а уж куда заруливать, Епифан батькович чай разберется. дурацкое дело не хитрое. — Она снова глянула на дочь, но уже сурово, по-матерински. — Ну все, иди спать, нам с Епифаном батьковичем еще поговорить надо.
И верно, едва та ушла, сказала воркующе:
— Ну что, посидели рядком, поговорили ладком. Можно бы теперь и передком…
Но Хорст откланялся и пошел домой.
Тим (1978)
В кинотеатре «Великан» открылся фестиваль французского кино. Заглавная лента называлась «Пощечина». Уж не социалистическому ли реализму? В ДК имени Первой пятилетки гастролировал французский драматический театр «Компани Мад-лен Рено — Жан-Луи Барро», в кинотеатре «Аврора» открылся зал стереоскопического показа, оборудованный специальной аппаратурой. Зрители надевали полароидные очки, и им казалось, что под потолком летают птицы, а между рядами кресел плавают экзотические рыбы. Не надо ни косяка с дурью, ни водочки под плавленый сырок «Городской».
В обществе стал остромодным стиль «ретро», в антикварных магазинах раскупалось все вплоть до сортовой посуды, бывшей в употреблении. Романтики старины осуществляли настоящие набеги на дома, поставленные на капремонт. Особым шиком считались каминные решетки, дверные наличники, бронзовые ручки, малахитовые подоконники. Милиция регулярно устраивала засады, мародеров показательно судили, но все новые и новые волонтеры вливались в армию любителей экзотики. Нет положительно, жизнь на месте не стояла.
Тим тоже не застаивался — бегал, прыгал, махал конечностями, исходил пОтом на тренировках и любовном ложе. На одной стене в его комнате были крупно написаны восемь изначальных истин карате:
— дух един с небом и землей;
— дыхание, кровообращение, обмен веществ в теле осуществляется по принципу смены солнца и луны
— путь заключает в себе твердость и мягкость;
— действовать следует в соответствии со временем и ритмом всеобщих перемен;
— мастерство приходит после постижения пути;
— правильное сохранение дистанции предполагает продвижение вперед и отступление, разделение и встречу;
— глаза не упускают ни малейшего изменения в обстановке;
— уши слушают, улавливая звуки со всех сторон.
На противоположной стене висели портреты Фунакоси Гитина в парадном кимоно, его сына и любимого ученика Еситаки в повседневном и также было написано уже помельче: «Когда хищная птица нападает, она падает вниз камнем, не раскрывая крыльев. Когда дикий зверь нападает, он вначале приседает и прижимает уши. Так и мудрый, когда намерен действовать, кажется слегка замедленным. Нужно уметь сохранять достоинство, но не быть при этом жестоким. К силе прибегают как к последнему средству лишь там, где гуманность и справедливость не могут возобладать. Причем победить в ста схватках из ста еще не есть высшее искусство. Победить противника без борьбы вот высшее искусство. Как хищная птица, которая нападает, падая вниз и не раскрывая крыльев, как дикий зверь, который нападает, приседая и прижимая уши».
Куда быстрей пернатого хищника падали успехи Тима в учебе, времени на которую катастрофически не хватало. Карате, музыка, дама сердца — прекраснейшее сочетание, способное загнать в академическую могилу кого угодно. Сквозь титанические усилия, словно подбитый истребитель Тим на бреющем дотянул до сессии, исхитрился получить стипендию и, хорошо зная инициативность Зинаиды Дмитриевны, похлопотал о летнем отдыхе сам: взял вместе с Ефименковым по профсоюзной льготе путевки в Цей, в альплагерь. Конечно, дали не сразу, заставили вначале отжиматься, бегать кросс, вступать в местную альпсекцию.
Плевать, за путевку в горы стоимостью сорок два рубля, включая дорогу, можно и пострадать. А альпийские луга, благоухающие волшебным разноцветьем, величественные ледники, суровые, видевшие тысячелетия, заснеженные громады скал… В общем, в хоккей играют настоящие мужчины, а лучше гор могут быть только горы, на которых еще не бывал.
Прибыв в Орджоникидзе, Тим с Ефименковым остановились в общежитии при местном турагентстве. По-спартански. Зато утром в Цей выехали с комфортом — на такси, в складчину, с альпинистами из Днепропетровска. «Волга» весело петляла по серпантину шоссе, урчал мотор, дорога подымалась в гору, крутые склоны были живописны, покрыты лесом и в одном месте украшены гигантским, выложенным из камней портретом Сталина. Автора, по слухам, по окончании работ сбросили в ущелье. Культ личности-с, дикие времена-с.
В альплагере прошли фильтрацию — новички налево, «значки» направо, разрядники вперед, получили всякие там трикони, рукавицы, репшнуры и, познакомившись с соседями по комнате, отправились осматриваться на местности. Горы совсем рядом, лес, надо полагать, девственный, шумная, быстро текущая река. Словом, природа-мать, красота.
Любовались ландшафтами недолго. Небо как-то сразу потемнело, опустилось на землю, и в горах наступила ночь. Такая, что хоть глаз выколи. В лагере зажглись ртутные огни, а после ужина и орг-собрания был объявлен отбой, безоговорочный и незамедлительный. Вот так, дисциплина железная. Сухой закон. Никакого «керосина». Нарушителей ждет неотвратимая кара.
И потянулась каждодневная ишачка, великая суета, подготовительный процесс по штурму пика Николаева, вершины «единица-Б». Не влезешь в гору — не получишь знак «Альпинист СССР», и как же после этого жить?
Только для Тима тренаж тут же прекратился. При выходе на «траву» — альпийские луга — он оступился, вывихнул колено и был отчислен в вольноопределяющиеся — то ли валяться в бараке, то ли шататься по лагерю, то ли помогать по хозяйству… Он выбрал нетрадиционный путь, песню понес в массы, благо, гитара нашлась, а в клубе, устроенном в старой церкви, акустика была отличной. Вечерами, спустившись с гор, альпинистская элита собиралась здесь, зажигала старый, прокопченный камин и приглашала Тима: «Друг, сделай, пожалуйста, что-нибудь для души!»
И Тим делал: «приморили, гады, приморили», «здесь вам не равнина, здесь климат иной», «над могилой, что на склоне, веют свежие ветра». Альпинисты слушали, фальшиво подпевая, пускали слезу и, выкурив по трубочке, уходили спать — режим. А в клубе собирались аборигены — молодые и не очень люди из хозобслуги, все как один усатые, крепкие, уверенные в движениях и речах дети гор. Они приносили с собой выпивку и закуску, приводили русских девушек, разочаровавшихся в альпинизме, и говорили Тиму, со всем нашим уважением: «Друг, сыграй, для Руслана, делана и Беслана, которые сейчас далеко. Дерни так, чтобы до БУРа долетело».
И Тим дергал: про фарт, очко и долю воровскую малую, про паровоз, кондуктора и тормоза, про Москвы ночной пустые улицы, про любовь жиган-скую, обманную, зазнобную. «Хорошо поет», — умилялись, крепко выпив, джигиты, угощая, лезли чокаться с Тимом и, размякнув, подобрев, уводили в ночь русских девушек, явно не для занятия альпинизмом.
Иногда в клуб захаживали осетинские девушки, непременно группой, и обязательно с чьим-нибудь братом, почтительно смотрели на Тима и робко просили акына спеть чего-нибудь про любовь. Ну он и пел про любовь…
Потрескивали, перемигиваясь, уголья в камине, звенела скверная, не строящая на полтона гитара, вибрировал подхватываемый эхом медоточивый глас Тима, и в результате всех этих музыкальных экзерсисов к нему подкралась беда — в него влюбилась первая окрестная красавица, старший повар Света Собеева. И, естественно, не в силах сдерживать страсть, стала одаривать его знаками внимания.
Каждый вечер на ночь глядя к Тиму подходил веселый сорванец, младший брат Светы, заговорщицки улыбался и тихо говорил:
— Идти надо, уже ждут.
В кромешной тьме они спускались на берег речки, где у догорающего костра сидел угрюмый абрек, старший брат Светы и недобро щурился на огонь.
— Здравствуй, русский. — Он протягивал Тиму крепкую, татуированную руку, придвигал трехлитровый бидончик с мясом, доставал шампуры и начинал готовить шашлык. — Сейчас хавать будешь.
Южное гостеприимство так и сочилось из него.
— Здравствуйте, Тимоша…
Нарядная и красивая являлась Света, кидала воровато влюбленный взгляд и, не поднимая больше глаз, принималась хлопотать по хозяйству, раскладывать сыр, помидоры, зелень,
Когда все было готово, она отодвигалась в сторону и, тяжело вздыхая, ждала, пока абрек напотчует Тима шашлыком, аракой и прочими изысками осетинской кухни. Все происходило в тишине, потому как Света согласно статусу молчала, а у ее брата было как-то нехорошо с русским. Иногда, впрочем, абрек приводил кунака, тощего, тоже татуированного джигита. Вот уж тот-то был балагур и весельчак, с хорошо подвешенным языком и скучать не давал, правда, рассказывал все про коломенский централ да постоянно заводил одну и ту же песню: «А мальчонку того у параши барачной поимели все хором и загнали в петлю…».
Попировав, возвращались в лагерь, и наступала пора прощания.
— Давай, до завтра.
Мужчины жали Тиму руку. Света вздыхала со страстной неудовлетворенностью, яркие, неправдоподобно крупные звезды весело подмигивали с графитового неба. Вот такая любовь, по закону гор, с набитым брюхом.
Раздобрел Тим от такого житья, приосанился, на всю оставшуюся жизнь наелся жареной баранины. Юрка Ефименков, замученный и злой, с завистью косился на него и утешался только тем, что страдает не зря и скоро станет альпинистом СССР.
И вот день икс настал. Участники восхождения, на славу экипированные, запасшиеся сухим пайком, под руководством опытных инструкторов приступили к покорению вершины, И скоро выяснись, что гора очень пологая, с вырубленными кое-где для удобства подъема ступенями. Какой там гурм, какая там романтика!..
При расставании согласно древнему обычаю Тиму поднесли дары: Света презентовала личное, в полный рост фото с трогательной надписью: «Любишь — храни, не любишь — порви», абрек — замечательный, сделанный из напильника кынжал с трехцветной наборной ручкой, кунак — шелковую фочку, носовой платок, разрисованный впечатляюще и ярко: тюремное окно с решеткой, плачущий зек за ней и сверху на муаровой ленте надпись золотыми буквами: «Кто нэ бил лышен свобода, тот знаит ые цына».
И вот — снова прищур Отца народов на отвесной скале, ночь в Орджоникидзе на полу с рюкзаками в изголовье, тряские плацкарты поезда…
Хорст (1958)
— Нет, дорогие мои, что бы вы ни говорили, а движущая сила эволюции это влечение полов. — Трофимов трепетно, с вдохновенным лицом отрезал на два пальца семги, понюхав, крякнул, в упоении вздохнул и истово заработал челюстями. — М-м-м, амброзия, хороша. Ну и засол. Так вот, взять хотя бы, в частности, искусство. Что творения титанов Древности, что гений Леонардо, что шедевры мастеров пленэра, все это гипертрофированный, правда, сублимированный в нужное русло банальный половой инстинкт. Нужно отдать должное Фрейду, он трижды прав.
Огромному жизнерадостному Трофимову было совсем не чуждо все человеческое, и он любил поговорить о необъятном, таинственном как космос влечении полов. Как говорится, и словом, и делом.
— Да нет, наверняка все не так просто, — Куприяныч хмыкнул и облизал жирные, благоухающие семгой пальцы. — Леонардо-то твой, Андрей Ильич, был, между прочим, педерастом, то есть человеком с патологической направленностью полового инстинкта. Тем не менее «Мадонну Литту» написал. Нет, думаю, дело не только в сером веществе гипоталамуса, не только в нем. А рыбка и в самом деле задалась, засол хорош. А, Епифан?
— Угу, — лаконично ответил тот и еще ниже наклонил гудящую больную голову — после вчерашнего у Дарьи она раскалывалась на куски. — А что это за мода здесь таскать девиц на Костяной? — Он мученически разлепил сухие губы. — На берегу, что ли, нельзя…
— Э, голубчик, вот вы о чем, — обрадовался Трофимов. — Собственно, принесение девственности в качестве жертвы это древний, уходящий корнями в тысячелетия обычай. Все логично — положить на алтарь богов самое ценное, а потом что-то попросить взамен: покровительство, охрану, процветание, здоровье. Наверняка не откажут. Девушки-египтянки отдавали свой гимен Осирису, моавитянки — Молоху, мидийки — Бегал-Пегору, волонянки — Мили-датте, гречанки же — конечно, Афродите. Здесь же красавица жертвует свое сокровище духам. Девственность на Севере обуза. Ни на игрища не сходишь, ни мужа не найдешь — парни рассуждают так: зачем ты мне такая нужна, если раньше на тебя любителя не нашлось…
Он не договорил, на улице послышался треск приближающегося мотоцикла, как машинально отметил Хорст, американского «харлея-дэвидсона». Заокеанская трещотка эта мгновенно разорвала тишину, нарушила очарование утра и неожиданно заткнулась как раз под самыми окнами, будто в глотку ей забили кляп.
— Эге, похоже, сам гражданин начальник прибывши. — Трофимов шмыгнул вислым носом, как будто бы унюхал что-то пакостное, и со значением взглянул на Хорста. — Сдается мне, товарищ генерал, что близкое знакомство с капитаном вам будет ни к чему. Так что не обессудьте, вот сюда, без церемоний, по-большевистски. — С ухмылочкой он указал на крышку подпола и сделал знак Куприянычу, чтобы тот убрал посуду Хорста. — Конспирация, батенька, конспирация.
А на крыльце тем временем протопали шаги, дверь без намека на стук распахнулась, и бойкий, словно у торговца на рынке, тенорок провозгласил:
— Здорово, хозяева! Хлеб да соль! Чаи да сахары! Ишь ты, я смотрю, хорошо живется вам.
Скрипнули половицы, пахнуло табаком, и через щель между полом и крышкой Хорст увидел сапоги, офицерские, хромовые, на одну портянку, но замызганные и стоптанные внутрь, как это бывает у людей, способных на предательство. Каблуки могут многое порассказать о владельце обуви. Как выкаб-лучивается, как идет по жизни.
— Свое жуем, чего и вам желаем. — Судя по голосу Куприяныча, капитана он не жаловал.
— А, гражданин большой начальник! Чего же вы на мотоциклетке-то, — подхватил Трофимов, — приехали бы сразу на танке. На среднем гвардейском, с пушечкой.
— А лучше на паровом катере, — отозвался Куприяныч, фыркнул и расхохотался.
— Ну все, все, отставить зубоскальство. — Сапоги шаркнули по полу и остановились вблизи от лица Хорста. — Я ведь прибыл не шутки шутить. Что это за генерал поселился тут у вас? Пропи есть у него? И сам-то он где?
Тенорок уполномоченного дышал ненавистью ишь как разговаривают, сволочи, весело им, хиханьки да хаханьки. Знают, что теперь их ни на зону не упечь, ни под конвой…
— В отлучке он. Сказал, вернется на рассвете, — со вздохом, неожиданно переменив тон, ответил Куприяныч. — Сами ждем. С нетерпением. Он нам денег должен.
— Да нет, едва ли он вернется на рассвете, — констатировал Трофимов, в его падающей интонации было что-то философское и трагическое. — Он вообще-то генерал-то свадебный, вот и отправился на свадьбу, жениться. Так что ж ему на рассвете-то, от молодой жены…
Уполномоченный, нервно притопнув сапогом, начал торопливо прощаться.
— Вы, Трофимов с Куприяновым, смотрите у меня, того. Может, змеюку пригреваете на груди, потом ох как пожалеете. Может, генерал-то ваш вообще белый. Юденич недобитый. Если вернется от жены в течение дня, пусть меня найдет. Я у Дарьи Лемеховой на инструктаже актива.
Скрипнули половицы, бухнула дверь, протопали сапоги по крыльцу, рявкнул, оживая, мотоцикл, покатил…
— Товарищи подпольщики, можно выходить. — Трофимов без труда сдвинул крышку подпола, с ухмылкой протянул Хорсту руку. — Что, насладились представлением? Это был наш оперативный уполномоченный капитан Пи…
— Сукин, — вклинился Куприяныч зло. — Гнида гэбэшная. Была б моя воля… — Он засопел от ненависти и указал на стену, облагороженную картинами. — Помнишь, ты еще о девушке справлялся, о Маше? Так вот чекист этот изнасиловал ее еще пацанкой, чуть не задушил. Она хотела утопиться тогда, но не получилось, откачали. Я откачал…
Хорст онемел. Ближайшее будущее для него определилось.
Утром, поднявшись чуть свет, он поспешил в лесок за сопкой, где петляла единственная, ведущая в райцентр дорога. Воздух благоухал свежестью, сказочно пели птицы… Облюбовав сосенку на обочине, он привязал к ее стволу крепкую веревку, держа в руке свободный конец, с оглядкой перешел дорогу и беззвучно, словно барс, затаился в кустах. Надолго… Уже где-то в полдень вдали затарахтел мотор знакомого «харлея-дэвидсона», вспорхнули в небо потревоженные птицы, веревка, привязанная к осине, натянулась как струна. Щелкнув мотоциклиста под кадык, она легко, словно куклу, сбросила его на землю. Грузно припечаталось тело, покувыркался заглохший мотоцикл, и настала тишина. Мертвая.
Андрон (1978)
Наступила осень, пышное природы увяданье. Увядала бы она побыстрей, хрен с ним, с багрянцем и с золотом лесов — голые-то ветки дембельскому сердцу куда приятней.
В ноябре к светлой годовщине Октябрьской революции в полк пожаловали проверяющие — как всегда, из Москвы, целым кагалом, как водится, жрали мясо, пили жопосклеивающий компот. Достали всех.
В полдень, едва прибыли с учебки, Андрона вызвали в ротную канцелярию. Там царило уныние. За столом угрюмо восседал мрачный Сотников, в углу задумчиво сосал «Стюардессу» Гринберг, Зимин, потерянный и злой, бесцельно шарил взглядом по стенам. Командиры молчали. Потом ввели Андрона в курс дела. А дело было плохо. У любого настоящего военачальника есть свои военные секреты, а хранятся они в секретном портфеле, и лежит тот портфель в особо засекреченной секретной части, запечатанный особо секретной командирской печатью. И вот капитан Сотников потерял свою командирскую печать. А секретный портфель придется вскрывать в пятницу, на постановке задачи, и чем его, проклятого, потом назад запечатывать? В присутствии командира полка и проверяющей сволочи?
— Эх, хорошо, если неполным служебным обойдется. — Сотников сунул недокуренную сигарету в пепельницу. — А могут и с роты снять. С переводом в Тюмень.
— Ну да что ты, командир, за какую-то там чекуху. — Зимин фальшиво взмахнул рукой, и стало ясно, что он не так ух и расстроен, как старается показать. — При твоей-то репутации. Ну пожурят по-отечески…
— А я тебе говорю, отделаешься губой, ментов-ской, на Каляева. — Грин со вкусом докурил до фильтра и изящным щелчком определил хабарик в урну. — Я там бывал, еще капитаном. Парадиз, дом отдыха. Ну это уж на крайняк… Надо делать, как я говорю, Равинский мозга, золотые руки. Кто в позапрошлом годе с ушатанным затвором помог? До сих пор ведь автоматец-то стреляет. А чекуху ему заделать, как два пальца обоссать. К Равинскому надо ехать, к Равинскому. Эй, Лапин, рванешь в Гатчину, отмазать командира? Скажешь, мы за ценой не постоим.
И Андрон рванул, утром, вместо бани, с бережно снятым с сейфа пластилиновым оттиском командирской печати. Проехался на частнике по Московскому, сел у Средней Рогатки на «Колхиду» и попер по Киевскому шляху, хорошо знакомой дорогой на Сиверскую. Вспомнилась ленивая Оредеж, Вова Матачинский со своей командой, блядовитая Надюха с мудаком Папулей, танцы-панцы под завывание гусляров, все такое далекое, невсамделишное. А всего-то два года прошло. Протащилось юзом, прокандыбало, пробуксовало. Семьсот двадцать один день. Сорок три тысячи двести шестьдесят минут. Сколько-то там секунд, не упомнить, на бумажке написано. Как в песок. Хер с ними…
В Гатчине Андрон, поплутав немного, взял верный курс, и дорога в конце концов привела его к скромному жилью Равинского. Строго говоря, не к такому уж и скромному — три этажа, каменные стены, бетонный четырехметровый забор с вмурованными по верху осколками стекла. Железные ворота массивны и крепки, а едва Андрон постучал, как во дворе залаяли собаки, утробно, зло, отлично спевшимся натасканным дуэтом. Такие шкуру спустят сразу.
— Ну чего надо-то?
Ворота чуть приоткрылись, и в щели неласково блеснул глаз, вроде бы человечий.
В хриплом голосе так и чувствовалось — незваный гость хуже татарина. А татарин уж всяко лучше поганого мента.
— Мне бы Равинского Толю, — ласково попросил Андрон и ловко, с демонстративной небрежностью далеко сплюнул сквозь зубы. — По делу.
— А, щас. — Створки притворились, скрежетнул засов, и хриплый голос словно плетью, ударил по собакам: — Цыц, сучьи дети, пасть порву!
Хлопнула дверь, и все стало тихо, только позванивали по-тюремному оковами барбосы да свистел по-хулигански ветер в облетевших верхушках кленов. Погода, похоже, портилась.
Ждать пришлось недолго. Лязгнула щеколда, в створке обозначилась калитка, и давешний хрипатый голос позвал:
— Эй, где ты там, зайди.
На широком, выложенном битым кирпичом дворе стояли двое: амбалистый, с плечами в сажень мужик с тяжелым взглядом и франтоватый мэн в фирмовом джинскостюме. Чуть поодаль на заасфальтированной площадке «Жигули» шестой модели, а еще дальше у фасада дома сидели на цепи два волкодава и пристально смотрели на Андрона.
— Ты чьих будешь, чекист? — Мэн в джинскостюме оскалился, и стало ясно, что он здесь главный. — А, по постановке ног вижу, что командирован нацменьшинством в лице Жени Гринберга. Как он там, еще не докатился до ефрейтора? Нет? Не страшно, еще успеет. Ну так в чем нужда, еще один затвор потеряли?
Улыбался он одними губами, глаза, холодные и настороженные, смотрели мрачно и оценивающе.
— Вот, — Андрон бережно достал пластилиновый слепок, протянул с улыбкой, — осторожно, дорого как память.
— Так, ясно, печать пошла к затвору. — Мэн, прищурившись, посмотрел на оттиск, покачал лобастой, коротко остриженной не по моде головой. — Ты смотри, Сотников в капитаны выбился. А я-то его еще летехой помню, такой был щегол малахоль-ный, клюва не раскрывал. — Он внезапно замолчал, как бы продумывая что-то, вытащил пачку «Кэме-ла», не предложив никому, закурил. — Ну вот что, гвардеец, сходи-ка ты погуляй, проветрись, подыши свежим воздухом. А вечером подгребай, часам этак к семи. Будет полная ясность.
С ухмылочкой он подмигнул и, не обращая более на Андрона внимания, неторопливо двинулся к дому. Волкодавы радостно заволновались, приветственно заскулили, забренчали цепями. С чувством прогнулись.
— Давай на выход.
Амбал без промедления открыл калитку, Андрон шагнул через порог, глухо лязгнул за его спиной тяжелый засов. Да, незваных ментов в доме Равинского не жаловали.
Андрон пошел бесцельно, куда глаза глядят, отворачивая лицо от порывов злого ноябрьского ветра. Впервые за последние два года свободного времени у него было — девать некуда. И надо как-то его убить.
Михаил Булгаков. Мастер и Маргарита. Все варианты и редакции
В парке Андрону не понравилось — разруха, холод, вода что в Белом, что в Черном озере одинаково грязная, мутная, взбудораженная ветром. Зато на здешнем рынке чистота, порядок плюс прикормленные, гладкие менты. А тут еще пошел занудный, моросящий дождь, самый что ни на есть пакостный, осенний. Ну и дыра! В столовой при вокзале Андрон выхлебал безвкусные щи, поковырялся вилкой в ленивых пельменях и отправился в кино. Хвала Аллаху, давали «Гамлета», две серии.
Когда Андрон выбрался на воздух, было уже темно, а унылая морось сменилась весьма бодрящим дождем. В такую погоду даже в казарме уютно. «Чертово время, резиновое», — Андрон глянул на часы, выругался и, подняв воротник, потащился к хоромам Равинского. Как ни укорачивал шаг, все равно пришлось ждать полчаса перед железными воротами. Наконец время рандеву настало. Ввиду плохой погоды Андрона допустили на крыльцо, под крышу.
— Держи, гвардеец. — Равинский протянул плотный, запечатанный пластилином конверт, усмехнулся. — Наш привет вашему Сотникову. Прежде чем читать, пусть на штампульку полюбуется.
На синем пластилине отчетливо виднелся оттиск секретной командирской печати.
Виктор Петелин. «Мастер и Маргарита»
— Жду с ответом до субботы. Ну все, покеда, не май месяц.
Равинский, поежившись, исчез за дверью, зевнули, звеня цепями, скучающие псы, насупившийся амбал довел Андрона до ворот.
Я много раз бывал у Елены Сергеевны Булгаковой в 1965–1970 годах. Поразительно обаятельный человек! Я все время уговаривал ее купить магнитофон и записывать хотя бы то, что она рассказывает нам, кто изучает биографию и творчество Михаила Афанасьевича... Она так прекрасно умела передать живые черты Михаила Афанасьевича, его характер, сложный и не очень-то легкий. Мне казалось тогда, что встречи наши будут бесконечными, так многое хотелось узнать от нее... Елена Сергеевна приняла живейшее участие в подготовке моей статьи к публикации в «Огоньке» «М. А. Булгаков и “Дни Турбиных”», огорчалась вместе со мной, когда ее — в какой уже раз! — снимали с номера. Она любезно показала мне свои дневники и своей собственной рукой вписала в статью одну из своих записей в дневнике о радости Хмелева, узнавшего, что Михаил Афанасьевич заканчивает «Батум» для МХАТа. Незадолго до ее кончины я был у нее, она очень опасалась идти на просмотр фильма «Бег», опасалась режиссерского вмешательства в художественный смысл драмы. И как горька была весть о ее кончине... Сколько вместе с ней ушло от нас дорогих свидетельств о живом Булгакове... Но остались ее письма, ее дневники, ее титаническая, подвижническая работа по подготовке рукописей Михаила Булгакова к публикации. А ее изящная фигура, несмотря на преклонный возраст, ее умное, волевое лицо до сих пор перед глазами...
— Физкультпривет, давай двигай.
И столько она рассказывала о «Мастере и Маргарите»...
И Андрон двинул — по бывшему проспекту Павла Первого, за Ингербургские ворота, на Киевский шлях. Достал из сапога жезл, с ходу застопорил «еразик» и меньше чем через час был в полку пред мутными, но полными надежды глазами Сотникова. Молча тот осмотрел печать, хмыкнул одобрительно, заметно повеселел.
— Ну, бля, ну, сука, ну, падла… Вскрыл конверт, прочитал послание и сделался мрачным, словно грозовая туча.
В конце декабря 1973 года в издательстве «Художественная литература» вышел однотомник М. Булгакова, куда были включены три его романа: «Белая гвардия», «Театральный роман» и «Мастер и Маргарита». В редакционной справке, предпосланной «Мастеру и Маргарите», говорилось, что роман публикуется в «последней прижизненной редакции». А разве публикация романа в журнале «Москва» не соответствует последней прижизненной редакции? Этот вопрос не так уж долго мучил меня. Я сравнил журнальную публикацию с книжной и понял, насколько отличается книжная публикация. А потом поехал в издательство «Художественная литература», познакомился с редакторами однотомника и попросил рассказать о проделанной работе, предполагая опубликовать интервью в «Литературной России», где в то время я работал (зав. отделом в 1974 г. — В. П.).
— Ну, бля, ну, сука, ну, падла! Эй, лейтенанта Грина ко мне, бегом! Ну, падла, ну, сука, ну, бля!
— Вы, конечно, знаете, — сказала А. А. Саакянц, — что наши издания отличаются тем, что мы серьезно относимся к текстологической работе, сверяем тексты, порой восстанавливаем их, убирая наносное, сиюминутное. Обстоятельства ведь разные бывают. Мы восстанавливаем подлинный текст, рукописный, если, конечно, таковой сохраняется. С романом «Мастер и Маргарита» получилась не совсем нормальная история. Журнал «Москва», публикуя этот роман, испытывал, как всякий журнал, недостаток места... Вот так и получился сокращенный вариант романа.
— Вызывали?
Грин появился, словно из-под земли, важно прочитал записку и с безразличным видом пожал плечами.
— А как шла работа над ним? Мне очень бы хотелось узнать, что представляет собой «последняя прижизненная редакция» романа «Мастер и Маргарита»? Необходимо, на мой взгляд, более понятно рассказать об этом, потому что с первой же страницы романа искушенный читатель сразу натыкается на слова, которых не было в «Москве»: «Однажды весной, в час небывало жаркого заката, в Москве, на Патриарших прудах, появились два гражданина». А в «Москве» та же самая фраза звучит иначе, нет в ней той широты, эпичности, нет в ней стилистической музыкальности, что ли: «В час яркого весеннего заката на Патриарших прудах появилось двое граждан». Здесь опущены некоторые слова, а это изменило всю тональность фразы. И в других местах сравнительный анализ приводил к той же самой мысли: в книжном варианте роман в художественном отношении значительно лучше. Что же произошло с текстом романа «Мастер и Маргарита»?
— А что ты хочешь, командир, за все нужно платить. Се ля ви. Вот это можно взять в хозроте, это у связистов, ну а что касается этого, — он прочертил ногтем по глянцевой бумаге, — так и быть, выручу тебя, пошарю по заначкам, поскребу по сусекам.
Поскреб Евгений Додикович основательно — на следующий день Андрон едва допер Равинскому тяжелый, уж лучше не задумываться чем набитый чемодан. Это во время-то усиления, когда ГБ—ЧК бдит в три глаза!
— Вопрос не так прост, как может показаться с первого взгляда. Основной источник текста — это машинопись 1939 года с авторскими исправлениями. Дело в то, что роман «Мастер и Маргарита» можно назвать сюжетно законченной вещью, но внутренне не вполне завершенной, то есть он доведен до конца, но ко многим его главам Булгаков возвращался вновь и вновь, ведь роман писался более десяти лет. Причем любопытно, что все исправления, иногда даже совсем новые куски относятся только к «московским» страницам, то есть живой и менявшейся современности; «ершалаимские» страницы — о Понтии Пилате и Иешуа — остались абсолютно неизменными, они устоялись в сознании писателя раз и навсегда... Последние поправки — и довольно обширные — были сделаны, когда Булгаков был уже тяжело болен. Он диктовал их жене, Елене Сергеевне. Она записывала эти исправления на полях машинописи и в отдельных тетрадях. Одна из них сохранилась с такой записью на первой странице: «М. А. Булгаков. Мастер и Маргарита. Роман. Писано мною под диктовку М. А. во время его болезни 1939 года. Елена Булгакова». В тетради этой записана первая глава романа (последний вариант) и несколько отдельных кусочков из разных мест, — не по порядку. Нужно думать, что, пользуясь каждым моментом, когда Булгаков был способен работать, она брала первое, что под руку попадалось, — и не одну, конечно, эту тетрадь. По крайней мере, еще одна подобная тетрадь существовала. На полях машинописи есть ссылки на «тетрадь № 2», но тетрадь эта не обнаружена в архиве Булгакова. Архив же его в идеальном порядке Е. С. Булгакова передала в Рукописный отдел Ленинской библиотеки. Пользуясь, кстати, случаем, чтобы поблагодарить работников Рукописного отдела за большую помощь и чрезвычайно внимательное отношение к нашей работе над томом Булгакова. Вообще по тексту романа встает много сложных вопросов, которые сразу и бесспорно не решишь и на которые ответят лишь будущие текстологи Булгакова.
— Порядок. — Равинский глянул внутрь, быстренько прикрыл крышку и вручил Андрону круглую, вырезанную по уму штампульку. — Все, в расчете.
— Из Ваших слов можно понять, что текст романа, напечатанный в свое время в журнале «Москва», помимо того, что журнальный вариант печатался сокращенно, несколько отличен от текста однотомника. Существенны ли эти отличия?
Протянул ширококостную руку, усмехнулся, буд-оскалился от боли.
— А Сотников твой сука! И Гринберг сука! А ты дак, правда, везучий. Давай п…здуй!
— Не очень существенны, хотя их и немало, и причина здесь именно в том, что роман не был завершен, «отшлифован»; Елена же Сергеевна была облечена Булгаковым правом посмертного редактирования. Что она и осуществила.
Андрон и в самом деле был везучий — больше до конца усиления его никто не кантовал. Торчал себе тихо в каптерке, не мозолил начальству глаза, во время сдачи проверки по строевой скрывался от инспектирующих в яме, что в дальнем ремонтном боксе. Было грязно, вонюче и неуютно, но совсем не скучно — рядом сидели подполковник Гусев и майор Степанов. Настоящие коммунисты никогда по струнке не ходят. Зато уж потом, когда инспектора отчалили и дембелей стали отпускать домой, Андрона загоняли в хвост и в гриву, билеты давай. До Новгорода, до Пскова, до Мурманска. Живей крутись. А перед воинскими кассами на Московском вокзале очередь километровая, пьяная волнующаяся, изнывающая нетерпением. Шинели, бушлаты, бескозырки, береты с косячками. Домой, домой, достало все в дрезину!
— Как же она редактировала «Мастер и Маргариту»?
С музыкой ушла домой первая партия, под гром аплодисментов вторая, потом тихо, по-простому третья. В полку из дембелей остались только раздолбай всех мастей, залетчики и правдолюбцы. Да еще Андрон — особо ценный кадр, таких обычно отпускают между одиннадцатым и двенадцатым ударом новогодних курантов.
А тем временем настала зима, слякотная и грязная. Андрона послали за билетами для последней партии. Граждане тащили елки, пахло мандаринами и хвоей. Только на Московском перед воинскими кассами было не особо-то весело, там, в плотном окружении шинелей и бушлатов, пел под гитару ефрейтор-танкист. Плотный, ядреный, с выпущенным из-под шапки чубом — знаком воинской наглости.
— Еленой Сергеевной была проделана огромная и самоотверженная работа. Назову лишь один хотя бы момент, когда ей приходилось восстанавливать истинный текст по памяти. Например: Маргарите, в рукописи, 29 лет, а согласно последней устной воле автора — 30; Берлиоза Булгаков одно время хотел сделать Чайковским, но потом оставил по-старому, а в рукописи председатель МАССОЛИТа именуется то одной, то другой фамилией. Римский в рукописи назван Поплавским; глава 25 в рукописи названа «Погребение», хотя так же названа и следующая, 26-я глава, и еще очень много подобных моментов, которые в рукописи отсутствуют, и их надо было сохранить в памяти и, ничего не перепутав, восстановить. Несколько недописанных в рукописи слов внесены Еленой Сергеевной по памяти, — например, конец первого абзаца в главе 32 и др. Трудности по тексту были и другого характера, более серьезные и, можно сказать, «лабиринтного» характера. И вот тут Елена Сергеевна иногда допускала текстологические погрешности, не совсем точно воспроизводила некоторые куски. (Речь идет о тех, конечно, работа над которыми не была завершена.) Например, она могла оставить зачеркнутые автором слова (начало главы 19-й) и, наоборот, не привести того, что в тексте оставалось. Так, в главе 13-й Булгаковым была продиктована вставка о персонаже, погубителе Мастера, въехавшем в его квартиру, — Алоизии Могарыче. Без этого отрывка появление его только в главе 24-й выглядит слишком неожиданным. Этот небольшой, но важный кусок Елена Сергеевна не привела, видимо, потому, что он не был завершен. Иногда она стремилась устранить шероховатости языка, стилевую недоработку, не терпела рядом двух одинаковых слов и различных, по ее мнению, небрежностей, и, хотя все ее поправки носят очень деликатный характер, в нашем издании от них необходимо было избавиться.
Такой же, как и благодарная аудитория. Казалось бы, надо радоваться — отслужили, отмантулили, отдербанили, отдали, — но веселья ноль, только дергающиеся кадыки, мокрые глаза да помойка в душе. Пел ефрейтор, нежил гитару чесом:
— Назовите некоторые из этих «небрежностей», пожалуйста.
Покидают ленинградские края
Дембеля, бля, дембеля, бля, дембеля.
На вокзалы, в порты, на метро и в такси
Уезжают домой старики…
— Например, она заменяла характерное булгаковское «на левой (или на правой) руке у себя» на «по левую руку от себя», «нету» на «нет»; во фразе «полную чернильницу чернил... она (Маргарита)... вылила на двуспальную кровать в спальне» опущены слова «чернил» и «в спальне» и т. п. Нарушение воли умершего автора недопустимо, — и потребовалась работа, чтобы восстановить подлинный текст. Но, повторяю, текстология романа «Мастер и Маргарита» — вопрос сложный — в силу того, что писатель не успел закончить работу над своей последней вещью. Так что этот роман еще ждет своего научного издания со всеми интереснейшими вариантами, записями и т. д.
Я поблагодарил Анну Саакянц за интересные сведения, подготовил большую статью о Булгакове в «Литературной России», но статья, конечно, не пошла, а ведь я был, повторяю, членом редколлегии «Литературной России», заведовал отделом критики и искусства. Уговорить главного редактора и редколлегию мне не удалось. Вскоре я ушел из газеты.
А мимо тянулся провожающе-отьезжающий люд. Благополучные дамочки отворачивались, морщили носы, граждане мужеского пола улыбались, смотрели с пониманием, пожилые женщины не стеснялись, пускали слезу. Патрули близко не подходили, косили издалека, из-за укрытия — черт с ними, пускай поют. И хмельная мрачная толпа пела, может, впервые за последние два года, в полный голос:
И вновь погрузился в чтение великого романа Михаила Булгакова.
На вокзале подруга в слезах,
Губы шепчут: «Останься, солдат».
А солдат отвечал: «Пусть на ваших плечах
Будут руки лежать салажат».
Булгаков блестяще владеет диалогом, речь его героев индивидуализирована, он виртуозно передает богатство речевой интонации, достигает большого эффекта в портретных зарисовках. В «Мастере и Маргарите» явственно проступает еще одна характерная черта его дарования — способность создавать символические фигуры. Образ Воланда и его «шайки» для Булгакова — лишь символ, поэтическое уподобление. В Воланде автор изображает какую-то частицу себя, в его мыслях легко угадываются некоторые мысли как самого Булгакова, так и мысли его выдающихся современников, обладавших властью.
Постоял Андрон, постоял, послушал-послушал, и, не дергаясь насчет билетов, преспокойно вернулся в часть.
— Все, больше не могу, домой отпустите. Посмотрел на него Сотников внимательно и возражать не стал.
Отметим только некоторые черты Воланда. Он часто демонстрирует свое знание человеческой природы, обладает умением исследовать и раскрывать и страсти, как духовные, так и все, что связано с живой человеческой жизнью. Все его познания поразительные по глубине идеи, принесены, конечно, не из потустороннего мира, а извлечены из богатого запаса живых наблюдений над жизнью самого Булгакова. Все, что происходит на страницах, — это всего лишь игра, в которую вовлечены и читатели. Но игра весьма своеобразная.
— Ладно, пойдешь завтра. Сегодня на тебя уже расклад в столовой сделан.
Воланд пришел на землю казнить и миловать, и он знает, кого и за что казнить, кого и за что миловать. Но автор лишь намекает, позволяя угадывать, что Воланд открыто выполняет его собственные затаенные мысли и желания. Поэтому Воланд не приобретает живой характеристики, оставаясь в образах литературной традиционности, как бы живым символом, аллегорией авторской совести и мудрости.
Настоящий командир, хоть и сволочь, но не дурак. Понял, что ловить уже нечего.
Вот почему во всем этом таинственном и чудесном нет ничего мистического.
Ночью Андрону приснился отец — в гробу. Лапин-старший лежал обернутый красным знаменем и криво, едва заметно улыбался. Его здоровая посиневшая рука прижимала к груди так и не полученный При жизни по линии собеса протез. Красдая эмаль на орденах и медалях явственно напоминала запекшуюся кровь…
Роль Воланда в философской концепции Булгакова в сущности (при огромном различии, конечно) похожа на роль Раскольникова или Ивана Карамазова у Достоевского. Воланд, может быть, продолжение разработки подобного образа в русской литературе. Подобно тому как у Достоевского Иван Карамазов раздваивается и одна из его «частей» персонифицирует облик черта, так и у Булгакова Воланд — это во многом персонификация авторской позиции. Раскольников и Иван Карамазов бунтуют против традиционного понимания добра и зла, они выступают за переоценку всех прежних моральных ценностей, за переоценку той роли, которая отводится в обществе человеку. Умному и сильному человеку можно не считаться с общепринятой моралью. Так возникает проблема личности и толпы.
Утром Андрон выправил отпускные документы, попрощался со всеми и в паршивейшем настроении подали на дембель — вышел на Измайловский и взял частника за яйца. Прилетел домой, взбежал по хорошо знакомой лестнице и застыл, встретившись глазами с Варварой Ардальоновной.
— Андрюшенька, сынок, папа умер. Сегодня ночью.
Первая же встреча Воланда с Берлиозом должна, по замыслу автора, показать, что человек в обществе связан неразрывными нитями с другими людьми и что не может быть полной свободы в действиях любого отдельного человека из-за тысячи случайностей и неожиданностей, которые могут возникнуть в результате действий других людей. Случайность может приводить к трагическим результатам, подобно той, которая привела к гибели Берлиоза. Личность может обладать самостоятельной индивидуальностью, резкими и определенными чертами, оригинальным духовным обликом и в то же время не иметь индивидуальной свободы действий: сегодняшнее государство со своими законами лишает человека свободы действий, и человек, даже если он крупная индивидуальность, не способен не считаться с этим. Законы сковывают личность, законы нельзя нарушать, если хочешь остаться свободным и равноправным гражданином общества, в котором родился и вырос. Великий властелин и простой гражданин — одинаково равны перед законом.
Вот и верь материалистам, что вещих снов не бывает.
История часто выкидывает странные вещи: под дешевой мазней посредственности скрывается картина великого художника. Отдельная личность бессильна что-либо сделать, индивидуальная воля подавляется законом, принятым обществом. Как властитель Пилат бессилен, его индивидуальная свобода скована законом, но есть еще одна возможность проявления свободной воли: то, что невозможно сделать открыто, можно достигнуть тайной хитростью и искусной интригой. На словах одно, на деле — другое. Не согласиться с законом — значит восстать против государства и государственной жизни вообще. И вот здесь вспоминается один из эпизодов ночного бала, устроенного Воландом.
Хорст (1958)
Один за одним вываливаются злодеи, убийцы, насильники, предатели, имена которых уже слабо удерживаются в памяти человеческой. История человечества наполнена такими преступлениями, что уж слишком мелкими и безобидными кажутся «грешки» Степы Лиходеева...
На Костяной выдвигались ранним утром, ласковым, солнечным и погожим. Ничто не предвещало беды, однако перевозчик, немолодой саам Васильев, был мрачен как Харон, Он курил короткую костяную трубку, хмурился, его морщинистое, словно печеное яблоко, лицо выражало тревогу — вот ведь что придумала эта чертова Дарья, если бы не долги, ни за что бы не поехал.
Булгаков прекрасно понимал, повторяю, что человечество достигало прогресса не всегда таким путем, который традиционная мораль называет чистым. Руководители государств порой бывали вынуждены отказываться в своих поступках и действиях от нравственных заповедей и совершали такое, что традиционная мораль называла «злом». Бывают такие периоды в истории человечества, когда только насилием можно образумить зло, стоящее на пути прогресса и справедливости. Булгаков это понимал. Он жестоко ненавидел все, что мешало прогрессу, расцвету России. И не раз писал об этом, иной раз прямо, в других случаях иносказательно.
Хорст, расположившись на баке, был так же задумчив и тих, соображал — где искать эту чертову Шаман-елку на этом дьявольском острове. Это ведь он с берега кажется как маковое зерно и, если верить россказням, являет собой лодку, на которой похотливая владычица вод Сациен высматривает себе очередную жертву. При ближайшем же рассмотрении — это каменный авианосец со множеством мачт, поди-ка разберись, какая из них шаманская елка-палка. Мутно Хорст посматривал на зеркало воды, на пенную, в пузырьках, дорожку за кормой, на костлявые коленки Нюры в бежевых довоенного фильдеперса чулках, они мелко и чуть заметно дрожали. Не от страсти, от страха. Ветер погонял блики на воде, теребил концы Нюрино-го праздничного плата, вяло надувал штопанный лоснящийся от грязи парус. Не флибустьерский черный, не феерический алый, не одинокий белый. Серый… Курил вонючую трубочку саам, переживала за свои первинки Нюра, натужно напрягал воображение Хорст. Скользила лодочка по водной глади.
В отечественной и мировой истории порой находят такие поступки и действия крупных личностей, которые с точки зрения обычной морали называют злом. Но это «зло» способствует благу жизни, раскрывает перспективы общеисторической судьбы. Отдельные люди могут страдать при этом, проклинать «злого» человека, принесшего им столько страданий и слез, но общее дело зато выигрывало.
Костяной надвинулся внезапно, вынырнул чудовищным, поросшим лесом скалистым поплавком. С виду остров как остров, каких тысячи в лапландских озерах. Сосны, валуны, скудная земля, ящерки, греющиеся на граните под солнцем. Береговая линия с уютным пляжем и никаких там топляков, коряг и подводных камней, так что причалили без приключений, под шепот желтого, мягко подающегося песка. Саам, что-то буркнув, почтительно сдернул шапку, ловко выскочил из лодки, выволок ее нос на сушу и низко, будто извиняясь, принялся униженно кланяться. Потом положил монетку в песок и тихо опустился на камень бледным лицом к воде. Пусть духи думают, что он их не боится, подставляет позвоночник, почки и мозжечок. Может, и не тронут.
Роман «Мастер и Маргарита» по своей форме настолько необычен и сложен, что уже самим своим появлением породил споры и разногласия по самым существенным вопросам. Особенно большие разногласия проявились в трактовке образа Воланда.
— Пошли, — добавив про себя: «Зазноба», Хорст, незаметно озираясь, выбрался на берег, помог сойти потупившейся Пюре, присвистнул — руки у невесты были холодны как лед, она вся дрожала, как отданная на заклание овца. — Не отставай. — Хорст вдруг почувствовал себя быком-производителем, пригнанным на случку, этаким чудовищем Минотавром, посягающим на честь провинциальной Ариадны, и, не оглядываясь, пошагал вперед.
Если брать Воланда и его шайку всерьез, как это иногда и делают, то можно прийти к выводу, что Булгаков действительно был склонен к религиозному мистицизму, о чем пишут в зарубежной прессе. На самом деле Булгаков обладал резким, определенно реалистическим мышлением. Но одновременно с этим и в жизни, и в творчестве он обладал и еще одним редкостным качеством таланта: он был мистификатором, фантазером, человеком, которого буквально затапливал «безудержный поток воображения», фантазия его была неистощима. По свидетельству одного из его друзей, он любил разыгрывать у себя дома всевозможные интермедии, любил театр, шутки, забавные анекдоты. С. Ермолинский вспоминает о Булгакове как о «веселом мистификаторе» и «выдумщике», «не только в сочинениях своих, но и в жизни, в общении». Так, Булгаков блестяще сыграл образ жены полешанина, вернувшегося домой «без гонорария»: «Дверь распахивается, в дверях Булгаков-жена. Хохолок спереди взвит кверху, на голове повязан платок. Баба, настоящая баба!» (Театр. 1966. № 9. С. 92).
Ну где тут шаманская елка-палка, лес густой… Скоро деревья расступились, и Хорст замер, а Нюра, вскрикнув, схватила его за руку:
— Ой, мамочки…
Паустовский вспоминает эпизод, в котором Булгаков предстает и трезвым реалистом, из жизни берущим конкретные детали для своего романа, и одновременно веселым мистификатором, которого буквально затапливал «брызжущий через край поток воображения»: «А через полчаса Булгаков устроил у меня на даче неслыханную мистификацию, прикинувшись перед не знавшими его людьми военнопленным немцем, идиотом, застрявшим в России после войны. Тогда я впервые понял всю силу булгаковского перевоплощения». Эти очень важные свидетельства раскрывают черты Булгакова как художника и человека.
Всю внутреннюю поверхность острова занимала гигантская, округлой формы поляна, напоминающая чудовищное родимое пятно. Земля здесь была багрово-красная, необыкновенно плотная, будто тронутая огнем, и на кирпичной этой пустоши не произрастало ничего, ни кустика, ни деревца, ни крохотной былинки. Зато нескончаемыми баррикадами покоились оленьи рога — уложенные особым манером, они образовывали лабиринт со стенами в рост человека и узкими, спиралеобразно разворачивающимися проходами. На Крите и не снилось. Сколько же лет, десятилетий, веков понадобилось чтобы нагородить такое. И кому понадобилось…
Паустовский точно определил основные черты булгаковского таланта: «Булгаков был переполнен шутками, выдумками, мистификациями. Все это шло свободно, легко, возникало по любому поводу. В этом была удивительная щедрость, сила воображения, талант импровизатора. Но в этой особенности Булгакова не было между тем ничего, что отдаляло бы его от реальной жизни. Наоборот, слушая Булгакова, становилось ясным, что его блестящая выдумка, его свободная интепретация действительности — это одно из проявлений все той же жизненной силы, все той же реальности». «Переплетение в самых неожиданных, но внутренне закономерных формах реальности и фантастики — черта таланта Булгакова» (Паустовский. Наедине с осенью. 1967. С. 152).
— Епифан батькович, миленький, я дальше не пойду, — тихо, но твердо сказала Нюра, под впечатлением увиденного всхлипнула и еще сильнее ухватила Хорста за. руку. — Хоть убейте. Мне бы это, по нужде, по малой. Здесь вас буду ждать. — Голос ее упал, пальцы разжались, и она исчезла за равнодушными соснами.
Реальность и фантастика так тесно переплетались, что «граница между ними начисто исчезала». Начисто исчезает граница между фантастикой и реальностью и в «Мастере и Маргарите». Причем фантастические картины, которые буквально обрушиваются на читателя, реалистически мотивированы. И это тоже характерная черта всего творчества Булгакова. Вспомним «Дьяволиаду», «Похождения Чичикова», «Роковые яйца». Запутанные, поистине фантастические ситуации возникают из снов, из чудовищных недоразумений, приводящих к поразительным последствиям, из игры воображения чем-то расстроенных людей.
Хорст, всматриваясь в лабиринт, вышел из-за деревьев, не сразу обнаружив вход, немного постоял, успокаивая дыхание, глянул на белый свет, будто прощаясь, и отважно, плечом вперед втиснулся в щель. Внутри было сумрачно и прохладно, воздух отдавал затхлостью, аммиаком, земляной ржой и почему-то серой. «Вот оно, небо-то с овчинку», — он посмотрел наверх, тронул древнюю, шершавую на ощупь костяную стену и двинулся вперед, бочком, бочком, без суеты.
Посмотрим, как впервые появляется Воланд и его шайка.
Скоро он очутился на развилке. Ни к селу, ни к городу ему вспомнился богатырь, выбирающий из трех зол меньшее, потом на ум пришло крылатое изречение Кормчего: пойдешь налево — попадещь направо, и вдруг, заглушая все мысли, послышался знакомый голос: «Иди на север! Иди к Звезде!». Хорст глянул вверх, и на душе у него сделалось пусто — на нежно-голубом прозрачном небе дня противно всем законам физики, астрономии и здравого смысла ему привиделась синяя, необыкновенно яркая звезда о восьми лучах. Какую он не раз видел во время приступов болезни. Значит, вначале голос, теперь звезда? А может, вообще все мираж, иллюзия, химера? Тем не менее звезда привела его к скалистому мыску, и ель, произрастающая на его стрелке, была самой что ни на есть настоящей — огромной, разлапистой, трехобхватной, с замшелыми ветками, касающимися земли. Правда, необычной формы, завернутая в штопор. На ветвях этой странной ели висели лоскутья, тонкие, завязанные невиданными узлами ремешки, какие-то вырезанные из кости зловещего вида фигурки. Могучие, напоминающие удавов корни замысловато змеились вокруг плоского, размером с хороший стол, потрескавшегося валуна. Очень, очень похожего на жертвенный камень.
Хорст, рассматривая дерево, медленно пошел по кругу и встал как вкопанный — на высоте метров трех висела командирская сумка. Объемистая, плотной кожи, на длинном ремешке, с такими через плечо изображали обычно командармов Гражданской. Да и товарищ Троцкий не брезговал планшетками. Странно только, почему эта выглядит как новенькая, будто не треплют ее лопарские ветра, не сечет дождем, не мочалит метелью. Может, и впрямь духи берегут?
По душной раскаленной Москве бредут Берлиоз и Иван Бездомный. Вокруг словно все вымерло. Все укрылись от испепеляющей жары. Пива нет. Вода до противного теплая. Все вокруг раздражает Берлиоза, он переутомлен. Сердце его не выдерживает. Он падает в изнеможении на скамейку. Отсюда возникает страх, от слабости, от предчувствия, от неправильной жизни, которой он живет. А у страха глаза велики. Он словно бы теряет сознание, и в таком состоянии ему впервые чудится что-то невероятное: «прозрачный гражданин престранного вида» с глумливой физиономией. Такое может почудиться только в нездоровом состоянии, когда «переутомился» и «сердце шалит». И тут вступают в дело законы игры. Стоило возникнуть в больном мозгу фантастической фигуре, как по законам игры она уже приобретает черты реально существующей.
Хорст, оправившись от изумления, хмыкнул и долго раздумывать не стал — влез себе на жертвенный камень, встал на цыпочки и аккуратно так потянул сумочку с затрепетавшей ветви… Спрыгнул без звука с камня, замер, затаив дыхание, подождал. Ничего. Ни грома, ни молнии, ни землетрясения. Видно, духи и впрямь потрафляли ему. Или выбирали момент. А может, и нет их вовсе. Сумочка же вот она, тяжелая, на ремешке, раздувшаяся, как накачанная через соломку лягушка.
Подгоняемый нетерпением, Хорст возложил ее на алтарь, чувствуя, как бьется сердце, открыл: стопка общих, в клеенчатых обложках тетрадей, сложенная карта-трехверстка, какие-то бумаги вразнобой. Развернул одну, оказавшуюся неотправленным письмом, прочитал: «Здравствуйте, уважаемый Феликс Эдмундович! Спешу довести до вашего сведения, что наша гипотеза, касающаяся нетрадиционного взгляда на энергетическую структуру материального мира, получила практическое подтверждение. Так, в частности, добыты неопровержимые доказательства того, что Кольский полуостров суть территория бывшей Гипербореи — имеются в виду пространства недр, населенные неведомыми энергетическими структурами, дублирующими обычные вещественные образования и предметы. Закономерности их рождения, развития, функционирования и соотношения с жизненными информационными и мыслительными процессами — есть проблема, заслуживающая особого внимания…»
В жизни Булгакову приходилось сталкиваться с Берлиозами, Босыми, Лиходеевыми, Бездомными, Римскими, Варенухами. В душе его копилась горечь от этих людишек, их живучести, их успешного врастания в «социалистическую» действительность. Последовательно, логично, наступательно ведет борьбу против этой нечисти Булгаков-сатирик, однако беда писателя в том, что он был далек от реальных положительных сил своего времени, которые вели борьбу против тех же самых врагов. Отсюда такая форма его произведения, где карающим мечом становится Воланд и его помощники.
«Вот она, индульгенция, вот он, пропуск в Шангриллу!» — ликуя в душе, Хорст бережно убрал письмо, зашелестел листами взятой наугад тетради. «Великий символ покоя на любой планете есть ее ось. Она являет собой луч максимума энергетического покоя — такую область, где всякая конкретная точка имеет угловую скорость, равную нулю. Она — Ключевой Покой, источник любого Истинного Движения. Горизонтальное мельтешение представляет собой лишь помеху, если необходимо раскрыть движения Вертикаль. Не потому ли в районах Северного, а гипотетически и Южного полюсов, имеются условия для существования стабильных, энергетически самодостаточных полевых структур, несомненно коррелирующих своей вибрацией с частотами вселенского информационного потока. И не являются ли в частности лапландские ноиды хранителями этого древнейшего и постоянно обновляющегося Универсального гнозиса? Владеющие неким гипотетическим, полученным свыше ключом?..»
Хорст, широко зевая, с радостью закрыл тетрадь, сунул добычу в сумочку, бросил ремешок через плечо. «Нет уж, пусть это в Шангрилле читают. Я — пас. А за планшеточку данке шен, с меня причитается». Он с благодарностью взглянул на ель, повернулся по-военному, через левое плечо и исчез в хитросплетении лабиринта. Настроение у него было бодрое. Однако при выходе из лабиринта шаги Хорста непроизвольно замедлились, дыхание участилось, а на душе сделалось тоскливо. Близился завершающий акт сакрального островного действа — кульминационный, дефлорационно-жертвенный.
В «Мастере» сливаются две струи его художественного таланта, а сам Булгаков в романе, наоборот, как бы раздваивается, обретая себя в облике то реального Мастера, то фантастического Воланда.
Вот и честна девица, ни жива ни мертва, на своей палаточке под сосенками. Нос красный, глаза на мокром месте, взор снулый. Ждет брачевания, душенька. Почитай, тридцати пяти годков красавица. Посмотрел, посмотрел на нее Хорст, вспомнил почему-то Машу, да и рубанул рукой, будто рассек Гордиев узел.
У Гоголя отрицательные персонажи терпели крах с помощью настоящего ревизора или по воле случая. Булгаков в облике Воланда сам расправляется с этой нечистью, не дожидаясь, пока наказание к ним придет в форме милицейского работника. Он был нетерпелив, страстно желал увидеть свою страну богатой, прекрасной и культурной. Вот почему он так ненавидел всяческую нечисть, которая, пользуясь несовершенством госаппарата, бюрократизмом и другими недостатками молодого государства, проникая во все поры, разлагала нестойкие души. Из этого нетерпения возник образ Воланда, в котором воплощены гуманистические идеалы самого Булгакова. Иначе невозможно понять этот роман. «Я не церковник и не теософ», — говорил Булгаков Ермолинскому. Эти слова очень важны. Когда за рубежом, да и у нас тоже, говорят о том, что Булгаков чуть ли не впервые создал образ Христа, то нельзя этому подивиться. В романе нет образа Христа, нет Воланда-сатаны. Мастер написал роман о Понтии Пилате и Иешуа.
— Пошли.
Описание состояния Берлиоза — мотивировка всего дальнейшего. В полубредовом состоянии Берлиозу все это могло почудиться. Он испугался, побежал, споткнулся, погиб. Человек, похожий на иностранца, действительно был, и разговор, весьма похожий, тоже вполне возможен, а странности этого разговора проистекали опять же от состояния Берлиоза. В таком состоянии все могло представиться, почудиться. На глазах Бездомного все это произошло мгновенно. Он был раздавлен случившимся. Его нервы не выдержали потрясения. И все дальнейшее можно себе представить как реальный мир, прошедший через больное воображение Бездомного. Он так потрясен, его воображение настолько расстроено, что вполне реальные люди, события, явления предстали перед ним в деформированном виде. Отсюда все его странные видения и странное поведение. Бездомный в полубреду, он заболел шизофренией, все реальное ему предстает в утрированном виде. «Видел, наверно, кого-то, кто поразил его расстроенное воображение. А может быть, галлюцинировал...» — так резюмирует доктор рассказы Бездомного о своих похождениях в погоне за консультантом. «Двигательное и речевое возбуждение... бредовые интерпретации...»
— Куда пошли-то, Епифан батькович? — Нюра перестала расплетать косу, подняла заплаканные очи. — Вроде бы дошли уже…
А когда все поняла, проворно натянула чулки, юбку, сияющие козловые коты, вскочила, словно молодая козочка, с палатки и троекратно облобызала Хорста.
Вовлечены в странные события Римский и Варенуха, вовлечены Степой Лиходеевым. Случайно ли перед этим обрисовано состояние Степы? Все ходило ходуном перед его глазами. Все плыло. В таком состоянии ему могло любое почудиться.
— Ой, спасибо, Епифан батькович, ой, спасибо! Что дорогого пожалел, не тронул…
Хорст с живостью повернулся и, не зная, то ли плакать, то ли хохотать до слез, пошагал по узенькой тропинке к озеру.
Воланд наделен авторским всезнанием. Он знает мысли своих героев, знает их намерения, переживания. Он знает, что думает Бездомный. Здесь нет ничего таинственного, сверхъестественного, чудесного. Потому что он творец всего этого мира. Вспомним опять-таки разговор Булгакова с Ермолинским: как неожиданно вошла болезнь в его жизнь, озаренную прекрасной любовью, как она спутала все его планы, замыслы. Отсюда цитаты из романа о Понтии Пилате. И в Воланде — отголоски не Мефистофеля, а отголоски философии самого Булгакова. Стоит ли удивляться после этого, что мы находим в Воланде так много доброго, так много любви к людям хорошим и так много ненависти к проходимцам, лжецам, нечистым на руку. Снять всю внешнюю мишуру, все эти превращения, фантастические картины, все эти одежды, годные только для маскарада, и пред нами предстанет сам Булгаков, тонкий и ироничный.
— Смотри-ка ты, вернулись, — вяло удивился саам Васильев, сидевший все в той же позе лицом к воде. — Умирать, значит, будете долго… Ну, влезайте пока, отчаливать надо.
Булгаков участвует в огромном маскараде и каждой раз одевается соответственно той роли, которую он должен разыграть. Отсюда переодевания. И весь роман — это игра, в которой автор принимает самое активное участие. Игра перестает быть игрой, когда каждый получает по заслугам: автор творит суд над человеческой нечистью.
Ласково светило солнце, бегали блики по воде, небо радовало глаз голубизной, горизонт — кристальной чистотой, озеро — гладкой, как зеркало, поверхностью. Только саам Васильев греб, будто подгоняемый девятым валом, так что до родимого причала долетели как на крыльях. На шатких, черных от непогоды мостках стояла, щурясь из-под руки, распаренная Дарья. Вся ее мощная фигура лучилась надеждой.
— Ну что, своротили? — взглянула она с радостью на Хорста, перевела глаза на дочь, и праздничное лицо ее стало хмуриться. — Целку свернули тебе, я тебя спрашиваю, кобылища?
Большое значение Булгаков придает образам Понтия Пилата и Иешуа. Однако и здесь нельзя не заметить искажений, которые вкрадываются в истолкование этих образов. Булгаков столкнул добро и зло в образах Понтия Пилата и Иешуа. Такова внешняя оболочка этого конфликта. Многое здесь соответствует известной легенде: Понтий Пилат посылает на казнь Иешуа. Казнью бродячего философа воспользовались много лет спустя и возвели его в святого, а его учение — в религию.
Ох, веще материнское сердце, его не проведешь.
Булгаков воссоздал живого человека, с индивидуальным характером, раздираемого противоречивыми чувствами, страстями. В Понтии Пилате видим грозного властителя, пред которым все трепещет. Хмур, одинок, бремя жизни тяготит его. У него нет и не может быть друзей. Ему не с кем поделиться своими переживаниями. Болезнь, страшная и неизлечимая, дает о себе постоянно знать. Только верный Банга скрашивает его одинокие часы. В эти минуты страшного одиночества к нему приводят бродягу, который, по словам тайных агентов, призывал разрушить храм. «Трусость, несомненно, один из самых страшных пороков», — слышит во сне Понтий Пилат слова Иешуа. Однако весь этот сон Понтия Пилата построен как его диалог с Иешуа, как продолжение спора с ним, как попытка оправдать самого себя. И, вспомнив слова Иешуа о трусости как одном из самых страшных пороков, Пилат решительно протестует: «Нет, философ, я тебе возражаю; это самый страшный порок!» Булгаков и здесь показывает себя большим мастером психологического диалога. Вспомним весь эпизод.
— А ну-ка… — Дарья, не разговаривая более, схватилась за палаточку, развернула рывком, выругалась и, скатав по новой, приложилась дочери поперек спины. — Ах ты, кобылища недоделанная, недогулянная!
Потом, пылая гневом, повернулась к Хорсту, яростно засопела и дернула его за ремешок планшетки:
— Вот, значит, ты каков, Епифан батькович! Девушку непокрытой оставил, слово свое не сдержал. Зато уж я-то найду, чего сказать, за словом, чай, в карман не полезу. К нам как раз двое товарищей приехавши из райцентра. Расскажу я им, что ты за генерал таков, ох как расскажу…
Дома Хорста ждали похлебка из оленины, тушеный бобер и большие неприятности.
Пред всесильным прокуратором предстал разбойник, смутьян, в разорванном голубом хитоне. Одного взгляда на этого человека достаточно, чтобы сделать вывод: «бродяга»... Без роду и племени ничтожный человечишко позволяет себе дерзость запросто обратиться к нему со словами «добрый человек». Дерзость наказана. Марк Крысобой внушил жалкому бродяге почтение, страх. Так казалось Понтию Пилату. Власть восстановила свои права. И вот дальнейшее раскрывает перед Понтием Пилатом человека высокого духа: робкого, но умного и глубокого. И постепенно в глазах Понтия Пилата бродяга превращается в философа: сначала прокуратор называет его бродягой, разбойником, лгуном, а потом уважительно величает философом («Тебе, философ»). Оказывается, он знает греческий, латинский, за словом в карман не лезет, на все у него готовые ответы, своя сложившаяся философия. Понтий Пилат в мыслях своих уже строит планы пригласить его к себе на службу библиотекарем. Иешуа поразил Понтия Пилата: глубина и своеобразие его мыслей заставили недоверчиво спросить, уж не из греческой ли книги все это вычитал он. Понтий Пилат готов был признать его душевнобольным и, не установив «ни малейшей связи между действиями Иешуа и беспорядками, происшедшими в Ершалаиме недавно», подвергает его заключению в Кесарии Стратоновой, тем самым отменяя смертный приговор, вынесенный Малым Синедрионом. Но вот эта сложившаяся формула осталась не продиктованной секретарю. Так и осталась только в мыслях прокуратора. Воплощению в жизнь ее помешали серьезные обстоятельств: в другом куске пергамента говорилось такое, что душевное равновесие, пришедшее к нему в результате разговора с обвиняемым, снова было нарушено. Мгновенно произошел перелом в его душевном состоянии: «Померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец... И со слухом совершилось что-то странное: как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: “Закон об оскорблении величества...”» Только что перед нами мирно беседовали два человека, и Понтий Пилат хотел проявить снисходительность к «безумным утопическим речам». Вплоть до этого момента Понтий Пилат человечен, проявляет гуманность. Но потом снова перед нами властитель, неумолимый и жестокий, злой и беспощадный. Здесь он словно раздваивается: внешне грозен, «но глаза тревожны». Слова, с которыми он обращается к обвиняемому, суровы и беспощадны, а в интонации и жестах слышится то просительность, то нечто вроде предупреждения о нависшей опасности. Всем своим поведением Понтий Пилат словно бы подсказывал форму поведения на допросе. Своим взглядом он посылает «какую-то мысль», заслонившись рукой от солнца, он пользуется этим мгновением, чтобы «послать арестанту какой-то намекающий взор». Каждый жест, каждое движение, взгляд, интонация исполнены здесь особого смысла. Понтий Пилат как человек сочувствует Иешуа, пытаясь всеми возможными способами предупредить его об опасности. Но ничто не подействовало: правду, по мнению бродячего философа, говорить легко и приятно. И слушает Иешуа уже не человек, а судья, прокуратор Иудеи: милость кончилась, он должен служить закону, а закон повелевает уничтожать всех, кто подвергает сомнению величие власти кесаря. Внешне он покорен кесарю, а внутренне содрогается от ненависти; кричит здравицу в честь императора Тиверия и одновременно почему-то с ненавистью глядит на секретаря и конвой. И ненавидит он их, думается, потому, что они — невольные свидетели его раздвоения: ему приходится отказываться от уже готового, им самим принятого решения, которое он считает справедливым, и принимать иное, уже в угоду Закона. Он почувствовал себя игрушкой в руках кесаря, по своей должности призванного автоматически выполнять любые его приказы. Он ненавидит кесаря, а вынужден славить его. Он увидел в Иешуа великого врача, философа, а должен послать его на мучительную смерть. Отправляя его на смерть, Понтий Пилат страшно мучается, страдает от бессилия, от невозможности поступить так, как хочется. Иешуа произнес слова о кесаре, которые обрекли его, уже ничто не поможет. Все слышали (отсюда его ненависть к секретарю и конвою) эти слова. Он то в приступе ярости, то странно усмехается, слушая наивные опасения Иешуа за жизнь Иуды из Кириафа, пытается убедить, что его вера в возможность «царства истины» не имеет почвы.
— Товарищи прибыли к нам на деревню. Двое гэбэ-чека. — Куприяныч теребил бородку. — А прибыли по душу своего коллеги, сгинувшего без следа капитана Писсукина. В общем, Епифан, уходить тебе надо от греха. Харч, ружье дадим.
— Вот ведь до чего вредный человек Писсукин, — задумчиво сказал Трофимов. — Был — гадил. Нет его — опять-таки вонь на всю округу. А чекисты теперь покоя не дадут. Сегодня заявились парочкой каретной. Завтра припрутся цугом. Лучше не ждать.
Понтий Пилат, оставшись наедине с Иешуа, то страшным голосом кричит «Преступник!», так, чтобы там за стеной все услышали, а то, понизив голос, доверительно спрашивает о Боге, о семье, советует помолиться. Вот это постоянное ощущение раздвоенности заставляет его то «тоскливо» спрашивать, и он полон сочувствия к обвиняемому, то безудержный гнев охватывает его при мысли нарушить закон и отпустить Иешуа. Для него он уже не обвиняемый, только для окружающих он называет его по-прежнему преступником, лично для него он стал «несчастным». Силой воли и могучим вскриком подавляет он в себе сочувствие и сострадание к невольно попавшему под колесо истории человеку. Да, он не разделяет мыслей бродячего философа. И действительно, разве можно грязного предателя Иуду называть добрым человеком? И может ли наступить «царство истины», если мир населен такими, как «холодный и убежденный палач» Марк Крысобой, как разбойники Дисмас и Гестас, как те люди, которые избивали Иешуа за его проповеди? Никогда не настанет, по мнению Пилата, царство истины, и одновременно с этим он сочувствует проповеднику этих утопических идей.
И Хорог не стал — взял немудреный харч, курковую берданку двадцатого калибра, обнялся на прощание с Трофимовым и Куприянычем.
Лично он готов продолжать с ним спор, но положение прокуратора обязывает его вершить суд. Любопытная деталь: Пилат предупреждает Иешуа, чтобы тот не произносил больше ни единого слова ни с ним, ни с кем-либо. Почему? Из трусости? Слишком простенькое объяснение сложного творческого замысла художника.
И понесла нелегкая Хорста куда глаза глядят. А смотрели они в сторону леска, где он нашел припрятанный две недели назад мотоцикл с одеждой и документами чекиста Писсукина. Разжаловав себя из генералов в капитаны, Хорст переоделся в форму Писсукина, рассовал по карманам патроны и, взывая мысленно ко всем духам Лапландии, без надежды на успех стал заводить мотоцикл. Странно, но тот ожил сразу… Повесил Хорст ружьишко за спину, взял в шенкеля «харлея» да и крутанул ручку газа так, что взревел мотор, всхрапнул глушитель и побежали назад смолистые сосновые вехи. Путь его лежал на северо-запад, к Мурманскому шляху, с дальним прицелом на норвежскую границу. Долго, пока хватило топлива, погонял Хорст «харлея» и не увидел, конечно, ни дыма столбом, ни всполохов в ночи, ни жарких искр, взметающихся в небо. Это загорелась изба тетки Дарьи, причем принялось как-то разом, видно, богат был запас самогона. Никто не вырвался из лап пожара — ни хозяйка дома, ни конвоец-старшина, ни двое заезжих, перепившихся в корягу чекиста. Яростно ревело пламя, с грохотом рушились стропила, весело играли отсветы на стволах равнодушных сосен. Вороны на лабазе каркали зловеще, довольно водили клювами — духи получили свое, взяли обильную жертву. Уцелела одна Нюра — сбежав накануне от разгневанной мамаши, отсиделась до утра у саама Васильева.
Пилат, утвердив смертный приговор, втайне надеется уговорить Каифу помиловать Иешуа (напомню: по традиции иудеев в канун праздника одному из преступников даруют жизнь). Слова Пилата — «Ненавистный город» и «Я думаю, что есть еще кое-кто на свете, кого тебе следовало бы пожалеть более, чем Иуду из Кириафа, и кому придется гораздо хуже, чем Иуде!» — очень точно раскрывают его состояние.
Нет, огненного этого аутодафе Хорст не видел. Когда закончился бензин, он утопил мотоцикл в болоте, перекусил оленьей печенкой и со спокойным сердцем улегся спать. Никому не было до него дела, ни людям, ни зверям, ни духам, ни меричке. А утром под птичий гомон он проснулся, с аппетитом позавтракал и взял курс на Норвегию. Так вот и держал его до победного конца, шел долго.
Два плана в развитии действия как бы передают борьбу живущих в Пилате двух начал. И то, которое можно определить как «духовный автоматизм», обретает над ним на какое-то время фатальную власть, подчиняя все его поступки, мысли и чувства. Он теряет над собою власть. Мы видим падение человеческого, но потом же видим и возрождение в его душе человечности, сострадания, словом, доброго начала. Понтий Пилат совершает над самим собой беспощадный суд. Его душа переполнена добром и злом, ведущими между собой неотвратимую борьбу. Его совесть запятнана. Все это так. Ничего не скажешь — грешен. Но не грех сам по себе привлекает внимание Булгакова, а то, что за этим следует — страдание, раскаяние, искренняя боль.
Наконец — вот она, граница. Дозоры, следовая полоса, пограничные секреты. Двое суток Хорст отсиживался в кустах, приглядываясь, подмечая, затем нацепил на руки и на ноги копыта загодя убитого кабана и благополучно оказался на территории Норвегии. Здесь он попрощался с бородой, выкрасил в отваре бадан-травы одежду и, изображая охотника, с трубочкой в зубах и ружьецом в руках, направился к морю и вскоре уже стучался в дверь отдела кадров маленького рыбообрабатывающего заводика, что притулился на скалистом берегу Варангер-фьорда.
Пилат проигрывает дуэль с Каифой. Он надеялся добиться освобождения Иешуа, но Каифа трижды отказывает римскому прокуратору в его ходатайстве.
Это была надводная часть айсберга, называемого «Секретный центр» — неприглядная, воняющая треской, салакой и знаменитой норвежской сельдыо. Хорста здесь встретили без радости и посмотрели косо. Однако, глянув на содержимое планшетки, мгновенно подобрели, спросили только как бы невзначай:
— Как умер Юрген Хатгль?
Пилат сражался за жизнь Иешуа до конца, и, когда почувствовал, что все кончено, «все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронзила все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего-то недоговорил с осужденным, а может быть — чего-то и не дослушал». Непонятная тоска, нелепая мысль о бессмертии, а за нею «страшный гнев — гнев бессилия» окончательно подорвали его власть над собой, и он высказывает Каифе все, что накопилось на его душе — ненависть к властителям иудейского народа.
— Как герой!
Пилат оказался бессильным перед законом. И снова он как бы перестает быть человеком и становится винтиком в государственной машине под названием — Власть. Спокойно, равнодушно прерывает он разговор. Человеческим страстям не место там, где в силу вступает закон. Перед законом все равны. Закон нужно блюсти, охранять. Внешне Пилат так и поступает. В то время как тайно можно его обойти. И здесь на первый план выступает человек в капюшоне — начальник тайной службы.
Через две недели в звании штурмбанфюрера Хорст взошел на борт атомной подводной лодки. Ловко обманув пограничников, субмарина пронырнула в Норвежское море, вышла в Атлантику и набрала полный ход. Нойда оказался прав — курс был взят на Антарктиду, на Землю Королевы Мод. Южнее и не придумаешь.
Действие развивается как бы по двум руслам — официальному и тайному, видимому и подспудному. Пилат, потерпев поражение в битве с Каифой, не успокоился, жестоко задумал отомстить, но тайными путями. Человек и властитель все время борются между собой. Даже тогда, когда он идет огласить приговор. Он все время старался не поддаться, воспротивиться чарам Иешуа. Стоит посмотреть, как он шел, не подымая глаз, чтобы не видеть Иешуа, как боролся с самим собой, чтобы выкрикнуть правильно имя освобожденного, и только когда увели их, почувствовал себя в безопасности, открыл глаза. Он сделал, что было в его силах. Спасти Иешуа невозможно. Но можно облегчить его страдания, тем самым еще раз выказать ему свою симпатию. Закон победил. Тут ничего не поделаешь, хотя он вел себя мужественно и храбро. Иначе он не мог поступить, ибо не мог нарушить закон, не мог нарушить обычай.
Андрон (1979)
И тут на передний план выступает Левий Матвей. Почему он старался пробиться сквозь частокол римских и сирийских воинов? Страдал, отчаивался, тосковал и, оказывается, только от того, что не сумел избавить Иешуа от мучительной смерти на столбе. И когда он, вернувшись в город и украв «отточенный, как бритва, длинный хлебный нож», кинулся обратно, вслед за процессией, то опоздал. «Он тяжело дышал, и не шел, а бежал на холм, толкался и, увидев, что перед ним, как и перед всеми другими, сомкнулась цепь, сделал наивную попытку, притворившись, что не понимает раздраженных окриков, прорваться между солдатами к самому месту, где уже снимали осужденных с повозки. За это он получил тяжкий удар тупым концом копья в грудь и отскочил от солдат, вскрикнув, но не от боли, а от отчаяния». Страдая от невыносимой муки, от невозможности самому осуществить задуманное, он «потребовал у Бога немедленного чуда». «Он требовал, чтобы Бог тотчас же послал Иешуа смерть». Но Бог не внял страстной мольбе. И Левий Матвей проклял Бога: «Ты — Бог зла... Ты — черный Бог». Но то, что не удалось сделать Левию Матвею — избавить от мучений на столбе, сделал по указанию Пилата человек в капюшоне. «Повинуясь жестам человека в капюшоне, один из палачей взял копье...» Чтобы решиться на такой поступок, Пилату нужно было обладать мужеством и благородством. И дальнейшее только подтверждает эту мысль. Как государственный деятель, Пилат посылает Иешуа на смерть. Иного выхода у него не было. Он оказался в трагическом положении, когда должен утверждать приговор вопреки своим личным желаниям. (Так поступил Петр Великий, подписывая смертный приговор собственному сыну. Так поступил Сталин, когда отказался обменять Паулюса на Тельмана). Интересы государства здесь выше личных желаний. На этом стоит и стоять будет государственность, законы и положения, утвержденные веками развития человеческого общества.
Присыпали Лапина-старшего скромно, без излишеств, на Южном кладбище. Не до жиру. Парторганизация, где он двадцать восемь лет стоял на учете, выделила от щедрот своих на ритуальные услуги тридцать шесть рублей. Хорошо еще, объявился однополчанин, отставной майор Иван Ильич — помог деньгами, а главное, участием, взвалив все хлопоты по организации похорон на себя.
Был мглистый, скучный декабрьский день. С ночи ударило оттепелью, снег, просев, раскис, пошел грязными, ноздреватыми подпалинами. Костяки деревьев отпотели, сделались угольно-черными, под цвет бесчисленных ворон, роем клубящихся над самыми вершинами. Казалось, сама природа прослезилась, одевшись в траур.
И вот снова перед нами прокуратор. Он чем-то раздражен, его лицо наводит страх на слугу. Прокуратор в таком состоянии, что даже разговаривает с самим собой. Его состояние определяется тем, что он «нетерпеливо ждет». «Наконец, услышал прокуратор и долгожданные шаги и шлепанье на лестнице, ведущей к верхней площадке сада перед самым балконом. Прокуратор вытянул шею, и глаза его заблистали, выражая радость». «Человек в капюшоне» — вот, оказывается, кого так нетерпеливо ждал прокуратор и появление которого принесло оживление и радость в душе прокуратора. Ему не терпелось знать, все ли было сделано так, как он повелел. Ему хотелось узнать, как вел себя Иешуа.
Гроб с телом Лапина-старшего брякнули в яму, чавкнула жадно жижа на дне, влажно упали на крышку липкие пригоршни грязи. Прах к праху. И все. Был Лапин-старший и нет его… Ни к селу, ни к городу Андрон вдруг вспомнил, как давным-давно отец купил ему подарок — пластмассовую, летающую непонарошку восхитительно-оранжевую пакету. Была она замысловатого устройства и стартовала только после хитрых манипуляций — ее надлежало заправлять водой, прикреплять к особому насосу и качать, качать, качать… Это с одной-то рукой? Но Лапин-старший все же как-то качал, костерил конструкторов, Циолковского, Гагарина, Титова и Белку со Стрелкой. Ракета летела у него черт знает куда, с шипом, срывалась не вовремя, обдавала все и вся потоками вспененной, бурлящей воды. Вот весело-то было. Только та вода высохла давно… А вот глаза у Андрона внезапно повлажнели, подернулись слезой, так что серый, промозглый мир сделался туманным и расплывчатым.
Булгаков дает портрет Афрания, отмечая в нем «добродушие и лукавый ум». Решительность и суровость замечается в том взгляде, который он порой — «внезапно и в упор» бросает на собеседника. И в эти мгновения в нем совершенно исчезают юмор и добродушие, этим взглядом он словно бы совершенно пронизывает собеседника, стараясь раскрыть тайные глубины его души.
Проводив отца, Андрон будто окунулся в вакуум — уличные друзья все куда-то порастерялись, знакомые девушки повыходили замуж, Варвара Ардальоновна, резко сдав, после смерти мужа замкнулась в себе, говорила мало и общалась большей частью с Богоматерью-Приснодевой и регулярно являвшимся по ночам единорогом Арнульфом. Однако все же спросила, без особого пристрастия:
— Чем заниматься-то думаешь, Андрюшенька? По какой тебе хочется части?
Афраний — третий, с кем разговаривает Пилат. Этот разговор приоткрывает еще новые черты характера Пилата. И, в сущности, ведется все тот же разговор вокруг Иешуа. Пилат избавил Иешуа от мучительной агонии на столбе и отомстил Иуде из Кириафа. Из текста совершенно ясно, что убийство Иуды предпринято по инициативе Пилата по прямому его указанию. Весь этот разговор полон лицемерия и недомолвок. Говорит одно, приказывает другое. Блюститель закона не может дать прямого указания относительно Иуды, но может высказать свое предчувствие, а предчувствия его никогда не обманывают. Пилат предчувствует, «что кто-то из тайных друзей Га-Ноцри, возмущенный чудовищным предательством этого менялы, сговаривается со своими сообщниками убить его сегодня ночью, а деньги, полученные за предательство, подбросить первосвященнику с запиской: “Возвращаю проклятые деньги”». Такова форма, а на самом деле Пилат признается здесь не только самому себе, что такова его воля и что именно он является тайным другом Га-Ноцри и именно он возмущен чудовищным предательством Иуды и его сговором с первосвященником. Пилат ведет игру с Афранием. Для виду он заботится об охране Иуды, в то же время упрямо твердит о том, что предчувствие его никогда не обманывало, что именно сегодня его зарежут. При этих словах «судорога прошла по лицу прокуратора, и он коротко потер руки». Словами можно лгать, лицемерить, говорить не то, что думаешь. Труднее владеть своими жестами, выражением лица. И судорога и потирание рук от предвкушения сладостной мести выдают его истинные намерения. И отчего же снова прокуратор стал тревожен, беспокойно забегал по балкону, каждым своим движением выражая тревогу, томление, тоску. Уже нет того грозного и сурового повелителя, внушавшего страх и ужас всем, кто его окружал. Слабый, расстроенный, малодушный человек, который не выдержал испытаний, постигших его бед, — таким предстает Пилат, как только он остался в одиночестве. Как личное горе принимает он казнь Иешуа. Сон Пилата особенно точно раскрывает его душевное состояние, как бы снимает внешние покровы, обнажая внутреннюю суть: «И лишь только прокуратор потерял связь с тем, что было вокруг него в действительности, он немедленно тронулся по светящейся дороге и пошел по ней вверх прямо к луне. Он даже рассмеялся во сне от счастья, до того все сложилось прекрасно и неповторимо на прозрачной голубой дороге. Он шел в сопровождении Банги, а рядом с ним шел бродячий философ. Они спорили о чем-то очень сложном и важном, причем ни один из них не мог победить другого. Они ни в чем не сходились друг с другом, и от этого их спор был особенно интересен и нескончаем. Само собою разумеется, что сегодняшняя казнь оказалась чистейшим недоразумением...» Пробуждение как бы подтверждает эту мысль. Со сна Пилат произносит фразу, которая повергает Марка Крысобоя в «величайшее изумление»: «У вас тоже плохая должность... Солдат вы калечите». Он еще не надел на себя должностную маску, он еще не опомнился ото сна, где все раскованно и искренне, где долг не противоречит сердцу и делаешь все, что оно повелевает. Потом-то, пробудившись, он попытается «загладить напрасные слова». Но в этих сетованиях — истинный Пилат, страдающий от бремени власти. Возможно, в этих страданиях — и страданиях Сталина, Ивана Грозного, Петра Первого, посылающих своих близких на казнь за преступления против государства. Тяжко быть властителем, честно соблюдающим Закон.
Все правильно, вкалывать надо, с неба само не упадет. Кто не работает, тот не ест. А у Андрона и мысли не было, по какой части ему хочется. Главный майор Семенов звал его к себе, в систему, говорил, жестикулируя, с убедительностью Цицерона:
Пробуждение ото сна ужасно. Все снова встало на свои места. Снова потрясающие страдания начинают изматывать его душу.
— Хорош тебе, Лапин, говорю, жевать говно и сидеть на жопе ровно. Пора, пора уже оторвать сфинктер от ануса. Давай я тебя прапором пристрою ма свиноферму, по десятой категории. Красота. По-т, уважение, парное мясо. Поросята молочные, брюшки породистые. Хак фак, бля, ут феликс вивас — так поступайте, чтобы жить счастливо… ну ладно, не хочешь к нам, двигай тогда к гражданским ментам, хотя они все пидорасы. Можно в Калининский звякнуть, у меня там замначальника РУВД в корешах ходит. Встанешь на должность, осмотришься, поступишь в Стрельнинскую школу, а как получишь звезду, пристроим тебя в главк, в БХСС, мне и там замначальника никогда не откажет… Ладно давай так, ждем весны, а там я тебя засуну в институт — можно в театральный, можно в «корабелку» можно в первомед. Я, естественно, как врач рекомендовал бы последний вариант. Впрочем, сумкуку. В смысле — каждому свое.
Пилат в надежде искупить свою вину перед Иешуа предлагает его ученику Левию Матвею те же блага, которые он обещал Иешуа. И заметьте, Пилат сделал как раз то, что в этой ситуации хотел бы сделать и Левий Матвей: избавить учителя от мук и наказать предателя.
В общем, пока суд да дело, Андрон устроился на отцовское место, то ли сторожем, то ли дворником то ли электриком. Преемственность поколений, такую мать, рабочая династия. Тоска. Ржавые, гудящие басом трубы в подвале, скучный, бальзаковских кондиций детсадовский персонал. Хоть бы одна хорошенькая. Да впрочем, какая разница, все одно — табу. Не е…и по месту жительства и не уе…ен будешь.
Чтобы хоть как-то развеяться, Андрон решил однажды поехать в Сиверскую, пройтись по старым адресам, проведать корешей. Плюнув на билет, сел на электричку зайцем.