Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

На следующий день после завтрака Буров отправился на перевязку. С легким сердцем, со спокойной душой и в замечательно приподнятом настроении. Причин для оптимизма было несколько. Во-первых, завтрак впечатлил, во-вторых, плечо уже практически не болело, а в-третьих, Бурову импонировало общество старого Сюй Вэя. Что-то в дедушке-китайце было таинственное, загадочное, отправляющее в полет фантазию. И даже не ореол мастера у-шу, не аура мистика и философа, нет, некая двусмысленность, недосказанность, возможность для игры воображения. Впрочем, единственное, в чем сомнений не было, — старый Сюй Вэй прожил жизнь отнюдь не праведником. За почтенной внешностью благообразного старца скрывался воин, видевший смерть. Матерый хищник, людоед, знающий, как пахнет кровь, какая она на вкус…

Да, в плане интуиции и физиогномии у Бурова все было в порядке, в чем, в чем, а в сути гомо сапиенса он разбирался хорошо. И относительно дедушки-китайца не обманулся ни в чем. Ни на йоту. По-настоящему звали того Ченг Хуа, а происходил он из рода бунтарей, профессиональных преступников, пиратов и мафиози. Предки его основывали хуэйданы,[158] «выращивали Белый лотос»,[159] верой и правдой служили Коксингу[160] и пели хором со слезами на глазах:



Развевает ветер знамена Хун.
К нам на помощь, если ты храбр и юн!
Грянем вместе, братья,
Все, как один:
«Ниспровергнем Цин, восстановим Мин!»[161]



Дальние, очень дальние предки. Прадед Ченг Хуа уже песен не пел, с чувством, по-отечески воспитывал деда: «Цзе фу, мой мальчик, цзы линь. Обирай богатых, помогай бедным». Дедушка, возмужав, пестовал отца: «Обирай всех, мой мальчик, деньги не пахнут, зато труп врага пахнет хорошо». Папа Ченг Хуа много не говорил, воспитывал наследника собственным примером. Пока не напоролся на пулю. А перед смертью прошептал: «Запомни, мой мальчик, хорошо умирает тот, кто умирает последним. А потому убивай первым. Истинно мудрый человек не имеет живых врагов». И Ченг Хуа пошел по стопам любимого отца. Дядюшка Хеу[162] учил его «естественному» боксу Дзы Жень Мень, старшие братья — жизни, а та — хитрости, жестокости, изворотливости и коварству. Ведь хорошо умирает тот, кто умирает последним… К сорока годам Ченг Хуа достиг многого — он обрел множество «племянников», сделался богат, мог повернуть голову на триста шестьдесят градусов, втянуть тестикулы под лобковую кость, ударить нападающего сзади через свое плечо ногой. У него был роскошный дом, влиятельные друзья, красивейшие женщины, невиданная власть. И вдруг все это сделалось ненужным, призрачным, не имеющим ни малейшего значения. Когда в мозгу неоперабельная раковая опухоль, как-то не до яхт, лимузинов и чемоданов с наркодолларами. Тянет все больше к эскулапам, к светилам от науки, а те единодушно объявили приговор — дело хуже некуда. Максимум полгода…

Только не такой был человек Ченг Хуа, чтобы вот так, запросто, расстаться с жизнью. Мучительно страдая от головных болей, захлебываясь рвотой и теряя сознание, он вылетел на личном самолете в Харбин, к таинственному Белобородому Даосу Даоженю — лекарю, мудрецу, философу и предсказателю. И видит бог, не зря.

— Ну что, вот и отрыгнулось тебе мясо белого зайца,[163] — веско промолвил маг, только взглянув на визитера. — Тот, кто, дожив до сорока лет, вызывает лишь неприязнь, — конченый человек. Нельзя все время брать, не отдавая. За все на этом свете приходится платить. Сполна.

Затем он взял за руку Ченг Хуа, определил характер его ци и стал вычерчивать фигуру-гуа, подбрасывая бронзовые цяни.[164] Монеты были старые, истертые, с квадратными отверстиями и иероглифами, движения волшебника — уверенные, атмосфера — напряженно-выжидательная. Наконец магическая диаграмма поспела. Даос внимательно уставился в нее, угрюмо фыркнул, нахмурил бровь и неожиданно подобрел. Пожевал губами, оценивающе хмыкнул и, повернувшись к Ченг Хуа, изрек: — Заболеть и лишь после этого счесть здоровье сокровищем, окунуться в хлопоты и лишь после этого счесть покой счастьем — это не назовешь проницательностью. Жить в счастье и знать, что оно корень несчастья, держаться за жизнь и знать, что в ней причина смерти, — вот дальновидное мнение. — Замолкнув, он опять полюбовался на каракули, пощелкал языком, задумчиво вздохнул: — Воистину неисповедим божественный путь Дао, отмечен превращениями, хаосом, бесчисленными метаморфозами. Какие только не сулит сюрпризы изменчивое колесо Предела. — Он желтозубо улыбнулся, значительно кивнул и сделался похожим на китайского болванчика. — Эта шестичленная фигура-гуа говорит о долгой жизни, а не о близкой смерти. В ней должным образом соотносятся между собой Небо и Земля. Небо располагается внизу и стремится подняться вверх, а Земля, располагаясь наверху, стремится опуститься вниз. Это говорит о том, что будет потеряно малое, а взамен получено большее. Болезнь твоя отступит, если ты сольешься с Пустотой и сделаешь великий поворот на истинном пути своего Дао. Ибо сказано же мудрыми: певичка из веселого дома на склоне лет обращается к добродетели. И то, что она распутничала целый век, тому не помеха. Женщина из хорошей семьи, поседев, забывает о приличиях. И то, что она всю жизнь жила в скромности, оказывается напрасным. Вот поистине замечательные слова: суди о человеке по тому, как он оканчивает свои дни.

В общем, если по-простому, озадачил волшебник крестного отца — мол, завязывай давай, твое предназначение в другом. А голову мы тебе поправим, не вопрос, нужно только прикупить Панцуй богов. Кстати, подходящий корень продает у нас сейчас барыга в Харбине…

И Ченг Хуа слился с Пустотой. Вылеченный великим Даоженем, он был взят им в свои ученики, открестился от бремени прошлого и женился на хорошей девушке. Со всей своей вопиющей очевидностью перед ним открылась древняя истина: когда от дерева остается только корень, видно, что красота его кроны — бренная слава. Когда человек лежит в гробу, понимаешь, что почести и богатства — это сущие пустяки. Да, власть и выгода, блеск и слава: кто не касается их, тот воистину чист. Но тот, кто касается, но не имеет на себе грязи, тот чист вдвойне. И где бьет источник таинственного благочестия, смывающий в одночасье всю скверну с души?

Десять лет ходил Ченг Хуа по пути гармонии и добродетели, подкрепляя себя каждый год, по совету мудрого даоса, панцуем — богом — для предотвращения рецидива. А помогал ему с корнем жизни Глеб, русский, человек тайги, благородный муж, отрекшийся от скверны мира. Бежали дни, сплетались в месяцы, незримо сочетались в годы. Ченг Хуа работал, набирался мудрости, помогал всем страждущим, убогим и увечным. Это был какой-то Кудеяр Харбинский, правда, посмуглее, полегковеснее и без вериг.[165] Ни на миг он не забывал слова вещего даоса: «Суди о человеке по тому, как он оканчивает свои дни». Сам же Даожень вовсю подкреплял свои слова делом — вкалывал не разгибая спины, активно занимался благотворительностью, часами просиживал в медитации, отыскивая тайну бессмертия. Тем не менее однажды слег, трое суток боролся со смертью, а потом позвал любимого адепта, безутешного от горя Ченг Хуа.

— Не печалься, сын мой, — посмотрел ему в глаза Даожень, — ибо, утром познав истину, вечером можно и умереть. Запомни, единственная настоящая ошибка — не исправлять своих прошлых ошибок. Не желай успеха в этом мире. Не впасть в заблуждение — это уже успех. Не ищи милости людей. Не заслужить их ненависть — это уже милость. Подлинное бескорыстие не выставляется напоказ. Копилка цела, когда она пуста. Благородный муж предпочтет отсутствующее наличному. Он примет то, в чем чего-то недостает, и отвернется от того, что закончено. Ибо понимает в душе, что все находится в хаосе Дао. Кто знает, что ждет его? В чем предназначение человека?

Непроизвольно застонав, он замолчал, до крови закусил губу и произнес свистящим шепотом, невнятно, словно в горячке:

— Трижды я гадал на тебя, сын мой. Используя систему пяти движений, инь-ян сознаний, десяти стволов и двенадцати ветвей.[166] И каждый раз у меня получалось одно и то же. В первый месяц осени мэн-цю, когда Северный ковш будет указывать на звезду со знаком Шэнь, а Небо и Земля придут в согласие с фигурой Дуй-гуа, тебе предстоит спасти тигра. Могучего красного тигра, победителя Зеленых драконов. Из мировых стихий это будет время металла, из домашней живности — черного петуха, из злаков — проса, из плодов — персика, из цветов — снежно-белого, из запахов — козлиной вони. День, час и способ ты определишь сам, как подскажут тебе сердце, интуиция и душа-хунь с духом-шэнь. Спаси тигра, Ченг Хуа, не дай содрать с него красную шкуру. В этом и есть твое предназначение, весь смысл твоей жизни.[167] 111 (141)

Сказал все это, задыхаясь, Даожень, вытянулся и затих, с улыбкой облегчения на искусанных губах. Словно на ветру погасла яркая, дающая свет и аромат свеча. Вот уж воистину, когда человек лежит в гробу, становится ясно, что богатство и почет — сущие пустяки.

Тяжко страдая от утраты, Ченг Хуа похоронил учителя и снова встал на путь благочестия и доброты, однако шел недолго, помешали. Беда, она, как известно, в одиночку не хаживает — в стране началась культурная революция. Разнузданные хунвэйбины творили самосуд, устраивали чистки, боролись с феодализмом. И конечно же, размахивали цитатниками Великого Гениального Кормчего. Только Ченг Хуа того кормчего не жаловал, а потому подался от его идей подальше — вместе с семьей и родственниками жены. Куда? А через границу, в русскую тайгу, на кордон, к проверенному временем другу Глебу. Уж всяко лучше, чем изводить феодализм, бороться с воробьями[168] и декламировать бредятину.

Еще как лучше-то. Глеб оказался на редкость хлебосольным, местная тайга — изобильной, реки поражали обилием рыбы, почвы — высокими урожаями. Правда, кое-кто поначалу задавал кое-какие вопросы, но стоило только Ченг Хуа вернуть потенцию главному милиционеру, как интерес к пришельцу сразу же иссяк. Ну живет себе в глуши китайский Айболит, да и хрен с ним. Вернее, хрен — вот он, тут. В наиполнейшей исправности и боевой готовности. Так что вопросов нет, пусть живет. Еще пригодится…

В общем прижился Ченг Хуа на русской стороне, освоился, выучил язык, а чтоб ничто не напоминало о прошлом, сменил имя, назвался в честь любимого художника Сюй Вэем.[169] Много медитировал, занимался у-шу, учил секретам рукопашного искусства подрастающих детей. И ни на миг не забывал пророчество Даоженя, да только до указанного времени было пока далеко. Еще застою предстояло смениться перестройкой, ее восходу превратиться в закат и супердержаве выродиться в «банановую республику», прежде чем настал тот самый месяц осени, отмеченный фигурой Дуй-гуа. А вот красного тигра пока что не было. Пришли лишь двое русских браконьеров, причем у одного из них нагнаивалось плечо. Уж не дал ли где-нибудь маху достопочтимый Даожень? Ну, не так подбросил кости, поставил монету на ребро или, может, спутал Бин с Дином, «старый ян» со «старым инем», а триграмму Кань — с триграммой Кунь?[170] Все бывает в жизни. Однако, осмотрев раненого, исследовав характер его ци, Ченг Хуа уверовал лишний раз в невиданную гениальность Даоженя: человек, пришедший из тайги, был великим воином, отмеченным знаком тигра. Огромного, невероятно сильного красного тигра. Фантастического животного, наверное, встречающегося только в сказках. Внутренне трепеща от изумления, Ченг Хуа обиходил рану, смазал ее бальзамом из мумие и, только человек-тигр вышел в сад, с тщанием приступил к гаданию. Учел и замысловатость линий на коже незнакомца, и переменность уровня яо, и состояние небесных сфер, и их проекции на земные ветви. И получил следующее: в девятый день месяца Сюй,[171] в час, соответствующий Вэй,[172] красный тигр должен укрыться на западе, ибо ему угрожает синий знак Чень. Ужасной, неотвратимой, мучительной смертью…

Ну да, все правильно, какой же другой знак символизирует дракона! Трижды гениален великий Даожень, и его предначертание верно. Так что нужно поскорее вылечить этого русского пришельца и отправить, не дожидаясь часа Вэй, подальше на запад. Чтобы никакие там синие драконы не содрали с него красную шкуру. А пока пусть наслаждается пионами, укрепляет селезенку, дух-хунь и дыхание-ци сердца.

И вот девятый день месяца Сюй настал. Солнечный, ясный, полный утренней свежести, пения птиц и благоухания цветов. Недаром же первый месяц осени называют «временем хризантем». Вскоре пожаловал и русский, отмеченный знаком тигра, — на редкость сильный, уверенный и целеустремленный человек. Вся его фигура излучала спокойствие, движения были энергичны и скупы. Он даже внешне напоминал матерого хищника — свирепого, безжалостного, привыкшего убивать. Правда, пока что сытого и вроде бы не очень опасного.

— Ну сто там у нас? — Ченг Хуа снял повязку, бегло осмотрел рану, с важностью поцокал языком: — Карасо, осень карасо. Атлисная мась, сторовый органисм. Плесе как огурсик…

Собственно, раны уже не было: розовый выпуклый рубец. Длиной этак сантиметров в двадцать пять. Вот так, хоть и красный тигр, а зажило все как на собаке. Сказано же — отличная мазь, здоровый организм.

— Зур рахмат. Огромное спасибо. — Русский уважительно склонил голову, в некоторой растерянности сказал: — Не знаю, как и благодарить.

На его лице была написана решимость истребить всех врагов Ченг Хуа.

— Да, спасипа не булькает. И ис него супу не сосьес, — ухмыльнулся тот, значительно кивнул и вытащил из шкафа объемистую склянку. — Вот, пойдес тосно на запат, серее день пути найдес осеро с голубой водой и наберес лесебной гряси со дна. Побольсе. Там неглубоко. Поспесы.

Сделал величественный жест, погладил символическую бороду и, мельком глянув русскому в спину, мысленно похвалил себя — здорово как придумано-то. И про лечебную грязь, и про озеро с голубой водой. Пусть идет, пусть ищет, места на западе много. Главное — подальше от дракона. От синего летающего чудовища, обозначенного знаком Чень. Внезапно от пришедшей в голову мысли Ченг Хуа нахмурился, побледнел, на его лбу выступила испарина. И как это он раньше-то не додумался? Дракон, владыка неба, летающая тварь, как пить дать, атакующая сверху… Не есть ли это намек на нечто реактивно-турбовинтовое? Самолет, вертолет, крылатую ракету? Несущее неотвратимую погибель?

«Вот уж воистину праздность превращает человека в обезьяну», — мысленно обругал себя Ченг Хуа, вздохнул, вошел в медитативное состояние сознания и принялся манипулировать с тысячелистником.[173] В результате появилась фигура Син-гуа, и анализ ее оптимизма не внушил — из хитрых арабесок гадательной абракадабры явствовало, что синий знак Чень опасен для всех. Причем дракону нужен был даже не столько красный тигр, сколько бородатый мудрый муж, скорее всего внук Глеба. Вот это да!

— Старый, дряхлый, выживший из ума гамадрил, — вслух, так, что было слышно и на улице, обругал себя Ченг Хуа, промокнул испарину на лбу и глянул на напольные часы. — Жирная, тупая, собакоголовая обезьяна…

Стрелки показывали время лошади,[174] до часа Вэй оставалось совсем немного.

— Эй, там, живо! — Чудом не испортив гонг, Ченг Хуа вызвал Ду, старшего внука от своего среднего сына Хе, кинул властный взгляд из-под мохнатых бровей. — Беги в поле, мальчик, собери всех. Отца, братьев, девочек, дядю Ли, тетю Тхе, Лао By, Кунга, Шанга, Цуньга, Сунга Лу. Всех. Скажи, я приказал. Ну, живо.

Потом Ченг Хуа позвал свою старшую дочь Ци Си-инь, так похожую на покойную жену Ли Шень Ку, велел ей уводить людей в лес и, чувствуя на сердце большое облегчение, отправился на фанзу к другу Глебу. А там, даже и не подозревая о беде, пили чай под степенный разговор. Собственно, чаевничали в охотку лишь хозяин дома с супругой, внучок их Миша ничего не ел и что-то судорожно карябал на жеваном листке бумаги. Атмосфера была самая благостная, даже и не верилось, что где-то там синий дракон…

— Нет, спасибо-спасибо. — Ченг Хуа взглянул на свое отражение в самоваре, тяжело вздохнул, сделал резкое движение на приглашение присесть за стол. — Нет, нет. Сто, Василий усел?

— Уж часа два, наверное, как. — Глеб Ильич кивнул, откусил пышного, румяного рыбника. — Большое ведро взял, сказал, что хочет сделать тебе приятное. Садись, Саня, не ломайся, пирог — чудо как хорош. С сырком,[175] слаще курятины.

— Нам тосе уходить надо. Как мосно скорее, — сказал Ченг Хуа, мельком посмотрел на стол и вдруг почувствовал, что от рыбника бы не отказался. — Фигура Син-гуа говорит, сто в сяс Вэй нам будет гросить с неба снак Сень, символисирующий Синего дракона. Если мы не уйдем, то, скорее всего, погибнем. Тысяселистник тозе никогда не врет…

— Так, значит, фигура Син-гуа говорит? Вместе с тысячелистником? — Глеб Ильич оскалился, дернул головой и ложечкой размешал в крепком чае тягучий таежный медок. — А ты скажи-ка им, Саня, что после красного НКВД нам эти Синие драконы — так, тьфу, баловство, детские страшилки, и видели мы их в гробу в белых тапках и в бледном виде. С места не сойду, пока не съем все и не допью. Вон Мишке рассказывай о своих драконах, он у нас натура нервная, впечатлительная, опять-таки не жрет ничего. Может, и уйдет от пирогов-то…

И он с улыбкой указал на внука, чиркающего ручкой по мятому листу бумаги. В фигуре того и впрямь угадывались экзальтация, порыв, болезненное напряжение души, однако же лицо выражало восторг.

— Да ты что, дед. Какие, к чертям собачьим, пироги, какие там летучие драконы! — не сразу отозвался тот, прищурился на лист, и в голосе его зазвучало торжество: — Наконец-то удалось определиться с постоянной… Великий Эварист не соврал — это действительно так просто… Теперь, бог даст, добьем вот это уравнение и… что нам Эйлер, Лобачевский и Коши… А уж голубые-то драконы…

— Знак Чень соотносится с Синим драконом, — строго поправил его Ченг Хуа, глянул на стол и вдруг поймал себя на приятной мысли, что драконов совершенно не боится. Ни голубых, ни синих, ни розовых, ни красных. Нечего терять, заканчивается жизнь. Из которой, если ты благородный муж, следует уходить достойно. Трус умирает сто тысяч раз, мужественный человек лишь единожды. Так что пусть прилетают хоть все сразу, старого Ченг Хуа им не испугать. Тело его все еще сильно, дух-разум хунь незамутнен, ци течет в каналах без препон, руки в схватке напоминают клещи, а ноги — боевые молоты. Пусть, пусть прилетают, истинному мастеру у-шу нечего терять, кроме этой жизни…

— Ну сто, сначит, никто не идет? — не то чтобы сказал, констатировал Ченг Хуа, в задумчивости покрутил головой и, улыбнувшись вдруг с какой-то бесшабашностью, направился к столу, поближе к самовару. — Я тосе не пойду. Как это говорят у вас, русских, са компанию и сид удавился. Я весаться не буду, лучше пиросок съем…

И он мощно подкрепил свои слова делом. Никогда еще простой рыбник не казался ему таким вкусным, а обыкновенный чай — напоминающим нектар. Тот самый нектар, который пьют в раю души праведников.

VII

Держать курс на запад было непросто. Болотистая почва мерзко чавкала под ногами, огромное ведро цеплялось за кусты, а главное — донимал свирепый, одуряюще гудящий гнус. День-то был благой, солнечный, не по-осеннему теплый и ясный. Зудело все, жесточайшим образом — руки, лицо, шея, розовый, через левое плечо, шрам. Впрочем, когда он был легок-то, путь на запад?

«Да, похоже, погорячился я с ведром, в таком слона выкупать можно. — Буров осторожно поднял накомарник, густо сплюнул мошкой, почесал скулу. — Как его назад-то переть, с лечебной грязью? Ох, верно говорят, что инициатива наказуема. Ну да ладно, зато дедушка-китаец, верно, будет доволен». Он еще не знал, что больше не увидит ни дедушки-китайца, ни Глеба Ильича, ни Миши-академика. Как раз в это время те услышали гудение моторов, воздух гулко завибрировал от вертолетных лопастей, и сверху, словно в дешевом боевике, посыпались — нет, не синие драконы, а фигуры в камуфляже, подвешенные на канатах. Мгновенно двор наполнился вооруженными людьми, стволы они держали наизготове.

— А ну в подпол, живо! — рявкнул на супругу Глеб Ильич, сдернул со стены двустволку и глянул выразительно на Ченг Хуа: — Ну ты, Саня, и горазд брехать. Вот, накаркал…

И, не разговаривая более, зарядил ружье, кинулся к окну и высадил стекло. С тем чтобы жахнуть «турбинками» из двенадцатого убойного калибра. Причем отменно метко — двое супостатов полегли, остальные же рассредоточились и кинулись к дому в «мертвую зону». Странно, но в ответ огня никто из них не открывал. Впрочем, чего ж тут странного — сказала же отчетливо фигура Син-гуа, что драконам нужен ученый бородатый муж. Видимо, живьем.

— Сукины дети, сволочи. Вот я вас! — Глеб Ильич по новой зарядил ружье, выглянул на улицу, выискивая цель, а на крыльце тем временем возникла суета и тихо заскрипела вскрываемая дверь. Не вышибаемая, не ломаемая — именно вскрываемая. С поразительной легкостью странный, необычной формы нож резал крепкое дерево, словно сметану. Видел бы Буров, здорово бы удивился, сразу бы вспомнил де Гарда со товарищи…[176]

— Ну вот и все… Финита… — Миша-академик словно вынырнул из омута, оторвал глаза от своего исчирканного листа и неожиданно прошептал с каким-то гибельным спокойствием: — Ну уж нет. Ни хрена. — Встал, убито посмотрел на лист и, скомкав, бросил его в печку, в объятия углей. — Да, великий Эварист не врал…

Потом вытащил «беретту» и принялся ждать. Ждать пришлось недолго — дверь скоро капитулировала, и нападающие ворвались в дом, они были словно братья-близнецы, все одного роста, лица их прикрывали шерстяные маски с прорезями для глаз. Крепкие такие молодцы, широкоплечие, двигающиеся быстро и организованно, с замечательной ловкостью. Однако уже в сенях они затормозились, мгновенно потеряли темп и в беспорядке ретировались на улицу. Это на пути им встретились Глеб Ильич с ружьем и Ченг Хуа с вместительной суповой тарелкой. Аккуратнейшим образом расколотой о стол и превращенной в две опасные внушительные бритвы. Сени были узкие, пули — на медведя, старички — настроены решительно и бесповоротно.

— Подыхать, так с музыкой! Саня, за мной! — рявкнул Глеб Ильич, перезарядил ружье и вихрем полетел за неприятелем. — Что, сукины дети? Не нравится? Вот я вас…

Дважды упрашивать Ченг Хуа не пришлось. Чертом он выскочил из дома, перерезал глотку одному, распорол лицо другому и пошел, пошел, пошел, стремительно смещаясь по спирали, отмечая свой путь убийством, кровью, раздробленными членами. Глеб Ильич от него не отставал, знай, спускал курки, щедро раздавал свинец всем встречным-поперечным. Однако продолжалось все это недолго. Быстрота и натиск, они, конечно, залог успеха, да только люди в камуфляже были тоже не лыком шиты — воздух разорвали автоматные очереди, и Глеб Ильич, не выпуская из рук двустволку, упал. Через мгновение к нему присоединился и Ченг Хуа, мощная полуоболочечная пуля попала ему точно в сердце. Тут же раскатились звуки команд, и нападающие опять пошли на приступ. Но теперь уже по-новому, с хитрецой, забросив в дом химические гранаты и нацепив взамен личин резиновые хари противогазов. В ответ двенадцать раз протявкала «беретта», затем настала тишина, и наконец послышался еще один выстрел. Тринадцатый, последний, в упор. Он поставил точку на всем… Вернее, точка была поставлена чуть позже, когда от пилона вертолета отделилась зажигательная бомба. В тайге словно проснулся вулкан, его пламя с жадностью сожрало все и вся…

Нет, ни о чем подобном Буров даже не подозревал. Бодро шел он себе по просторам тайги, внимательно поглядывал по сторонам и, несмотря на гнус, бездонное ведро и хлюпающие мшарники, находился в отличном настроении — рана не болела, плечо практически прошло. Ай да кудесник, эскулап дедушка-китаец, такому не то что пуд сапропеля — тонны не жалко. Словом, ощущая себя сильным, добрым и здоровым, мерил Буров шагами тайгу. На обед он раздобыл матерого рябчика, ужинал — вареным бобром, ночь провел в уютном, из еловых лап балагане, а на следующий день утром вышел точно к озеру. Собственно, сбиться с курса, пройти мимо было очень трудно — направление еще издалека задавалось аудиомаяком. Это ревел на берегу чудовищный стереоцентр «Айва». Покоясь на потрескавшемся, замшелом камне, он изрыгал полифонические перлы Баха. Тут же зеленела шикарная, на три отсека палатка, трещал дымный, разложенный без всякого понятия костер. Зачем, спрашивается, кидать в огонь лапник, если летающей кровососущей нечисти нет и в помине? Да, странное дело, гнуса в окрестностях озера не наблюдалось, а вот людей, по таежным меркам, было предостаточно — сбоку от палатки копошилась женщина, около костра наслаждался дымом мужчина, а на середине озера в надувной посудине баловался спиннингом какой-то рыбак. Впрочем, какое уж тут баловство — размахивал с экспрессией, аки самурай мечом. Будто намеревался рыбу не поймать — порубать.

«Хм… Никак руссо туристо? Здесь? В этой глуши? Да, странно… А этот, в лодке, ну просто шут. Гороховый. Клоун тряпичный. — Буров пожалел в душе, что не взял с собой бинокль, снял „Калашникова“ с плеча, передернул затвор. — Ладно, будем посмотреть, что это за отдыхающие…» И под торжественные раскаты музыки он отправился свидетельствовать свое почтение. Однако же, не доходя до берега, вдруг остановился. Нет, это были не руссо. И отнюдь не туристо. У костра расположился давний буровский знакомец — маг, волшебник, алхимик, отец всех нищих, основатель Ложи истинного египетского масонства. Сам божественный Александр Калиостро, граф, ученый, Великий Копт.[177] Его супруга и перцепиент красавица Лоренца ощипывала у палатки крупного гуся. При взгляде на нее сразу вспоминалась Мадонна Рафаэля, при взгляде на пернатого — Паниковский Гердта. Птица была еще теплой, пальцы у Лоренцы — ловкие, перьевой сугроб рос прямо на глазах, навевая мысли о мягонькой подушечке…

«Ну вот, дожил, уже глюки пошли, — мрачно усмехнулся Буров, сделал шаг вперед, прищурился. — Да нет, с головой вроде все в порядке…» Он, он, точно, это Великий Копт. Все такой же низенький, приземистый, с брюшком, в мешковатой, выцветшей штормовке, словно главный персонаж из песни:



Крепись, геолог, держись, геолог,
Ты ветра и солнца брат.



Ну, теперь надо ждать очередного сеанса магии. Практической…

— А, вот и вы, сударь, — подал глас из-за завесы дыма маг, глянул на свои платиновые часы, выбрался на белый свет и без чванства поручкался с Буровым. — Я же говорил, что мы еще встретимся. Лоренца, милая, он пришел. Так что не затягивай с обедом.

— Доброе утро, сударь. — Лоренца оторвалась от гуся, мило улыбнулась Бурову, словно старому доброму знакомому. — Сколько лет, сударь, сколько зим.

Да уж минимум сотни полторы.

— Мое почтение, мадам. Отлично выглядите, — в тон с ней, по-французски, отозвался Буров, быстро сделал полупоклон и повернулся к Калиостро: — Да, граф, как говорится, гора с горой… Ну прямо чудеса… Тесен мир…

Сам он, если честно, в случайности уже давно не верил. Великий Копт, похоже, тоже.

— Сударь, все в этом мире отмерено, детерминировано и предопределено. — На лбу волшебника прорезалась морщина, в голосе, рыкающем и низком, зазвенел металл. — Случайность — это закономерность, закон, который непонятен профанам. А здесь мы все, слава богу, люди посвященные, Hommes de desir,[178] так сказать. — Он снова глянул на свои бесценные часы и сделал приглашающее движение: — Прошу располагаться. У нас не так уж много времени, а разговор наш долог и требует внимания. Самого пристального, на грани медитации…

И дабы подчеркнуть всю значимость момента, он с чувством прочертил рукой в воздухе. Рубины, изумруды, сапфиры и бриллианты вспыхнули на миг драгоценными болидами, ударили по глазам совершенством огранки и разом потухли. Интересно, для чего они кудеснику в тайге?

— Как скажете, граф, пообщаться не вредно. — Буров, отворачивая лицо, подошел к костру и мужественно опустился в предложенный шезлонг — тот находился в самом эпицентре клубящейся стихии. Еще слава богу, что ветер был переменный и имелась возможность хоть как-то дышать.

— Ну вот и ладно. Так что начнем. — Маг опустился в кресло по соседству, взял с шаткого походно-раздвижного столика пульт и сделал тише фугу. — Скажите, сударь, как вам в двадцать первом веке? Нравится? Только откровенно.

В его вопросе слышался ответ.

— Да, честно говоря, не очень. — Буров вспомнил свои скитания в тайге, мгновенно помрачнел. — Похоже, евангельские заповеди никто не соблюдает. Если не сказать больше.

Да, всего-то ничего в двадцать первом веке, а уже кровь, разруха, смерть, мертвые тела. Навалом. И это на периферии, в глухой тайге. Что же делается тогда в крупных городах с их извечными проблемами? Да еще разговоры эти застольные про коктейль в Балтийском море, про остаточную радиацию, про великую ленинградскую стену. М-да…

— Не соблюдают, еще как не соблюдают. Ты совершенно прав, красавчик. — Полог палатки вдруг откинулся, и опять пришло время Бурову изумляться до невозможности — перед ним стояла старая Анита.[179] Та самая Кривая Анита, шарлатанка с Ферронри, с коей он познакомился в Париже в канун Французской буржуазной революции. Господи, как же все это похоже на бред. Однако фигушки, ничего подобного, вот она бабушка-старушка, во плоти и в добром здравии: сморщенное лицо нарумянено, зубы — вызывающе фальшивы, один глаз закрыт экраном из толстой кожи, другой немилосердно слезится и смотрит вприщур, оценивающе, с нескрываемым цинизмом. Та еще бабуля, божий одуванчик, улыбается игриво, скалит зубы да еще при этом и облапать норовит.

— Ну-ка, иди, иди сюда, красавчик, мы так давно с тобой не виделись! — Анита заключила Бурова в объятия, трижды, будто христосуясь, облобызала его и, неожиданно нахмурившись, прошипела: — Так вот, красавчик, люди, может, и не ведают, что творят, но ведут себя отвратно. Возомнили себя вершиной мироздания, зверски насилуют природу, уничтожают себе подобных, нарушают все законы гармонии и целесообразности. Они словно раковая опухоль на теле планеты, величина андрогенного давления на биосферу составляет уже более пятнадцати процентов.[180] Это при пороговом-то значении в одну сотую! Как тебе все это нравится, красавчик? Наводит на мысли?

Да, все же она какая-то странная, эта колдунья-отравительница из Парижа, затрагивающая глобальные проблемы с непринужденностью академического мужа. Интересно все же, в какую сторону она клонит?

— Не нравится, — искренне признался Буров и в душе порадовался, что костер уже не дымит. — Да только так было всегда. По принципу: после нас хоть потоп. Жадность человеческая и самомнение границ не знают.

Точнее, люди знать не хотят, что же будет потом. Главное — урвать свое сейчас.

— Ладно, красавчик, мы еще дойдем до потопа, — зловеще ухмыльнулась Анита, вытерла бархоткой глаз и сделала небрежный жест волшебнику, словно управляющий в конторе, озадачивающий мелкого писца. — Граф, будьте так добры, покажите-ка нам гибель Атлантиды.

Судя по ее интонации, на берегу озера царил полный матриархат.

— Да, мадам, — встрепенулся Калиостро, сделал быстрый полупоклон, затем воздел руки к небу и, вытянувшись струной, принялся шептать что-то, видимо магическое заклинание.

Шептал недолго — в небе откуда-то взялось белогрудое низкое облачко, подгоняемое ветром, оно подплыло поближе и остановилось аккурат над самой серединой озера.

— Духи огня, саламандры! Именем Невыразимого я заклинаю вас! — грозно приказал волшебник, с яростью притопнул ногой, да так, что ярчайший луч, вырвавшийся из его перстня, принялся рисовать на облачке мигом оживающие картины.[181]

Вот это да, инженер Гарин со своим гиперболоидом точно бы удавился. Куда там лазер-шоу, цифровым проекторам и хваленым заокеанским драйвинам.[182] Это было кино так кино — объемное, жутко красочное, форматом в половину неба. Только какое-то мрачное, зловещее, преисполненное ужасов и библейских пророчеств. С ревом разверзалась твердь, суша опускалась в море, рушились невиданные города, пламя поднималось выше гор. И впрямь ходила ходуном земля, и все живое попряталось в норы, и не стало ни воды и ни пищи, ибо превратились злаки в полынь, а реки наполнились кровью, скверной и смертоносной отравой. И люди превратились в животных, и солнце стало мрачным, и луна сделалась как власяница. В общем — жуть. Да еще на полнеба.

— Это результат войны между Гипербореей и Атлантидой. Войны с широким применением черной магии, — с горечью заметила Анита и снова вытерла бархоткой глаз. — Всплески отрицательной энергии были столь сильны, что вызвали волнение в ноосфере. Как следствие земная кора провернулась вокруг ядра, положение полюсов изменилось, и пришел конец Серебряному веку — началось всеобщее оледенение. Потом, много лет спустя, наступило Время бронзы, и вот оно-то, красавчик, и закончилось Потопом. Эх, знал бы только, сколько воды утекло с той поры…

Анита, фыркнув, улыбнулась своим мыслям, и стало ясно, что ей очень много лет. Не сто, не двести — столько не живут. Но это по привычным меркам, конечно. А здесь — волшебники, колдуньи, кино на облаках, Гиперборея, Атлантида и вселенский Потоп. Мир, похоже, вовсе не такой, каким он кажется на первый взгляд. Что там говорил Миша-то, академик, насчет инвариантности пространства?

— А сейчас, красавчик, человечество живет в Калиюге, в Железном веке. — Анита перестала скалиться, мотнула головой, и в ее единственном глазу засветилась злость. — Сам знаешь, как живет. Ноосфера переполнена болью, ненавистью, жадностью и ложью. А потому конец уже близок. И если верить календарю древних майя, то наш мир погибнет четвертого Ахау третьего Канкина,[183] и день этот пройдет под знаком бога Солнца, девятого владыки Ночи. Луне будет восемь дней, и она будет третьей из шести. Такую же дату называют и древние китайцы, и индусы, и иранцы, и живущие сейчас в резервации шаманы индейцев хопи. Вот такая, красавчик, перспектива, не радостная, весьма. — Она замолкла, выдержала паузу и глянула на Бурова в упор, почему-то напомнив ему нашу Бабу Ягу. — А вот как, по-твоему, почему это люди, которые и впрямь, если глянуть в корень, являются вершиной совершенства, докатились до подобного состояния? Что заставило их забыть свою божественную суть? А может, кто?

И с чувством, с толком, с расстановкой она внезапно поведала знакомое, уже однажды слышанное от Лауры: о Золотом веке на Земле, о Войне миров, о мерзких и злокозненных захватчиках-драконах, разделивших человечество на народы и племена, отнявших у них единый язык, наложивших магические замки[184] на божественные знания. Во все времена развязывающие войны, убивающие жрецов, пробуждающие в людях животные начала. А главное, сумевшие создать этот мир, где безраздельно властвует телец.

— Да-да, красавчик, мир наш — это вонючий хлев, где под копыта золотому скоту брошены людские души, — с горечью повторила Анита, сделала энергичное движение, каким тореро убивает быка, и посмотрела в сторону Копта: — Граф, достаточно, довольно катаклизмов. Лучше покажите-ка нам врага. И дайте подробные комментарии. А я, пожалуй, отлучусь, даст бог, ненадолго. — И, сделав шутливый реверанс, она напористо направилась к Лоренце. — Так-с, милочка, и чего это мы ждем? Вдохновения? Что с чем тушить? С песнями. В двадцати шагах отсюда, точно на север, растет отличная яблоня. Так что поспешите, милая, поспешите, а то у нас будет не обед, а поздний ужин. Не думаю, что мессиру это понравится. Ну давайте же, давайте…

— Да, мадам, — с некоторой задержкой отозвался маг, коротко вздохнул и сменил пластинку: на облаке появился — нет, не белобородый дедушка, строгий, но справедливый, — портрет в полный рост человекоподобного существа. Видом мрачный, отталкивающий и карикатурный — длинная фигура, гротескный нос, узкие, с кошачьими зрачками, глаза. Ну просто главный герой какого-нибудь фантастического фильма ужасов.

— Это так называемые Длинноносые Серые, они по происхождению откуда-то с Ориона. — Калиостро нахмурился, покусал губу. — Главные подручные собственно драконов. Имеют сходное с насекомыми генетическое строение, чрезвычайно агрессивно настроены к людям. Внешние половые органы отсутствуют. А вот еще. — Он брезгливо сплюнул, выпятил губу. — Маленькие Серые с Цета Рецикули, из системы красной двойной звезды. Щуплые, невысокие существа, издающие запах органических кислот. Внешние половые органы также отсутствуют. Не в пример вот этим инсектоидам с Плеяд, занимающимся похищением людей, главным образом женщин. — Калиостро сделал паузу, продемонстрировал инсектоида и с некоторой торжественностью объявил: — Ну вот мы и добрались до собственно драконов. Их еще называют змеями, рентами, слугами Сатаны. Хотя вообще-то, насколько нам известно, это рептилоидные гуманоиды с определенными инсектоидными признаками, то есть смешанная форма человека, пресмыкающегося и насекомого. Такой вот необычный каприз природы. Видят их в истинном обличье чрезвычайно редко, потому что они могут принимать любую гуманоидную форму. Вот, сударь, полюбуйтесь, это рептилоид низшего уровня, — и во всю ширину облака показалась зеленая рожа — Фантомас не Фантомас, крокодил не крокодил, динозавр не динозавр. Приплюснутый, куда там неграм, нос, безгубый, щелью, рот, малюсенькие, бусинками, глазки. Смотрящие, между прочим, осмысленно, с хитрецой, оценивающе и недобро. Ну хорош, прямо не рептилоид, а огурчик. И это еще только начинающий, из низшего звена, каков же тогда бывалый, из высшего, командного?

Словно бы услышав мысли Бурова, Калиостро вздохнул, в низком, раскатистом голосе его послышалась ярость.

— К сожалению, сударь, мы не знаем, как выглядят старшие драконы. Они на редкость осторожны, изворотливы и постоянно меняют обличье. — И он что-то буркнул, как бы про себя, можно было только разобрать: «Канальи, сволочи, сучьи дети» и «порка мадонна путана».[185]

На этом сеанс практической магии закончился — перстень с шипением погас, хозяин его достал табакерку, ветер подхватил кинематографическое облако и быстро потащил за горизонт. А со стороны палатки замечательно запахло жареным — это завлекательно скворчал, томился обихоженный Лоренцей гусь с яблоками. В огромной, с грилем, микроволновой печке, провод от которой был воткнут в… землю. В девственную, нехоженую таежную почву, тучную, благодатную, плодородную. Сказочно богатую всем, чем угодно, но только не электрическими розетками. Да, вот она, практическая-то магия, в действии. И с такими-то вот неслабыми возможностями даже не взглянуть на старших рептов! Да, видно, те — серьезные ребята, вот с кем было бы недурно повозиться. Это тебе не де Гарду морду бить и не семейству Зубовых яйца плющить. Хотя вот с сикариями теми неплохо получилось, очень даже неплохо. Как их звали-то, болезных? А, Асаил и Ави-Албон… Как же, как же, ужасные богатыри. Ну да ладно, пусть будет им земля пухом… Эх, пустячок, а приятно вспомнить…[186]

Только недолго Буров был мыслями в прошлом, быстренько возвратился к реалиям и принялся анализировать текущий момент. Интересно, к чему бы все это — встреча на Эльбе, кино на небесах, доверительные беседы на глобальные темы. Все та же сказка про белого бычка, точнее, золотого, уже когда-то рассказанная в Петербурге Лаурой. Сомнений нет, все они одна шайка-лейка. Чего-то от него, Васи Бурова, добивающаяся. Ну, с девушкой Лаурой вроде бы все ясно, а вот какого хрена нужно Копту с этой старой ведьмой? Э, похоже, и не только им… Батюшка, Матерь Божья, да ведь это…

Да, Бог любит Троицу — снова Бурову пришлось изумляться по самое некуда. Было с чего — самурай на озере перестал рубать рыбу, остепенился и направил лодку, влекомую электродвигателем, к берегу. Это был сам — о господи! — граф Сен-Жермен, скрипач-любитель.[187] Еще — маг, алхимик, философ, дипломат, служитель муз и любимец королей. В общем, титан, колосс, баловень судьбы, особа, приближенная к императору. Что там Калиостро с его штормовкой и перстнями — Сен-Жермен был в бархатном камзоле, а бриллианты у него сверкали даже на охотничьей, со страусовым пером, шляпе. Выглядел он совершенным молодцом, однако был, как это скоро выяснилось, совсем не в настроении.

— Рыба не берет, пришлось ловить лобстеров. Там, в лодке, пара дюжин, на дне, — с ходу бросил он, обращаясь к Аните, ловко зашвырнул на стол свою шляпу и, тронув букли модного, мелко завитого парика, обратил наконец-таки внимание на Бурова. — А, это вы, сударь. Ну что, нога не беспокоит?[188] Нет? Ну и отлично. Вас уже ввели в курс дела? Так, в общих чертах? Ну хорошо. Да, кстати, вы сделали мудро, что захватили ведро, оно нам пригодится. — И, предвосхищая все вопросы, переживания и эмоции, он печально улыбнулся уголками рта. — Увы, сударь, увы. Этот мир таков, каков он есть. Тот, кто послал вас за лечебной грязью, уже ни в лечении, ни в грязи не нуждается. Ни он сам, ни те, что были рядом. Mortem effugere nemo potest.[189] А в вашем ведре будут сварены лобстеры. И, надеюсь, без задержек.

Хмурясь, он взглянул в сторону Аниты, и Бурову стало ясно, что здесь, на берегах озера, все же властвует мужское начало. А еще он понял, что графы, как и драконы, бывают разные — низшего звена и высшего, командного. Ох как непросто там у них, в этой Hierarchia Occulte.[190]

Обедать сели и впрямь без промедления — лобстеры, мало того что пойманные в озере на блесну, сварились вопреки всем законам физики практически мгновенно. Да и вообще вся трапеза была отмечена печатью магии — стол вдруг сделался огромным и дубовым, шезлонги превратились в кресла, а на скатерти, не иначе самобранке, появились всякие там антроме вроде индейки с шио, рулады из кролика, куропатка с трюфелями, фазаны с фисташками, маринады из цыплят да бесчисленные салаты. На гуся от Лоренцы и на раков от Сен-Жермена никто даже не взглянул. Да, совсем неплохо кормили у волшебников-то, на свежем воздухе, под пение птиц. Однако Буров толком не ел, все больше думал, горестно вздыхал. Дедушка-китаец, академик Миша, долгожитель Глеб Ильич… Кто следующий? Что это за время, блин, такое, более напоминающее безвременье? Где все шиворот-навыворот, набекрень, против правил, наоборот. Нет, что-то двадцать первый век Бурову положительно не нравился…

А за столом тем временем текла беседа ни о чем, на отвлеченную тематику. Анита сетовала на нравы гладиаторов, Сен-Жермен рассказывал о Пунической войне, Копт живописал охоту на гусей в компании своего приятеля фараона Махматона.[191] Лоренца по обыкновению молчала, тихо улыбалась, смотрела на супруга аки кролик на удава — между ними ясно чувствовалась магнетическая связь. Не между кроликом и удавом — между великим Коптом и его uxor[192] Лоренцей. Наконец пиршество подошло к концу..

— Итак, сударь, к делу, — веско изрек Сен-Жермен после кофе, бросил вспоминать о талантах Ганнибала и с оценивающей улыбочкой уставился на Бурова. — Как у вас с воображением, сударь? Вполне сносно? Тогда представьте себе слепня — в буквальном смысле слепое, кровожадное, омерзительное насекомое. Ни на йоту не понимающее, что творится вокруг, и умеющее по сути только одно — жалить безответную, на редкость терпеливую корову. При этом оглушительно жужжа, источая отвратительные миазмы и повинуясь некоему невидимому советчику, который постоянно твердит: «Больше крови! Больше боли! Больше зловония! Тебе можно все, ты — венец мироздания!» И какой же будет в конце концов финал? Как, сударь, по-вашему? — Кашлянув, Сен-Жермен сделал паузу, заглянул Бурову в глаза и крайне благожелательно кивнул. — Ну конечно же, финал будет плачевный. Долготерпение коровы постепенно иссякнет, и она отыщет способ избавиться от слепня.

Он вздохнул, кинул взгляд на озеро и уже без всякой улыбочки сказал:

— Так было уже не раз — и в Золотой век, и в Серебряный, и в эпоху Бронзы. Трижды на Земле цивилизация погибала и трижды подобно птице Фениксу возрождалась, естественно, деградируя, на все более низком уровне. Эх, видели бы вы только, сударь, как жили Асуры[193] в этом своем Золотом веке! Гм… Впрочем, и они в конце концов не устояли перед коварством рептов. Те ведь только поначалу воевали открыто, а затем вдруг резко изменили тактику — встали на макиавеллиевский[194] путь коварства, с тем чтобы уподобить людей змее, кусающей себя за хвост. И, увы, преуспели в этом — Асуры, невзирая на свое могущество, канули в Лету. Так же как и атланты, гипербореи, жители континента My.[195] И человечество Калиюги ждет подобная печальная участь, хотя бы даже потому, что оно уверено в своей исключительности. Как же, как же, мы вершина совершенства, мы единственный разумный вид. А драконы между тем уже везде. Они купили правительства, внедрились в политику, контролируют финансы, науку и культуру. Причем действуют тайно, исподтишка, загребая жар чужими — человеческими — руками. Они развязывают войны, тормозят прогресс, извращают религии, разжигают национализм. Чего только стоит история с этим избранным народом, которому все прочие будут даны в услужение, «яко рабочий скот». В общем, как вы, сударь, уже поняли, вся сила рептилоидов в скрытности. Хотя в последнее время они обнаглели до того, что стали похищать людей и проводить над ними генетические эксперименты в подземных, устроенных по соглашению с правительствами лабораториях.[196] Как видно, уверовали, канальи, в свою полную безнаказанность. А самое главное, совершенно неясно, что движет этими тварями, в чем корень причины их гнусных устремлений, что вообще, по большому счету, им нужно на Земле. Вот уж воистину — Perpetuum in essentia pericula occulta…[197]

— Значит, ставят опыты на людях? — подобрался Буров, вспомнил звероферму в тайге и задал извечный вопрос: — И что же делать?

А сам прикинул, сколько у него осталось патронов…

— Хороший вопрос. Ребром, — усмехнулся Сен-Жермен, одобрительно кивнул и сделал знак Лоренце, чтобы та налила еще кофе. — Вот его-то и задали себе в свое время люди видящие, обладающие auctoritas,[198] pentagrammatica libertas[199] и vis humana.[200] Люди, владеющие ars magna,[201] увенчанные corona magica,[202] узревшие pericula occulta.[203] He тупая аморфная толпа, все эти hommes de terrent,[204] отмеченные veulerie,[205] lucrum[206] и restrictio.[207] — Сен-Жермен поморщился, сделал паузу и отпил глоток крепчайшего мокко. — И было создано братство protectores,[208] тех, кто обладает ratio,[209] наделен le force[210] и не теряет ни при каких обстоятельствах spes.[211] Мы назвали его «Мужским клубом»…

— Прошу простить, мессир, но вы меня не переубедите. Название на редкость неудачное, — вмешалась в разговор Анита и яростно располовинила кремовое нежнейшее ореховое пирожное. — Ох уж мне этот Парацельс с его вечным женоненавистничеством.[212] А о мэтре Леонардо я уж и не говорю…[213]

— Ну вот и отлично, мадам, молчание это золото, — мило улыбнувшись, прервал ее Сен-Жермен и невозмутимо продолжил: — Да, сударь, в нашем «Мужском клубе» есть и женщины. Однако и Виракоча,[214] и Кецалькоатль,[215] и Уан,[216] да и Иисус из Назарета были все-таки мужчинами…

— Вот именно, мессир, может, поэтому у них ничего и не вышло, — криво усмехнулась Анита, однако, вспомнив что-то, сразу замолчала и перестала скалиться. — Впрочем, как и у бедняжки Гепатии,[217] и у Сафо,[218] и у Марии из Магдалы…[219]

— Итак, сударь, в двух словах, — сделал вид, что не услышал ничего, Сен-Жермен, выпил залпом кофе и вытащил батистовый, внушительных размеров платок. — Время не есть нечто ограниченное, однонаправленное, заключенное в некие конкретные пределы — sic mundus creatus est.[220] Restutio и roversibilitis[221] — это неотъемлемые свойства мира. И потому всегда есть шанс, исправив прошлое, повлиять на настоящее и предопределить будущее. Однако, сударь, увы, connaissance des temps,[222] это еще не все. Сколько раз мы посылали в прошлое наших fratres[223] — магов, просветителей, наставников, учителей, призывавших человечество к миру, терпению, доброте, любви. Только без толку, ложь и ненависть, навязываемые рентами, оказались людям куда милее. Просветителя Виракочу забросали камнями,[224] суть учения Кришны вывернули наизнанку, христианство сделали основой для создания инквизиции. Нет-нет, жить по-человечески человечество не желало. И тогда мы поняли, что клин вышибают клином — нужно не взывать к заблудшему стаду, а вести его, направлять, уберегать от ошибок, защищать от космических волков. Этот мир спасет не любовь, а сила. Не эстеты, не философы, а воины… Но воины божьей милостью, презирающие смерть, те, кому в жизни нечего терять, кроме чести. Самые лучшие. Такие, как вы, сударь… — Дабы подчеркнуть сказанное, Сен-Жермен замолк, выдержал эффектную паузу, и в голосе его послышалось уважение. — Да-да, сударь, мои аплодисменты: вы лучший воин своего времени. Есть, конечно, и посильнее, и побыстрее, и покоординированнее, однако совокупность всех ваших качеств вне всякой конкуренции. Это, знаете ли, как у самострельного тромблона[225] вашего же оружейника… э… как бишь его…

— Калашникова, мессир, Калашникова, — вклинился в беседу Калиостро и на мгновение запнулся, припоминая детали. — Генерала, уже покойного…

— Ну конечно же, генерала Калашникова. — Сен-Жермен кивнул, и лицо его выразило брезгливость. — Так вот, у тромблона этого по сравнению с другими и дальность не ахти, и кучность не очень, и скорострельность так себе. Однако сочетание всех его качеств таково, что делает его оружием наиболее удобным для убийства. Что и показывает жизнь. В общем, сударь, еще раз комплименты…

Ну и дела, волшебник толкует спецназовцу о достоинствах автомата Калашникова! Кому рассказать — не поверят.

— Чувствую, что членство в этом вашем клубе мне уже обеспечено, — усмехнулся Буров и потянулся к яблочному, с корицей и кардамоном, штруделю. — Да уж, колхоз, дело добровольное.

А про себя он подумал, что «хари хари Вася хари хари Буров» звучит совсем неплохо.

— Ну что вы, сударь, вступление в респектабельный, уважающий себя клуб — дело хлопотливое, непростое, требующее времени и усердия. — Сен-Жермен улыбнулся, но одними губами. — Дай бог в кандидаты-то попасть.[226] Тем более с нашими повышенными требованиями. Если бы вы только знали, сударь, как мы внимательно присматривались к вам…

— Постойте-постойте, уж не хотите ли вы сказать, что и пергамент, и «ребро дракона», и все, с философским камнем связанное…[227] — Буров помрачнел, забыл про штрудель, на скулах его выкатились желваки, — это так, понарошку, для блезиру, невсерьез? Банальнейшая проверка на вшивость и поэтому…

— Зато теперь, красавчик, мы уверены в тебе, — твердо глянула ему в глаза Анита и улыбнулась по-простому, без намека на игру. — Ты храбр, великодушен, честен и умен. Порядочен с друзьями и беспощаден к врагам. Слышишь голос совести и не боишься крови. Умеешь убивать и не разучился любить…

— Вы, сударь, обладали тайной и сохранили ее, — продолжил панегирик Калиостро, — могли разбогатеть, но презрели корысть, отвергли венценосную, но нежеланную фемину, не пошли на поводу у сильных мира сего. Право же, сударь, вы достойный кандидат. Вопрос, однако, в том, можем ли мы на вас рассчитывать. Так, чтобы в полной мере и до конца. Наш колхоз — дело добровольное. Пока в него еще не вступили…

— Как же, как же, плавали, знаем.

Буров вспомнил сразу родимую Контору,[228] допуски, пропуски, расстрельные статьи. Портфельчик свой секретный из опломбированного сейфа, оплеванную,[229] секретную же, личную печать, все связанное с ужасающей военной тайной, которая ну не должна достаться заклятому врагу. Еще Буров вспомнил окровавленные джунгли, тягостное месиво зоновского бытия, тесный, яблоку некуда упасть, морг в южном городке Моздоке. Носилки, носилки, носилки. Мертвые тела, обернутые в фольгу, в ту самую, которую хозяйки используют для готовки. Обезглавленные трупы, обрубки без рук и ног, обгоревшие до кости, развороченные до неузнаваемости, просто куски плоти. Над всем жуткий запах человеческого дерьма, жареного мяса, жженых тряпок, солярки. И где-то среди этого запредела лежит с раздробленным черепом Витька. Единственный сын. Кто послал его на эту войну? Люди?

— Можете рассчитывать. И до конца, и в полной мере. — Буров, заскрипев зубами, вынырнул из прошлого, даже и не заметил, что скрутил в бурав вилочку для сладостей. — Готов к труду и обороне.

И неожиданно почувствовал всю немыслимость происходящего: магия, оккультизм, и он, Вася Буров, собирающийся спасать мир от инопланетной сволочи. А ведь, кажется, и не пил ничего, только слабенькое благородное Гран-Крю.[230] Сидя, блин, за волшебным столом, сервированным при помощи скатерти-самобранки. Ну, такую мать…

— Ну вот и отлично, — одобрил Сен-Жермен, встал, с видом венценосца, посвящающего в рыцари, крепко поручкался с Буровым. — Ну слава богу, нашего полку прибыло. Брат Алессандро сообщит вам idees forces,[231] а я на этом, пожалуй, откланяюсь, пойду попытаю рыбацкое pars fortunae.[232] Oser,[233] друг мой. И не забывайте никогда, что peu de sciense eloigne de Dieu, beacoup de science у ramene.[234] — Сен-Жермен кивнул, глянул с выражением на Копта и, захватив, видимо, в качестве наживки, внушительный кусок торта, направился к своей посудине. Скоро он уже был на середине озера, где снова принялся кромсать недвижимый воздух спиннингом. Чувствовалось, что после сытного застолья у него прибавилось сил…

— Боюсь, на ужин у нас опять будут раки, — желчно заметила Анита, Копт дипломатично промолчал, а Бурову вдруг вспомнилось кино, подвиги нашего разведчика и голос Броневого-Мюллера, заклятого врага: «Да, хорошо начальству, у него нет конкретной работы».

Господи, когда же это кончится? Как укрыть суку память «такими большими снегами»? Калиостро между тем молчал недолго.

— Сударь, — сказал он, глянув на часы и сразу помрачнев, — времени у нас в обрез, мы пировали слишком долго. Словом, приступим. Итак, сударь, мы избрали тактику рептов, посылая своих людей в прошлое и корректируя таким образом настоящее и будущее. Однако истина, сударь, в том, что мы, в отличие от драконов, очень мало знаем о времени и пользуемся хрональными туннелями, проложенными еще атлантами на рубеже Серебряного и Бронзового веков. Координаты их и свойства постоянно меняются, законы трансформации неизвестны. Отсюда — ошибки, неточности и в конечном счете провалы. Жестокие. Мы посылаем человека в Древний Рим, а он оказывается у викингов, в Норвегии. Причем совершенно голым, в природном естестве своем, потому как транспортировать во времени искусственные предметы мы еще не умеем. Да-да, увы. Ни одежды, ни оружия, ни припасов. Именно поэтому так остро и встает вопрос внимательнейшего отбора — все главным образом зависит от личных качеств человека. Я не говорю, конечно, о всяких форс-мажорах типа спонтанных флуктуации векторов временных каналов. Ах, если бы мы умели прокладывать их сами, с необходимой точностью — строго выверяя направление, время и координаты. Ну вот, собственно, сударь, мы и подошли к самой сути проблемы. Не правда ли, мадам? — Калиостро прервался, глянул на Аниту, и та, горько усмехнувшись, тяжело вздохнула. — Дошли до самой сути, дошли. А суть эта чертова заключается в том, что крайне несовершенна математическая база. Драконы же делают все возможное и невозможное, чтобы она так и осталась в зачаточном состоянии. Подтасовывают результаты, похищают труды, искажают вычисления, убивают ученых. Всех тех, кто стоял на пороге великой Тайны теории симметрии. Галуа, Стародубцева, Макеева, Костромина. Будь сейчас из них хоть кто-нибудь живой, мы бы не бродили наобум в коридорах времени, словно несмышленые незрячие щенки, брошенные сукой. Тебе, надеюсь, понятно, красавчик, к чему я все это говорю?

— Понять не сложно. — Буров кивнул, бодро изобразил на лице бравый оскал. — Куда прикажете?

А сам до боли захотел вернуться в прошлое, на пару дней назад, на тихую таежную заимку. Продемонстрировать во всей красе свой очень непростой, если верить выжившим, характер…

— Во Францию, к Галуа, — распорядился Калиостро, однако мягко, в просительном ключе. — Но через Ленинбург. Эти чертовы временные каналы…

— Через Ленинбург? — удивился Буров. — Может быть, Ленинград?

— Ну конечно же, через Ленинград. Бывший и будущий Санкт-Петербург, — с легкостью согласился Копт, несколько понурился и сделал виноватое лицо. — Что-то с памятью моей стало, годы, знаете ли, сударь, стрессы. Жизнь, полная опасностей и треволнений. Опять-таки, нерозовое детство, холодный пол, дубовые игрушки… В общем, ладно, сударь, не будем отвлекаться. Операция спланирована тщательно, с тонким знанием предмета, на основе астрального предвидения, вызывания духов и глубокой медитации. Сам Великий Атавар изволили заниматься. — И он взглянул в сторону озера, где размахивали спиннингом, раскачивали лодку и гнали волну. — Итак, сударь, слушайте и запоминайте. В Ленинграде вы первым делом попадете в термы, где подойдете к бальнеатору,[235] доверенному человеку, и скажете по-русски: «Пламенный физкульт-привет, доплыл благополучно». Тот обеспечит вас питьем, едой, а также одеждой и обувью. Ровно в четверть первого пополудни, по местному времени, вам надлежит быть на набережной, у Всадника Апокалипсиса.[236] Там к вам подойдут, скажут: «С легким паром!» — и дадут все необходимые инструкции. Ну вот, пожалуй, пока, в общих чертах, все. Вопросы?

— Скажите, граф, а как меня узнают там, у Медного-то всадника? — поинтересовался Буров. — Может, нужно прийти с букетом, газетой или каким-нибудь журналом? По всем суровым законам тотальной конспирации?

В голове его игриво звучал баритон Высоцкого: «И еще — оденьтесь свеже, и на выставке в Манеже к вам приблизится мужчина с чемоданом, скажет он: „Не хотите ли черешни?“ Вы ответите: „Конечно“. Он вам даст батон с взрывчаткой, принесете мне батон…»

— Я же сказал, операция спланирована тщательно, с завидной скрупулезностью и знанием предмета. Не узнать вас, сударь, будет просто невозможно, — усмехнулся Калиостро, правда, не весело — сурово. — И вот еще, сударь, что. В жизни бывает всякое, она частенько преподносит сюрпризы. Никто, черт возьми, не застрахован от случайностей. Словом, если вдруг вы не сможете прийти к Всаднику Апокалипсиса в указанное время, то знайте, что существует резервный вариант. Каждый понедельник в четырнадцать часов вас будут ждать на набережной у Академии искусств, рядом с дальним от Дворцового моста сфинксом. Вот тут-то вам и понадобятся газеты, две, свернутые в трубочку, в каждой руке. Повторяю, сударь, это очень важно — не две в одной, а по одной в каждой. Итак, еще вопросы? — Он снова глянул на часы, поднял глаза на Бурова и сделал торопливый жест: — Давайте, сударь, давайте. Время поджимает…

— Со мной была женщина по имени Лаура. А может, ее зовут Ксения, — отошел от темы Буров. — Что с ней? Жива ли?

Положа руку на сердце, судьба Лауры волновала его куда больше, чем будущее человечества.

— А, рыжая друидесса… Красавица и амазонка… — Калиостро понимающе подмигнул и почему-то оглянулся на безмятежную Лоренцу. — Жива, жива. Сейчас она…

— Все, начинается, — оборвала его Анита, указала в направлении озера и с интересом взглянула на Бурова: — Раздевайся, красавчик. Догола, догола. Можешь не стесняться, боюсь, что ничего нового я уже не увижу…

А на озере между тем происходило что-то странное — на его поверхности побежала рябь, заходили с плеском волны, и появился радужный, бешено крутящийся водоворот. Этакий разноцветный, пенящийся Мальстрим в миниатюре. Сен-Жермен уже больше не размахивал удилищем — черт его знает как удерживая баланс, он стоял в своей резиновой лодчонке и выделывал руками невиданные пассы, вся его фигура излучала уверенность, движения были точны, энергичны и на диво координированны. Слов нет — маг, волшебник, чаровник, чудодей, кудесник из «Мужского клуба». Да еще какой — озеро потихоньку успокоилось, волнение улеглось, радужная воронка убавила обороты. Этаким внушительным бензиновым пятном плавно и торжественно взяла курс на берег.

— Transmutatio energiae[237] состоялось, временной проход открыт и взят под контроль, — с гордостью объяснил ситуацию Калиостро, взял дистанционный пульт от «Айвы» и добро, по-отечески, заглянул в глаза Бурову. — Вам придется искупаться, сударь. Да пребудет с вами Spiritus Directores.[238] Да снизойдет на вас Attractio Divina…[239]

«Эх, была бы я помоложе. Этак на пару сотен лет», — расстроилась Анита, оторвала взгляд от раздевающегося Бурова и нежно, по-матерински, дала последнее цэу:

— Ты на глубину-то, смотри, красавчик, не заплывай. Не торопись, пусть подойдет поближе…

Буров так и сделал — неспешно забрался в воду, зашел по грудь и с уханьем нырнул в самый центр вертящегося пенного калейдоскопа. Последнее, что он услышал, были звуки токкаты Баха. Слава богу, что не марша Шопена…



ЧАСТЬ II. ПРОШЛОЕ

I

Первое, что услышал Буров, вынырнув на воздух, была песня. Несколько занудная, зато полная искренности, драматизма и душевной муки:



А листья желтые над городом кружатся…
С тихим шорохом нам под ноги ложатся.
Эх, не прожить нам в мире этом без потерь…



Солировал в меру пьяненький, загребающий по-собачьи гражданин, собственно, не столько пел, сколько отплевывался зеленой, щедро хлорированной водой. Голос у него был мятый, движения вялые, глаза запавшие, красные, словно у кролика. Казалось, еще немного, еще чуть-чуть, и он пойдет на дно с песней на устах. Однако ничего — при виде Бурова воодушевился, отбросил разом пессимизм и с интересом спросил:

— Э, мужик, ты кто?

— Да хрен в пальто, — успокоил его Буров, дружески подмигнул и принялся забирать влево, к краю бассейна, где прилепилась узенькая, заржавленная лесенка.

Вылез из воды, расправил грудь и с достоинством пошлепал на выход. Народ на его явление отреагировал слабо — кто мок на мелководье, кто плавал на глубине, кто с уханьем бросался в хлорированные бездны. Ну мужик, ну амбалистый, ну с плечами шириною в дверь. Да и хрен с ним. Одним большим, одним меньше. Не хреном, мужиком… Буров между тем прошел парную, душевые, сауну, помывочный зал и скоро оказался в раздевалке-предбаннике, являвшемся одновременно и клубом по интересам. Собственно, центральный интерес здесь был один — пенилось пивко, звенели емкости, дергались, способствуя процессу, кадыки. В воздухе висели разговоры о футболе, пахло мылом, потом, исподним и спиртным, со стены смотрели Миша Олимпиец,[240] Николай Олялин и всем известная женщина, которая поет. Приглядеться, так это было вовсе не веселье — так, массовое убиение времени, которого невпроворот. А душой компании, этаким главкомом парада был верткий человечек в выцветшем, верно, белом когда-то халате. С невероятной ловкостью он шуршал рублями, лихо лишал девственности батареи бутылок, с энтузиазмом Фигаро управлялся с простынями и грозно, аки цербер, рычал на нерадивых. Одно слово — спец, бальнеатор, корифей помыва. Все спорилось, играло и кипело в его умелых руках, в нем было что-то от светила медицины, проводящего уникальную, невыразимо сложную операцию. От светила медицины, успевшего принять на грудь граммов этак сто пятьдесят спирту…

— Пламенный физкульт-привет, доплыл благополучно, — сообщил ему Буров, не заметил никакой реакции, кашлянул, нахмурился и веско повторил: — Доплыл, говорю, благополучно. Пламенный физкульт-привет.

— А-а… Ты… — Бальнеатор наморщил узкий лоб, как бы вспоминая что-то, пошмыгал красным носом. — Значит, явился… А у нас все на мази, у нас все, как в аптеке. — Он тут же сунулся в свой шкаф, вытащил невзрачный, перевязанный бечевкой пакет. — Вот, как просили, передаю. А это харч, — протянул он что-то в промасленной бумаге. — Куплено как для себя, согласно действующим расценкам. У нас все как в аптеке. На, — подал он простыню, открыл бутылку пива и пальцем показал куда-то в угол. — Туда давай. Смотри, недолго. А своим скажи — все, ша, амба. За фиолетовую[241] последний раз пускаю. Пускай готовят бурого Володю.[242] А так мне понта нет, — глянул он на Бурова словно на пустое место, дернул презрительно плечом и резко повернулся в сторону, к страдающим от жажды массам: — Что, пивка три бутылки? Сделаем. Вот, «Жигулевское», холодненькое, вчерашнего разлива.

Казалось, всплыви у него в бассейне лохнесское чудовище, он ничуть бы не удивился. Главное, чтобы было заплачено.

— Конечно, передам, — улыбнулся Буров — не гниде-бальнеатору, красотке на календаре, покладисто кивнул и пошагал к себе в гадючий уголок. «Ага, значит, лето года 1983-го от Рождества Христова. И 66-го от пролетарской революции. От той самой, о которой так занудно говорили большевики…»

Завернулся в простыню, сел на выделенное место, осторожно, кончиками пальцев поладил с пакетом с харчами. Так, негусто. Холодец, называемый в народе волосатым, плавленый сырок «Дружба», копченая, завернутая в газету, сельдь. В газете той писали:


«Гордой поступью входит в новый 1983 год ленинградский комбинат „Трудпром“. Его специалисты предлагают населению города новые необычные услуги: мойка и натирка полов, чистка и регулировка газовых плит, комплексная уборка квартир и тысяча других полезных мелочей. И пятна на одежде пусть не приводят больше в отчаяние любителей красивых и модных гардеробов, потому что объединение „Химчистка“ закончила испытания нового препарата „Алкомон-ДС“, который не только отлично чистит одежду, но и дарит ей вторую молодость. А еще умельцы из химчистки освоили крашение столь модных в этом сезоне нейлоновых рубашек во все цвета и оттенки радуги. Не отстают от них и работники Невского мыловаренного завода. В рекордно короткие сроки они наладили производство питательного крема „Волшебница“. В состав его входит маточкино молоко пчел, столь богатое витаминами и гормонами. Крем превосходит по качеству продукцию лучших капиталистических фабрик, а стоит всего 60 копеек…»


От селедки пахло морем, чайками, ветром странствий и немного неподмытой женщиной…

«Значит, говоришь, „Волшебница“?» Буров отложил газетку в сторону, крякнув, отхлебнул пивка, посмотрел в задумчивости на часы на стенке и занялся вторым пакетом. С легкостью порвал шпагат, быстро развернул, глянул и даже как-то оторопел. Ну что тут будешь делать! То ли смеяться, то ли плакать, то ли матом крыть Великого Аватара, лично принимавшего, блин, участие в скрупулезной отработке операции. В пакете были майка, трусы и зелено-белые, с черными шнурками кеды, сразу наводящие на мысли о Ваковском заводе.[243] Довершала экипировку шапочка — с мятым козырьком, резинкой на затылке и ностальгической надписью: «Пярну-80». «Да уж, меня узнают без труда. Правду глаголил Калиостро, истинно великий маг. Чтоб ему вместе с Аватаром!» — Буров принялся копаться в белье и не удержался, хмыкнул — на майке было написано «Динамо», крупными белыми буквами наискось через всю грудь. Вот ведь, блин, волшебники, мать их ети! Мало что марафонцем сделали, так еще и ментом поганым.[244] Ну умора, ну укатайка, ну потеха. Сунули спецназа с пятью железками[245] к пидорам во внутренние органы. Ох, не влезет, встанет на ребро, пойдет против шерсти и выйдет боком… Только веселился Буров не долго — нашел в левом кеде часы. Наручные, противоударные, водонепроницаемые, с календарем. И с гравировкой: «От высокого командования». Дарственной. На имя Бурова Василия Гавриловича. Свои, командирские, с которых, собственно, все и началось.[246] Господи, и что это за пьеса, в которой он играет хрен знает какую роль? Вот уж воистину весь мир театр, а все люди актеры. Только вот кто режиссер? Впрочем, вдаваться в сущность глобальных вопросов Буров не стал, быстренько спустился на землю и принялся сливаться с реалиями.

— Угощайтесь, — предложил он «Дружбу», волосатого и сельдь вкушающему соседу слева. — Баба вот собрала, а у меня гастрит.

— Во, я и говорю — все бабы дуры, — отозвался тот, икнул и вытащил второй стакан. — Ну давай, что ли, за знакомство.

— Спасибо, не могу, у меня еще и почки, — извинился Буров, глянул на часы и выказал работу мысли. — А потом я взял два билета, на дневной сеанс… На двенадцать, в «Великан». Скоро уже нужно собираться.

— Ну ты и забежка. Времени одиннадцать часов, а до «Великана» отсюда доплюнуть можно. Впрочем, хозяин — барин. — Сосед оскалился, принял в одиночку и, потеряв к Бурову всякий интерес, занялся вплотную сельдью. Что зря разговаривать с моральным-то уродом? С виду очень даже нормальный мужик, а если глянуть вглубь — колит, гастрит, почки, слюни, билеты на дневной сеанс. Тьфу. И селедку ему баба подложила хреновую, в рот не взять, сухую, словно вобла. Может, не такая и дура…

Буров в ответ с ухмылочкой кивнул, по новой приложился к пиву и неторопливо, вдумчиво, даже с этакой ленцой принялся собираться на выход. В мыслях его царила ясность, на сердце было легко — за час с небольшим, изображая марафонца, он уж всяко доберется до места. А по пути посмотрит на Неву, на спицу Петропавловки, на Стрелку, на Зимний, на Кунсткамеру, на мосты, на купол Исаакия под летним солнцем. На все это великолепие града Петрова. Петербург, Петроград, Ленинград. Здравствуй, город, знакомый до слез. Сколько, блин, не виделись-то? Пару сотен лет, не меньше.[247] А вокруг по-прежнему кипела жизнь. Греб рубли поганец-бальнеатор, перло пеной парное «Жигулевское», разрумянившиеся граждане, отбанившись снаружи, отмывали души злодейкой-сорокаградусной. Из настенного репродуктора, что у Бурова над головой, изливалась, куда там Ниагаре, песня:



Нам рано на покой,
И память не умрет,
Оркестр полковой
Вновь за сердце берет!


Прости, красавица, но жизнь пехотная
Вновь расставание сулит тебе!
Не зря начищена труба походная,
Такая музыка звучит у нас в судьбе!



Однако скоро поток иссяк и начался рассказ о белом медвежонке, из которого, как пить дать, ничего уже путного не вырастет. Экипаж атомного ледокола «Арктика» напоил его допьяна; спиртом со сгущенкой, лыка не вяжущего взял нa борт, а по прибытии в Ленинград подарил местному зоопарку. Новосел получил имя Миша, быстpo освоился в новых условиях и чувствует себя как дома…

«Ага, плещется в теплой луже, а не в Северном Ледовитом и жрет казенную пайку вместо свежей нерпы», — с горечью подумал Буров, встал и совсем уже было собрался идти, как вдруг стремительно раскрылась дверь и внутрь вломились колонной шестеро. Не с вениками и мочалками — с красными книженциями. Собственно, ксивой цвета месячных сразу помахал один, другие же засуетились, задергались, затопали ногами, закричали, бешено раздувая ноздри:

— А ну подъем! Сорок пять секунд! Всем одеваться и выходить строиться! Время пошло. Предъявить документы, вещи и карманы к осмотру! Шевелить грудями! Живо, живо, живо!

Чертом кинулись кто в душевые, кто в парную, кто в помоечный зал, а один, недобро ухмыляясь, подошел к зеленому от предчувствий бальнеатору:

— Валюту, золото, бриллианты и порожнюю тару на стол. Живо у меня и в полном объеме! Ну!

А из банных недр уже начали прибывать голые люди, слышались возня, грохотание шаек и прерывающиеся от ужаса голоса:

— Товарищи, ну не надо, товарищи… Ведь намылилися же только, товарищи… Окатиться дайте, окатиться… Ну пожалуйста, ну христа ради, разрешите хотя бы смыть шампунь. С ромашкой, мятой и витамином С. Жена подарила на двадцать третье февраля… Ну товарищи, что же вы делаете, товарищи…

А товарищи те, действуя ужасно ловко, уже строили у стенки народ, шмонали по карманам, изымали документы и экспроприировали экспроприатора-бальнеатора. Сразу чувствовались выучка, мастерство, профессионализм и устойчивые богатые традиции. В том плане, чтобы не было богатых…

Бурову вся эта суета крайне не понравилась. Во-первых, из-за досады на себя — и как же он это мог забыть, что попал во времена Юрия Долгорукого,[248] считающего, что дорога в коммунизм пролегает исключительно через концлагерь? Во-вторых, и это самое главное, можно было запросто опоздать на рандеву. И наконец, в-третьих, ну уж очень не любил, на дух не выносил Буров компанию глубокого бурения. Как и всякий боевой офицер — жандармов. Только-то и умеют, что надуваться спесью да хватать евреев, правдолюбцев и диссидентов. Мало он им морды бил тогда, на берегу моря, в «Занзибаре».[249] Не евреям, правдолюбцам и диссидентам — комитетским педерастам. А вот, явились, не запылились…

— Документы, — велели те, и Буров сразу же заулыбался, с великой радостью закивал, мастерски изображая доброго, преданного делу Ленина и партии идиота.

— Ну, слава труду, вот и родные органы. Приветствую, аплодирую и вверяюсь, потому как одобряю. А документов нет, вот только что умыкнули. Все, все — и паспорт, и партбилет, и командировочное предписание. А также полушерстяную пару из ткани «Ударник», нейлоновую блузу и галстук в горошек. И еще сорок восемь рублей и двадцать восемь копеек, выданные мне вчера под отчет бухгалтерией нашего краснознаменного совхоза «Ленин с нами». Это же, товарищи, не баня, а бандитское гнездо, вертеп разврата, буржуазно идеологический омут! — Буров оглянулся, перешел на шепот, яростно вздохнул, глядя в чекистские глаза: — Товарищи, дорогие мои товарищи, это же рассадник контрреволюции в чистом виде. Как же я теперь буду платить мои партийные взносы, а?

Валять он дурака валял, а на душе на самом деле было нерадостно. Вот как установят товарищи, что не придурок он из орденоносного совхоза, а капитан спецназа Вася Буров, по идее находящийся сейчас где-то в Гондурасе, вот будет весело так уж весело. Жуткая потеха, на всю оставшуюся жизнь…

— Ладно, разберемся, становись в строй. В автобусе, чай, не замерзнешь. Да и ехать недалеко, — пожалели Бурова товарищи и громким командирским голосом поставили последний штрих: — Всем в колонне по одному выходить на улицу и грузиться в транспортное средство. Шаг влево, шаг вправо…

Ладно, в колонну по одному, благоухая мылом и пивом, двинули грузиться в автобус. Причем не строгим мужским коллективом — в приятной дамской компании: со стороны женского отделения бани вели колонной представительниц прекрасного пола. Каких-то встрепанных, нечесаных, в без любви надетых кофточках и платьицах. Многие дрожали, словно на морозе, терли глаза и пускали слезу. Слышались вздохи, всхлипывания, приглушенный шепот и стук каблучков. В общем и целом настроение было не очень, с легким паром, называется, черт его бы драл…

На улице оптимизма не прибавилось. И в прямом, и в переносном смысле атмосфера там была грозовой. В воздухе, тяжелом, словно в бане, не чувствовалось ни ветерка, парило немилосердно, как пить дать, собиралась гроза. А у входа в ту самую баню смердели автобусы — уж лучше не задумываться, какого маршрута, — стояли люди со стальными глазами, толпилась, правда чуть поодаль, любопытствующая общественность. Пахнущая не мылом и шампунем — потом, зато свободная и не построенная в колонну. Впрочем, это еще как посмотреть…

В общем, ехать по жаре на расправу Бурову не захотелось. А потому в транссредство он грузиться не стал — брякнул одного товарища мордой на асфальт, от души коленом в пах угостил другого да и рванул, не долго думая, через дорогу во двор — дай-то бог, чтобы двор этот оказался проходным. Чертом бросился в подворотню, вихрем занырнул под арку и с головой закутался в мрачную изнанку города — вонь, грязь, мусор, невывезенные баки, облупившиеся стены. А за стеной уже шумели страшно, топали ногами, кричали грозно, гневно, очень даже на повышенных тонах. Не понравилось, значит, рожей-то об асфальт…

«Ну что ж вы так орете-то, ребята? Вас ведь пока не режут». Буров пробежал мимо каких-то ящиков, завернул за угол, наддал, пролетел под приземистой аркой и внезапно выругался, встал, увидев чугунные, хитрого литья ворота. Крепко запертые.

Грязный извилистый аппендикс двора оказался еще и конкретно слепым. Бежать дальше было некуда. Так… На Востоке говорят: шакал, загнанный в угол, становится тигром. А кем же тогда становится тигр, да еще не простой — саблезубый?

«Ладно, ребята, сами напросились. Такая уж ваша судьба», — усмехнулся Буров, сплюнул, «отдал якоря»[250] и принялся ждать. А когда появились преследователи — трое разъяренных, тяжело дышащих людей, — он издал ужасный крик и метнулся им навстречу, только это был уже не человек — красный саблезубый тигр с кинжальными, исполинскими клыками. Чмокнула насилуемая плоть, захрустели кости, рухнули безвольные тела. Одно, второе, третье, практически синхронно. И наступила тишина. Дом по-философски молчал, хранил невозмутимое спокойствие, зашторенные окна с угрюмых стен смотрели с откровенным равнодушием. Мало, что ли, морды людям били во дворе? Правда, вот чтобы так…

«Ни хрена не могут. Ну и ну. А если завтра война? А если завтра в поход?» — с горечью подумал Буров, укоризненно вздохнул, однако долго о судьбе отечества скорбеть не стал — молнией, на автопилоте забурился в подъезд. Игнорируя вонь, темноту и осклизлые ступени, полетел вверх по выщербленной, помнящей еще и времена Петровы лестнице. А что, экипирован на славу, в кедах, плевать, что белых, очень даже удобно. Вперед, вперед, вперед. Запах кошек — это ничто по сравнению со смрадом параши. Вперед…

Шлепал кедами он по спинам ступеней не зря — лестница скоро вывела его на площадку, на самый верх, к двери на чердак. Замок на ней висел добрый, в смазке, с массивной дужкой, а вот петли подкачали — держались на соплях, вернее, на каких-то ржавых, доверия не внушающих болтах. Лет, наверное, сто с гаком держались…

«Опаньки», — потрогал Буров дверь и долго думать не стал — резко, мощно, по всей науке приложился к ней ногой. Боковым проникающим — со всего реверса таза, выпрямляя в одну линию голень, бедро и плечо. С грохотом вломился внутрь, глянул и страшно обрадовался — сушившемуся на чердаке белью. Собственно белью — вместе с наволочками, простынями, полотенцами и покрывалами на веревках висели и предметы гардероба. Буров, особо не мудрствуя, выбрал синий тренировочный костюм. Ну, во-первых, размерчик самое то, а во-вторых, к кедам хорошо. Опять-таки не шерсть какая-то — трикотаж х/б, сохнет быстро, а главное, не мешает бегу, не стесняет свободу движений. Сейчас все зависит от качества маневра. Да уж, еще как — шмелем Буров кинулся к слуховому окну, проворно, по-змеиному выбрался на крышу и в темпе заскользил, зашлепал кедами по жаркой, словно печь, но уже остывающей кровле. Погода, переменившись, способствовала бегу — светило убралось, ветер дул в спину, в воздухе не чувствовалось и намека на расслабуху. Только свежесть, турбулентность и приближение стихии. Той, от которой лучше держаться подальше.

Буров пересек крышу, прыгнул на соседний дом, глянул на часы и непроизвольно замедлился: «Так, рандеву, похоже, отменяется. Вот педерасты!..» Откорректировал план и побежал в сторону от Медного всадника. Кого он материл с таким искусством, было ясно и без уточнения…

А стихия все свирепела — ветер превратился в шквал, небо стало сизым, воробьи спикировали на вынужденную посадку и кричали хором, куда там буревестнику: «Буря, скоро грянет буря!» И вот блеснуло знатно, аж до горизонта, громыхнуло так, что задрожала земля, и ударил дождь как из ведра, ливень, водопад, стена, заоблачная Ниагара. Хвала Аллаху, что по-летнему теплая, боже упаси, чтоб не радиоактивная и не кислотная…

— Давай, давай, — возрадовался Буров, перешел на шаг и ловко перебрался на следующую крышу. — Люблю грозу в начале мая. И в конце июля люблю…

Он насквозь промок, с трудом держал баланс,[251] однако рад был низкой облачности до чертиков — она ведь играет на руку ему, не этим педерастам с Литейного. Которые и в ясную-то погоду ничего, кроме своих шор, не видят… Это очень хорошо, это очень славно, что кто-то там, на небесах, крупно обоссался. Вперед, вперед, пока он не иссяк. Так что озаряемый молниями и омываемый ливнями мчался себе Буров по петербургским крышам. Не мартовским котом — красным смилодоном. Промокшим, страшным, готовым дорого продать свою жизнь. Бесчинствовал ветер, струились потоки, скользили кеды по железному катку…

Наконец, прикинув, что оторвался достаточно, Буров замедлил ход, перевел дыхание и по пожарной лестнице спустился с небес на землю — в маленький, с огромными тополями дворик Петроградской стороны. По случаю дождя пустынный, словно вымерший. Ничего не стоило инкогнито пересечь его и выбраться на Большую Пушкарскую, тоже обезлюдевшую, зато необыкновенно опрятную, чем-то напоминающую ухоженную, ожидающую любовника женщину. Впрочем, кое-кто из гомо сапиенсов все же не убоялся ливня — на тротуаре у мостовой стоял понурый муж с зонтом. Грустно он взирал на бежевые «жигули», вернее, на переднее, спущенное до диска колесо. Домкрат, запаска и балонник лежали тут же, у его ног, однако как восстановить автомобильную гармонию, страдалец, видимо, не знал. Просто стоял, мок, вздыхал и невыразимо скорбел, этаким геройским генералом Карбышевым, правда, под июньским дождем.[252]

«Эх, шел бы ты в машину, дурашка», — ухмыльнулся Буров, подошел поближе и вспомнил Пушкина с его ремаркой, что черт ли сладит с бабой гневной. В «Жигулях» сидела дама при прическе, сверкала крашеными бельмами и через полуоткрытое окно давала очень ценные советы. Сверкала и давала она так, что в общем-то не робкий Буров поежился.

— За три рубля помочь? — шепотом спросил он мученика, увидел торопливый кивок и через пять минут уже шел прочь, сжимая в кулаке зелененькую. Вот так, хоть что-то. А в общем и целом ситуация не очень, он снова влип в изрядное дерьмо. Ни денег, ни определенности, ни связей, только краденое промокшее трико, белые кеды да испорченные отношения с чекистами. А до следующего рандеву в понедельник еще, извините, три дня. И неизвестно еще, что будет там, на берегу Невы, у сфинксов.

Впрочем, где добыть проклятый металл, Буров знал и поэтому держал сейчас курс на север, в ГДР,[253] в огромный, изогнутый подковой дом-тысячеквартирник. К себе домой. Там, под ванной, в укромном тайничке лежала пачка долларов. Тридцать пять бумажек с мордой Франклина, аккуратно стянутые резинкой. Трофей из Африки, боевой. Эх, возьми тот черномазый гад чуть-чуть левее…

Словом, двигал Буров к себе домой. А чтобы были понятны трико и кеды — в темпе, спортивной рысью, размеренно дыша. Бодро так прошлепал Петроградскую, выбежал на набережную, осилил мост и пошел, пошел, пошел мерить ножками необъятную, как космос, Выборгскую сторону. А дождь все сильнее, а ветер все шквалистее, а лужи пузырями…

О-хо-хо-хо-хо. Только недолго Буров боролся со стихией. Сработали тормоза, взметнулись брызги, и из остановившегося «каблука»[254] спросили:

— Может, подвезти? Погода-то нелетная.

— Еще какая нелетная, — согласился Буров, с оглядкой подошел, тронул ручку дверцы с надписью «Почтовый». — Мне, вообще-то, в конец Гражданского.

— У, круто, — кивнул водитель, крепкий паренек в десантной майке. — Я сам тоже бегаю. Но чтобы вот такие кругаля… Вы кто, вольник? Боксер? А может… шотокан?

Последнее слово он произнес шепотом.

— Да так, — хмыкнул Буров, залез в кабину, с удовольствием устроился в неудобном кресле. — Сражаюсь с гиподинамией, болезнью века. А ты, я вижу, поклонник шотокана? Ну да, эффектный стиль, приятный глазу…

— Это еще смотря чей глаз. — Паренек нахмурился, врубил скорость и резко, так, что глушитель рявкнул, надавил на газ. — Мы вот полгода окна в зале простынями закрывали. В тренировочных, — он коротко вздохнул, посмотрел на Бурова, — костюмах занимались. Ну а потом вообще началось… Да вы, наверное, сами в курсе…

Еще бы не быть. Буров отлично помнил всю эту историю с каратэ. Социально вредным, криминально опасным, не вписывающимся никоим образом в принцип социалистического физвоспитания. За преподавание коего полагалась уголовная ответственность. Впрочем, наиболее известных мастеров посадили по другим статьям — кого за валюту, кого за спекуляцию, кого — это надо же такое придумать! — за попытку к изнасилованию.[255] Вот так, чтобы неповадно было. А то размахались тут без разрешения ногами, понапускали пыли народу в глаза, понаболтали кучу всякой вредной чепухи — дух, разум, воля, сильные личности. Ага, щас вам. Винтики государственной машины, унифицированные члены общества, ревностные строители коммунистического завтра. А кто с этим не согласен, живо останется без резьбы…

— Ничего страшного, раньше хуже было. В тридцатые годы, например, бокс был запрещен. — Буров посмотрел в окно, на колышущуюся водяную стену, глуховато кашлянул, вздохнул и неспешно продолжил мысль: — А сейчас что, сейчас лафа. Вошел на «челночке», двойку-тройку отработал, дистанцию разорвал, и ажур. Слава советской власти. Атаку увидел, с сайд-степом отвалил и через руку кроссом, с проносом, в бороду… Ура, партия наш рулевой. А если учесть еще, что на средней дистанции бокс все же эффективнее каратэ, то и вообще да здравствует гениальная политика ленинского Центрального Комитета!

Он крайне контрреволюционно мигнул, очень по-антисоветски оскалился и, быстро отвернувшись к окну, вышел из разговора — тупо, без мыслей стал смотреть, как торжествует стихия. Молчал, пока не переехали ручей — мутный, взбудораженный, похожий на реку, шевельнул плечами, собираясь встать, и тихо сказал:

— Спасибо, друг. Здесь останови.

Крепко пожал парню руку и вылез из кабины, отдавшись во власть водяных плетей. Хотя нет, Бога гневить было нечего — ливень потихоньку слабел, гром гремел тоном ниже, гроза уходила в сторону. Стихия выдыхалась.

«Ну вот и славно». Буров глянул вверх, на начинающее светлеть небо, потом по сторонам, на мокрый социализм своей молодости, и неожиданно расчувствовался, запел необыкновенно фальшиво:

— Эх, давно мы дома не были…

Однако двинул первым делом не нах хауз — в магазин, где купил иглу и пару спиц. И только уж потом направился к огромному, изогнутому подковой многоквартирному монстру. Родное ведомство строило. Трансформаторная будка во дворе, стонущая жалобно дверь подъезда, вечно не работающий, в граффити, лифт. Впрочем, до него Бурову никогда дела не было — и ноги крепкие, и этаж второй. Вот она, знакомая дверь, обитая черным дермантином. Белая пуговка звонка на синем косяке, круглая хромированная ручка, два замка — ригельный и французский. Не ахти какие, без претензий — Буров при посредстве спицы и иглы быстренько поладил с ними, плавно открыл дверь и бесшумно вошел. Дома, как он и предполагал, никого не было — Витька со своим детским садиком дышал воздухом на Сиверской, супруга же, видимо, еще вкалывала у себя в районном стационаре.

Стояла тишина, лишь мерно капало из крана в ванной, урчал негромко компрессор «Бирюсы» да пел душой по радио известный телеверхолаз:



…Но сожалений горьких нет.
А мы монтажники-высотники
И с высоты вам шлем привет.



«Да, не кочегары мы, не плотники», — согласился Буров, разделся до трусов и, обтерев об тряпку ноги, пошел осматриваться. Свиит хоум как-никак, милый дом. Пусть даже и в прошлом.

Квартирка была типовая, ничем не примечательная: прихожая с вешалкой и рогами, кухонька в восемь метров, комната родителей, комната ребенка. Скромненькая мебель, телевизор так себе, тюлевые, много раз стиранные занавески. Все такое родное, близкое, до жути знакомое. Только вот что это за запах? Инородный, чужой, совсем не вписывающийся в образ милого дома… А, запах сигарет, табачного дыма. Выветрившийся, еле уловимый, видимо вчерашний. А ведь дражайшая супруга, помнится, не курила никогда. М-да, странно, странно. И страшно интересно. Буров, будучи человеком практическим, долго думать не стал, отправился на кухню и заглянул в «Бирюсу».

«А, так и есть, торт, из „Севера“, частично съеденный. Хороший торт, увесистый, шоколадно-кремовый. С цукатами и миндалем… Может, подруга, а?» Заметил у ведра с отбросами коньячную бутылку, с ухмылкой подошел, присел на корточки и, в общем-то, не удивился — увидел в мусоре презерватив. Б/у. Этаким то ли мотылем, то ли исполинским опарышем лежащий на картофельных очистках. Да, с такими насекомыми подруги обычно не приходят.

— Ты меня ждешь, а сама с лейтенантом живешь, — в рифму и вслух констатировал Буров, встал, сделался суров. — Да, семья, ячейка общества. Может, написать записку Ваське-капитану, что жена его не «бэ», а «ща». Пусть делает соответствующие выводы. — И вдруг усмехнулся зло, без тени самолюбования, вспомнил во всей красе Ваську-капитана. Делающего не выводы, а вводы. Крупного спеца по женской части. Да что там капитана — майора, подполковника. А если глянуть в корень — генерала. Что ему до общества, ему бы ячейку. Нет, Калиостро был не прав: мир наш — это не театр, мир наш — это бардак. И дело здесь не только в бабах…

Впрочем, долго размышлять на темы нравственности Буров не стал — выбросил из головы мысли о Лауре, двинул в ванную и вытащил из тайника доллары. Взял не все, только пять бумажек, остальные приберег для капитана Васьки. На машину — красную, роскошную «семерку» с «шестерочным» двигателем. Пусть порадуется, перестанет думать о злодее, умыкнувшем его кровную валюту, гэдээровский шикарный костюм и так, еще кое-что по мелочи…

«Господи, ну и жизнь. Смысл которой — устаревшая модель фиата». Буров вспомнил о мешке с бриллиантами, им однажды брошенном у Пещеры Духов, мрачно засопел, выругался и занялся текущими делами — вымыл пол, собрал вещички и кардинально изменил свой имидж. А именно: свежее бельишко, белая рубашка, тот самый гэдээровский, цвета кофе с молоком, костюм. К нему песочные, египетского производства, туфли, модный, но не легкомысленный галстук в тон, бежевые, с малиновыми стрелками, носки. Завершил экипировку плащ — польский, с пояском, висящий на руке. В другую Буров взял пакет с мокрой амуницией, глянул еще раз, не оставил ли следов, и не спеша, уверенно, прогулочной походочкой отправился на воздух. На улице его ждал сюрприз, приятный, — дождь перестал. Солнце робко пока еще выглядывало из-за туч, но свежести после грозы уже как не бывало — лето и не думало сдаваться, становилось жарко.

«М-да, видимо, с костюмчиком-то я погорячился». Буров ослабил узел галстука, посмотрел на небо, расстегнул пиджак и направил стопы к помойке, где расстался — дай бог навсегда — и с краденым тряпьем, и с хлюпающей обувкой, и с майкой от общества «Динамо». Скоро он уже шел к метро по нарядному после дождя Гражданскому — тот блистал стеклами витрин, свежестью умытого асфальта, влажными, будто обновившими цвета, боками общественного транспорта. Да что там автобусы, что там троллейбусы! Какие девушки шли по улицам, перебирая ножками, подрагивая выпуклостями, поигрывая шалыми бездонными глазами! Пышногрудые, поджарые, миниатюрные, величественные, длинноногие, смешливые, с волосами до плеч… В обтягивающих брючках, в куцых мини-юбках, в загадочно просвечивающих сетчатых кофтенках. Блондиночки, брюнетки, крашенные хной. И кто это там сказал, что самые красивые — японки? А ну пусть приедет к нам сюда в ГДР, быстренько заткнется и прикусит свой язык. У них там, в Японии, конечно, и «Сони», и «Айва», да только наши бабы российские самые путевые. Как их ни крути, с какой стороны ни глянь. Самые обаятельные и самые привлекательные…

Только Бурову сейчас было как-то не до баб — ему зверски хотелось есть. А потому он искал глазами не глаза, не губы, не колени, не бедра — обитель общепита. А когда нашел, то замер, едко ухмыльнулся, с оттенком ностальгии.

— Ну вот, блин, все возвращается на круги своя…

Перешел дорогу и открыл тяжелую, захватанную дверь. «Вот она, вот она, на хрену намотана…»

Знакомая до боли ресторация «Бездна». С которой, собственно, все и началось.[256] Впрочем, до статуса ресторации ей еще было ой как далеко — ни секьюрити в клешах и тельняшках, ни похожих на русалок подавальщиц, ни выламывающихся на сцене стриптизерш. Где чучело акулы под самым потолком, бефстроганов из кальмара «Девятый вал», ногастые, буферястые, без трусов и претензий девчушки-поблядушки у барной стойки? Пока что — касса, очередь, неубранные столы и неопрятный бак, стоящий на плите. Призывно клокочущая общепитовская емкость, в которой пельмени доходят до кондиции. Все такое чужое, непривычное, не радующее глаз. Впрочем, нет, одного старого, правда, не доброго знакомого Буров узрел. Будущего мэтра. Вице-повелитель халдеев пока что скромненько стоял у бака, лихо осуществлял процесс и при посредстве погнутой, чудовищных размеров поварешки наделял пельменями всех заплативших в кассу. Не было пока что ни серьги в левом ухе, ни уверенного блеска в глазах, ни массивного, с приличным изумрудом золотого перстня на руке. В общем, выглядел он совершенным ложкомойником.

— Пожалуйста, двойную с сыром. — Буров отдал чек на рубль шесть копеек, получил полуторную, усугубленную водой, взял с прилавка хлеб, салат, компот и вилку и двинулся с подносом к не занятому месту. Выглядел он в своем костюме крайне неопределенно — то ли мент из непростых, то ли чекист из высоковольтных, то ли товарищ из тяжеловесных. В общем, трое пролетариев за его столом сразу же застеснялись, бросили распивать да и вообще убрали водочку куда подальше — от греха.

— Вольно, вольно, мужики, продолжайте, — ухмыльнулся им Буров, предложение выпить за уважуху отклонил и с энтузиазмом занялся салатом и пельменями.

Ел, а сам работал не только челюстями — извилинами. Думу думал. Салат был огуречный, пельмени — так себе, мысли Бурова — брезгливые, отрывистые, о презренном металле. Без которого никуда. Хрустяще присутствующем в кармане в количестве пяти сотен зелени. И где-то одного дубового рубля. Паршивое сочетание, лучше бы наоборот, в Советской России доллар не в ходу. Хотя и в чести. В общем, надо экстренно менять Франклинов на Лениных. Куда податься — к «Альбатросу», к «Березке»[257] или на Галеру?[258] Так, чтобы тихо, мирно, без всякой суеты, без отрицательных, совсем ненужных эмоций. А то ведь криминал не дремлет. Да и у чекистов руки длинные, а головы горячие. Ну, куда? Чтобы без шума и без пыли? Может, на Галеру? А? Ладно, хрен с ним, Галера так Галера… Словом, съел Буров незамысловатый харч, отважно потребил компот да и подался из пучины моря под землю — тоже на глубину, в метро. Прошел за пять копеек, спустился на чудо-лестнице, забрался в вагон и, стоя в уголке, принялся шуршать газетами, купленными по дороге. Уж всяко лучше, чем встречаться взглядами со всеми любопытствующими. А потом информация — это мощь, это сила, ключ к успеху, пониманию и процветанию. Хм… Все это, конечно, хорошо, только вот писали в тех газетах об одном и том же — о безмерно гениальном пятизвездочном писателе и о том, как хорошо здесь и как погано, гнусно, мерзко, скверно и паскудно там. У них — безработица, расизм, язвы капитализма, у нас — на подходе коммунизм, равенство и братство плюс уверенность в завтрашнем дне. Ведь как шагаем-то — семимильно. Заложили серию подлодок типа «Курск», спустили под воду субмарину «Комсомолец», подняли в воздух сверхтяжелый «Руслан». А рабочая неделя без черных суббот, а денежно-вещевая лотерея «Спринт», а средняя зарплата по стране аж в сто шестьдесят восемь рублей? А отечественный, самый большой в мире микрокалькулятор «Электроника БЗ-18А» стоимостью всего-то двести целковых? Еще провели рок-фестиваль «Тбилиси-80», разрешили активизироваться Митькам и сняли фильм «Экипаж», художественный, двухсерийный, про наших асов. Во как! В общем, уже догнали, скоро перегоним.

Наконец, охренев от прочитанного, Буров добрался до Невского проспекта. Постоял на эскалаторе, вынырнул на воздух и двинулся по направлению к Гостиному Двору. И сразу понял, что приехал некстати — вся Думская улица была запружена народом. Это волновалась, суетилась, ссорилась, алкала невообразимо длинная, чудовищная очередь. Тут же изображали бдительность бесчисленные менты, посматривали товарищи с пронзительными взглядами. Чувствовалось сразу, что дают дефицит. Как выяснилось вскоре — ковры.

«М-да, столпотворение вавилонское. — Буров посмотрел на людское скопище, поднял взгляд наверх, на часы на Думе, тяжело вздохнул: — Эх, наверное, надо было двигать к „Альбатросу“. Не будет здесь удачи, ох не будет».

Ситуация ему конкретно не нравилась — шум, гам, крик, блуд, сплошные менты и чекисты. Кто в таких антисанитарных условиях будет стоять на Галере, а? Однако ничего, мафия бессмертна — народу на галерее хватало. Толкали импортную обувку, бельишко х/б, мохеровые свитера, джинсы «Левис» и «Вранглер», паленые, по 120 рублей за пару, различаемые исключительно лейблами. Процесс шел активно, мелкобуржуазная стихия скалилась. Эх, видели бы Маркс, Энгельс и Ленин…

А вот спекулянтов-валютчиков сразу было не разглядеть. Буров прошелся туда-сюда — с нулевым эффектом, помрачнел и начал действовать издалека — подвалил к гражданке, задвигающей джинсы:

— Мой размерчик найдется?

Нашелся без труда. Зато, когда рассчитывался, возникли трудности: едва Буров решил сменять «Вранглера» на половину Франклина, как тетка побледнела, вздрогнула и стала отгребать назад.

— Нет-нет, никакой валюты. Вон у Кольки слейся, тогда и подходи, — и незаметно указала на амбала в джинсовой куртке, плечистого, мордатого и крайне самоуверенного. Сосредоточенно он жевал резинку, курил американский «Кент» и нес в народ трусы-«недельку», паленые, польские, по 25 рублей.

— Возьмешь? — показал ему Буров Франклина, оценил жадный блеск в глазах, дернувшийся кадык. — Отдам по трехе.

— А мы не пьем, и не тянет, — отозвался амбал, глянул в свою очередь изучающе на Бурова и выпустил колечко синеватого дыма. — Ты попал, товарищ, не по адресу. Видишь чувака в Байтовых траузерах?[259] Спроси у него, глядишь, и поможет.

— Понял, не дурак, — усмехнулся Буров и двинул к гражданину в белых, вернее, Байтовых штанах. Причем с полнейшим одобрением — лучше играть в конспирашки, нежели в тюремного козла.[260] За доллары-то советская власть по головке не погладит…

А вот чувак в траузерах ему очень не понравился. Выглядел он не барыгой-валютчиком, а совершеннейшим бандитом, из тех, что разрешают свои финансовые проблемы при помощи рихтовочного молотка.[261]

— Надо? — показал ему Буров зелень. — По три?

— Надо, — с готовностью кивнул тот. — А сколько у тебя?

— Двести, — и глазом не моргнул Буров. — Подружимся — смогу еще.

— Ну, тогда пошли. — Белоштанный оскалился и сделался похожим на хорька. — Здесь недалеко. И все будет у нас с тобой тип-топ.

Его манеры, вазомоторика и выражение лица говорили совсем об обратном.

— Погоди минутку, послушай сюда. — Буров тоже улыбнулся, посмотрел как можно ласковее, дружелюбнее. — Мне совсем не нужны прихваты,[262] ментовские разводки[263] и прочие головняки. Все это давно уже сожрано и высрано. А если ты по-другому дышать не можешь, то так и скажи. Все останутся живы и здоровы…

Очень хорошо сказал, исключительно доходчиво, глядя не в глаза — на бульдожий подбородок. Так, что чувак в траузерах ему поверил сразу.

— Лады, — хмыкнул он, — тогда по два с полтиной.

Вот так, как в том анекдоте про пиво — сегодня не разбавляла, поэтому буду недоливать.

— И возьмешь пятьсот, — в тон ему ухмыльнулся Буров. — Ну что, запрессовали?[264]

Запрессовали. Спустились вниз, вышли на Садовую, нырнули в узкую расщелину двора. Место было мрачное, на редкость неуютное, Буров уже стал настраиваться на боевые действия, однако ничего, обошлось, скверный мир, как говорится, лучше хорошей ссоры.

— Я лётом, — заверил белоштанный и скрылся за углом, с тем чтобы вернуться вскоре с пачкой рублей. — Вот, косая с четвертью, без балды. У нас не в церкви, не обманут.

А сам принялся мять, щупать, лапать, изучать с пристрастием американских президентов. Какой у них цвет лица, хрустят ли, в пиджаках ли, с глазами ли, есть ли нитки.[265] Буров в то же время любовался на вождей — были они буры, бородаты и смотрели вприщур, мудро, в коммунистическое завтра. А уж хрустели-то, хрустели…

Наконец ужасный грех, страшнейшее деяние, непростительнейший проступок свершился. На этот раз, слава тебе, господи, без дурных последствий — никого не посадили, не подвергли конфискации, не приговорили к расстрелу.[266]

И пошли — белопорточный хищник в одну сторону, а Буров — в другую, причем оба преисполненные надежд и оптимизма… С такими попутчиками, как Ленин и Франклин, дорога к коммунизму кажется короче. Впрочем, неизвестно, как там хищник, а вот Буров долго гулять не стал — взял такси, уселся в кресле и скомандовал негромко:

— К Варшавскому вокзалу.

Вышел на Измайловском, у Троицкого собора, купил роскошный, с хороший веник, букет и не спеша направился на юг, в сторону главной городской клоаки — гранитный, на высоком пьедестале, вождь служил ему надежным ориентиром. Скоро Буров уже был на месте, в самом эпицентре вокзальной суеты. Пыхтели поезда, покрикивали носильщики, держался за имущество путешествующий народ. Фырчали по-лошадиному автоматы с газировкой, продавались пирожки и эскимо, милиция потела, не вызывала лучших чувств, изображала добродетель и была насквозь фальшива. В Багдаде все спокойно! Какие там проститутки, частные извозчики и сдатчики жилья! А вот проверить документы у лица кавказской национальности даже не бог — сам начальник главка велел… Да и вообще у всех встречных-поперечных, у кого харя не по нраву…