Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Феликс Разумовский

Время Смилодона

(Смилодон — 3)

\"Ну ты и змей!\" Восклицание
ПРОЛОГ

Быстро опускался вечер. Небо посерело, нахмурилось, клубом роилась мошкара, от реки тянуло сыростью, холодом, запахами тины и мокрого дерева. С криками, похожими на стоны, летели в гнезда уставшие птицы. День угасал.

— Да, не за горами холода. — Буров глянул вверх, на приутюжившее деревья небо, коротко вздохнул и ловко угнездил в углях обмазанную глиной утку. — Если по рябине смотреть, зима нынче ранняя будет, снежная. А с хиусом[1] да с хлящими[2] шутки не шутят.

— Да уж, — в тон ему ответила Лаура, медленно качнула головой и насмерть задавила под личиной[3] пронырливого не в меру комара. — Тут и любовь к отечеству не согреет…

Они сидели у костра в самом сердце тайги, отбивались от гнуса и терпеливо ждали ужина. Настроение, мягко говоря, было не очень — пройдена лишь половина пути, и оставалось действительно с гулькин хрен до заморозков. Вроде бы не курлыкали еще в небе журавли, не порошила еще тайгу метель опавших листьев, но осень уже чувствовалась — и в стылой свежести ночей, и в желтизне осоки, и в низких тяжелых облаках. Заканчивался август, агонизировало лето, обильное, сибирское, разочаровывающе короткое. А вокруг бушевала природа: пенилась, кипела в водоворотах река, билась волнами о камни и пороги, ветер, воя, рвал верхушки лиственниц; ухал где-то, собираясь на охоту, филин; хором робко пробовали голоса осторожные ночные птицы. Вот он, апофеоз флоры и фауны, вот она, торжествующая природа-мать, с коей что Буров, что Лаура пообщались изрядно, от души, — впечатлений, надо полагать, на оставшуюся жизнь хватит. Впрочем, Бога гневить нечего, до Тобольска все было на редкость мило и довольно цивильно. Более того, путешествовали с приятностью. Подорожная была выписана на имя генерала Черкасова и сопровождавшего его особу капитана Ермилова, а кроме того, имелась еще бумажка, из которой явствовало, что вышеозначенные персоны следуют конфиденциально, с ревизией и по долгу службы. Фискальной. И направил их не кто-нибудь, а сам Степан Иванович Шешковский[4] собственной персоной. Словом, поначалу путешествовали не напрягаясь — всюду их встречали поклонами, лаской, хлебом-солью, умилением и взятками. Это был не то чтобы удар Остапа Бендера по бездорожью, но хорошо задуманная долгоиграющая афера, основанная на том прискорбном факте, что у российских-то властей обычно рыло в пуху.

Неприятности начались в Тобольске. На званом ужине у местного градоначальника генерал нечаянно повстречал знакомого, так, майоришку одного, Залерьяшку Зубова, — тот командовал карательным отрядом по поимке беглого опасного преступника, выдающего себя за князя Бурова. В общем, вначале была драка, потом стрельба, ну а уж затем, как водится, погоня, по лесам, по долам, по болотам, по чащобам. Еле оторвались, чудом ушли. И все волшебным образом переменилось: Буров отпустил бороду, Лаура забыла про духи, от нее теперь за версту несло дымом, оленьей кожей, березовым ядреным дегтем.[5] Сам черт не признал бы их, бредущих в дебрях звериными тропами. Шли без суеты, с оглядкой, вели пяток навьюченных пожитками оленей. Мало разговаривали, все больше слушали — бдили. А иначе в тайге нельзя — вовремя не заметишь сохатого,[6] «забавницу с кисточками»[7] проглядишь, встретишься на узкой тропинке с тунгусом, юкагиром или каряком — пропадешь. Они хоть вроде бы и с государыней в мире, и платят исправно ей ясак,[8] а ведь не преминут перерезать горло, да так, что и глазом не моргнешь. Это тебе, люча,[9] за объясачивание.[10]

А между тем поспел ужин. Не ахти какой, из трех блюд: утка, запеченная в глине, в собственном соку, белка, жаренная на углях на палочке, да сушеная, кусочками, оленина: взять такую в горсть, растереть в порошок, бросить в чашку, залить кипятком — и «Магги» с «Галина бланка» отдыхают. Ели не спеша, в охотку, с яростью отгоняли комаров, пили терпкий, из брусники, чай, щурились на сполохи огня, молчали. Еще один день лета прошел, еще на один день ближе холода.

— Вася, сделай милость, помой посуду. Пойду-ка я спать.

Насытившись, Лаура поднялась, обтерла пальцы о кожаные штаны и энергично, целеустремленным шагом прошествовала в кусты. Потом сорвала веточку посимпатичней, пообкусала ее конец и, употребив в качестве зубной щетки, нырнула в балаган — построенный наподобие ленинского, только из еловых лап, шалаш.[11] Какие, к черту, ароматические ванны, «притирания Дианы», «маски Поппеи» и «перчатки Венеры».[12] Спать, спать, спать. Не раздеваясь, не снимая личины. Спать.

— Давай-давай, отдыхай, — буркнул запоздало Буров, налил в чашки кипятку, подождал, побултыхал, выплеснул на землю. — Баюшки-баю. — Потом он возвратился к костру, вытащил серебряную табакерку, под звуки менуэта открыл. — Да, такую мать, остатки сладки. — Вдумчиво набил трубку, со вкусом закурил, окутался густым табачным дымом — от комарья хорошо, да и для души неплохо. Помаргивали, переливались угли, над речкой поднимался туман, в воздухе ощутимо холодало — свет луны, проглядывающей сквозь дыры в тучах, казался леденяще мертвенным. Август, сукин сын август…

Щурился Буров на костер, посасывал проверенную трубочку, а в голове его, под малахаем с опушкой, ворочались неспешно мысли. О том, о сем, об этом, о былом, о жизни, о превратностях судьбы. Кажется, давно ли у него была ленинградская прописка, подполковничьи погоны и башкастый черный кот? Хотя, если вдуматься, — давно, очень давно… Лет, наверное, двести назад, вернее, вперед, там, в постперестроечном будущем, в эндшпиле двадцатого века. Из коего нелегкая и занесла его сюда, в Россию Екатерины. Не сразу занесла, по большой дуге — через пещеру Духов, средневековый Париж, великолепие Зимнего дворца. И вот нерадостный итог, не повод для оптимизма: поганец Зубов на хвосте, чукчи, вставшие на тропу войны,[13] со всех сторон, а до Кровавой скалы еще топать и топать. Ножками, ножками, ножками по непролазной тайге, в компании гнуса, хищников и невоспитанных аборигенов. И неизвестно еще, что скажет Мать Матери Земли Аан, Открывающая Дверь в Другие Миры. Может, просто пошлет подальше за то, что бабу привел. Не посмотрит, что умница, забавница, хороша собой, любит жизнь, не боится боли и презирает смерть. Шуганет на выход — и всего делов.

«Ладно, будет день — будет пища. — Буров встал, выбил трубку. — Утро вечера мудренее». С тщанием поправил личину, глянул на нахмурившееся небо и направился в балаган. Внутри все было тихо и спокойно — Лаура безмятежно спала, из ее спального мешка, сделанного из оленьих шкур, доносилось ровное, еле различимое дыхание. Внезапно, словно от толчка, она уселась, выхватила нож, узнала Бурова, пробормотала что-то и снова легла — миг, и в балагане снова наступили мир и тишина. Вот ведь, блин, женщина-загадка, мало того, что красива и умна, так еще воинственна, словно амазонка. В то же время ласкова, на удивление нежна, на редкость любвеобильна и надежна, как скала. Пылкая любовница, верный друг, испытанный боевой товарищ. И при всем при том — шпионка, конфидентка, оторва — вырви глаз, безжалостная мокрушница, каких не видел свет. Афина, Мессалина, Пандора, Суламифь в одном очаровательном, прямо-таки ангельском лице. А вот как зовут ее на самом деле, Буров не знал, — то ли Лаурой, то ли Ксенией, то ли еще как. Не женщина — вулкан, бушующее море страсти, клокочущая бездна ярости, манящая в неведомое тайна. А может быть, поэтому она нравилась Бурову?

— Спи давай, Валькирия, спи, — хмыкнул он, разулся, почесался и забрался в свой мешок, а мгновение спустя — к Морфею под крыло. Приснилось ему муторное, стародавнее, наизнанку выворачивающее душу — зона-поганка. По полной программе приснилась, красочно, с подробностями: с каменными брызгами на стенах БУРа,[14] с Прасковьей свет Ивановной[15] из манессмановской трубы,[16] с замерзшим петухом Таней Волобуевым, скорчившимся мокрой курицей на ее крышке. А еще Бурову приснился Шаман, семейник его, кореш, проверенный однокрытник.[17]

— А ведь новый кум, парень, тебе житья не даст, — приблизил он свое раскосое, изрезанное морщинами лицо. — Ты у него или в БУРе сгниешь, или пидором станешь, или раскрутишься по новой.[18] Бежать тебе, парень, однако, надо, когти рвать, линять. Есть дорожка одна. По ней педерасты не ходят. Менты поганые тоже. Только — Айыы-шаманы и великие воины.[19] Ты воин, однако, ты пройдешь. А может, сдохнешь. Вот и думай теперь крепко, что лучше — здесь гнить или подыхать человеком. А может, все же дойти, однако, до Кровавой скалы. Думай…



Десять дней спустя

Кровавая скала была в точности такой же, как двести лет назад, вернее, вперед — отвесной, словно вырубленной топором, цвета киновари, с остроконечной, будто бычий рог, вершиной, перед ней идеальным полукругом лежала каменистая пустошь, границу ее отмечали небольшие, вытесанные из гранита пирамидки — ошо, «вехи жизни». Золотой бабы, наследия бога Ура, уже не было и в помине.

— Ну вот, дошли, — несколько торжественно сказал Буров, глянул нежно на Лауру-Ксению и ободряюще кивнул: — Ну что, передохнула? Тогда вперед.

Вокруг подрагивали веточками чахлые березки, где-то за спиной могуче волновалась тайга, а у горизонта, из-за Кровавой скалы, величественно выплывало рыжее, уже совсем не греющее северное солнце. День, похоже, обещал быть запоминающимся.

— Да, на редкость милый ландшафтик. Очень радует взор. — Лаура усмехнулась, взяла Бурова за руку, и они пошли прямо на восход — неспешной походкой людей, которым возвращаться некуда. С легкостью преодолели незримую границу, отмеченную «вехами ошо», и направились к треугольному, в обрамлении мхов, неприметному отверстию в скале. Чем-то оно напоминало вход в преисподнюю.

«Вот, заместо Золотой бабы, чтобы моя осталась при мне». Буров вытащил мешочек с драгоценностями, положил на землю и потянул Лауру в лаз, в котором начиналась узкая, круто уходящая вниз, под землю, галерея. Фонарь здесь был не нужен — пол, стены, низкий потолок, видимо, покрытый светящимися бактериями, излучали тусклое багровое сияние. Скоро они очутились в громадном — девятиэтажный дом поместится — зале, и Буров услышал знакомый голос, казалось, что он раздается прямо в голове и звучит волшебной, туманящей рассудок музыкой. Говорила Мать Матери Земли Аан, Открывающая Двери в Другие Миры:

— Ты пришел опять… И не один… С тобой женщина… — Голос настороженно замолк, на миг воцарилась пауза, но только на миг. — Она тоже Великий Воин. Идите оба. Я покажу дорогу.

И Буров с Лаурой пошли. Ноги их как бы плыли в стелющейся, редкой дымке, словно они брели по мутному ленивому ручью. Что-то странное было в этом тумане, непонятное. Он существовал как бы сам по себе, не признавая законов термодинамики, не образуя турбулентных следов, не замечая ни воздуха, ни твердых тел. Словно был живым. Он наливался мутью, густел на глазах и постепенно поднимался все выше и выше. По колени, по бедра, по грудь. Наконец дымчатое облако поднялось стеной и с головой накрыло Бурова и Лауру клубящимся капюшоном. Странно, изнутри он был не молочно-мутный, а радужно-разноцветный, весело переливающийся всеми богатствами спектра. Словно волшебные стеклышки в детском калейдоскопе. От этого коловращения Буров и Лаура остановились, вздрогнув, и неожиданно почувствовали, что и сознание их разбилось на мириады таких же ярких, радужно-играющих брызг. Не осталось ничего — ни мыслей, ни желаний, только бешеное мельтешение переливающихся огней. Вся прежняя жизнь — Зубов, Шешковский, Чесменский, де Гард — остались где-то там, бесконечно далеко, за призрачной стеной клубящегося тумана. Потом перед глазами Бурова и Лауры словно вспыхнула молния, на миг они ощутили себя парящими в небесах, и тут же радужная карусель в их сознании остановилась, как будто разом вдруг поблекли, выцвели все краски мира. Стремительно они провалились в темноту… Однако ненадолго…



ЧАСТЬ I. БУДУЩЕЕ

I

«Смотри-ка ты, и не тошнит совсем. Не то что тогда, в Париже. — Буров прислушался к себе, с облегчением вздохнул и медленно открыл глаза. — Ну-с, куда на этот раз?»

На этот раз стараниями Матери Земли Аан он попал в объятия природы — на уютную, сплошь заросшую буйной зеленью поляну. Рядом сплошной стеной стояли лиственницы и кедры, справа возвышалась сопка, покрытая редким дубняком, слева, из-за стволов кленов и вязов, отражало солнце зеркало воды. Вились над цветами бабочки и пчелы, небо напоминало голубой хрустальный купол, жаворонки пели и нарезали круги. Гармония была полной…

— А здесь весьма недурственно, весьма. — Лаура подтянула ноги к животу, перевернулась на бок, с усмешкой поднялась и подошла к Бурову, осматривающемуся на местности. — Это что же, сады Эдема?

Выглядела она, особенно из положения лежа, на редкость обворожительно — точеные колени, волнующие бедра, упругие пиалы грудей. Фигура ее была божественна и напоминала амфору. Этакий, если верить святым отцам, сосуд бесовский, полный прелести, греха и соблазнов адских. И что удивительно — Лауру не тошнило, словно путешествие сквозь время и пространство было для нее не впервой. Да, странно…

— Угу. А ты прекрасна, словно прародительница человечества. — Буров встал, плотоядно оскалился и положил Лауре руку на бочок. — Как насчет греха?

Ему вдруг стало глубоко плевать и на неопределенность, и на всякую там безопасность, и на здравый смысл — основной инстинкт молотом стучал в его серое вещество гипоталамуса. Противиться очарованию Лауры было невозможно. Ну что тут сделаешь — он всегда был легок на подъем… Впрочем, и Лаура насчет греха была тоже всегда пожалуйста.

— Само собой, — промолвила она, и манящая улыбочка коснулась ее губ. — Только надо бы выкупаться вначале. Чертова жара. — И, уверенная в своей неотразимости, она неспешно направилась к реке, на берег тихой, укрытой зарослями ивы заводи. — Смотри, как в раю.

Да, это был уютный уголок — сонные кувшинки, ласковый песочек, квелые, привыкшие к ничегонеделанию солнечные зайчики. Все здесь располагало к неге, праздности, отдохновению души. Только Буров с Лаурой расслабляться не стали — быстренько развели волну, напрочь распугали водомерок, а потом в компании развратницы Венерки устроили такое… Адаму с Евой и во сне бы не привиделось, а будь поблизости библейский Змей — точно вылез бы из кожи и кувыркнулся с яблони… Однако же, увы, все проходит — Везувий страсти помаленечку иссяк, торнадо страсти поутихло, и Лaypa с Буровым без сил вытянулись на песочке. Пора было подобно нашим прародителям задуматься о хлебе насущном. И вообще о том, как жить-быть дальше.

— Если это райский сад, то должны быть и яблоки. Пойду-ка поищу.

Лаура с улыбкой поднялась, но Буров вдруг насторожился и резко ухватил ее за щиколотку:

— Тс-с-с…

Где-то далеко в лесу, за деревьями, ему почудился женский голос, затем отрывисто тявкнула собака, и снова закричали, уже совершенно явственно, тонко, пронзительно, с непередаваемым ужасом. Визг этот чудовищный быстро приближался, казалось, что бежит подраненная тупым ножом свинья. Но нет, точно — человек. Донельзя испуганный, потерявший все человеческое, изо всех сил напрягающий голосовые связки.

«Райские кущи, такую мать!» Инстинкт заставил Бурова с Лаурой броситься в кусты, слиться с рельефом местности и затаить дыхание, а на полянке тем временем появилась молодая, абсолютно голая женщина. Рот ее был судорожно оскален, огромные груди колыхались, она бежала так, будто бы за ней гналась добрая дюжина дьяволов. Нет, не дюжина, и не дьяволов — черный, оглушительно рычащий венец советской кинологической науки под гордым названием «московская сторожевая». Жуткая смесь бульдога с носорогом[20] с клыками наголо. Тяжким, размеренным галопом она мчалась следом за женщиной, настигла ее без особого труда и, прыгнув, в мгновение ока отхватила добрую половину ягодицы. В воздухе повис истошный крик, заалела кровь на белой коже. Буров и Лаура непроизвольно вздрогнули, до самой глубины души их обдало холодом от ужаса происходящего. А на полянку тем временем вышел здоровяк с охотничьим дальнобойным арбалетом фирмы «Барнет». Не спеша он поднял оружие, приник к оптическому прицелу, задержал, как это положено по всей науке, дыхание и с улыбкой чемпиона надавил на спуск. Рявкнула тетива, сыграли плечи,[21] свистнула стрела и с торжествующим чмоканьем вонзилась в плоть. Женщина разом замолчала, оборвала бешеный свой бег и упала на траву. Тут же к ней подскочила смесь бульдога с носорогом, алчуще, с утробным рыком принялась слизывать кровь. В мире, во всей вселенной не осталось красок, кроме черной и красной…

— Бакс, фу! — Вразвалочку к жертве подошел арбалетчик, глянул на свою работу, удовлетворенно хмыкнул и, вытащив массивный охотничий нож, принялся снимать с убитой женщины скальп. — Гром победы раздавайся, трам-пам-пам-пам-пам!

Ножом он действовал умело, сноровисто, заметны были привычка и отменнейшее хладнокровие.

— Что, Борис Арнольдович, с почином? — Откуда-то из-за кустов вынырнул толстячок, под мышкой, очень по-охотничьи, он держал гарпунное ружье для подводного промысла. — Ишь ты, блондиночка. Да гладкая такая, с фигурой, с ногами. А ведь она вначале на меня шла, да-да, на меня. Нехорошо, Борис Арнольдыч, нехорошо, такую девушку отбил, увел, если это можно так выразиться, из стойла. Ха-ха-ха! Нехорошо-с! — Он подошел поближе, присел на корточки и принялся внимательно следить за процедурой. — Да, Борис Арнольдыч, ухо с тобой нужно держать востро. Так и запомним, да еще и запишем. Ха-ха-ха!

Он был какой-то фатоватый, несерьезный, напоминающий паяца, однако же смотрел оценивающе, твердо, словно собирающийся вцепиться в глотку хищник. Сразу чувствовалось, что такой милостей от природы ждать не будет, все свое возьмет сам…

— А ты никак, Лев Семеныч, забыл: в кругу друзей еблом не щелкай! — тоже развеселился Борис Арнольдович, дружелюбно подмигнул и вытер тыльной стороной руки вспотевший загорелый лоб. — Запомни, а лучше запиши. Оставь для потомства. Ха-ха-ха. А потом, этого добра, — он похлопал женщину по спине, гадостно оскалился, — на всех хватит. Гром победы раздавайся, трам-пам-пам-пам-пам…

В голосе его, если вслушаться, улавливалась хорошо замаскированная ненависть. Давай-давай, трепись, толстая вонючая сволочь. Пасть тебе пока еще не заткнули.

— Да уж, генеральный размахнулся так размахнулся. Празднует день своего ангела с размахом. — Толстый завистливо вздохнул, вытащил ментоловое «Мальборо», щелкнул, словно выстрелил, зажигалкой. — На обед, говорят, будет печень тигра, ласточкины гнезда и жареные скорпионы. Не говоря уже обо всем прочем. — Он замолк, сглотнул слюну и, глядя на вступающий в свой эндшпиль процесс, жадно затянулся. — А ловко все же получается у вас, Борис Арнольдович, специфика как-никак сказывается. Да, хирург, золотые руки. Зима Васнецов, начрежима, кстати, тоже здорово дерет. Только скальп снимает по-своему — с лобка. Ха-ха-ха. Тоже специфика сказывается. Привык, понимаешь, с внутренними-то органами…

— Что с него возьмешь. Бывший комитетчик, садист. — Борис Арнольдович поморщился, шмыгнул широковатым носом и, с небрежностью держа за волосы, продемонстрировал окровавленный скальп. — Что, хорош? Хорош. Сейчас подсушу его немного, и вперед. Дай-то бог, чтоб не последний. — С ухмылкой он извлек из сумки губку и хотел было перейти от слов к делу, но Бакс вдруг дико зарычал, оскалился и черной молнией метнулся к реке — учуял-таки в кустах притаившихся Бурова с Лаурой. Даром, что ли, генерал Медведев дневал и ночевал в своем питомнике.

— Что это с ним? — насторожился толстый, встал, нахмурился, бросил сигарету. — Как с цепи сорвался. Странно.

Он сам чем-то напоминал дворового, обожравшегося падалью кабсдоха.

— «Что, что»! Да ничего. Просто дурак. — Борис Арнольдович примерился и принялся старательно, не торопясь, промокать кровь. — Учуял какую-нибудь крысу или мышь, и все, с концами. Сколько ни притравливал его, ни учил жизни — бесполезно, порода такая. Столичная. — Он усмехнулся, понюхал губку и с властной интонацией позвал: — Бакс! Бакс! Ко мне! — Выругался с экспрессией и одним движением губку отжал. — Ну вот видите, полный кретин. Жрет себе небось какую-нибудь вонючую ондатру. Если интересно, можете пойти полюбоваться — большего собачьего урода не найдете нигде…

Зря, зря Борис Арнольдович наводил поклеп на своего питомца, совершенно зря. Бакс уже при всем желании не мог откликнуться на его зов — он лежал очень тихий, мирный, с вывалившимся языком. И с раздробленной переносицей.[22] Что-что, а уж обращаться с собачками Буров умел. Да и Лаура, тоже озверевшая при виде происходящего на полянке, не подкачала…

— Ладно, пойду гляну, а ну как там не крыса. Вдруг бобик почуял кого покрупнее. Пора и мне пополнить свою коллекцию, — толстый со значением взглянул на скальп, молодцевато расправил плечи и гордо выпятил нижнюю губу, — довести свой счет до дюжины.

Он взял свое гарпунное ружье поудобнее и отправился — почему-то на цыпочках — разделить горькую судьбину Бакса. Собственно, Буров не хотел с ходу ему переносицу дробить — нужно было сперва поговорить, пообщаться, побалакать за жизнь, однако Лаура церемониться не стала, живо сунула обломок хворостины бедному Льву Семеновичу в глаз. Умер он мгновенно, без осложнений, вытянулся себе рядом с Баксом…

«Такую твою мать!» Буров вздохнул, глянул на Лауру с укоризной, однако же и с полнейшим пониманием — ах, эти женщины, они так эмоциональны, так чувствительны. К тому же чего не сделаешь, наглядевшись на художества на поляне. Ничего, ничего. Ничего страшного. В запасе имеется еще Борис Арнольдович…

А тот тем временем снял скальп, бережно убрал его в охотничью сумку и, вытащив из кармана радиомаяк, всадил его заостренный штырь женщине в спину. Затем извлек радиостанцию, бегло набрал код и пафосом триумфатора усмехнулся в эфир:

— Эй, на базе, это двадцать третий. Ну как, Коленька, видишь сигнал? Что, есть? Отчетливый? Поздравляешь? Ну спасибо, спасибо. А как другие? Васнецов уже двух завалил? Да, молоток, молоток… В общем, ладно, давай подъезжай, мою забирай. А то день нынче жаркий, завоняет. Ха-ха-ха-ха. А я, с божьего благословения, дальше, волка ноги кормят. Да-да, насчет обеда не забыл, да-да, ровно в час. Ну все, Коля, до встречи, всем привет.

Не прекращая скалиться, он убрал рацию, вытащил стрелу из тела жертвы и хотел было углубиться в лес, но неожиданно, витиевато выругавшись, схватился за арбалет — увидел на полянке рыжеволосую, сказочно прекрасную женщину. Это Лаура, не слушая увещеваний Бурова, вышла из-за кустов, мило улыбнулась и двинулась прямиком к Борису Арнольдовичу. За спиной она держала мощное гарпунное ружье для подводной охоты…

— Черт, дьявол, зараза, так твою растак! — До Бориса Арнольдовича не сразу дошло, что арбалет его не заряжен, он начал было судорожно взводить тетиву, потом передумал и, вытащив массивный охотничий нож, направился навстречу Лауре. — Молодец, цыпочка, молодец, ну давай иди, иди сюда, хорошая девочка.

А за спиной его, стремительно сокращая дистанцию, уже летел на всех парах Буров, неслышно, по большой дуге, кроя в душе Лауру очень нехорошими словами. Вот ведь, блин, воительница, мазонка хулева, все ей никак не остановиться, не прекратить кровопускания. Завалит ведь, как пить дать сейчас завалит этого поганца с арбалетом, и с кем, спрашивается, потом обсуждать реалии жизни? Общаться по душам о том, о сем, о разном? Нет, право же, он живет с фурией, с мегерой, с порождением ада, с рыжей кровожадной похотливой ведьмой. Зато, черт побери, как живет…

А Лаура присвистнула, улыбнулась еще шире и, не доходя пяти шагов до Бориса Арнольдовича, вытащила из-за спины ружье:

— Эй, сволочь, ку-ку.

— Э-э-э-э-э-э. — Тот сразу же забыл про нож, лапнул было кобуру, висящую на поясе, но где там — клацнула могучая пружина, и стальная, с палец толщиной, стрела продырявила арбалетчика насквозь.[23] Точнее, прошла сквозь мочевой пузырь, пронзила брюшную полость и глубоко засела в раздробленном крестце. Со всеми вытекающими — вот именно вытекающими — необратимыми последствиями…

Так что вскрикнул страшно Борис Арнольдович, потом тихо застонал, вздрогнул всем телом и рухнул на колени. А Лаура зубодробительным пинком опрокинула его навзничь, вырвала из раны окровавленную сталь и хорошо рассчитанным движением всадила ее арбалетчику в горло. С хладнокровием и безжалостностью Афины Паллады.[24] И, видно по всему, — без намека на раскаяние. М-да, ведьма, как есть рыжеволосая бестия…

— Так, — подошел злой, как дьявол, Буров, глянул на Лауру, быстро наклонился над телом. — Готов. — Выпрямился, засопел, снова бросил взгляд на Лауру. — Эти штаны наденешь сама. — Ухватив покойного за ногу, в темпе вальса потащил в кусты — в тесную компанию Бакса и Льва Семеныча. С кем теперь прикажете разговаривать по душам? О том, о сем, о смысле жизни…

— Как скажешь, милый, — разом превратилась из фурии в воплощение невинности Лаура, подобрала нож Бориса Арнольдовича и смиреннейшей походкой невиданнейшей добродетели двинулась следом за Буровым. — Твое слово, любимый, для меня закон.

Вот ведь стерва.

«Ничего, я как-нибудь покажу тебе эмансипацию с феминизацией», — мысленно пообещал Лауре Буров, однако же пока ограничился лишь грозным взглядом — нужно было срочно разбираться с трофеями. Да уж, было с чем повозиться, было — что Борис Арнольдович, что Лев Семенович были экипированы на славу: справная одежка, ладная обувка, мощные семнадцатизарядные стволы.[25] Это не считая запасных обойм, цейсовских биноклей и массивных, хорошо заточенных клинков, из которых один был так называемым ножом для выживания — с полой рукоятью, содержащей зажигалку, рыболовный набор, нить, иголки и сигнальное зеркальце. Красота. К тому же сразу выяснилось, что покойный Лев Семенович был ужасный сладкоежка и отчаянный жизнелюб — в его сумке было полно конфеток, бараночек и анальных презервативов с интригующим названием: «Голубой Дунай». Кондитерские изделия, в отличие от резиновых, были незамедлительно пущены в ход. А вот рации, хоть и японские, годились только на выброс, потому как были они с секретом — особым кодом доступа, который если не наберешь, то хрен войдешь в эфир.

В общем, ободрал Буров Льва Семеныча как липку, убрал бельишко в сумочку, дабы простирнуть потом, надел широковатые в поясе штаны, ботинки фирмы «Милитари», куртеночку и панаму и сделался похожим на супермена на марше. А вот Лаура в туалете от Бориса Арнольдовича выглядела не очень — окровавленный низ, бесформенный верх, огромные, а-ля Чарли Чаплин говнодавы. Справа на поясе нож, слева ствол в кобуре. Не Диана, не Валькирия, красавица еще та. Вырви глаз. Ничего-ничего, пусть осознает, перевоспитывается. Будет знать, блин, в следующий раз, как вперед батьки лезть в пекло…

— А тебе идет, — мстительно заметил Буров, посочувствовал Лауре в душе, и тут затрещал мотор и на полянку въехал квадроцикл, близкий родственник банальнейшего мотоцикла на толстых четырех колесах. Обычно на таких раскатывают негодяи в голливудских фильмах о засилии байкеров, смердящее, оглушительно ревущее чудо техники тянуло за собой прицеп-фургон, а погонял им плечистый парень, по роже видно сразу, не обремененный добродетелями. Куда там наивному голливудскому кинематографу…

— А, бля, есть контакт. — Парень, дав по тормозам, заглушил мотор, вылез из седла и вразвалочку направился к окровавленному телу женщины. — Ну, бля, и белуга, бля. Жопа как два арбуза… — Он раскатисто заржал, нагнулся, тронул женщину за сахарное бедро. — Ну, сука, бля, теплая еще… Ну, белуга… — С легкостью перевернул тело на спину, покачал башкой. — Да, белуга… Ляжки по пятяшке, качок — пятачок… А черное пятно, — воровато оглянулся, проглотил слюну и вытащил из кармана упаковку презервативов, — двадцать одно. — Расстегнул штаны, зашуршал оберткой, грузно навалился на остывающее тело. — О\'кей, вошел…

Крепкий, поросший волосом зад его судорожно задергался, дыхание участилось, превратилось в хрип.

— Ну, сука, ну, падла, ну, стерва… Ну, белуга…

Похоже, он был более мертвец, чем его партнерша.

— И не думай даже. — Буров придержал Лауру за рукав, горько усмехнулся, заглянул в глаза. — Если что, его хватятся, начнут искать. По полной программе, с собаками. Поднимется хипеж, а он нам ни к чему. Хрен с ним, пусть живет пока. — Он резко замолчал и кивнул в сторону полянки, откуда доносились животные хрипы. — Уродом. Его не забивать — лечить надо. Мочить потом, когда головкой поправится…

Скоро на полянке наступила тишина.

— Ну, бля, ну, белуга… — Парень встал, застегнул штаны и волоком, за обе ноги потащил покойную к прицепу. — Тяжелая, белуга. У, сука. — Поколдовал с замком, открыл дверцу и определил труп внутрь — судя по клубящемуся облаку пара, это был не просто фургон, а холодильник на колесах. Весьма вместительный, весьма.

В это время резко зазвучал тональный сигнал.

— Ну кто там, бля, еще? — Парень вытащил рацию, наморщил лоб, осторожно выстучал на клавишах код. — Алло? Зачистка слушает. А, это вы, Риваз Георгиевич? Сейчас, сейчас. — Он глянул на экран наручного, напоминающего «ролекс» пеленгатора, пошевелил губами, соображая, шмыгнул носом. — А, есть-есть, сигнал устойчивый, в паре километров на запад. Поздравляю, Риваз Георгиевич, с почином. Да-да, уже. Васнецов двух, генерал приезжий — трех, главврач одну. Такую белугу. Вот бы вам такую. А лучше двух. Ладно-ладно, хорошо, еду. Уже лечу!

Он и впрямь немедленно залез в седло, чирканув стартером, запустил мотор и, сминая шинами головки цветов, порулил с рычанием строго на запад. После него осталась бензиновая вонь и глубокие борозды в великолепии тайги.

— Да, это точно не сады Эдема. — Лаура с ненавистью посмотрела ему вслед, вздохнула тяжело и повернулась к Бурову: — Ну, какие мысли?

— Надо сваливать. И строго на восток. — Буров мощно взвел арбалет Бориса Арнольдовича, зарядил болтом,[26] взвесил на руке и удовлетворенно крякнул. — Что-то меня совсем не тянет играть в кошки-мышки со всей этой сволочью. А вот посмотреть, откуда она взялась, было бы интересно.

— Да, крайне интересно, — согласилась Лаура и с клацаньем, налегая всем весом на приклад, зарядила ружье Льва Семеновича. — Что ж это за гадюшник такой?

Странно, но ни электронные часы, ни портативные радиостанции, ни автоматические «Глоки» в нейлоновых кобурах не вызвали у нее ни малейшей реакции. У нее, рыжеволосой девушки из восемнадцатого века. М-да, странно…

Ладно, пустили Льва Семеныча с Борисом Арнольдовичем в последнее плавание, посмертно поменяли Баксу породу на водолаза и в темпе вальса, но с оглядкой подались строго на восток. Вокруг все так же буйствовала природа, вовсю наяривали птички-синички, однако настроение, мягко говоря, было скверным — в ушах все еще звучали крики агонизирующей женщины. Куда, на какую помойку истории завела их неведомыми путями нелегкая?..

Куда, куда… Буров в первом приближении уже определился: судя по смешению растительности, характерной как для северной тайги, так и для лесов Китая, — на Дальний Восток, в Приамурье. Да и с хронологией, если не заморачиваться, тоже была относительная ясность — свой знаменитый, бьющий наповал «Глок» австрийцы сделали в начале восьмидесятых. Значит, где-то рядом перестройка, миллениум, Японское море и границы нашей родины… Знать бы вот только, что это за сволочь разговаривает по-русски, разъезжает на квадроциклах и охотится на женщин из спортивных арбалетов. Олигархи? Мафиози? Депутаты? Федералы? А впрочем, какая разница. Одна шайка-лейка… Все одним дерьмом….

Так, работая не только ножками, но и головой, шел себе Вася Буров дремучим лесом — держался следа, оставленного квадроциклом, огибал прогнившие, поваленные стволы, сторонился жгучих объятий аралии,[27] подсоблял Лауре в случае надобности с балансом и слушал, слушал, слушал. В тайге, если хочешь выжить, нужно ушки держать на макушке. А в руках что-нибудь весомое, этак двенадцатого калибра. Тем более что скоро стало чувствоваться близкое соседство человека: ушли в подполье жадины бурундуки, трепетно возившиеся с продовольственными припасами,[28] белки звонко цокали где-то под небосводом, а на земле, в зарослях терновника, Буров углядел банку из-под кока-колы. Диетической, поллитровую, на треть полную коричневой, сладковатой гадости. Это не считая глубокой колеи, проторенной колесами вездеходов, по бокам ее корчились опарышами останки недокуренных сигарет. Да, близость цивилизации ощущалась…

— Так, — сказал Буров сам себе и добро посмотрел на Лауру. — Привал, моя радость, отдыхай. И смотри не балуй, мне сверху видно все. — Отдал ей арбалет, улыбнулся и, выбрав кедр посимпатичнее, полез к белкам. — Следить буду строго, ты так и знай… Не кочегары мы, не плотники… А если парень раскис и вниз… Ты его…

Сверху действительно все было видно как на ладони. Да еще через оптику цейсовского, от Бориса Арнольдовича, бинокля. Перед Буровым открылась впечатляющая картина, этакий могуче-первозданно-буколический видок: уютная долина, излучина реки — той самой, ленивой, тихо принявшей в свое лоно Бакса, Бориса Арнольдовича и Льва Семеныча, могучие деревья, величественные скалы. На дальнем берегу стоял дремучий лес, торжествовала девственная природа, а на этом, ближнем, было расположено звероводческое хозяйство. На первый взгляд так, ничего особенного — правильные ряды сараюшек-шедов, склад, кормобаза, убойный пункт, горы ободранных, облепленных мухами, естественно разлагающихся смердящих тушек.[29] Но это только на первый взгляд. И на весьма, весьма поверхностный. Ферма сия была обнесена высокой, из колючей проволоки оградой, оборудована КПП и напоминала зону не только для братьев наших меньших. Периметр, судя по изоляторам, находился под высоким напряжением, с размахом, по всей науке, был снабжен прожекторами и — даже к гадалке не ходи! — системами охранной сигнализации. Все это говорило о мощном дизель-генераторе, большом запасе топлива и квалифицированном персонале. Дальше больше. У причала на реке стоял шикарный «Силайн»[30] стоимостью, верно, много больше самого хозяйства, рядом с ним застыл на поплавках красавец гидроплан, а у кормобазы, за зарослями шиповника, Буров обнаружил вертолетную площадку. Не хоккейную, не волейбольную, не для игры в мяч — на бетонном, оранжево размеченном поле стояла тройка винтокрылых машин: трудяга-многостаночник МИ-восьмой, изжелта-поносный американец «Экзек»[31] и, — о мама мия! — ударный всепогодный двухместный мокрушник, окрещенный врагами социализма «Аллигатором».[32] Изящный, приземистый, в оливковых разводах, он и впрямь напоминал готовящегося к прыжку хищника. Интересно, что ж это за сволочь прилетела на нем? Сразу видно, здорово пекущаяся о личной безопасности. А вообще-то, по большому счету, особых вопросов у Бурова не было, и особенно в плане зверофермы. Не маленький, чай, видели кой-чего. Рупь за сто — все эти клетки, шкуры, горы падали — так, маскировка, для отвода глаз. Чем больше вони, тем лучше. А под ними, в глубинах недр, располагается небось целый подземный комплекс. И чем там занимаются, это тоже не вопрос. Как пить дать, по научной части: то ли фетальной терапией,[33] то ли клонированием, то ли манипуляциями с внутренними органами. Страна у нас большая, народу пока хватает, жизнь человека не стоит ничего по сравнению с его печенью или, скажем, сердцем. Даром, что ли, вошкается ебарь-некрофил, разъезжающий на колымаге с прицепом-морозильником? Бдящий по-стахановски, с душой, дабы не пропало скоропортящееся добро. Да и хозяевам его, падким до развлечений, тоже не откажешь в рачительности и сметке — запросто дорогостоящими ресурсами не швыряются, ловко совмещают приятное с полезным. И, видит Бог, это совсем не плохо, что двое из них уже общаются с раками. Ай да Лаура, ай да сучья дочь! Эх, может, надо было бы и некрофила заодно?..

Рекогносцировка не затянулась. Не долго просидел Буров, словно филин на суку, глядя в окуляры бинокля и мысленно совещаясь с самим собой, — план действий быстренько созрел в его мозгу. Да, собственно, чего там, не бином Ньютона… Коню понятно, что исчезновение амбала с толстяком кому-то очень не понравится. Их будут искать, усиленно, по всей программе, с собаками и энтузиазмом, заварится крутая каша, поднимется нехилый хипеж, ярко разгорится мачтовый сыр-бор. А происходить вся эта суета будет на лоне природы, в окрестных лесах, болотах и долинах, которые, естественно, превратятся в зону повышенной опасности. И все тому же коню понятно, что никому и в голову не придет искать пропавших у себя под носом, в родных пенатах, на просторах зверофермы. То есть она автоматически превратится в остров безопасности, отдохновения и уюта в море треволнений, шума и суеты. Залечь там в каком-нибудь укромном уголке, с приятностью дождаться ночи, ну а когда настанет темнота, прошествовать на пристань и тихо, по-английски, отплыть. Отчалить со всей возможной скромностью — нет, не на красавце гидроплане и не на шикарнейшем «Силайне» — на неказистой, обшарпанной «Казанке», какие в количестве трех штук по-сиротски пришвартованы на отшибе. Ну а дальше вообще песня — плывет, качаясь, лодочка, трам-пам-пам-пам-пам-пам. Патроны есть, спички тоже, красавица Лаура под боком. Чистый воздух, экологическая жратва, благоприятный психологический климат. И затаенная надежда вернуться сюда с чем-нибудь повесомее «Глока»,[34] показать всей этой сволочи свой очень не простой, судя по отзывам тех, кто выжил, характер. Так что дело остается за малым — попасть в эту укрепленную, словно крепость, звериную обитель, затаиться, к примеру, под навесом среди сохнущих шкур и терпеливо, по-философски, дождаться темноты. Не обращая внимания на вонь, тучи изумрудных мух и близкое соседство двуногих, омерзительно смердящих падальщиков. Ни на что не реагировать, держать себя в руках, то есть руки не распускать. Сказано же, без эксцессов, по-философски… А как попасть за решетчатую ограду — так это тоже не вопрос, не высшая, чай, математика. Как говорится, на любую жопу всегда найдется болт с винтом. Словом, посидел-посидел Буров на суку, вволю надышался живительным озоном да и подался вниз — этаким камуфляжным, мелкогабаритным Топтыгиным. В душе он почему-то переживал, что не увидел ни одной белки. Лауры, впрочем, он тоже не увидел — на траве аккуратненько лежали арбалет и ружье, рядом стояли огромные, от Бориса Арнольдовича, говнодавы. Да, хозяин их был настоящий великан, и как это только речка из берегов не вышла…

«Это еще что за самодеятельность?» Буров засопел, мрачно осмотрелся и тяжело вздохнул — с соседнего дерева спускалась Лаура. Глядя на нее, сразу же вспоминался папа Карло, пудель Артемон и Карабас-Барабас, плотно приклеившийся мохнорылостью к смолистому стволу. Правда, в сказке была не елка, а сосна, однако хрен, как говорится, редьки не слаще, и Лаура являла тому наглядный пример. Общаться с ней на ощупь не хотелось, добротная, от Бориса Арнольдовича, униформа была ушатана вчистую.

— Так, так, так… — задумчиво сказал Буров, пощелкал языком, покачал головой. — Никак тоже с рекогносцировки, коллега? Ну, и какие мысли? Лично у меня одна — надо бы тебя скипидаром.[35]

Дозорная, блин, хренова, разведчица, такую мать! Феминистка с инициативой. Как есть — из ребра.

— А пошел бы ты, Васечка, со своим скипидаром, — Лаура усмехнулась, понюхала ладонь и принялась обувать говнодавы Бориса Арнольдовича, — куда подальше! А я лично двину в трубу. Думаю, защитная решетка там совсем никакая.

Ишь ты, а может, и не из ребра совсем. Соображает. Ну конечно же, проще всего попасть на ферму через сливную трубу, связанную одним концом, видимо, с центральным коллектором, а другим, забранным железными прутьями, — с многострадальной речкой. Диаметр вполне позволяет, уровень воды, из-за жары упавший так, что обнажился сток, тоже. Ну а решетка, омываемая потоками нечистот, наверняка уж чисто символическая — ржавая, изъеденная, дышащая на ладан. Словно та стена, о которой говаривал вождь[36] — ткни пальцем, и развалится. Странно вот только, отчего это Лаура не реагирует на зрелище летательных аппаратов тяжелее воздуха. Ни словом не обмолвилась, ни эмоций, ни вопросов. Ну да, право же, эка невидаль — ударный всепогодный «Аллигатор». То ли дело рессорная, запряженная в шесть линий[37] карета аглицкой работы, с тормозом…

Ладно, выбрались потихоньку на берег, спустились по косогору к воде и неспешно, с оглядочкой пошлепали к трубе. Не заплутали, не сбились с курса, не прошли мимо, не дали маху — мерзостный запах, слышимый издалека, был идеальным ориентиром, этаким Фаросским маяком зловония.[38] Казалось, что на ферме разводят исключительно скунсов. В количестве невообразимом… Господи, ну что же это за жизнь — опять в дерьмо…

— М-да, — с ненавистью сказала Лаура, — дело, как видно, движется, вонища на всю округу. Ну ладно, сволочи…

Буров, не отвлекаясь на эмоции, оценивал реалии жизни. Труба была конкретно манесемановская, угол горизонтали благоприятный, решетка действительно никакая. И впрямь дышащая на ладан. Так что при посредстве гарпунного ружья, используемого как рычаг, Буров быстренько поладил с ней, отогнул прутья на сторону и сделал приглашающий жест:

— Прошу, мадам, за мной.

Вздохнул и полез первым в зловонную, напоминающую ворота в ад дыру. Лаура, как учили, пристроилась в кильватер, лицо ее кривила нетерпеливая и кровожадная ухмылка.

В трубе было нерадостно-осклизло, мокро, мрачно, скулысводяще-вонюче. Зато тепло и в меру просторно. Она напоминала толстую кишку какого-то чудовищного монстра. Истинного исполина, кошмарнейшего создания — ползти на четвереньках в нечистотах предстояло метров сто, а может, и поболе. Хотя, по большому счету, сотня метров — это так, пустяк, детские игрушки, легкий тренинг для мускулов и психики. Буров в свою бытность зеком видывал людей, которые прошли километры в жуткой мышеловке труб и остались живы, содрав, правда, все ткани на конечностях и заполучив набор фобий — боязнь металла, темноты, ржавчины, закрытых помещений.[39] А здесь всего-то сто метров — хотя в нечистотах, зато в теплых. Так что вперед, вперед, еще немного, еще чуть-чуть. И не стоит верить пессимисту Гашеку, что все в мире дерьмо, а остальное моча…

Наконец впереди забрезжил свет, зловоние сгустилось и сделалось ощутимо плотным: ура, дошли — до бетонного объемистого колодца-коллектора, наполненного по щиколотку омерзительнейшей слизью. Впрочем, кому как — жизнерадостным опарышам она была очень по душе. Вернее, по нутру. В целом же местечко было так себе, из разнокалиберных стоков на стенах колодца интенсивно капало, сочилось, изливалось ручьями, даже не верилось, что где-то есть цветы, небо, звезды, пряное благоухание трав. Может, прав все-таки чернушник Гашек в плане своей доктрины? Очень может быть. Только ведь Буров был не теоретик, а практик, а потому раздумывать особо не стал — принялся выбираться из дерьма. По скользким, из ребристой арматуры, ступенькам, вмурованным в бетонную стену. Нет уж, на хрен это диггерство. Наверх, наверх, на свет божий, в объятия дня. Скоро путь ему преградила крышка люка, массивная, донельзя ржавая, решетчато фильтрующая солнечные лучи.

— Ах ты, железяка хуева.

Буров, примерившись, уперся в нее черепом, с усилием стронул с места и осторожно, по чуть-чуть, помогая рукой, принялся отодвигать в сторону. Так, чтобы можно было высунуть голову, вдохнуть полной грудью свежего воздуха и кинуть взгляд по сторонам. Вокруг все было тихо, спокойно: выцветший асфальт, какие-то мешки, приземистая, на колесах-дутиках, тележка. Хоздвор как хоздвор, ничего примечательного. А вот чуть поодаль, справа, из-за верхушек елок выглядывала желтая, с трубой, крыша кормобазы. Ага… Недаром, значит, шлепали по локти в дерьме — отсюда до навеса с подвяливающимися шкурами было рукой подать. Залечь там в теньке, почиститься, дождаться темноты… И плывет, качаясь, лодочка. Всеобщий физкульт-привет…

— Так. — Буров ловко, как танкист, убрался в люк, с ухмылочкой обрадовал злющую, как сто чертей, Лауру. — Выходим, моя радость, все чисто.

И снова, напрягая голову и руки, принялся ворочать крышку. Скоро она уже вернулась на свое место, а вот Буров с Лаурой сменили диспозицию — укрылись на задах щелястого сарайчика в ликующем великолепии чертополоха. Нужно было отдышаться и осмотреться — с толком, с расстановкой, через цейсовскую оптику трофейных биноклей. Спешка, как известно, до добра не доводит. И хорошо смеется тот, кто смеется последним…

На ферме при ближайшем рассмотрении было как-то нерадостно. Впрочем, какое может быть веселье на зоне — норки сидели в своих шедах снулые, мелкие, с изгрызенными хвостами и лапами,[40] кое-где в клетках лежали мертвые, недавно родившиеся щенки. Их почему-то не съели.[41] А сквозь распахнутые двери кухни было видно, как стараются тюремщики — тройка мордатых, широкоплечих мужиков с военной выправкой. Яростно гудело пламя в кирпичной, во всю стену, печи, ключом кипело варево в огромных, каждый ведер на двадцать, котлах, пар, вонь, брызги, мат стояли кремлевской стеной. Мордатые ссыпали в воду промороженную рыбу,[42] кукурузную муку, очистки овощей, с экспрессией помешивали лопатами, швыряли следом витаминные добавки, а докурив, и фильтры сигарет. Процесс кормотворения спорился, скоро один из красномордых взялся за гигантский ковш и принялся наливать «уху» в замызганные ведра. Десяток их поставили на тележку и под мат, ржание и колесный скрип повезли к шедам. Началось кормление зверей. «Уха» была горячей, с пылу, с жару, и норки долго прыгали возле своих мисок, прежде чем взяться за жратву. М-да, не братья наши меньшие — пасынки, сироты казанские. Эх, видели бы «зеленые»…

— Не с тех здесь шкуру дерут, — заметила Лаура, опустила бинокль и посмотрела на Бурова. — Ну и что, Вася, теперь?

Судя по выражению лица, она сама знала ответы на все вопросы.

— Как что? — Буров тоже оторвался от бинокля, выругался шепотом, замахал руками: — Кыш, падлы летучие, кыш… Гм… Как что?.. Залечь по-тихому, дождаться темноты, потом дойти до причала. И вниз по течению. Знаешь, песня такая есть: «Плывет, качаясь, лодочка трам-пам-пам-пам-пам-пам»… Кыш, падлы, кыш, говорю…

Общество упитанных зеленых цокотух, плотно набивающихся в компанию к нему и спутнице, Бурову не нравилось. До чего же назойливы, наглы, так и вьются над самой головой. И с чего бы это такая любовь?..

— Знаешь, Васенька, от твоей песни меня блевать тянет. Ввиду наследственной предрасположенности к морской болезни. А потом, мы не можем ждать. — Лаура как-то странно улыбнулась, оценивающе взглянула на Бурова и решительно констатировала: — Будем брать вертушку.

— Что?

До Бурова не сразу дошел смысл сказанного, а Лаура Ватто, эта рыжеволосая красавица из восемнадцатого века, расстегнула кобуру, передернула затвор «Глока»[43] и направилась конкретно к вертолетной площадке. В измаранном говном и кровью прикиде от Бориса Арнольдовича, в огромных говнодавах от него же, с могучим дальнобойным американским арбалетом для охоты на людей. Афина, блин, Паллада, Диана, мать ее, амазонка хренова… Все это напоминало какой-то фарс, дешевую клоунаду, театр абсурда одного актера. Вернее, актрисы, вдруг напрочь, с концами, забывшей свою роль и понесшей отсебятину, чушь, околесицу, немыслимый бред. Хотя если глянуть в корень, то и не бред совсем — заангажировать вертушку было бы славно. Главный вопрос в том, кто поведет ее. А вот почему девушка из восемнадцатого века про вертолеты разговаривает, лучше разбираться потом. Может, блин, все-таки послышалось?..

— Ну же, Василий, не стой столбом, пошли. У нас действительно мало времени. — Лаура, сделав пару шагов, остановилась, взглянула на электронные часы от Бориса Арнольдовича, нажала на одну из кучи мудреных кнопок. — Слышишь?

— Сегодня девятнадцатое августа две тысячи девятого года, — дискантом отозвался хронометр. — Московское время тринадцать часов ноль минут. Сегодня девятнадцатое августа…

Ни хрена себе, 2009 года!

— Слышу я, слышу, — задумчиво кивнул Буров, оценивающе прищурился, с ухмылочкой придвинулся вплотную. — Кто ты, Лаура-Ксения? Покайся, девушка, сразу всем легче будет…

— Давай потом. Время и вправду не ждет, — та посмотрела Бурову в глаза, и голос ее дрогнул от сдерживаемой ярости, — вернее, вся эта сволочь ждать не будет. Василий, пошли. — Резко отстранилась и двинулась с напором прежним курсом — вертушку, блин, брать. Вот ведь воительница, мать ее… Женщина-загадка, так ее растак…

II

Даже за обычной машиной на парковке нужен глаз да глаз. А уж за винтокрылой и подавно. Так что вертолеты на площадке были не сами по себе — под наблюдением щекастого амбала в пятнистой, на военный манер, униформе. Изнывая от жары и ничегонеделания, он скучал себе в бетонной будке, курил кубинский горлодерный «Лигерос» и листал какой-то толстый журнал — вяло, без интереса, шуршал листами, как бумагой в сортире. Какой-либо бдительностью, готовностью выполнить свой долг и лечь костьми на амбразуру здесь и не пахло. Только табаком, дешевым одеколоном и размякшим на солнцепеке рубероидом.

— Привет, засранец.

Лаура сквозь открытое окно всадила ему в шею арбалетный болт, мгновение полюбовалась на конвульсии и, ухмыляясь двинулась к вертушкам. Причем выбрала не трудягу Ми-восьмого, не залетного американца «Экзека», нет, прямиком направилась к воздушному мокрушнику. Как есть душегубу, хищному, приземистому, натасканному убивать, правда, прибывшему не на охоту, а на легкий променад — ни тебе подвесных контейнеров,[44] ни тебе ПТУРов, ни тебе НУРСов.[45] Так, пушечка автоматическая да ракетки «воздух-воздух» — все больше огрызнуться, за себя постоять, чтобы греха какого не случилось. Ну еще, конечно, бронированная кабина, защищающая от крупнокалиберных пуль, стабилизированная система обнаружения, идентифицирующая цели на расстоянии аж в пятнадцать верст, надежные катапультируемые кресла, современнейшее БРЭО,[46] позволяющее играть в войну днем и ночью, в любую погоду. А еще… А еще… В общем, зверь, монстр, машина для убийства. И вот к этому-то летающему терминатору и направилась Лаура — взялась за створку фонаря кабины,[47] с изяществом уселась в кресло и принялась молниеносно щелкать тумблерами. Завыли двигатели, дрогнула земля, захлопали, набирая скорость, сливаясь в мерцающие диски, лопасти. «Ни хрена себе!» Буров, уже переставший удивляться чему-либо, покачал головой, однако тут же справился со стрессом и тоже влез в чрево «Аллигатора», а в это время на площадке появился дядька в хаки, его рука привычным, хорошо оттренированным движением тянулась к кобуре:

— Эй, там… Эй, там…

Он не закончил свою мысль — Буров на автомате выхватил «Глок», резко передернул затвор и плавно начал жать на спуск.[48] Хватило двух раз, бой у австрийской пушки был что надо. Да и рука была как кремень, а глаз как алмаз….

— Василий, хорош, взлетаем! — рявкнула Лаура.

Буров мигом задраил фонарь кабины, и, как оказалось, очень своевременно — откуда-то со стороны разделочного цеха выскочили еще двое в хаки и открыли бешеную стрельбу из пистолетов Макарова. Очень эффектно, с двух рук, в чисто американской манере. Даром что из отечественных, на редкость бездарных пукалок. Пули горохом застучали по стеклу, с легкостью защищающему от кое-чего и посолидней.[49] Лаура весело выругалась, потянула на себя рычаг общего шага и филигранным движением отдала вперед ручку управления.[50] Земля сейчас же провалилась вниз, стремительно наползая на кабину, заскользила под фюзеляжем — «Аллигатор», вызывающе задрав хвост, с рычанием подался к облакам. Завывали от напряжения турбины, мило улыбалась Лаура, в молчании и полнейшем непонимании угрюмо сидел Буров. На вертолетах он полетал изрядно — днем, ночью, над джунглями, над морем, так что уж неплохо разбирался кое в чем. Его подружка из восемнадцатого века была уникумом, суперасом, этакими Ханной Рейч,[51] Мариной Расковой и Валерием Чкаловым в одном лице. Она прекрасно чувствовала машину, была на диво координированна и быстра, великолепно ориентировалась в пространстве и пилотировала вертолет играючи, с улыбкой, без малейшего напряжения. Винтокрылый монстр в ее руках вел себя послушно, словно ягненок.

«А еще она неплохо ездит верхом», — как-то не в тему подумалось Бурову. Лаура заложила вираж, с дьявольской улыбочкой легла на боевой курс и кнюппелем на ручке управления вертолетом откорректировала положение прицельной марки. Хмыкнула недобро, облизнула губы и надавила кнопку захвата цели. В дело сразу же вступила электроника — лазерный дальномер измерил расстояние, телеавтомат запомнил визуальный образ. Намертво, по-волчьи, зубами вгрызся. Процесс пошел…[52]

Лаура активировала пушечку убойного калибра, выбрала бронебойно-трассирующий боеприпас да и принялась выписывать круги — мастерски, на малой высоте, обрабатывая цели длинными очередями. Не на шутку разошлась, не пощадила никого — ни трудягу Ми-восьмого, ни американца «Экзека», ни красавца гидроплана, ни шикарного «Силайна». К чертовой матери разворотила склад, стерла с лица земли убойный пункт, быстренько помножила на ноль сушильный цех и кормобазу. А вот норкам, мечущимся в своих загонах-шедах, не досталось даже и снаряда — видимо, невзирая ни на что, сердце у Лауры было доброе. Наконец шквал огня и стали иссяк, наземных целей на звероферме не осталось. Все стало тихо в природе, только мерно гудели двигатели, хлопали лопасти, рассекая воздух, да негромко, себе под нос, напевала Лаура. Господи, она мурлыкала вагнеровский «Полет валькирий»![53]

«А еще она неплохо поет». Буров глянул вниз, поежился, уважительно вздохнул и оригинальностью блистать не стал:

— И все же, кто ты, Лаура-Ксения? Откройся, моя радость, не темни. Я все прощу.

— Василий, не нервируй меня. И не отвлекай. — Та разом перестала солировать, наморщила нос, и в голосе ее послышалась мука: — Если бы ты только знал, чего мне стоит управляться с этой рухлядью. Бездарная медлительная галоша, убогий летающий катафалк. Много шума из ничего. У, гроб с пропеллерами, колымага…

Это про могучего-то винтокрылого красавца, опередившего свою эпоху минимум лет на двадцать?[54]

— Летающая рухлядь, говоришь? Гроб с пропеллером? Хм, вопросов больше не имею.

Буров посмотрел на Лауру так, будто бы увидел ее впервые, но та проигнорировала его взгляд — ее глаза были прикованы к экрану, на котором ОПС[55] показывала цель. Как вскоре выяснилось, это был охотничий домик, стилизованный с претензиями под китайскую фанзу. Впрочем, какой там домик — дворец, палаты, бревенчатый чертог. Вокруг него царило великолепие — буйно торжествовала девственная природа, нежилось на солнышке стадо квадроциклов, вился над мангалами благоуханный дым. Буров вдруг явственно почувствовал аромат свинины, сочной, хорошо промаринованной, грамотно зажаренной на огнедышащих углях, и, тяжело вздохнув, воззрился на Лауру — ну какая, блин, может быть война на голодный желудок! Однако ту гастрономические темы не волновали — молча она снарядила пушечку фугасными снарядами, задала автоматике максимальный темп стрельбы да и запустила «Аллигатора» по кругу в стремительной, доступной лишь ему убийственной манере.[56] С ревом сиганула к цели осколочная смерть, зловонно задымили расслабившиеся квадроциклы, ухнули, вздрогнули, заходили ходуном, с грохотом превратились в развалины палаты. В воздухе запахло не свининой — кровью, пожарищем, бедой, в небо взвился не дымок мангала — смрадная, клубящаяся пелена. А Лаура все не унималась, знай погоняла себе воздушного мокрушника. Это была буря, ураган, тайфун неотвратимой смерти, вихрь истребления, разрушительный циклон. Куда там нецелованным валькириям с их воинственными замашками… Наконец стрелять стало не во что и нечем, снаряды кончились.

— Ну вот и ладно, — молвила Лаура, отпустила гашетку и сделала резюме: — По-моему, не ушел никто.

— М-да, похоже, ты не очень-то любишь людей, — отозвался Буров, глядя на бушующий внизу Везувий. — Ну и куда теперь?

Сам он людей любил. Только настоящих, не двуногих скотов…

— К южным границам нашей родины, Васечка. Только вот я еще не поняла, чего мне больше хочется: японского саке с суши или китайской водки с ядом.[57] — Лаура улыбнулась, но только на мгновение. — А что касаемо этих, — она по-древнеримски показала вниз большим пальцем,[58] — они не люди. Ты же сам…

В это время пискнул сигнализатор радара, и на дисплее в синем цвете обозначилась цель — групповая, воздушная, на дистанции в сто километров.

Два самолета, распознаваемые как «свои»,[59] двигались наперерез со скоростью 0,9 М.[60] И явно не с добром — с вполне конкретными намерениями. Еще какими конкретными — мерзко запищал сигнал предупреждения: инфракрасный датчик засек атакующую ракету.

— Вот дерьмо! — Лаура бросила машину к земле, надеясь потеряться в отраженном сигнале, перешла на бреющий, едва не зацепила верхушки деревьев. — Дерьмо, дерьмо, дерьмо!

«Аллигатор» уже вовсю боролся за свою жизнь — включились комплексы радиоборьбы. «Отстрел планирующей ложной цели», — доложил информатор. Не соврал — в воздухе повисли инфракрасные ловушки, призывно переливающиеся, не менее полудюжины. Ракета вдруг размашисто вильнула, судорожно изменила курс и шустро устремилась к поблескивающей обманке. Миг — и в небе распустился огненный цветок, с грохотом раскинул лепестки и погас, превратившись в дымное облачко. Вот так, первый пуск в белый свет, как в копеечку…

— Что, сволочи, взяли? — Чертом Лаура пролетела над сопкой, миновала гибельную теснину скал и соскользнула в узкую, холмистую долину, весьма укромную, поросшую леском. — Сейчас вам будет, гады, последний дюйм…

Буров, дабы не мешать ей, сидел в молчании, смотрел, прищурившись, сквозь бронестекло, а рука его сама собой тянулась к красной массивной скобе. К той самой, от персональной катапульты. Ибо его внутренний голос не кричал — орал: «Пора валить! Пора валить! Пора валить! Промедление смерти подобно!»

Натурально, смерти — как ни хорош был «Аллигатор», как ни могуч, но куда ему против пары реактивных «Терминаторов».[61] Да, по душу Бурова и Лауры прибыли сверхзвуковые монстры с изменяющимися в полете векторами тяги, супермощным вооружением и могучей авионикой. Таким вертушку завалить — делать нечего, раз плюнуть. Однако у Лауры на этот счет было свое собственное мнение. Мастерски, над самыми деревьями, она стремительно пересекла долину, лихо заложив крутой вираж, опустилась до минимума и, укрывшись за холмом, сразу же исчезла с радаров «Терминаторов». «Аллигатор» замер, напружинился, приготовился дорого продать свою жизнь. А преследователи, видимо считая его уже мертвым, сами сделали фатальную ошибку — вместо того чтобы как следует осмотреться, потянулись следом на малой высоте. И сразу превратились из охотников в добычу. Только головной истребитель выскочил из долины, как из-за ближайшей сопки появилась Лаура. Певучий женский голос в ее наушниках произнес: «Воздушная цель захвачена». Дистанция была минимальная, менее полукилометра, так что увернуться «Терминатор» не смог: мощная высокоманевренная ракета Р-73 попала ему в переднюю полусферу. Активизировался взрыватель, сработала боевая часть, убийственное, из вольфрамовых частей, кольцо взгрызлось в фюзеляж, сметая беспощадно и круша все на своем пути. «Сухой» вдруг резко задрал нос, вставая на дыбы, потом опрокинулся на крыло, перевернулся и, продолжая кувыркаться, встретился с землей. Ухнуло, грохнуло, раскатилось, дрогнула, сотрясаясь, земля, взвились желтым погребальным костром языки керосинового пламени. Занавес, финита, аллес, финиш — «Аллигатор» взял на зуб зазевавшегося «Терминатора». Впрочем, куда там, шоу продолжалось. Ведомый истребитель взвился в небо, набирая высоту и используя свои нехилые возможности, послал сразу две подвешенные «задом наперед» ракеты.[62] Даже разворачиваться, гад, не стал. Две смерти средней дальности, с активным радиолокационным наведением на одного уставшего «Аллигатора», — это было слишком.

— Вася, кости за борт! — крикнула Лаура, бесшабашно хмыкнула и решительно взялась за ручку катапульты. — Поехали…

Поехали. Но вначале началась пальба — пиропатроны отстрелили лопасти несущих роторов, створки фонаря кабины, и лишь потом словно невидимый великан дал Бурову могучего пинка — такого могучего, что кресло вместе с ним стремительно взвилось ввысь. Бесплатный аттракцион, такую мать, развлекуха — лучше не придумаешь. Снова застреляли пиропатроны: один оборвал крепление ремней, другой отбросил в сторону кресло, третий пронесся маленькой ракетой, вытягивая из контейнера парашют. И закачалась под ногами у Бурова земля, поплыло море девственной тайги — холмистой, нескончаемой, кое-где изрезанной трещинами рек. Слева фантастическим цветком планировала Лаура. Именно планировала, спускаясь по чуть-чуть, сильное восходящее воздушное течение стремительно сносило ее в сторону сопки. А на земле все бушевало керосиновое пламя — это корчились в предсмертных судорогах «Аллигатор» с «Терминатором». Чадно, жарко, шумно, двумя гигантскими, в россыпи огней, кострищами.

Тем временем «сухой», заваливший вертушку, сделал разворот, снизился, заложил вираж и повел себя как-то странно — вместо того чтобы поквитаться и вволю поработать пушечкой, впритирку промчался «на ноже», чуть не оглушил Бурова и, качественно надавив на психику, растаял в синеве. Сволочь. Сам из себя скромный такой, застенчивый, хранящий полное инкогнито. Ни опознавательных знаков, ни номеров, только камуфляжный окрас. Летающий разбойник в черной маске, на реактивной тяге. Интересно, чьих же он будет? Да, интересно, очень интересно…

Однако скоро стало Бурову не до скромняги «Терминатора» — начался процесс приземления. По всей науке, как полагается — на полную ступню и сомкнутые ноги. Действуя без мыслей, на автомате, Буров расстался с парашютом, ловко свернул его в кокон и вместе со шлемом и подвесной системой сунул поглубже в дупло — вот подарочек так подарочек кому-то из братьев наших меньших. Теперь следовало немедленно убраться отсюда, причем настроившись на лучшее и выбросив из головы все мрачные мысли — выживание начинается непосредственно в сознании. Если ты впадаешь в пессимизм, жалеешь себя и ждешь беды — можешь не сомневаться, она придет. Так что потянул Буров носом живительный лесной озон, дослал патрон в казенник «Глока» да и припустил спецназовской упругой рысью. Куда? Даже думать не стал — по душу Лауры. Изо всех сил, на пределе возможностей, не замечая усталости, мошкары и шипастых, хлещущих бичами ветвей. Путь его лежал к лесистой сопке — через широкий, заросший девственными папоротниками овраг. Здесь были завалы бурелома, противотанковыми надолбами выпячивались валуны, казалось, невозможно отыскать место более глухое и труднопроходимое. Однако ничего, Буров прошел, даже не поморщился. Выбрался на едва заметную звериную тропку, вытер пот с лица, перевел дух и, стараясь не шуметь, слушая в оба уха, с энтузиазмом попер по редколесью в гору. План его был прост: добраться до вершины, залезть на дерево и как следует осмотреться — если на крайняк с Лаурой что плохое, купол парашюта отлично виден на фоне зелени. Потом можно еще покричать, в нарушение всех правил стрельнуть в небо — не маленькая, услышит, скумекает, даст знать. И лезть на елку надо в темпе, без расслабления и соплежевания: «сухой» не просто так сберег снаряды, теперь, как пить дать, нужно ждать подарка в виде вертолета, поисковой группы и натасканных собачек. Так что программа-минимум сейчас одна — вперед. Работать ножками, шевелить грудями… Только напрасно Буров бегал, лазил, орал до хрипа и стрелял. Пол-обоймы извел, всю фауну распугал, устал, как собака, а толку никакого, Лаура молчала. Как сквозь землю провалилась, ни ответа ни привета. Ни следов, ни парашюта, ничего. Вот ведь, блин, женщина-загадка…

«Так, малый ход, стоп, машина, — велел наконец Буров сам себе, вытянулся на спине, уперевшись подошвами в столетнюю ель, полностью расслабился и замедлил дыхание. — Перекур». Да, сейчас он чуток передохнет, так, чисто символически, минуток пятнадцать, затем, чтобы обмануть голод и набраться сил, съест пригоршню ягод лимонника[63] и снова отправится на поиски. Теперь уж ежику понятно, что с Лаурой что-то стряслось. Может, приземлилась неудачно, может, напоролась на сук, может, угодила в болото. Да мало ли чего. Она ведь все-таки женщина. Хрупкая, нежная, ласковая, ответная. Каково же ей сейчас в непролазных дебрях — одной, беззащитной, очень даже может быть контуженой или раненой. В этих нелепых, а-ля Чарли Чаплин, ужасных безразмерных говнодавах…

«Ладно». Даже не вылежав свою четверть часа, Буров встал, быстро поклевал лимонника и, чувствуя себя голодным, как лесной санитар, по новой подался в бега. Тревога за Лауру, за ее жизнь погоняла его, как кнут. Лишь сейчас со всей отчетливостью Буров понял, что она значит для него. Вот ведь, блин, и умница, и красавица, и пылкая любовница, и надежный товарищ. С такой можно куда угодно, и в койку, и в разведку, и в небо, и в трубу. Хоть на край земли. Где она теперь, что с ней?

— Лаура, отзовись, Лаура! — мощно, в который уже раз надсадил Буров горло. — Лаура! Лаура! — Немного подождал, сделал резкий вдох и снова вострубил с экспрессией изюбра: — Лаура! Лау…

И вдруг замолк, глянул в небо и быстренько нырнул в кусты — услышал шум моторов. Вертолетных. Летели, если судить по звуку, Ми-восьмые, троицей, с северо-востока. Да, похоже, насчет «приятного» сюрприза он нисколько не ошибался. А вертолеты между тем полого снизились, выписали круг и этакими брюхатыми стрекозами начали садиться — на каменистую проплешину, аккурат к дымящимся останкам «Аллигатора». Из их чрева посыпались горохом молодцы — сразу чувствуется, недобрые, не какая-то там вохра, настоящий спецназ. В ладном «камуфле»,[64] при «Клинах» и эмпэ-пятых,[65] а главное — при лучших корешах человека. Злых, хрипящих от ярости, по мордам видно, отлично натасканных. Вот так, с добрым утром, тетя Хая, ля-ля-ля, вам подарок из Шанхая, сука-бля…

«Сколько же, ребята, вас! И все без намордников. — Буров оторвался от бинокля, яростно почесал скулу и снова приложился к оптике. — Что-то не нравитесь вы мне, ребята, ох как не нравитесь…»

В том, что собаки возьмут след, он не сомневался. Плевать, что жарко, середина дня и полное безветрие[66] — барбосы, сразу видно, поимистые, злые, дело свое знают. Возьмут, возьмут, и хорошо, если не за задницу… А играть в войну с псарями, вооруженными до зубов, Буров не собирался — он устал, издергался, зверски хотел есть, так что оставалось лишь одно: ретироваться. Но — неспешно, с достоинством, не теряя лица. Что и было сделано — снял Буров часики с руки, положил в карман, густо измазал грязью кисти и лицо[67] да и подался на запад, к речке, по всей диверсантской науке: скрытно, беззвучно, держась в тени, сливаясь с рельефом местности. А собачки как бы в подтверждение его мыслей даже сомневаться не стали — уверенно пошли следом. Напористо, с огоньком, этаким сплоченным одной целью зубасто-хвостатым коллективом. И это было хорошо — поводки они натягивали в сторону, прямо противоположную той, где могла находиться Лаура.

«Зачем Герасим утопил Муму?» Скоро не замеченный никем Буров добрался до реки, по колено в воде прошелся вдоль берега и, профессионально высмотрев местечко по душе, принялся собираться: срезал камышинку посимпатичнее, обременил карманы галькой, сунул спички в презерватив и завязал его узлом, не на память — чтобы не промок. Глянул быстро на голубое небо, тяжело вздохнул и превратился в слух. А когда поблизости в лесу раздался лай, пошел в воду — погрузился по пояс, по грудь, по плечи, глубже, глубже, с концами, с головой. Скоро на поверхности остался лишь конец камышинки — другой Буров держал во рту, контактировал с атмосферой и пускал пузыри. Кардинально изменил среду обитания, натурально в воду канул, под носом у врага. Так поступали воины во все века — и гунны, и древляне, и русичи, и запорожцы. Метод этот, к слову сказать, старый как мир и называется в кругах определенных запорожским.

Словом, сориентировался Буров, выбрал курс и пошел себе под водой аки посуху, с тем чтобы устроиться под разлапистой, напоминающей дохлого спрута корягой. Место было что надо, вполне уютное, — сверху, сквозь хитрое сплетение древесных «щупалец», проглядывало солнышко, грело душу, высвечивало в подробностях местные красоты: золотой песочек на дне, колышущиеся водоросли, речную фауну в лице проворных, на редкость любознательных мальков. Очень даже напоминающих уклеек, коих Буров в детстве ловил на булку и презентовал по доброте душевной соседской кошке. Она, дура, помнится, отворачивалась, не жрала… Эх, добыть бы таких побольше, сварить ушицу, расположиться у костра, тяпнуть водочки граммов эдак сто пятьдесят. Потом чайку погорячей с сальцем и колбаской. Затем можно еще водочки, еще, да не просто так, с ушицей. К ней, само собой, хлебца, чесночку… В общем, все было бы преотлично, если бы не два «но»: собачий холод и волчий голод. Вот, блин, жизнь, и почему в ней не бывает никогда полной гармонии?

Между тем злобный хвостато-камуфляжный коллектив единомышленников прибыл на берег. Барбосы заскулили, заметались у воды, чуя всю правду-матку, но, как это свойственно барбосам, играя в молчанку. Так что их начальники все поняли по-своему и особо мыслью по древу растекаться не стали — послышался рык команд, взревели бензопилы, задорно, по-стахановски затюкали топоры. Было решено построить плавсредства, форсировать преграду и продолжить преследование на противоположному берегу. Естественно, по-гвардейски, в ударно-боевом порядке. Как учили.

Бурову вся эта суета ужасно не нравилась. Ишь ты, что творят — гонят волну, распугали всю рыбу, действуют на нервы и особо не чешутся. Веселее надо бы, ребята, веселей, течение здесь холодное и проблемы со жратвой. Ну, блин, сегодня и денек, рубь за сто — понедельник. Ну, блин, и жизнь, только держись. Собственно, одной рукой держался Буров за камышинку, а другой непроизвольно пестовал кобуру «Глока» — весомый аргумент как-никак, последний убедительный довод.[68] Дай-то бог, чтобы не пригодился. А впрочем, на Бога надейся, а сам не плошай…

Наконец плоты поспели, и форсирование началось. Как и было задумано — бодро, весело. Супостату на страх. Однако переправившиеся без потерь барбосы вдруг занервничали, заскулили, потеряли темп и даже не подумали идти по следу. Более того — скептически оскалились. О, это был верный знак, и командиры опять-таки поняли его по-своему, опять-таки особо не растекаясь мыслью по древу. Приказ был строг, категоричен и весьма доходчив — преследовать врага, плывущего по течению. Так что погрузились недобры молодцы на плоты, взяли на короткий поводок своих мухтаров да и отчалили себе. Такую напоследок подняли волну, такую муть да беспокойство развели…

«Девять футов под килем, ребята. Попутного ветра в жопу». Буров, выбросив гальку из карманов, всплыл на перископную глубину, глянул осторожно из-за коряги и судорожно, не чувствуя ни рук ни ног, медленно подался к берегу. Трудно, под зубовный стук выбрался на сушу, дрожа всем телом, упал, однако тут же заставил себя встать и, задыхаясь и хрипя, бежать вдоль берега реки вверх по течению. Двигаться, двигаться, двигаться, согревать переохлажденный организм. Здесь тебе ни водки, ни костра, так что вперед, вперед, вперед. А дрожь — это хорошо, дрожь — это отлично, значит, организм борется, и надо ему помочь.[69] Кто это сказал: «Я мыслю — значит, я существую»? Брехня. Я бегу — значит, я живу. Вперед, вперед, вперед. И раз, и два, и три. И не смотреть по сторонам, и не отвлекаться, и не реагировать ни на что. Чтобы никаких мыслей, никаких эмоций, никакой суки-падлы-стервы-жалости к себе. Взгляд только вниз, на землю, на носки ботинок, вниз, вниз, вниз. Вперед, вперед, вперед. Эх, Лауру бы сюда. Лауру, Лауру, Лауру. Согрела бы живо.[70] Лаура, Лаура. Где она теперь? Лаура…

Наконец Буров перестал дрожать, выстукивать зубами чечетку и с несказанной радостью почувствовал, что у него есть руки и ноги. Не останавливаясь, он перешел на шаг, оценивающе осмотрелся на местности и, не задумываясь, взял курс на полянку, к огромному замшелому валуну. Место это тихое и укромное было по нраву не одному ему — с дюжину, а может, и поболе гадов грели свои косточки на теплом камне. С важностью свивались в кольца, вальяжно блестели чешуей, лениво подставляли солнцу сплющенные треугольные головы. Ах, Ташкент, ах, парадиз, ах, неземное наслаждение! Только Буров быстро обломал им весь сайф, да так, что ретировались не все — самую упитанную гадюку успокоил навсегда, взвесил, покачивая, на руке и с довольным видом положил в котомочку. Пригодится. Затем, чудом не порвав, выкрутил одежку, расстелил ее на нагретом месте и с уханьем, с каким-то звериным рыком вытянулся на спине рядом. Под ласковыми, живительными, нежными, как руки женщины, солнечными лучами. А ведь правы гадюки-то — и впрямь благодать. Ни мыслей, ни желаний, ничего, только сказочное ощущение тепла. Впрочем, нет, тревога за Лауру как сидела у Бурова в душе, так там и осталась — саднящей, острой, не дающей покоя занозой. А потому он лежал недолго — встал, зевнул, с хрустом потянулся и принялся влезать в одежды. Хотя и влажные еще, мерзкие на ощупь, зато отбаненные классно, не воняющие дерьмом, не напоминающие ничем о приключениях на звероферме. Вот, блин, дайвинг так уж дайвинг, и от врага ушел, и одежонку простирнул, и с матерью-природой пообщался. Впечатлений масса, одни, сука-бля, положительные эмоции…

— А как тебе холодное купание, дружок?

Буров бегло осмотрел водоупорный «Глок», клацнув затвором, сунул в кобуру, удовлетворенно хмыкнул и снова заработал ножками. По идее, нужно было, конечно, бежать вдоль реки, путать следы, брести по воде. Однако какая тут логика, какой здравый смысл! Плюнув конкретно на безопасность и конспирацию, Буров выругался по матери и снова отправился разыскивать Лауру. А ну как, а вдруг… Надежда-то, как ни крути, умирает последней. Только чуда не случилось, а реальность была сурова — сгинула Лаура, испарилась, пропала без вести, не оставив и следа. Будто это не ее певучий голос Буров слышал лишь совсем недавно. Вот, блин, кажется, и времени-то прошло немного, а жизнь вдруг стала блеклой, неинтересной, мгновенно потерявшей все богатство красок. И почему мы начинаем понимать, чем обладали, лишь когда теряем? В общем, зря сделал Буров круг, вымотался, как собака, и, мрачно завернув к реке, попер уже по всей науке — мастерски петлял, заметал следы, шлепал, терроризируя мальков, в прибрежных водах. Наконец он почувствовал, что наступает край, голод, усталость, негативные эмоции накатили на него девятым валом. «Тпру!» — скомандовал Буров сам себе, сделал небольшой крюк в сторону и, высмотрев подходящее местечко, принялся старательно рыть землю. Устраивать походный очаг под названием «дакота», представляющий собой две неглубокие, сообщающиеся ходом ямы. В одну закладывается топливо, вторая служит поддувалом. И все, не страшен ни ураган, ни любопытствующие взгляды — в плане маскировки, удобства и безопасности лучше, наверное, не придумаешь. Так что покончил Буров с земляными работами, ловко запалил костер и обратил свое внимание на гадюку — на ту самую, навеки успокоенную, согнувшуюся в три погибели в котомочке. Скоро, обезглавленная, ободранная и выпотрошенная, она была разделана на куски, аккуратно нанизана на прутики и определена над раскаленными углями. А пока поспевала гадючья бастурма, Буров не смилодоном — истомившимся медведем влез в заросли малины. Вот уж навел шороху, вот уж отвел душу — от мириад ароматнейших, кисло-сладких ягод рябило в глазах. И кто это сказал, что садовая малина вкуснее? А в воздухе тем временем поплыло благоухание. Буров, не мешкая, отправился к костру, взял на зуб жареную рептилию, крякнув от восторга, наполовину съел ее и сразу вспомнил высказывание отца всех народов: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее». Ну да, как в желудке, так и на душе, какова кухня, такова и музыка. Затем Буров быстренько засыпал костер, вернул на место дерн, убрал все следы и через малинник, отдыхая на ходу, неспешной походкой подался на маршрут. Беззлобно выругался, с юмором вздохнул и, чувствуя, как бултыхается внутри гадюка, пошел спецназовской упругой рысью. Медлить и расслабляться сейчас было не резон, следовало, наоборот, предельно увеличить отрыв. Ночью небось не поработаешь ножками, вертолеты уж, как пить дать, оборудованы ноктовизорами. Засекут в лучшем виде, затравят, как зайца. Так что до наступления темноты — бега, бега и бега, потом залечь куда-нибудь в укрытие, ну, а уж как рассветет… Утро, оно, как известно, вечера мудренее. Сейчас же главное не сбавлять темп, не почивать на лаврах и не держать противника за малахольного придурка. Ножками, ножками, ножками. И головой. Словом, до самого заката старался Буров — все петлял, хитрил, маскировал следы. Летел как на крыльях, из последних сил, спасибо лимоннику, гадюке и малине. А в голове его по кругу бежали сами собой мысли. Безрадостные, чередой… Вот, блин, всего-то первый день в отечестве, а уже кровь, смерть, трупы, сплошные непонятки. Красивые женщины с гарпунами в спине, атакующие истребители, натасканные собаки. Лаура-Ксения, провалившаяся как сквозь землю. Да, нам дым отечества, конечно, сладок и приятен, но что-то от него першит в горле…

Наконец солнце вызолотило верхушки кедров и стало потихоньку уходить за горизонт. Небо как-то разом побледнело, выцвело, от кустов, камней, от стволов деревьев потянулись сумеречные тени. В природе ясно чувствовалось приближение ночи.

— Тпру, — сказал опять Буров сам себе, перешел на шаг, замедлил ход и, немного отдышавшись, стал осматриваться. Острый взгляд его сразу зацепил матерую накренившуюся ель, под мощными замшелыми корнями которой было вдоволь свободного пространства. Уютно, тихо, сухо, жилплощадь — хоть куда. Однако Буров не удовольствовался милостями природы и с рвением взялся за нож: расширил кубатуру, наладил потолок, нарезал лапника и занялся постелью. Скоро дом для смилодона был готов — с экранированным верхом, комфортабельным низом и могучей, для защиты от ветров, стеной. Что там зверю — и человеку очень даже сгодится. Буров так и сделал — прикончил, на ночь глядя, гадючью бастурму, прошелся по зубам обкусанной еловой веткой да и, не мудрствуя лукаво, завалился спать. На пышное, благоухающее хвоей, роскошнейшее ложе. Сбоку толстенная стена наподобие кремлевской, сверху могучий, в три наката, потолок. Чисто, тепло, уютно, просторно. Нежатся, отдыхают натруженные члены, сказочно благоухает лесом и смолой, а в животе плавает себе, неспешно переворачивается, отдает калории питательная гадюка. Эх, хорошо. Хрен вам, голод, холод, блохи и вертушки с ноктовизорами…

А потом к Бурову пришел Морфей, плотно взял од свое крыло и показал Лауру. Огненно-рыжая, в своих ужасных ботинках, она брела по лесу и загадочно улыбалась…

III

Было ясное таежное утро, как это и полагается на лоне природы, очень звонкое, благостное и на редкость жизнеутверждающее. Солнце уже поднялось над деревьями и разметало ночные тени, трещала-солировала желна, раскатисто подтягивал ей ворон. Природа просыпалась.

Буров, по принципу: кто рано встает, тому Бог дает, был уже на ногах. Точнее, сидел на бревнышке у маленького костерка, по-доброму посматривал на белочек, шастающих по ветвям, и неторопливо, со вкусом, завтракал. Комплексно, чем Бог послал. Жаренным на угольках тайменем да приготовленным на ветке полозом.[71] Игнорируя все советы диетологов о том, что рыба с мясом несовместимы. Затем в импровизированном меню значилось охлажденное, из кедровых ядер, молоко, а заключал утреннюю трапезу чай — брусничный, огнедышащий, крепчайший, причем не с белой рафинированной смертью — с густым лесным липовым медком. Его Буров заваривал с душой, погружая раскаленную на костре гальку в самодельную чашку с родниковой водой. Вот так, вкусно, питательно, полезно. А главное — совсем не хлопотно. Да, уже с неделю где-то шел Буров по тайге и никаких проблем с обеспечением себя продовольствием не испытывал. В реках водилась рыба, на солнышке млели гады, под кедрами лежала падалка, ягоды количеством поражали воображение. А рябчики, порхающие с дерева на дерево, а непоседы-белки, а хозяйственно-прижимистые пижамно-полосатые бурундуки? О красавцах оленях, тяжеловесах кабанах и прочей крупнокалиберной живности речь пока не шла — следовало беречь патроны. Словом, природа радовала щедростью, разнообразием и изобилием, а уж навыков по выживанию Бурову было не занимать. Рыбу он ловил на личинок короедов и ел ее с растертой берестой по примеру русских первопроходцев Севера, бил из незатейливой пращи белок и пернатых, нисколько не гнушался гадами, баловался ягодами и лиственным чайком, безошибочно угадывал и гнусно разорял пчелиные медовые запасы. Тут уж, верно, дедовские гены сказывались.[72] Шел с достоинством, особо не озоровал — брал у леса ровно столько, чтобы безбедно жить. Знал, что, какая бы ни была глухомань, все равно рано или поздно в ней отыщутся следы человека. Ну а те уж в конце концов обязательно выведут к жилью. Так что, целиком положившись на интуицию, мерил Буров шагами тайгу, набирался вволю положительных эмоций и никуда особо не спешил — зачем, успеется, до зимы еще далеко. Никто не трогал его, не доставал и даже просто не баловал вниманием. Кому ж это охота связываться с таким опасным, матерым зверем? Даром что на четырех и не венцы мироздания, но, извините, далеко не идиоты… Впрочем, нет, кое-кто посягал на Бурова, конкретно, да еще с таким размахом.

Жаркими безветренными днями, на закате, в преддверии дождя появлялась мошка, называемая понимающими гнусом. Тучей, роем, тьмой, клубящимся исполинским облаком. Она набивалась в ноздри, слепила глаза и была неимоверно, нестерпимо кусачей. Кожа горела, как в огне, ужаснейшим образом зудела, лицо кровоточило, опухало и недвусмысленно напоминало о роже.[73] Впрочем, так было первые два дня. Потом организм справился, выработал иммунитет, и опухоль постепенно исчезла. А вот гнус как был, так и остался — тьмой, тучей, роем, огромным клубящимся облаком.

«Ничего, ничего, — ободрял Буров сам себя, яростно скрипел зубами и делал титанические усилия, чтобы не чесаться. — Раз кусают, это хорошо, раз кусают, это отлично.[74] Терпение, терпение и еще раз терпение». Однако не жалел кедровых шишек[75] для дымокуров и постоянно горевал, что негде взять в тайге конского волоса. Чтоб сплести накомарник, так уж накомарник.[76] Свой-то, сделанный из подкладки куртки, так, самообман, жалкая пародия — и жарок, и легковат,[77] и уже зачал рваться. Эх, скорее бы ночь, что ли, свежая, с ветерком… Однако, увы. Хотя с заходом солнца гнус и исчезал, но его место на кусачей вахте занимал мокрец — маленькие, почти невидимые для глаза насекомые. Липкой, колючей паутиной они ложились на лицо, лезли в уши, нос, рот, набивались за шиворот, застилали глаза. И опять Буров не жалел шишек для костра, и опять переживал, что не водятся лошади в тайге…

Завтрак подошел к концу. Собственно, еще осталась половина тайменя и где-то сантиметров тридцать пять полоза, однако на еду уже Буров смотреть не мог. Медленно он завернул остатки трапезы в листья лопуха, с неторопливостью убрал в котомочку, минутку тихо посидел для правильного пищеварения и не спеша пошел к реке ополоснуть посуду. Самодельную, резанную из липы, не ахти какую изящную, зато вместительную. Скоро Буров был уже в пути — шел стелющимся упругим шагом, бдил, держался берега реки. Там, где вода, — там люди, жизнь, цивилизация, жилье. Однако пока что цивилизацией и не пахло — вокруг стояла девственная тайга. Лес был глухой, смешанный, с преобладанием пихты и кедра, кроны деревьев заслоняли белый свет, под ногами то и дело попадался валежник, причем валежник потревоженный, свежеперевернутый, глубоко отмеченный когтями прокуроров. Лесных, косолапых, для которых закон один — тайга.[78] Стояла тишина, пернатые стеснялись, никто веселых трелей не выводил, лишь озабоченно посвистывали рябчики да скромно подавала голос птичка «ли-у». Неказистенькая, серая, отвлекающая, если верить преданиям, искателей женьшеня от вожделенного корня. Зато уж комарье звенело так звенело — бодро, в одной тональности, на редкость дружным хором. Эх, скорпиона бы жареного сюда, чтоб не слушать этих песен. А лучше двух.[79]

— Не спи, замерзнешь. — Буров подмигнул огромному нахохлившемуся филину, с важностью устроившемуся на суку, хотел было взяться за пращу, но передумал, пожалел ночного разбойника. Уж больно хорош, матер, ушаст, сколько лет мокрушничает, один бог знает. Сразу видно, хоть и филин, а орел; ладно, пусть живет, давит харю дальше. Тем более что в сумке есть еще и полоз, и таймень, а уж живности вокруг — только не ленись. Что-что, а лентяем Буров не был никогда…

Солнце на небе показывало полдень, когда он решил передохнуть. Однако только снял котомочку, чтобы приземлиться с комфортом, как обрадованно хмыкнул и прибавил шагу — увидел кедры с ободранной корой. Скоро он удостоверился, что все понял правильно — под деревом, на берегу ручья, притулился односкатный, называемый еще почему-то балаганом, шалаш. Приземистый, из почерневшего корья, он, видимо, пережил не одну зиму.

«Э-ге-ге, вот и цивилизация. — Буров вслушался, подошел, с осторожностью заглянул внутрь. — Да уж». Ничего интересного: прибитая дождем зола, опавшая перина, ржавые, валяющиеся на полу банки из-под консервов. Ни тебе оставленных по закону тайги дров, ни тебе завернутых в бересту зпичек, ни тебе жратвы, ни тебе… Единственное, по привлекло внимание Бурова, была газета, покоробленная, пожелтевшая, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся желтой — буквально, — на китайском языке. Интересно, и кто же это ее читал? «Ладно, на растопку пригодится». Буров вылез из балагана, посмотрел по сторонам и принялся устраиваться на бивак: расстарался с огоньком, оборудовал сиденье, положил в костер пару камешков посимпатичнее. Потом разделся догола, избавился от клещей и с уханьем, по-медвежьи бросился в реку. Наплававшись, вылез, обсохнул на ветру и, почувствовав себя заново рожденным, ударился по гастрономической части. Собственно, не высшая математика и не бином Ньютона — повесить над углями рыбу, пристроить по соседству гада и бросить в чашку с водой раскалившиеся камни. Так что разогрел Буров харч, заварил чайку, добавил меду да и порезвился в охотку. Даром что таймень да полоз, а полетели птицей. А вокруг природа-мать буйствует, солнце светит с неба, греет душу, ветерок резвится себе в кронах, машет крыльями, не оставляет гнусу-сволочи ни шанса.[80] Эх, хорошо… В общем, поел Буров, попил и в прекрасном настроении занялся делами — выпотрошил, чтобы не возиться вечером, рябчика, добытого на марше, намертво зашил расползшуюся было строчку и почтил тщательным вниманием австрийский безотказный ствол. Хоть и всепогодная пушка, а все равно как женщина — любит ласку, чистку и смазку…

Управившись с текучкой, Буров отлил, старательно уничтожил все следы и с видом человека, наслаждающегося жизнью, отправился дальше в лес. Он был полон ожидания — как же, как же, ведь скоро люди, цивилизация, человеческое жилье, приятное общение с братьями по разуму. Однако километров через десять, в извилистой долине реки, настроение у него вдруг изменилось, с грохотом упало, донельзя испортилось, повернулось на сто восемьдесят и окрасилось в черный цвет. Вот такая, блин, гамма — зелень кленов и тополей, скалы красно-фиолетовые от пены рододендронов и мрачный, конкретно траурный колер на душе. А еще трупный цвет валежника, из которого была сложена стена, перегораживавшая долину поперек и простиравшаяся, сколько видит глаз, по левому берегу реки. Это была так называемая лудева — искусственная препона, преграждающая животным доступ к водопою. Сделанная хитро, с иезуитской изощренностью, она была не сплошной, имела проходы, оборудованные ловушками. Мастерски замаскированными ямами и крепкими веревочными петлями.[81] Действительно, крепкими — совсем рядом с Буровым билась, затягивая путы, испуганная насмерть кабарожка.[82] Ее потухший, полный ужаса взгляд был жуток и по-человечески осмыслен.

— А ну-ка ша, — велел ей Буров, прошелся по веревкам ножом и, хмуро посмотрев на убегающую, излил свой душевный настрой: — Ну, козлы! Суки! Падлы!

Кого конкретно он имел в виду, стало ясно чуть позже, после скрытного получасового марша по лесистему склону. Узкая, едва заметная тропинка вывела Бурова к реке, к тихой, сплошь заросшей лилиями заводи. Чутко вздрагивали листвой ивы и осины, солнышко плодило блики на зеркале воды, медленно, с ленцой, скользили водомерки, барражировали стрекозы, плескалась мелюзга. Место это райское, прелестное и уединенное располагало к размышлению и отдохновению души. Только ни хрена… На берегу шел полным ходом производственный процесс: брякали лопаты, скрипели тележки, раздавались ругань и звуки команд. Какие-то люди, и на людей-то непохожие, пилили, копали, мешали в котлах, стучали топорами, разводили шум и вонь. Не сами по себе — под наблюдением других людей, в хаки, вооруженным дуэтом следивших за обстановкой. Один был ужас как похож на раздобревшего Брюса Ли, другой рожей напоминал больного желтухой зайца. С важным видом молодцы бдили, не отнимали рук от автоматов Калашникова, смотрели зорко, грозно. М-да, жуть — муха не пролетит, мышь не пробежит, враг не пройдет.

А уж куда лететь мухе, бежать мыши и идти врагу — было, ох как было. Хозяйство раскинулось на берегу великое — хоромы, стилизованные под фанзу, амбары, установленные на сваях, загоны, отгороженные заборами, сараи, постройки, кладовые. Мощная оптика бинокля показала Бурову даже кумирню, не ахти какую, из досок, кое-как украшенную грубой резьбой. В ней была повешена пестрая картина с изображением дюжины, верно, китайских богов. Тут же находились фарфоровые чашечки, в которые, видимо, наливалось что-то во время церемоний. Сейчас же емкости были пусты, и не поэтому ли боги смотрели гневно, с укоризной? Почему это не наливаем, а? Может, не уважаем? А еще в свой трофейный цейс Буров узрел меха, шкуры, панты, жилы, кожи — все в количестве просто невероятном, с горечью взглянул на оленей, дожидающихся своей скорбной участи,[83] посмотрел поверх забора, во двор, где царила производственная суета. Там, вокруг железного котла, устроенного над костром, стояли двое и, не давая закипеть воде, по очереди мочили в ней оленьи рога. С плеском обмакнув, быстро вынимали, шумно сдували пар, давали чуть остыть и снова бережно, с предельной осторожностью, погружали в воду. Стоит зазеваться, хоть на миг передержать — и все, панты лопнут, потеряют ценность, многодневный труд пойдет насмарку.[84] За это по головке не погладят. А если и погладят, то прикладом автомата.

Впрочем, нет, били здесь исключительно по почкам и ногами, в этом Буров убедился очень скоро, когда один из пантоваров вдруг застыл, судя по губам, выругался и с убитым видом уставился на панты, видимо от перегрева треснувшие. Сейчас же подскочил к нему упитанный Брюс Ли, что-то крикнул истошно, схватился за рацию, и буквально через минуту желтым чертом из табакерки появилось еще одно лицо китайской национальности. Более похожее на жопу. При всем при том осанистое, откормленное, одетое добротно, в хлопок и кожу. Мигом разобравшись в обстановке, оно с достоинством встало в позу, с властностью взмахнуло рукой, и раздобревший Брюс с внезапной яростью пнул пантовара в поясницу. Попал точно, хорошо, срезом каблука. Так, что человек застонал, скрючился и, корчась, опустился на землю, чтобы принимать все новые и новые удары — тяжелым армейским башмаком. По почкам, по почкам, по почкам. Вот такой производственный процесс — злобствовал брюхатый Брюс Ли, кривил жопо-рожу китаец, выплевывая кровь, ругался истошно пантовар. По-русски, между прочим, ругался, по-черному и по-матерному. И не так, и не в мать, и не этак… Экзекуция между тем не затянулась, ибо носила она не истребительный — сугубо воспитательный характер. Скоро все вернулось на круги своя — наказанный, едва дыша, к котлу, Брюс Ли — на боевую вахту, красавец же поносного колера — куда-то в глубь чертогов. Настала тотальная гармония, производственный процесс разгорелся с новой силой.

«Так». Буров покусал губу, перевел взгляд на реку, где покачивался у причала «Харрикен Аутборд»[85] — внушительный, с двумя моторами, даже не скажешь, что надувной, помассировал глаза и стал спускаться с кедра. Не торопясь, с ленцой, в этакой задумчивости, хотя его так и подмывало на решительные действия. Вот ведь, блин, что творится в отечестве — мало того что китайцы хулиганят, браконьерствуют в открытую, изгаляются над природой, так ведь они еще, сволочи, наших, русских, держат конкретно за скотов. Плевать, что бродяги и бичи, ведь все одно — люди, человеки. А их по почкам, по почкам, по почкам. Тяжелым армейским башмаком. В своем же исконном отечестве, за которое, блин, всей душою обидно.

В общем, не стерпел Буров, не сдержался, вечером, как стемнело, отправился к китайцам в гости. Хорошим манерам поучить, приватно пообщаться, показать, как вести себя на людях. А потом, что-то надоело ему путешествовать пешком, решил он все же устроить себе водный круиз. Не торопясь, мирно, чинно, вверх по течению. Эх, плывет, качаясь, лодочка, трам-пам-пам-пам-пам…

А вот с китайцами поговорить чинно, мирно, ненавязчиво и по душам как-то не получилось, видимо, не судьба. Хоть и заходил Буров с осторожностью, против ветра, но бобики учуяли его, подняли страшный лай. На шум высунулся зайцеобразный охранник, задергал затвором, замаячил фонарем… Повел себя предерзко, вызывающе, совсем нехорошо, одним словом. Так что пришлось с ним не разговоры разговаривать — глушить по полной, чтоб надолго. И только он залег, такой спокойный и умиротворенный, как вот те на — явился здоровяк Брюс Ли. Тоже весь на понтах, с апломбом, при автомате товарища Калашникова. Вот тут-то Буров и показал ему — фальшивому Брюсу Ли, не товарищу Калашникову, — и удары башмаком по почкам, и китайскую браконьерскую стену, и оскорбленную свою национальную гордость. С ходу раздробил колено, жутко приголубил в пах и мощным, концентрированным движением оставил Брюса Ли без печени. Вот так-то, милый, у нас здесь не кино — тайга. Затем Буров глянул по сторонам, разобрался с трофеями и в темпе вальса подался знакомиться с самым главным китайцем. С тем самым, у которого что рожа, что жопа…

Обретался тот в бревенчатом, но рубленном на китайский манер доме[86] — решетчатые окна во весь фасад, двускатная затейливая крыша, причудливая кирпичная печная труба, стоящая неподалеку от стены. Внутри было душно и полутемно, едко пахло потом, телесами и бензиновым угаром. Это еле слышно мурчал, усердно давал ток японский чудо-генератор «Робин»,[87] вдыхая жизнь в японский же телевизор «Шарп», на плоском экране которого шла по кругу порнуха. Действо это, немудреное и похабное, проходило в унисон с процессом, проистекающим в реальной жизни — на просторах кана,[88] на ватном одеяле, сплетались потные тела. В доминирующем партнере Буров сразу же узнал самого главного китайца. Вот уж истинно — что жопа, что рожа…

— Бог в помощь, приятель, — по-доброму сказал он ему, легонько глушанул, чтобы никаких там эксцессов, перевернул на спину и от отвращения сплюнул — роль пассивной стороны исполнял мужчина. А впрочем, может, оно было и к лучшему — вырубил Буров его без сожаления, вытер руки о штаны, снова непроизвольно сплюнул и занялся главнокомандующим. — Ты кто?

— Ты сто, капитана, ты сто. Я зе Сен Ли, сейдун,[89] — не испугался — удивился китаец. — Меня сдеся все снают. Сипко любят. Милисия денег давал, леснисий давал, мандарина давал… Я же сейдун, Сен Ли. Моя старсий брат Сен Хо тосе сейдун, на Амуре насяльник. Тоже денег милисии давал, леснисиму давал, мандарину в райсентр ох как много денег давал…

Твердо, искренне, глядя в глаза, говорил китаец, сразу чувствовалось, что не врет. Давал, давал денег, и мандарину, и милиции. И теперь цейдун на полном законном основании. Что ж тут непонятного может быть?

— Значит, говоришь, мандарину в райсентр давал? — Буров глянул на экран, где по новой разворачивалось блудодейство, нахмурился и надумал потихоньку закругляться. — Ладно, ключи от лодки давай. И кстати, далеко до Хабаровска-то?

Он вдруг с убийственной отчетливостью понял, что дело тут совсем не в китайцах. Ведь если бы не были они кому-то нужны, то их и не было бы здесь в помине. Тем паче слаженной браконьерской образцово-показательной артелью. И снова сделалось Бурову обидно за державу. За поля ее, за горы, за леса, за зверье безвинное, отданное на растерзание. До слез сделалось обидно, до скрежета зубовного, до желваков на скулах. А потому вытащил он ножичек, вытер о рукав и принялся вворачивать китайскому главкому в анус.

— Ну? Падла…

— Ты сто, капитана, ты сто! — сразу отозвался тот, видимо, крайне удрученный. — Нету теперь Хабаровск. Сабыл? А клюси есть, есть, бери посаласта, плыви. — Судорожно дернул задом, тоненько застонал и указал на стену, сплошь обклеенную развертками из «Пентхауза». — Бери-бери, плыви. Только не надо так больсе, не надо. Сасем носом, если янг[90] есть?

Вот чертов извращенец. Будто это не его предки взрастили древо персика, дающее изысканнейшие плоды.[91]

— Ладно, так не буду, — согласился Буров, вытащил нож, дал ногой хозяину реки наркоз и подошел к стене. «М-да, странно. Пидор, а клеит баб. Да, Восток — дело тонкое».

Прямо на него смотрела Мисс Апрель, хоть и длинноного-крутобедрая, а Лауре-Ксении в подметки не годящаяся. Точно во влагалище красотки был забит внушительный гвоздь, на котором и висели ключи, надо полагать, от замка зажигания и от двери рубки. Гвоздь был строго перпендикулярен, густо выкрашен в красный цвет и в целом напоминал янг. Да уж, истинно, Восток — дело тонкое…

— А ты очень даже, — обрадовал красотку Буров, щелкнул по гвоздю, экспроприировал ключи и, уже уходя, не удержался, посмотрел на экран телевизора, где все крутилось действо, по сравнению с которым собачий хоровод — это наисакральнейший, возвышеннейший акт…

А вот собачкам на улице было не до нежностей — злобной, лающе-захлебывающейся стаей кинулись они по душу Бурова. Вернее, по штаны, по ягодицы, по ноги. Только увы — вожаку ударил по глазам фонарный луч, по носу добавили мыском ботинка, и молочный свет седой луны для него на время погас. Стая зарычала, оскалилась, отпрянула и, отчетливо почувствовав в человеке тигра, сразу же набрала безопасную дистанцию. Ну его на хрен, лучше не связываться. И ведь ходят же такие двуногие монстры.

— Так-то лучше, бобики-тобики. — Буров, хмыкнув, кинул вверх переводчик АКМа,[92] незлобиво выругался и направил стопы к сараю, где китайцы содержали рабсилу. Сбил хлипенький, чисто символический замок, тронул ногою дверь, бросил режущий фонарный луч в клубящуюся темноту. — Эй, бродяги, подъем! С чистой совестью на свободу!

В нос ему шибануло вонью, затхлостью, запахом беды, узкий конус света пробежал по нарам, грязи, тряпкам, недвижимым, словно трупы, телам. И — тишина, мертвая, кладбищенская, убивающая наповал. Никто не отозвался, не встал, даже не пошевелился в ответ. Будто и впрямь все были давно уже мертвы… Мгновение помедлил Буров, задержался в дверях, затем сдавленно вздохнул, резко развернулся и отправился захватывать плавсредство. Дважды повторять, тем более призывы к свободе, он не привык…

Собственно, брать на абордаж надувной «Харрикен» не пришлось — был он сам по себе, без пригляда, у покоящихся на сваях причальных мостков. Внушительный, десятиметровый, с высокой надстройкой, он чем-то напоминал рыбацкий сейнер. «Знатная галоша». Буров с ловкостью расстался с сушей, без проблем открыл дверь рубки и, включив систему зажигания, с силой надавил на кнопку пуска. Чиркнул стартер, моторы подхватили и могуче застучали на холостом ходу. Диких жеребцов в них был, похоже, целый табун.[93]

«Да, машина — зверь». Буров быстренько отдал концы, возвратился в рубку и, пустив моторы на малый ход, взялся за штурвал. Впрочем, какой там штурвал — банальнейшая баранка, руль в псевдокожаной оплетке, похожий на автомобильный. Тем не менее жаловаться грех, «Харрикен» был дивно управляем, послушен, аки овечка, а уж пер-то вверх по течению с напором гвардейского танка, на все сто процентов оправдывая свою торговую марку.[94] Дробилась с нежным плеском волна, рычали надежнейшие «Джонсоны»,[95] величественно надвигались и исчезали за кормой заросшие тайгою берега. Плыть, даже без бортовых огней, было легко и приятно — на небе висела луна, струящая свой серебристый свет. Река, казалось, спала, примолкли ночные птицы, природа пребывала в задумчивости, спокойствии и умиротворенности. Только вот не было ее у Бурова в душе. Взамен — непонимание, обида, горечь, злость, гадливое презрение на грани отвращения. К своим. К братьям-славянам, к мужикам, к попавшим под китайцев горе-россиянам. Мало того что докатились до гнусного состояния рабов, так еще и не собираются от рабского ярма освобождаться. Зачем? Кормят, поят, крыша над головой. А так нужно думать, напрягаться, мозгами шевелить — как жить, как быть, как бороться за существование. И не отсюда ли гомо сапиенсы, не представляющие себя вне тюрьмы, а заодно с ними радетели да поборники социалистического рая? Готовые за пайку, за зарплату, за койко-место в хрущобе забыть, что они люди, венцы мироздания. Не безвольные, разучившиеся думать аморфные скоты…

Вот так, в ночи, под необъятным небосводом пер Буров мощно на двух моторах, рулил, переживал и интенсивно думу думал. И неизвестно еще, к чему бы пришел, если бы «Харрикен» внезапно не вздрогнул, резко не замедлил бы ход и не затрясся бы мелко в конвульсиях. Тут же его потянуло в сторону, словно танк с перебитым траком, слаженное рычание «Джонсонов» распалось — один двигатель заглох, другой стал захлебываться агонизирующими звуками, чувствовалось, что он переживает свои последние минуты. Да, похоже, Буров намотал на винт — мощно, с размахом, с недалеко плывущими последствиями, и не вульгарный трипак — нехиленький топляк, каким заклинить можно башню среднего танка. Что такому Архимед с его хитрыми спиралями…[96]

«Вот тебе, блин, и по морям, по волнам». Кое-как, по большой дуге, Буров дорулил до берега, принайтовил швартов к ветви ивы плакучей, вырубил зажигание и опять принялся думу думать. Не в плане морального аспекта — в плане сугубо практическом. В общем-то, реалии не напрягали: до рассвета еще оставалось часа четыре, ночь была чуть ветренной, то бишь бескомарной, а походная котомка чуть не лопалась от трофеев. Так что съел Буров в охотку консервированной ветчины, отхлебнул, чтобы упала помягче, неразбавленного спирта да и завалился спать. Не красным смилодоном — морским волком, аккурат у штурвала надувного «Харрикена». Уснул мгновенно, без сновидений, будто провалился в дурманящий густой туман…

IV

Шел третий день, как Буров, разочаровавшись в «Харрикене», отправил его на дно и снова окунулся в объятия тайги. День как день — знойный, солнечный, летний, до краев наполненный многообразием жизни. Шастали жадины-бурундуки, покрикивали иволги и удоды, с достоинством ползли погреться на камнях вальяжно нарядные гадюки. Воздух был ощутимо плотен, напоен запахами и звенел, гудел, вибрировал от мириад крыльев. Небо было во власти гнуса. Да что там небо — и в тайге нигде спасу не было от летающих кровавых татей, действующих по принципу: и числом, и умением. Слаженно, гудящим облаком они наваливались на свою жертву, нагло лезли за воротник, забивались в глаза, делали жизнь кошмаром, сущим бедствием, медленной пыткой. Впрочем, кому как — Буров летающую сволочь терпел, старался не чесаться и утешал себя древней мыслью о том, что и это пройдет.[97] Единственное, что трогало его, — это комариный звон, похоронной музыкой разливающийся в воздухе. Хотя нет, еще ему на нервы действовало однообразие. Сегодня лес, завтра лес, послезавтра лес… Ручьи, переходимые вброд, валежник, сухостой, завалы из камней, папоротники, мхи были удивительно похожи друг на друга. Так же, как и кедры, ели, липы, пихты, аралии, дикий виноград, заросли лещины, таволги и шиповника, вся эта торжествующая девственная природа. Словом, каждый божий день одна и та же впечатляющая, но приевшаяся декорация. Тоска…

Однако день сегодняшний начался с сюрприза, и, надо сказать, приятного, — сразу после завтрака Буров наткнулся на кумирню. Очень древняя, потрескавшаяся, из плитнякового камня, она стояла скромно у подножия дуба и напоминала формой П-образную арку. Замшелую, приземистую, украшенную красной тряпкой с китайскими иероглифами. Кумач был ярок, резал глаз, еще не выцвел от непогоды, и это Бурову понравилось весьма — значит, недавно повесили. Читал бы он по-китайски, порадовался бы еще и надписи, которая гласила: «Сан-лин-чжи-чжу», то есть «Владыке гор и лесов», то бишь тигру. Младшему брату смилодона.

Кумирню, видимо, поставили давным-давно искатели женьшеня и охотники, а вот кто на днях повесил кумач — это уже вопрос. Впрочем, чисто риторический, не на засыпку — такие же бродяги, искатели и охотники. Люди, одним словом, человеки, понимающие по-китайски, промышляющие тайгой и наверняка вооруженные. Короче, гомо сапиенсы еще те. Так что нужно не расслабляться и бдить в оба. Что Буров и делал…

Между тем звериная, едва заметная тропа потихонечку пошла в гору. Дубовое редколесье начало сменяться смешанным лесом, попадалось много кедра, лиственницы и пихты, папоротники, лишайники, ползучие растения образовывали роскошный, трудно проходимый ковер. Стали попадаться Бурову и приметы человеческого присутствия — метки-затесы на древесных стволах, по-особенному загнутые ветки, настороженные петли для добычи зверья, невостребованные расклеванные тушки. Чувствовалось, что хозяева ловушек не появлялись здесь уже давно.

«Вот сволочи. — С грустью Буров посмотрел на соболя, растерзанного клювами ворон, сплюнул горько, тихо выругался и двинулся дальше. — Ну, суки…» Имел он в виду вовсе не пернатых. И даже, по большому счету, не двуногих. Его одолевал гнус, раздражал, отвлекал внимание, действовал на нервы мерзким своим звоном. И, может быть, именно поэтому Буров не почувствовал опасности, не насторожился, не сошел вовремя с тропы. Раздался исступленный рык, живым болидом метнулось тело, и из кустов выскочил топтыгин, в настроении, мягко говоря, весьма посредственном. Попав в стальную самозатягивающуюся петлю, он уже сутки сидел без пищи и был готов порвать на части любое живое существо — дай бог бы только дотянуться могучими, способными сломать хребет оленю лапами со страшными пятидюймовыми когтями. И вот ведь — бог не выдал…

На миг в глаза Бурову бросились желтые клыки, огромный фиолетовый язык, в нос ударило отвратительное зловоние, и, ощущая себя уже не человеком — смилодоном, — он выхватил из ножен клинок. В мире не осталось ничего, кроме холодной ярости, контролируемого исступления боя и убийственных, доведенных до уровня рефлексов многократно проверенных навыков. Время сделалось пластичным и тягучим, потянулось, словно патока по стенке бетона, и наконец вообще остановилось. Все цвета смешались на палитре вселенной, образуя лишь один — кроваво-красный, будоражащий инстинкты цвет агрессии…

Когда Буров вынырнул из боевого транса, то не удержался, застонал, выругался по матери от отвращения к себе: «Что, мудак, получил презент от тети Хай? Вернее, от дяди Миши?» Вытер от кровищи нож, сунул, не глядя, в ножны и, бережно дотронувшись до левого плеча, едва не закричал от боли. Еле-еле сдержался, скрежетнул зубами, мрачно посмотрел на руку.

— Ну, сука-бля, мудак!..

Рука была в крови. Не удивительно — наискосок через плечо, вниз, вдоль позвоночника рассопливилась рана. Глубоким, до кости, презентом для благодарного гнуса. Топтыгин, сволочь, постарался, успел, гад, напоследок. Хоть и лесной прокурор, а головкой-то слаб. Впрочем, как и все прокуроры. Нет бы намекнул корректно так, деликатно, с пользой для дела — мол, все, понял, осознал, на свободу хочу. Мир, дружба, балалайка. Них шизен. А то — сразу рвать, метать, лапами махать. Норовить каждому встречному-поперечному натянуть затылок на лицо. И, естественно, нарваться на неприятности, крупные…

— Ну ты, мишка, и дурак! — Буров глянул на неподвижного медведя, вытер руки о штаны, тяжело вздохнул. — Как есть дурак. И шутки у тебя дурацкие. Лежи теперь, корми ворон…

А вообще-то было не до шуток. Левая рука напоминала о себе гложущей, мучительной болью, вниз по позвоночнику, впадая в трусы, тянулся горячий ручеек, в теле, сделавшемся чужим и непослушным, чувствовалось омерзительная, действующая на сознание слабость. Самое же скверное было в том, что рана большей частью располагалась неудобно, на тылах — ни осмотреть ее, ни обиходить, не говоря уже о том, чтобы зашить. Ну, Михаил Иваныч, постарался, устроил, гад, по полной программе — и на спине, и рваную, и глубокую, и протяженную. Еще слава тебе господи, что не задеты вроде бы крупные сосуды — кровь струится ровно, не пульсирует, не напоминает цветом алый стяг.[98] Вот ведь, блин, радость-то, такую мать! Вот ведь, сношать ее неловко, несказанная удача!

Однако недолго Буров радовался. Закусил губу и принялся дезинфицировать рану спиртом. Закончив, отдышался, сплюнул красным и наложил медовую повязку, поплотнее — для профилактики инфекции и остановки кровотечения. Прерывисто вздохнул и принял для повышения тонуса глоток-другой спирта. Однако настроение как было скверным, так и осталось. Уж больно перспективы были нелучезарны — боль, раненая рука, возможность осложнений. Медвежьи метки заживают долго, и лучше их лечить не медом и мхом,[99] а чем-нибудь поэффективнее, навроде стрептоцида. Да только где его возьмешь, в приамурской-то тайге? И потом, рану нужно зашить, хрен с ним, что простой иглой и вульгарной ниткой, да только вот как? До локтя-то особо не дотянешься, а до лопатки? Больной, кровоточащей, располосованной надвое медвежьими когтями! Ну, блин, такую мать, и ситуевина…

Однако Буров поддаваться минору не стал — повесил руку на косыночную повязку, хлебнул для бодрости еще спирту и, мысленно готовясь к худшему, но в душе уповая на лучшее, двинулся дальше. Вперед, вперед и только вперед. Раз есть следы, значит, будут и люди. Способные рану осмотреть, должным образом обиходить, а главное — подлатать. А то ведь ходить с распоротой лопаткой по приамурской тайге не рекомендуется. В общем, вот так и никак иначе — вперед. Надежда умирает последней…

Ну да, надежда умирает последней. Однако же на этот раз обошлось без жертв, уж, видимо, в рубахе на вырост родила мама Бурова. Когда на следующий день он плелся по тропе, то неожиданно заметил среди деревьев человека. Плотного бородача с ружьем, в штормовке цвета хаки. Странно, но что-то в биомеханике его движений показалось Бурову знакомым. Постой-постой… Бородач же, в свой черед заметив Бурова, особо удивляться не стал — мигом, как гласит закон тайги, взялся за ружье и, отпрянув в сторону, спрятался за дерево. А как же — медведь — прокурор, закон — тайга… И стало тут Бурову и грустно, и смешно: вот ведь, блин, жизнь, везде одно и то же — что в объятиях цивилизации, что на лоне природы. Ишь, как боимся-то себе подобных, по сторонам шугаемся, хватаемся за стволы. Вот уж воистину, что раньше, что сейчас — homo homini lupus est.[100] А идем навстречу лишь в случае нужды, если подопрет, когда наступает край и выбоpa уже нет. Мудро сказал кто-то — чтобы нас объединить, большая беда нужна.[101] М-да. И все же почему этот мохнорылый с ружьем движется так знакомо? Да, странно, странно… Ладно, сейчас узнаем.

— Эй, друг! — Буров поднял оружие над головой, не спеша повесил на сучок и, держа здоровую руку на виду, пошагал по направлению к незнакомцу. — Эй, друг, не бойся! Разговор есть.

В животе у него было как-то неуютно — а ну как жахнет сейчас этот друг пулей двенадцатого калибра.

— Разговор, говоришь? — отозвался бородач, с осторожностью вышел из-за кедра и, держа наизготове ижевскую двустволку, медленно пошел навстречу. И вдруг застыл, вгляделся, опустил ружье. — Рысь? Ты? Брат…

Тут и Буров понял, отчего это бородач двигается так знакомо. Вот это да — перед ним стоял Иван Зырянов, водитель молоковоза, прибивший как-то насмерть докучливого гаишника. Вместе тянули срок, семейниками были, по-братски делили пайку, отмазывали друг друга… Это ведь он, Иван Зырянов, сделал Бурову заточку, когда тот намылился в бега, портянки байковые отдал, морально поддержал, не выдал. Проверенный, крученый кент, надежный, как скала. Не будь его…

— Ну, здорово, Ваня, — Буров одноруко обнял его, похлопал по спине, — гора с горой не сходятся, а мы вот…

Он еще полностью не осознал всей глубины своего везения, того, что, видимо, и впрямь в счастливой рубахе родился.

— Рысь… брат… ты… — Зырянов, улыбаясь, тоже обнял Бурова, счастливо шмыгнул носом, блаженно прошептал: — Братуха… — Заглянул в глаза, неспешно отстранился, погасил улыбку, разом помрачнел. — Ты что ж это, брат, ранен?

Чувствовалось, что он не помнит имени Бурова, только зоновскую, прилипшую еще со времен СИЗО кликуху.[102] Да и неудивительно, лет, наверное, семь уже прошло…

— Медведь подрал, вчера. — Буров тяжело вздохнул, мысленно, в который уже раз, обозвал себя кулемой, однако тему развивать не стал, дружески улыбнулся: — Давай-ка, Вань, потом. Спирт ты пить не разучился?

Спросил так, чисто риторически, положительный ответ знал заранее.

Ладно, разожгли костер, вытащили немудреный харч, с чувством, с влажными глазами подняли извечный тост за встречу. И зажурчал, согревая души, спирт, и потекла неспешная дружеская беседа…

— Ты когда ушел, зона не работала три дня. — Щурясь, Зырянов подложил в костер лапника для дыма, усмехнулся зло. — Каратаев,[103] сука, всех на уши поставил. А потом собрал отрядных завхозов и объявил, что взяли тебя живьем и лежишь ты, Рысь, порванный собаками, на лагерной больничке в Мерзлихино. От нас, мол, не убежишь. А Шаман,[104] как узнал о том, только головой мотнул да рассмеялся с оскалом: «Брешет, пидор красноперый, на понт берет. Жив Рысь, ушел. Встретитесь еще. А я — все… Сдохну скоро. Дух-хранитель сказал. Сегодня ночью во сне приходил. Каркал шибко, к себе звал». — Зырянов замолчал, насупился, уставился на огонь. — И вишь ты, всю правду сказал. Мы с тобой сейчас здесь, а он давно уже там. С духом этим своим. И с двусторонним туберкулезом…

— М-да. — Буров мысленно помянул добром Шамана, сдерживаясь, негромко вздохнул и, чтобы покончить с печальной темой, заговорил о другом: — Слышь, Вань, а чего тебя в тайгу-то занесло? Или рулить надоело?

И вдруг понял, что куда лучше было бы промолчать — Зырянов помрачнел, как ночь, серое оскалившееся лицо его сделалось страшно.

— Жить мне, Рысь, надоело. Я ведь в рейсе был, когда шандарахнуло-то. А жена с ребенком дома. На третьем этаже. Когда вернулся, еще и раскапывать не начинали. — Он внезапно замолчал, мрачно шмыгнул носом и испытующе, с недоверием, уставился на Бурова: — Ты что, Рысь, с луны свалился? Не врубаешься, о чем речь? Или забыл, как Япония накрылась?

— Япония накрылась? — изумился Буров, честно посмотрел Зырянову в глаза и с твердостью, чтобы никаких обид, соврал: — Да я, Ваня, в коме, контуженый лежал. Ни хрена не помню, напрочь все отшибло. Так ты говоришь, Япония?

— И Япония, и Курилы, и Сахалин. По мелочи еще что-то там, — кивнул Зырянов, оторвал тяжелый взгляд, и голос его сделался бесцветен. — Вначале вдарило землетрясение, потом нахлынуло цунами. Владивосток, говорят, словно языком слизало, Хабаровск за мгновение превратился в руины. Да что там Хабаровск! Тряхнуло так, что по земле пошли волны, словно по морю. Девятиэтажник, где я жил, сложился карточным домиком. Жену опознавал потом по родинкам на ноге, а дочку вообще… — Зырянов замолчал, поперхал горлом и снова, чтобы хоть что-то сделать, подкинул лапника в костер. — Вот так, вернулся из рейса — ни дома, ни семьи, ни желания жить дальше. Ну а потом пошло-поехало. Лес сплавлял, золото мыл, баржи разгружал, в экспедициях ходил. Теперь вот сам по себе, тайгой кормлюсь. И охотник, и корневщик,[105] и добытчик, и вообще… Ну а тебя, Вася, каким ветром занесло сюда? Что, надоело среди людей?

Ишь ты, вспомнил все же имя-то. А то все Рысь да Рысь.

— Знаешь, Вань, давай не будем о грустном. После расскажу. — Буров коротко улыбнулся, мгновение помолчал и плавно перевел общение в практическое русло: — Лучше посмотри-ка, что там у меня с плечом? Болит, зараза, мочи нет…

Крякнул горестно и, к восторгу гнуса, начал раздеваться.

— Ну-ка. — Зырянов бережно снял повязку, оценивающе глянул, цокнул языком. — Ну, так твою растак. Царапина паршивая, сама не заживет. Не медом ее надо мазать, а лечить. — Наложил повязку, сердито сплюнул, с укоризной, в упор посмотрел на Бурова: — Слышь, Василий, лечить, а не таскаться по тайге.

По всему чувствовалось, что увиденное ему не понравилось.

— Ты мне здесь, Иван, не открыл Америку. — Буров усмехнулся, побаюкал плечо и вплотную, чтобы не так беспредельничал гнус, придвинулся к дымокуру. — Чем разговоры-то разговаривать, может, лучше бы зашил? Нитку дам, иголку тоже. Спиртик вроде бы пока есть…

— А вот ума у тебя, Василий, точно нет. Вернее, ты лопатку свою не видел. Одевайся, такую мать. — Зырянов помрачнел, глянул зверем, на лбу его, между бровей, обозначилась морщинка. — Иголкой с ниткой здесь не обойтись. Врач нужен, специалист. Так что давай, Василий, собирайся. — Зырянов махнул рукою на запад. — Вот там этот спец и живет, верстах где-то в тридцати отсюда. Хоть и «косач»,[106] а человек. Года три тому назад руку мне спас. Пошли.

И не поленился, закатал рукав, показал чудовищный, во все предплечье, шрам, розовый, выпуклый, похожий на замысловатую татуировку. Ну, что тут скажешь? Пошли. Узкой, едва заметной тропкой, петляющей между лесистыми сопками.

Дорога давалась нелегко — было много замшелого валежника, зарослей шипастых кустов, и по-прежнему безжалостного гнуса. Деревья высились стеной, природа была девственна и великолепна, да, похоже, нога человека не ступала здесь уже давно… Пока шли, Зырянов не молчал, помогал процессу языком — все рассказывал в подробностях и деталях о китайском эскулапе-виртуозе. Обретался тот, оказывается, на заимке некоего профессора, который сам обосновался там давным-давно, еще во времена Стаханова, ГУЛАГа и Папанина на льдине. Собственно, раньше, говорят, это была какая-то ботаническая станция, да только нынче, ввиду отсутствия финансов, превратилась она в обыкновенную заимку. Вот там-то и жили эскулап с учениками да ученый профессор с женой. Неплохо жили, дружно, все у них было как у людей…

Как именно обстоят дела на кордоне у профессора, Буров увидел лишь на следующий день, когда они с Зыряновым вышли к широкой, обрамленной по краям лесистыми горами долине. Картина открылась прямо-таки умилительная, трогающая за живое: раскидистые дубы, ветвистые липы, узловатые осокори, а между ними творения рук человеческих — главный двухэтажный корпус, охотничьи клети, амбары, кладовые, сараи, навесы, китайские глинобитные фанзы. А вокруг — зеленеющие поля, огороды, бахчи. Чего тут только не было: пшеница, кукуруза, чумиза, овес, разнообразнейшие овощи, дыни, цветы. Сразу чувствовалось, что ученики эскулапа промышляют не браконьерством — общаются с землей. Впрочем, это было ясно с первого же взгляда — в полях кое-где виднелись люди в столь уважаемой китайцами синей дабе.[107] Пахали они с огоньком, аки лошади.

— Да, колхоз — дело добровольное. — Зырянов глянул из-под руки, оценивающе сплюнул, высморкался в два пальца. — Трудолюбивый народ китайцы, дружный, с идеей. За что ни возьмутся — все у них путем. А берутся, гады, за все. Тайга-то уже вся насквозь китайская. Чую, Василий, придется нам скоро всем учить иероглифы.

— Да, сообразительный народ. Порох выдумали, компас, макароны опять-таки. И бабы у них, говорят, самые красивые. Хотя и не факт. — Вспомнил Лауру Буров и замолчал — разговоры разговаривать ему что-то расхотелось, да и раненое плечо горело, словно в огне.

Наконец пришли. Миновали изгородь с воротами, протопали с полдюжины шагов по дорожке и разом остановились, попятились назад — откуда-то из-под крыльца, натягивая цепи, возникли дуэтом два крупных волкодава с вполне конкретными недобрыми намерениями — спустить даже не штаны — шкуру до костей. Не брехали попусту, не заливались лаем, нет, готовились к активным кровопускательным действиям. Хорошо еще, что цепи были крепкие да короткие…

— Странно, раньше что-то этих бобиков здесь не наблюдалось, — хмыкнул Зырянов, сплюнул с презрением бывшего зэка. — У, друзья человека, такую вашу мать.

Буров на лютых зверей смотреть не стал, кинул быстрый взгляд по сторонам, восхитился мысленно — эх, живут же люди. И впрямь, жуть как славно было во дворе — чистота и гармония, порядок и целесообразность. Выложенные камешками дорожки, аккуратно подстриженные кусты, вьющиеся над маками, пионами и ирисами деловитые бархатистые шмели. Рай, парадиз, эдем, сказка наяву. Если бы еще не волкодавы. Однако скоро преисполнились гармонии и они.

— А ну, звери, тихо, отбой. — Вышел на крыльцо страшенный разбойный человечище, жутко рявкнул на псов, зыркнул из-под бровей и вразвалочку, даже с какой-то ленцой двинулся навстречу.

С виду кержак кержаком, чалдон чалдоном: заросший аж по самые глаза, в грубом, домашней вязки свитере и кожаных штанах, туго перехваченных сыромятным ремешком с охотничьим ножом, похожим на мачете. Однако первое-то впечатление обманчиво, и форма не всегда соответствует содержанию. Милейший оказался человек, воспитанный, отзывчивый, хлебосольный.

— А, это вы, юноша, — дружески поздоровался он с Зыряновым. Даже не спросив, кто такой, откуда, крепко поручкался с Буровым, радостно раздвинув губы в улыбке, сделал приглашающий жест: — Ну-с, давайте-ка в дом. Время, знаете ли, обеденное.

Вот-вот, сколько же ему самому лет в обед, если для него Зырянов юноша. Вот уж точно, что форма не всегда соответствует содержанию.

— Глеб Ильич, это кореш мой старинный, Василий, вместе мотали срок, — отрекомендовал Бурова Зырянов. Дернул кадыком и с ходу взял быка за рога: — Его медведь подрал, от души. Так что, может быть, нам вначале к дедушке Вэю?

Так и сказал: к дедушке. Тихим, проникновенным голосом любящего внучка…

— Вэй здесь, собираемся обедать. — Глеб Ильич нахмурился, глянул на руку Бурова и кивнул в направлении фасада. — На ловца и зверь бежит. Так что давайте, ребята, в дом. Давайте. За столом и поговорим.

Фасад был обшит лиственничным тесом, наверное, уже вечность не крашен и отмечен ржавым железным прямоугольником. На нем еще можно было различить колосья, серп, молот и ностальгическую надпись: «Академия наук… СССР…» Еще какую ностальгическую — Бурову сразу вспомнился дурацкий стих времен застоя:



А хочешь жни, а хочешь куй,
А все равно получишь хуй…



Странно все же устроена память, напоминает старьевщика, трясущегося над хламом. Нет бы выбросить его куда подальше, не устраивать помойку. Ну да, как же, как же…

В доме царила совершенная гармония — мебель из березы, занавесочки на окнах, стерильные, вымытые с мылом и выскобленные до белизны пол, стены, массивный, на полозьях, стол. На нем же все как полагается — семга, лососина, оленина, бобрятина, соленые грибы, сквашенная особым образом икра, благоухающая лесом глухарятина. И брусничный — спиртиком не пахнет, а сам валит с ног — первач. Ну, красота. Да и компания вокруг стола подобралась колоритная до жути — статная, фигуристая красавица матрона, чинный дедушка — китаец с бородой да какой-то дерганый старик в больших очках, сразу чувствуется, интеллигент. Чем-то донельзя, едва ли не до смерти напуганный. Еще возле стола, правда на полу, сидел кот, рыжий, огромный, вальяжный. По морде видно — наевшийся от пуза и разделяющий людское общество не из соображений меркантильных — ради приятного общения. Братья по разуму как-никак, старшие.

— Эй, мать, принимай гостей, — сказал с порога Глеб Ильич и пропустил Бурова с Зыряновым внутрь горницы. — Давайте-ка, ребята, к столу.

— Добрый день, — сказали те, мол, здоровья всем и приятного пищеварения.

— Садитесь, садитесь, вот сюда, — захлопотала матрона, излучая радушие, поднялась из-за стола и, хлебосольно улыбаясь, принялась возиться с посудой. — У нас как раз сегодня рыбники, пироги с брусничкой.