Дмитрий Вересов
Мой бедный Йорик
— Наслышался я про вашу живопись. Бог дал вам одно лицо, а вам надо обязательно переменить его на другое.
Пролог
Теперь о нас и сущности собрания…
Если, пройдя через улицу, двор, вестибюль, прихожую, оказаться в большой зале с камином, то не сразу сообразишь, в какой исторической эпохе ты находишься. Даже будучи специалистом в стилях и умея по узорной ножке столика определить, например, неоклассицизм, о времени, которое стоит на дворе, ничего толком не скажешь. Компетентный человек может только констатировать, что эпоха сейчас никак не раньше Людовика XVI. А дальше можно только гадать на антиквариате.
В этой гостиной у камина, расположившись в креслах, вполне могли бы распутывать очередное дело Шерлок Холмс и доктор Ватсон, а в центре залы стоял круглый дубовый стол в окружении массивных стульев с высокими спинками, будто из времен короля Артура и его рыцарей. На причудливой этажерке, выполненной в так называемом стиле Регентства, привлекала взгляд темная ваза с высоким горлышком, напоминающая древнегреческую амфору.
Таинственность и неопределенность обстановки нарушали люди. Если бы даже они были без одежды, по их языку, мимике, жестам можно было признать наших современников, жителей России на перешейке XX и XXI веков. Их было семеро. Люди сидели вокруг стола, и у всех у них было одно общее впечатление, что они являются действующими лицами какой-то пьесы. Причем режиссер, как им казалось, был известен. Все свершалось сейчас по его желанию. По его карандашному эскизу они расположились вокруг стола. Самого же режиссера не было ни в этой зале, ни в этом загородном поселке, ни в России, ни вообще в мире. Он умер ровно год тому назад. Его последнюю волю с годовой отсрочкой и собирались узнать в этот вечер присутствующие.
Действующие лица по своему участию в пьесе всегда неравноценны. Так и сидевшие за столом люди рассчитывали на разную степень участия в дележе наследства. Ситуация была плохо предсказуемой, что вполне отвечало характеру покойного. Поэтому лица собравшихся были напряжены и сосредоточены, как у бегунов на старте олимпийского забега.
Среди всех действующих лиц лишь одно было по-настоящему действующим, то есть реагировало на происходящее непосредственно, легко и непринужденно. Это была девушка лет двадцати, темноволосая и темноглазая. Ее можно было бы назвать даже красивой, но что-то в ее внешности, может наивная челочка, может простота манер, просили более подходящего эпитета. Девушка была хорошенькая.
Она толкнула локтем сидевшего с ней рядом бородатого длинноволосого мужчину, похожего на художника, и показала вырезанную на столе букву «И».
— Твоя работа? — спросила она.
— Этой моей работе уже четверть века, — ответил ее сосед.
— Давай я вырежу рядом букву «А», — предложила девушка. — Две наши буквы будут рядышком: «ИА». Нет, так будет крик бедного ослика. Лучше наоборот: «АИ». «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, аи…» Давай вырежем! У тебя нет случайно за поясом финского ножа или бандитской заточки?
— Аня, ты ведешь себя, как шаловливый ребенок за взрослым столом, а не мужняя жена, — наклонившись к ней, строго заметил мужчина.
— Послушай, а эту рожицу, очень похожую на череп бедного Йорика, тоже ты изобразил на антикварном столе, мой серьезный муж?
— Я прошу не называть меня Йориком, — шепотом возмутился бородатый мужчина. — У меня достаточно редкое имя, и нет никаких причин искажать его.
— Вообще-то я так назвала череп, — пожала плечами Аня. — Я не знала, что это твой автопортрет.
— Тебе не кажется, что сейчас не время для дурацких шуточек? — закипел ее муж.
— Извини, Иероним, что нарушила ритуал. Умолкаю и ухожу на дно…
Прозвучало странное имя, больше подходящее не современному человеку, а старинным вещам этой гостиной.
Замолчав, Аня не стала мучиться ожиданиями, как остальные. Она занялась важным делом — размышлением и разглядыванием присутствующих.
Над столом повисла пауза, как говорится, пролетел тихий ангел. Каждый из присутствующих задумался о своем. Аня, например, подумала, как странно все устроено в этом мире. Вот человека уже год, как нет, а его воля жива, и чудачества его, если не сказать, глупости, живы тоже. Зачем их всех собрали, рассадили строго по местам? Кому нужен этот ритуал? Вскрыли бы завещание у нотариуса на девятый или сороковой день, как там положено? И все бы разошлись, как водится, обиженные и недовольные. Зачем, вообще, ее свекор, Василий Иванович Лонгин, собрал здесь столько людей? Например, что она, Аня, здесь делает?
Ну, вдова Василия Ивановича, мачеха ее мужа, понятно. На табличке рядом с ее восковой фигурой в паноптикуме было бы написано: «Такие дамы получают все» или «Возможного она не упустит, а невозможного для нее мало». Трудно поверить, что она тоже из провинции, как и Аня. Даже не из областной, а самой дальней — то ли Приуралья, то ли Зауралья. Такое впечатление, что перед вами аристократка в десятом поколении. Как писал Толстой про Наташу Ростову, «откуда всосала она…»? Слишком сильный глагол для Наташи, но в самый раз для Тамары Лонгиной. В ней нет ни грамма провинциализма, ни одной случайной детали. Шея от Вагановского училища, красивая сильная рука от Консерватории, точеная нога от модельного агентства, а холодный взгляд… холодный взгляд… от Холодильного института, что ли? Все это она «всосала».
По возрасту они с пасынком почти ровесники, даже одного знака Зодиака. Женой Василия Лонгина она стала лет семь-восемь назад, когда старику было уже за семьдесят. Молодая супруга была такой же блажью богатея, художника, фантазера, как и этот дом, и эта коллекция картин, и это отсроченное завещание. А вот для нее художник Лонгин был точно рассчитанным ходом. Это у Ани все было случайно…
Рядом с Тамарой сидело ее доверенное лицо, хотя Аня такому лицу не доверила бы даже свои детские секреты. У Вилена Сергеевича были волевые черты, смуглая кожа, высокий лоб, серебристый бобрик. Он вполне тянул на постаревшего Бельмондо, если бы не его неприятные глаза. Как зеркальная колба просвечивает из дырявого термоса с красивыми цветами и бабочками, так и глаза смотрелись на таком благородном лице, как фрагмент чего-то чуждого, может, злой воли.
Вилен Сергеевич был в прошлом то ли партийным функционером средней руки, то ли работал в органах. Сейчас он консультировал коммерсантов по вопросам внешней торговли, часто бывал за границей. Если раньше он изредка появлялся в доме Лонгиных, то после смерти Василия Ивановича стал постоянным спутником ее вдовы, ее правой рукой или еще чем…
Слева от Тамары сидел «двойник» мужа Иеронима. Длинные волосы, бородка, темные быстрые глаза. Но волосы тщательно уложены, бородка аккуратно подстрижена, брови… выщипаны… Нет, конечно, брови как брови. Просто Никита Фасонов похож на «отмытого», ухоженного Иеронима. И не только внешне. Он, в отличие от родного сына мастера, стал достойным учеником Василия Лонгина. Так многие считали. Его реалистическая кисть перенесла на холст почти всех известных россиян современности, начиная от олигархов и кончая девочками из «Фабрики звезд». Никита Фасонов обещал, как и его учитель, перерисовать и пережить многих президентов, а уж про «звезд» и говорить нечего.
Аня сейчас впервые рассмотрела Никиту Фасонова внимательно. Действительно, он был внешне похож на Иеронима. Не зря, видно, поговаривали, что Никита — внебрачный сын Василия Ивановича. От художников всего можно ожидать. Вскрытие конверта покажет…
Рядом с Аней сидел, конечно, муж Иероним, а по другую руку скульптор Афанасий Морошко. Лысина Афанасия Петровича по случаю была тщательно выбрита, хорошо отражала свет люстры, поэтому на скульптора было больно смотреть.
Морошко тоже был в свое время лауреатом какой-то премии. Иероним рассказывал Ане про его художественный метод. Афанасий Петрович не разменивался по мелочам и ваял целыми скульптурными группами. Своих героев он исполнял обязательно в обнаженном виде. О социальной и профессиональной принадлежности их говорили только головные уборы, единственная одежда, которую Морошко позволял своим работам. Аня даже вспомнила одну такую композицию, видимо, руки Афанасия Петровича. Где вот только она ее видела? Так сразу и не вспомнить… Несколько обнаженных мужчин застыли в двусмысленных позах. Под определенным углом зрения они даже вступали в интимные отношения. Но выручали монумент от скандала реалистично выполненные головные уборы. Бескозырка, буденовка, шлемофон, шахтерская каска… Они придавали работе надлежащий идейно-политический смысл и не позволяли зрителям подозревать героев в непристойности. Разве мог, например, буденовец домогаться стахановца-шахтера? И летчик не дает волю рукам, а просто тянется по привычке к штурвалу.
Теперь для Морошко настали тяжелые времена. Нет, заказы ему поступали. Но какие? Города хотели видеть на своих бульварах и площадях фигуры нейтральные, памятники работникам сферы быта и представителям городских служб: фотографам, сантехникам, дворникам, продавцам. Поначалу Афанасий Петрович взялся за дело с энтузиазмом и вылепил совершенно голого сантехника с разводным ключом и запасным смесителем, и уже готовился к работе над таким же дворником с метлой, но сантехника забраковали. На старости лет Морошко пришлось лепить ненавистные пиджаки, ботинки, сапоги и особенно не принимаемые его художественной натурой брюки и шаровары.
Сидеть во главе круглого стола нельзя. Но если бы скульптору Морошко позволили вылепить эту сцену, то всех присутствующих он, конечно же, изобразил бы в голом виде, а одного человека ему пришлось бы изваять с конвертом в руке. Этим человеком был адвокат Павлин Олегович Ростомянц, старинный приятель Василия Ивановича. Перед ним на столе лежал заветный документ, который он должен был обнародовать.
— Что-то вы припозднились, дорогой Павлин Олегович, — заметила ему Тамара Лонгина, изгоняя из гостиной тихого ангела.
— Ах, Тамара Леонидовна, адвокат в наше время… — вздохнул Ростомянц, но решил вздохнуть еще раз и начать заново: — Ах, дорогая Тамара Леонидовна, адвокат в наше время работает как пожарник. Уже ехал к вам, как позвонил мой клиент. Милиция задержала его прямо у ресторана, да еще нашли у него… Впрочем, это вам не интересно.
Он достал большой платок, расправил его, как полотенце, вытер красное лицо, а потом аккуратно сложил по линиям сгиба. Присутствующие внимательно следили за его движениями, будто он был фокусником. Платок исчез в брючном кармане, и все тогда посмотрели на руки Павлина Олеговича. Надо сказать, что из всех собравшихся за столом только у Ростомянца руки были такие некрасивые — полные, короткопалые, с надувными ладошками пупсика. Но эти руки должны были сейчас извлечь счастливый билет, а потому приковывали к себе все взгляды.
— А потом, уважаемые господа, до полуночи остается еще десять минут. А согласно воле покойного Василия Ивановича…
— Павлин Олегович, прошел уже год со дня смерти моего мужа, — Тамара слегка откинула назад голову, при этом оставив веки на прежнем месте, отчего глаза закрылись как бы от движения ее головы. — Эти минуты не имеют ни для кого из нас никакого значения.
— За себя… Говори, пожалуйста, за себя, — услышала Аня справа нервный голос супруга. — Для меня все, что связано с отцом, имеет значение. Даже эти секунды, которые надо подождать!
В глазах Тамары отразилось презрение, слегка разбавленное насмешкой.
— Действительно, давайте подождем, — Морошко послал лысиной светового зайчика в глубокое декольте вдовы, но Тамара не удостоила скульптора даже взглядом.
Зато Аня почувствовала этот взгляд на себе, как легкий толчок. Странное явление человеческой природы — ледяной взгляд обжигающих угольных глаз. «От вас, матушка, не только младенцев надо прятать, но и телят, и цыплят, — подумала Аня. — Глаз-сглаз, не смотри на нас. Посмотри туда, где бежит вода. Ну, а за водой уходи домой».
— Виля, будь так добр, — Тамара красивым жестом коснулась плеча Вилена Сергеевича, — принеси мне какой-нибудь воды из холодильника. Желательно негазированной…
Аня усмехнулась. Заговоры бабы Матрены действовали. В холодильнике, правда, кроме «Кока-колы», напитков не было. Поэтому Вилен Сергеевич вернулся с пустыми руками. Видимо, он слишком хорошо знал вкусы Тамары Лонгиной.
В этот момент будто издалека донесся мелодичный перезвон. Он стал приближаться, и к маленьким бубенчикам подключились колокольчики побольше. И когда уже затеялась разноголосица, ударили большие колокола, подчиняя единому ритму эту звонкую россыпь. Так отбивали полночь любимые каминные часы Василия Лонгина.
— Прошлое прошло, и его уже нет, а будущее еще не наступило, то есть оно тоже призрак, — говорил покойный Василий Иванович. — В настоящем есть только одно ускользающее мгновенье. Времени вообще нет. Одна часть времени убивает другую, тихо, незаметно, как будто топит в воде. Время — это самоубийца, утопленник. В старину верили, что под колокольный звон всплывают утопленники. Когда бьют мои каминные часы, время всплывает, как утопленник, и я чувствую, что оно не призрак, а реальность…
Насколько Лонгин отличался прямолинейностью в своей партийной живописи, настолько же чудаковат он был в личной жизни. Он разукрасил простые бытовые вопросы, подвел под них философию, подпустил поэзии. Все это был дом художника Лонгина.
— Я полагаю, пора приступать, — Павлин Олегович поднялся со стула, потер потные ладошки. — Господа, пришло время исполнить последнюю волю покойного, нашего любимого Василия Ивановича.
В руке Ростомянца блеснули ножницы. Он отрезал тончайшую полоску, испытывая величайшее почтение к конверту. Потом долго высвобождал из узких стальных колец свои полные пальцы. У вдовы грудь стала подниматься выше обычного, а сын покойного принялся нервно покашливать. Наконец адвокат извлек из конверта листок бумаги, синевший штампами и круглыми печатями, и начал чтение.
Вступление было достаточно пространным, в стиле покойного художника и интерьера гостиной. Фактическая же часть оказалась и оригинальной, и скандальной одновременно.
По завещанию жене Тамаре Лонгиной отходили половина дома в Комарово и квартира в Петербурге. Сыну Иерониму — вторая половина дома и художественная мастерская в доме на Австрийской площади…
— Прошу прощения, — отвлекся от бумаги в этом месте адвокат. — Я говорил Василию Ивановичу, что эта мастерская находится в собственности Союза художников, а он ее только арендует, но Василий Иванович меня не послушал…
— Дом — старая рухлядь, мастерская в аренде, — шептал, теребя бороду, Иероним. — Не представляю, что старик учудит с коллекцией. Отдаст ее дому престарелых или завещает сжечь, а кучку пепла поделить на равные части…
Он почти не ошибся. Когда Ростомянц дочитал завещание до конца, все недоуменно уставились на адвоката.
— И все? Должны же быть к этому конкретные распоряжения?
— Абсолютно все, — развел руками Павлин Олегович. — Такова воля покойного…
Согласно этой воле, Тамара Лонгина получала «произведения реалистической школы живописи», сын Иероним — «работы импрессионистов и постимпрессионистов». Картины других художественных направлений, не подпадающие под вышеперечисленное, должен был унаследовать ученик Василия Ивановича Никита Фасонов. Только скульптору Морошко отходили совершенно конкретные статуэтки, которых было совсем немного, и невестка Аня Лонгина получала картину некоего Таможенника…
— Бред! — первым опомнился Иероним. — В коллекции вообще нет реалистов. Например, Борисов-Мусатов — это наш российский импрессионист, у Серова, у Левитана тоже есть черты импрессионизма…
— Только черты, — мачеха Тамара говорила, как всегда, спокойно, но с металлическими нотками в голосе. — Никто из искусствоведов никогда не отнесет их в твою часть наследства, дорогой пасынок. Даже твой любимый Эдвард Мунк перерос импрессионизм и стал экспрессионистом…
— Браво, милая матушка! — тряхнул головой Анин муж. — Вы, оказывается, кое-что переняли из наших споров с отцом.
«Всосала», — мысленно поправила его Аня.
— Бесспорно, он — экспрессионист и, следовательно, переходит в мою долю наследства, — мило улыбнулся Никита Фасонов. — С позволенья дам, я закурю…
Только сейчас присутствующие поняли, какую комедию разыграл с ними Василий Лонгин, трезвенник в живописи, но большой оригинал в жизни. Аня даже подняла голову и посмотрела под потолок. Ей казалось, что Василий Иванович, косматый и огромный, как облако, сейчас смотрит на них сверху, сотрясаясь от смеха. На чопорную мачеху и расхристанного Иеронима, которые в этот раз оказались «одинаково небрежны», было смешно смотреть. Вдруг люстра стала гаснуть, а когда мерцала уже одна ниточка накала, вспыхнула опять. Аня решила, что Василий Иванович так подмигнул ей.
Что же такое этот странный «Таможенник», который ей достался по завещанию? Тоже прикол оригинала-покойника? Вот устроил, смешной старик! Вот медведь! Всех переполошил, отдавил всем ноги, растолкал, запутал, поссорил, а сам, наверное, доволен. И что теперь будет?
А за столом в этот момент горячо спорили, уже переходя на личности. Но все чаще и чаще ими произносилось слово «суд».
Часть первая
Композиция любви
Глава 1
Он сжал мне кисть и отступил на шаг, Руки не разжимая, а другую Поднес к глазам и стал из-под нее Рассматривать меня, как рисовальщик.
Вначале было все по алкогольной науке. Он пил, увеличивая градус. Но когда кончился коньяк, а длинноногая Варвара захотела выпить с ним на брудершафт, хотя они давно были на «ты» в другой, трезвой жизни, он снизил планку до шампанского. Потом с водкой он вернулся на утраченные позиции, но домашнее ставропольское вино опять опустило его. В этот вечер он уже не поднялся, а к обеду следующего дня его разбудила собственная совесть. Он почувствовал себя советской стиральной машиной, внутри которой с огромной скоростью вращаются грязные тряпки, ее трясет, ломает и ошалело стучит мотор.
Через эти омерзительнейшие ощущения до него и донесся голос совести. Словно диктор радио старой закалки, поставленным, равнодушным голосом она напомнила, что сегодня, в понедельник, с утра он собирался начать новую жизнь, то есть спланировать весь творческий процесс, работать регулярно, читать специальную литературу, биографии великих живописцев, классику, ходить в музеи, гулять по городу, окунаться в мир высокого, вдохновенного, помириться с отцом, придумать ему какой-нибудь подарок, вообще, сделать старику что-нибудь приятное. Жениться, например…
Под будильником лежал билет в Капеллу имени Глинки на органный вечер какой-то итальянской знаменитости. Ну, хорошо! Можно начать все в понедельник вечером, и лучше всего с хорошей музыки. Чем хороша музыка? Не надо двигаться, не требуется шевелиться даже на уровне извилин. Она сама все сделает, как опытная жрица любви. Музыка сама поднимет тебя, а случится, что и вознесет. Но только не скрипки с похмелья! Никаких смычковых! Только орган — огромные легкие, качающие воздух в тысячи говорящих трубочек! Если бы он еще дул прохладными воздушными струями на ряды слушателей, цены ему бы не было…
Сидя в концертном зале, он ждал первых органных звуков, как никто из слушателей этого вечера, потому что в животе его громко ревела буря. Старушки-соседки принимали это приглушенное завывание за звуки настройки музыкального инструмента, но звенела еще и голова, причем на одной ноте, как камертон. Эту ноту он уже слышать не мог.
Наконец, как-то крадучись, словно к огромному спящему зверю, к органу подошел итальяшка-органист. Он поклонился публике, выпрямился, одновременно откинув назад длинные волосы. Острым носом и тонкими усиками он был похож на средневекового портняжку или кучера из сказки про Золушку. Потом он скрылся, юркнул в какую-то щель, будто опять превратился в крысу, и раздались первые, хрипловатые, как после сна, звуки органа.
Постепенно они заглушили и покашливания, и скрип стульев, и звериные завывания его внутриутробной бури. Гендель, Бах и Альбинони действительно смогли немного приподнять его душу над похмельным телом, но это оказалось еще мучительнее. Ему показалось куда приятнее брести сейчас под хлестким осенним дождем в поисках рюмочной, чем испытывать жесткий массаж души со стороны Иоганна Себастьяна.
Заранее бурча извинения и уже потом наступая на ноги, он выбрался в проход. Впереди себя заметил сутулую мужскую фигуру. Значит, не он один сейчас покидал храм высокого искусства. Может, усатый итальяшка не настолько хороший музыкант? Или мужчине пришла в голову мысль о буфете?
Но сутулый явно направлялся к гардеробу. За ним было как-то легче идти, будто он разрезал собой воздушные массы. Седая гардеробщица в очках только подняла глаза на подошедшего и опять принялась за вязание. Но откуда-то сбоку выскочила девушка, почти девочка, с темными глазами, пушистой челкой. На ходу она задела по-осеннему полную вешалку и сбила мужскую кепку. Она поймала ее на лету и уверенно водрузила на место.
— На свой крюк-то? — спросила старушка, не прекращая быстро вращать спицами. — Говорю им: в рукав, в рукав суйте, идолы. Разве ж они послухают!
— Нина Петровна, — голос девушки был несколько низковат, может, немного простужен, — как же кепку можно в рукав?
— Можно, все можно, — проворчала старая гардеробщица. — Вот Ильич Ленин кепку всегда в кулаке мял, его ж так и изображали на памятниках и картинах. Значит, и в рукав мог ее засунуть. А уж эти идолы и подавно могут.
В этот момент сутулый протянул девушке номерок, и та мгновенно скрылась среди плащей и курток.
— Шустрая у тебя помощница, бабуль, — сказал сутулый. — С такой и вязать можно, и тапочки шить. Внучка?
— Напарница, студентка, — отозвалась старушка. — И учится, и работает. Девка проворная, поспевала…
— Ну, и где твоя поспевала? — спросил он опять, когда прошло достаточное время. — Заснула под телогрейками студентка твоя? Иди, откапывай!
— Аня, ты чего там? — старушка, не вставая, переступила мягкими тапочками вокруг стула и повернулась к вешалкам. — Вот и сглазили мы девку. Номер, что ли, не найдешь?
Девушка появилась несколько смущенная, заметно побледневшая, и без одежды в руках.
— Что случилось-то? Не можешь найти, что ли? Так двухсотые у нас там. Дай-ка мне номерок.
— Подождите, Нина Петровна, — девушке пришлось прокашляться больше для того, чтобы побороть смущение. — Скажите, пожалуйста, это ваш номерок? — обратилась она к сутулому.
— А чей же еще? Пушкина, что ли, соседа вашего по Мойке? — сутулый захихикал, но голова его стала быстро поворачиваться из стороны в сторону, как у африканского зверька суриката.
— Тогда скажите мне, пожалуйста, какая у вас одежда? — спросила молодая гардеробщица.
— А ты что — прокурор, чтобы спрашивать? — взвизгнул сутулый. — Твое дело номерок в зубы и апорт — за малахаем, — но тут же он поправился и добавил примирительно: — Пальто у меня, красавица, темное такое пальто. Жена купила в Гостинке. Я ж ей говорил: «Зачем мне такое дорогое пальто? Разве можно так тратиться, дорогая?» А она, знай, свое: «Ты человек солидный, с министрами, директорами встречаешься, должен быть прикинут соответствующим образом. А то гребешь, как фраер последний…» Словом, пальто это… Давай, красавица, неси, не задерживай. А то мне еще в Смольный тут надо заскочить, проверить работу служб… Вот, бабуля, не дают дела даже музыку хорошую послушать. Уже вызывают, спрашивают. Кому-то нужно за всех отвечать, кто-то головой своей рискует, решения принимает, а кто-то на месте сидит — штаны просиживает.
— Начальником нелегко, — поддакнула старушка. — Что же ты, Аня? Разве ж нет пальто? Да что с тобой такое?
— Да то, Нина Петровна, — девушка зачем-то сделала шаг вперед, будто вышла из шеренги, — пальто это я хорошо запомнила. Сдавал его седой мужчина в черном костюме. С ним женщина была в бордовом платье. Я это пальто даже наощупь запомнила, у него ворс необычный…
— Ты что несешь, коза драная? — сутулый взял с ходу самую свою высокую ноту. — Мало в Питере таких пальто? Давай сейчас твой гардероб перетряхнем! Сколько таких надыбаем? Тащи мою одежду согласно номерку! Последнее тебе китайское предупреждение. Вы меня не знаете! Ты у меня не только отсюда вылетишь, но и из института своего! Что ты пялишься на меня, сопля? Да я тебя сейчас угондошу! Да ты сейчас будешь…
Уличных и транспортных скандалов невольный наблюдатель этой сцены не любил, а с похмелья любые возможные сотрясения были для него рискованными вдвойне. Всем своим больным нутром он почувствовал, что лучше держаться в отдалении, не подходить к гардеробу, постоять в сторонке. К тому же он не представлял — кто тут прав, кто виноват, к кому надо обращаться в таких случаях? А уж если понадобится — как и куда надо бить сутулого? Может быть, лучше вывернуть руку? Но если крутить ее двумя руками, он обязательно стукнет свободной? И в какую сторону крутить — по часовой стрелке или против? А вдруг гардеробщица превышает свои полномочия? Есть же у нее на этот случай инструкция?
Сутулый запрыгнул одним коленом на тумбу и протянул к девушке руку с растопыренными пальцами. Мужчине у стены, наблюдавшему за этой сценой, надо было действовать, а действовать он не любил и не умел.
— Аня! Лешу зови! — крикнула старушка и вдруг заорала таким органным басом, что наблюдателю срочно захотелось вернуться назад в концертный зал: — Администратора зови!
— Еще встретимся! — бросил сутулый на прощанье, пригнулся к земле и, не дожидаясь ни своей, ни чужой верхней одежды, метнулся к входным дверям.
— Вот паразит! Вот ворюга! Прохиндей! — кричала старая гардеробщица, потрясая воинственно спицами, даже встав со стула ради такого случая.
То ли наблюдателю стало стыдно за свое бездействие, то ли побоялся попасть под горячую руку работников гардероба, а, может, почувствовал себя несколько лучше, но он вернулся назад в концертный зал. Выходит, божественная музыка не исправляет людей, не делает их лучше, не побуждает свернуть с преступной тропы? Да что музыка?! А живопись? Способна ли она изменить человека? Спасти его пусть не в вечности, спасти его хотя бы на день, на час, на мгновенье?
Где уж спасти? Сама живопись разве не была всегда объектом преступных деяний? Да и эта невесомая, невидимая музыка. Ей бы тоже надо приглушить свои фанфары. Нечего трубить победно — не ангел. Разве не за божественную музыку Сальери отравил Моцарта? А возвращаясь опять к своему ремеслу, про гениального художника — «создателя Ватикана» — лучше умолчим…
Но эта девушка… Где-то он слышал выражение: ее глаза потемнели от любви. Влюблена она или ей от природы дан влюбленный взгляд? На сутулого она поднимала такие глаза, что, даже крича и ругаясь, тот смотрел куда-то в сторону. Студентка, красавица… гардеробщица. Смелая и принципиальная. Да просто героиня нашего бесцветного времени! Лауреат приза «Золотая вешалка», кавалерша ордена кепки Ленина, ордена шапки-ушанки, ордена подвязки…
На него вдруг напала похмельная икота. Вспоминал отец, наверняка, ругая за пьянство. Но если бы вспоминала его эта девушка, он действительно смог бы начать новую жизнь, наполненную работой, любовью и смыслом. Он бы работал, не вылезая из мастерской, с одной мыслью, что она думает о нем. И пусть икать ему всю оставшуюся жизнь, только бы было так.
Глава 2
Горацио считает это все Игрой воображенья и не верит В наш призрак, дважды виденный подряд.
Картина этого периода жизни Иеронима называлась «Музыка побеждает живопись». Рубенс изобразил бы это так: дородная тетка — муза живописи, перепачканная в красках, улепетывает от Аполлона, тоже упитанного мужичка, с лирой за плечами. Преследователь целится из лука в музу, взяв прицел несколько ниже талии. Великий фламандец добился бы у зрителя впечатления полной уверенности, что Аполлон не промахнется. В такую мишень промахнуться невозможно…
Иероним зачастил в Капеллу, вооружившись сразу тремя абонементами. Поначалу ему не везло. То вместо юной гардеробщицы работала старушка с вязанием, то какая-то ходячая вешалка. «Может быть, Ане за бдительность и отвагу дали отпуск или отгулы?» — терзался сомнениями Иероним, сидя в концертном зале и зверея от трезвости и от Брамса.
Но однажды после концерта, когда он стал рыться в карманах в поисках номерка, покрываясь, как обычно, нервной испариной, он увидел знакомую ладную фигурку в черных джинсах и сером свитере. Сердце его учащенно забилось, но Аня, посмотрев на номерок, на Иеронима даже не взглянула.
Тогда он купил себе шикарное ядовито-канареечное пальто, шарф цвета морской волны и черную шляпу с широкими полями. Интуитивно он понимал, что путь к сердцу гардеробщицы должен лежать через пальто и шляпу.
На этот раз Аня все-таки посмотрела на него удивленными и удивительными глазами, правда, мельком. Старушка гардеробщица тоже обратила внимание на его шляпу:
— Надо объявление повесить, — проворчала она, — если кому захочется приходить в таких панамках, пусть в пакет засовывают. Мусульмане вот шапки совсем не снимают. Аня, как того танцора звали, который все время в папахе ходил? Худой такой старичок?
— Махмуд Эсамбаев, что ли?
— Он! Мне соседка Матрена про него рассказывала, что он в папахе чеченские фальшивые… эти…
— Авизовки?
— Вот-вот, авизовки чеченские в папахе прятал. Потому и не снимал. Я, например, за это не осуждаю, гардеробщикам меньше работы.
Иероним получил номерок с дыркой, постоял в нерешительности, с каждой секундой чувствуя себя все глупее. Его черная шляпа явно уступала папахе Эсамбаева. Ничего не поделаешь, Иероним пошел на очередную встречу с прекрасным, которое уже ненавидел.
Однако музыка ему помогла. Вивальди какой-то своей ноткой или созвучием надоумил, подсказал. Иероним еле дождался, когда старик Антонио, наконец, допилит своими смычками огромное концертное бревно, и рванулся к гардеробу. Он прибежал самым первым и, глядя прямо в темные глаза под пушистой челкой, выпалил, довольный:
— Я номерок потерял!
— Ну что же, — пожала плечами девушка. — Придется вам ждать, пока разберут всю одежду.
— Растрепа какой, — проворчала старушка-напарница.
Теперь Иероним заработал себе право стоять возле гардероба и наблюдать за Аней. Он многое увидел цепким взглядом художника, выхватил из множества однообразных движений нужные ему линии, мысленно набросал несколько эскизов. Потом он нарисовал ее портрет в призрачных красках воображения. Также в воображении он отошел на несколько шагов, взглянул на портрет еще раз и понял, что любит эту девушку.
— А я вспомнила ваше пальто и шляпу, — сказал девушка, когда оно зажелтело среди последних сереньких курток.
— Такой картуз попробуй не запомни, — заворчала бабулька. — Без пакета в следующий раз не приму.
В следующий раз Иероним опять «потерял» номерок.
— Я помню вашу одежду, — сказала девушка, улыбаясь. — Сейчас принесу, только больше постарайтесь не терять номерок.
Но бдительная старушка выручила Иеронима.
— Не положено сразу без номерка, — сказала она, строго и с подозрением глядя на него. — Пусть стоит теперь и всех ждет. Не будет таким растрепой. И еще штраф должен заплатить. Это чтобы неповадно…
Благодарный Иероним готов был к штрафу, как к «штрафной». Теперь он рассмотрел и бытовые детали в гардеробном помещении: учебник по стилистике, тетрадь с конспектами, пакетик с сухим печеньем «Мария», которое он с детства ненавидел, дамскую сумочку с потрескавшейся кожаной ручкой… Гардеробщицы стали привыкать к нему, из их коротких диалогов он выяснил, что Аня — студентка университета, живет в общежитии, а здесь подрабатывает вечерами.
Самое главное, что его так интересовало, сказала старушка Нина Петровна, когда Аня усадила ее отдохнуть.
— Плечи-то так и гудят, так и гудят, — сказала она. — Мода такая пошла на тяжелое, что ли? Вон кожанка да с овчиной — ни поднять, ни повесить! Все китайцы нам везут всякую тяжесть… Посижу немножко. Спасибо тебе, Аннушка! Дай Бог тебе жениха хорошего, непьющего…
Тут Иероним почувствовал, что краснеет. То ли от того, что уже представлял себя в этой роли, а, может, потому, что не совсем соответствовал второму пункту.
Иероним и в третий раз решил «потерять» номерок. Он понимал, что это будет последняя попытка, как в сказке, потому что в третий раз он еще будет дураком, а вот с четвертого — полным идиотом.
— А вы идите без номерка, — сказала ему Аня, принимая канареечное пальто, успевшее за эти дни слегка потускнеть, и поглядела на Иеронима, как сестра милосердия. — Я вас хорошо запомнила и… пальто.
— Пусть он номер себе на лбу напишет, — встряла Нина Петровна. — Вы случайно не коллекционируете номерки, молодой человек? А то мне Елизавета Павловна из Русского музея рассказывала, что есть в Петербурге один такой коллекционер. Ходит по всем заведениям и номерки уносит для коллекции. Страсть какая! Не напасешься же на всех. Бедная Россия! Один номерки от пальто коллекционирует, другой — нефтяные вышки…
— Вы, случайно, не коллекционер? — спросила Аня под жужжание Нины Петровны.
— Коллекционер, — согласился Иероним, но, увидев легкое замешательство у собеседницы, тут же добавил: — Только номерки я не коллекционирую. Я коллекционирую… ваши взгляды и улыбки.
Иероним невольно поморщился от сказанной пошлости. Но он давно жил среди людей и хорошо понимал, что без пошлостей, банальностей не бывает отношений между мужчиной и женщиной. Полученный Анин взгляд мог стать гордостью коллекции. Неужели, она действительно принимала его за рассеянного идиота и ни о чем не догадывалась?
— Показывает мне номерок, — продолжала что-то рассказывать Нина Петровна, — а он у него на пальце застрял. Палец такой у него большущий, что намертво засел. Как он так умудрился насадить, ума не приложу! Говорит, во время спектакля очень разволновался, крутил, крутил, да вот и накрутил себе… Но куртку я ему не дала. Он ведь так и с номерком уйдет, и с одеждой. Вызвали МЧС, они номерок перепиливали, а как перепилили, я ему куртку вернула. Мне чужого добра не надо…
Лонгин предложил Ане проводить ее после работы, и она согласилась.
— А то ведь действительно номерков не напасешься, — сказала она.
— Хорошо, что вы работаете не в ювелирном магазине или винно-водочном отделе. Я бы тогда разорился или спился.
Они шли в сторону Васильевского, постоянно отклоняясь от маршрута. Мужчина и девушка странно смотрелись вместе. Он в широком пальто лимонного цвета, от одного взгляда на которое сводило челюсти и возникала оскомина. Она в облегающей курточке и джинсах. Он много говорил, широко жестикулировал, вздымались полы его пальто, как тога у древнеримского сенатора. Она больше слушала, осторожно обходила лужи и с ужасом наблюдала, как его светлое пальто постепенно становится пегим снизу.
Иероним никогда еще не испытывал такого вдохновения рассказчика. Ему казалось, что ее темные глаза ждут от него таинственных, мистических историй. Он рассказывал, стремясь зажечь в них огонь интереса к Петербургу, к искусству, к нему самому, Иерониму Лонгину, в первую очередь. Он был сейчас похож на первобытного дикаря, добывающего огонь, только не из сухой деревяшки или кусков кремния, а из души этой едва знакомой девушки. Он радовался этим первым искоркам в ее глазах и тихонько поддерживал еще слабое пламя, надеясь, что сможет перенести его в домашний очаг, чтобы потом поддерживать всю свою жизнь.
С Дворцового моста он показал родное ему здание Академии художеств. Он говорил, что это первое здание классицизма в Петербурге, скромное, спокойное, деловитое. Оно возводилось в те времена, когда на берегах Невы царствовал безраздельно блистательнейший, изящнейший, сладкий стиль Растрелли — барокко. Петербург принял новый архитектурный стиль не сразу. Полный недоверия и подозрения, город, как всегда, упорствовал. То ростом цен, то перерасходом средств, то чиновничьими проверками, он всячески препятствовал строительству. Архитектор здания и первый директор Академии Александр Филиппович Кокоринов, издерганный, измученный, умер, так и не достроив его до конца. Говорили под большим секретом, что он повесился на чердаке Академии.
До сих пор по ночам слышатся в коридорах здания странные звуки. Призрак директора бродит по лестницам и перекрытиям дома, незавершенная идея не дает ему покоя.
— А вы сами слышали этого призрака? — спросила Аня.
Иероним кивнул головой, выдержал паузу, за которую они прошли еще немного по мосту. С двумя своими однокурсниками студент Лонгин никак не мог сдать зачет по теории композиции. «Железный старик» Артамонов мучил их, как закоренелых еретиков, постепенно применяя все новые и новые орудия пыток. Теряя терпение и почти сознание, Иероним выкрикнул: «Искусство хорошо компоновать — это не более, чем искусство хорошо разнообразить!» Он хотел этим уколоть профессора, но игла оказалась китайской, лечебной. Иероним в горячке повторил слова какого-то классика и пролил бальзам на заржавелую душу «железного старика» Артамонова. Лонгин получил зачет и вышел в коридор, слегка пошатываясь.
Такая тишина бывает только в огромных, старинных зданиях, где никто никогда не жил. Эту тишину называют иногда высокой или звенящей. Статья в энциклопедии о ней, будь она когда-нибудь написана, гласила бы, что в природе такая тишина не встречается. И вдруг над головой Иеронима скрипнуло перекрытие, потом он ясно различил тяжелую поступь старческих ног и, как показалось ему, стук трости с металлическим наконечником. Кто-то ворчал по-стариковски, иногда кашлял и ныл, словно от боли. Эти звуки постепенно продвигались к лестнице. Куда он двинется дальше? Наверх или вниз? Шаги стали слышнее, с лестницы потянуло сырым сквозняком, пахнуло погребом. Призрак спускался. Иероним, понимая, что ведет себя, как идиот, на всякий случай подошел к дверям аудитории, из которой только что выскочил с таким облегчением и зачетной книжкой в руках. Чем слышнее были приближающиеся шаги, тем выше поднималась его рука к дверной ручке. Когда же возникла последняя пауза, и Иероним понял, что в следующий миг призрак появится в коридоре, ручка дрогнула, и вышли такие же измученные приятели, правда, без зачетов.
— И вы не увидели призрака? — изумилась Аня.
— Нет.
— И больше не слышали его шагов?
— Ни разу.
— А если бы он появился перед вами, — спросила Аня, отдергивая руку от холодных и мокрых перил Дворцового моста, — что бы вы сделали?
— Не знаю, — Иероним ответил не сразу. — Нет, не знаю. А вы, Аня?
— Я бы спросила его, — ответила девушка.
— О чем?
— О разном. О том, бессмертна ли душа?
И если она продолжает жить, то знает ли об этом, сознает ли себя? А вы как думаете?
Иероним не сразу понял, что последний вопрос обращен к нему, а не к призраку.
— Я думаю, Аня, что душа человеческая только на пути к бессмертию. Надо еще очень много сделать, много приложить ума, таланта, чтобы вырваться из мрака, вознестись над пропастью, которая нас ожидает. Вот тогда душа будет бессмертна и осознает это. Здание бессмертия надо строить, как Кокоринову и Деламоту Академию художеств. Христос выполнил гениальный проект, заложил фундамент, выполнил «нулевой» цикл работ. Теперь настала наша работа, работа подрядчиков бессмертия.
— И моя тоже? — спросила Аня, заглядывая Иерониму в глаза под широкими черными полями.
— И моя, и ваша, — ответил он, видя отраженные в ее зрачках огни Дворцовой и Адмиралтейской набережных.
— Вы, конечно, себя относите к генподрядчикам? — это было первое ироничное замечание, которое он услышал от Ани, из тех, что будут впоследствии доставлять ему столько веселых минут и вызывать столько же приступов раздражения.
— Даже не к субподрядчикам, — засмеялся Иероним. — Я только подсобный рабочий. Самый неквалифицированный и самый малооплачиваемый труд.
— А я так и вовсе экскурсантка, ротозей, — вздохнула Аня и тут же добавила серьезно: — Только не строим ли мы опять Вавилонскую башню? Вот в чем вопрос…
— Имеет место быть или не имеет место быть — вот в чем вопрос, — ответил Иероним назидательно.
Они шли уже по Университетской набережной, петербургский коктейль из ветра, дождя и еще чего-то, особенно промозглого, летел им прямо в лицо, и Аня машинально пряталась под широкие поля Иеронимовой шляпы. Он, конечно, этому не противился. Больше всего на свете ему сейчас хотелось расстегнуть свое широкое пальто и спрятать этого петербургского воробышка, который совсем закоченеет, если Иероним сейчас же не тормознет машину.
— Интересно, как выглядит призрак Академии художеств? — спросила Аня, когда они перешли на другую сторону, где Иероним застыл с вытянутой поперек дороги рукой.
— Призрак «Репы»? — переспросил он.
— Какой репы? — не поняла Аня.
— Ну, Академии Репина, сокращенно «Репы»…
— Призрак «Репы» я и сама могу описать довольно точно, — расхохоталась девушка. — Желтое-прежелтое пальто, как раз под цвет репы. Зеленый шарфик, как ботва у овоща. Черная шляпа с широкими полями, как котелок для варки данного овоща.
Иероним не сразу догадался, что это был его точный портрет. Девчонка была с чувством юмора. Конечно, он и есть призрак «Репы». Пусть так…
В этот момент у тротуара затормозила «девятка». Словно репку, их выдернули из сырых и замерзших рядов пешеходов и помчали в первое совместное путешествие до улицы Кораблестроителей, до университетской общаги.
Глава 3
Какого дьявола люди вроде меня толкутся между небом и землей? Все мы кругом обманщики. Не верь никому из нас. Ступай добром в монастырь…
Перед окнами любимых девушек пишут на асфальте, на снегу. Ровно в двадцать два часа ноль-ноль минут Аня должна была выглянуть в окно. Она помнила об этом весь вечер, ходила из угла в угол, присаживалась то на свою кровать, то на кровать соседки по комнате. Минуты капали медленно, как в древней китайской пытке вода на темечко. Что она могла увидеть с пятого этажа в сыром и темном петербургском дворе? Опять Иероним что-нибудь начудит, напутает со своей обычной непрактичностью, а потом расстроится и обидится на весь свет. Понимает ли он, что осенью в это время на улице видно только горящую помойку?
Она достала из тумбочки брошюру «Анализ хоздеятельности предприятия» и попыталась вникнуть в смысл написанного. Дочитав до скрепок, то есть до половины, она решила, что должна быть еще какая-нибудь брошюра, предшествовавшая этой. Аня внимательно пересмотрела все свои пособия, но ничего похожего не нашла. Надо было взять у кого-нибудь лекции. Но у кого? Будущие журналисты обычно пишут так, что сами потом едва разбирают написанное. Надо было самой сидеть на лекциях. Но кто же знал, что будет не только зачет, но и огромная курсовая с множеством таблиц, формул, подсчетов? И это на гуманитарном факультете, где таблицу умножения многие уже забыли! А потом, кто мог предположить, что за нею станет всерьез ухаживать взрослый, интересный мужчина, личность незаурядная и неординарная, художник, сын лауреата всяческих премий и тому подобное?
Правда, если не смотреть в паспорт и на нелепую бородку, не такой уж он и взрослый. Аня частенько чувствовала себя куда взрослее, особенно когда Иерониму приходилось принимать решения, вступать в отношения с окружающими, вообще совершать какие-то шаги. Вот и сейчас он, наверное, выдумал какую-нибудь нелепицу, потратил массу времени и сил, а теперь сидит где-нибудь под дождем, схватившись за голову, и считает себя полным идиотом.
За стеной пропели позывные какой-то радиостанции. Десять часов! Она чуть не пропустила время Йорика! В окно она высунуться в любом случае должна. За стеклом был абсолютно черный вечер с дождем и, кажется, мокрым снегом. Аня стала машинально водить пальчиком по холодному стеклу, выводя мокрыми дорожками свое имя. И тут она увидела прямо перед собой, даже немного выше, те же самые буквы, светящиеся ярким электрическим светом. Ее имя было сложено из светящихся окон дома напротив. На фоне темного фасада ясно читались «А», «Н», вот только «Я» было немного рогато. Свет в трех окнах был лишним. Аня была так поражена этим зрелищем, что не успела даже позвать кого-нибудь из подружек. Огни стали вспыхивать, гаснуть, прочитать что-то было уже невозможно. Только рогатое «Я» светилось дольше всех.
Потом она узнала, чего это стоило Иерониму. Целую неделю он обходил жильцов дома по улице Кораблестроителей напротив университетской общаги. У него была только одна просьба — включить или выключить свет в определенной комнате в определенное время. Если даже ему открывали двери, все равно, как правило, он наталкивался на стену глухого равнодушия. Люди не знали, что такое любовь и не верили, что она вдруг посетила этого бородатого господина в пальто сумасшедшего цвета, явно не юношу.
Они поняли его гораздо лучше, когда он пришел с большой сумкой, набитой водкой и шоколадом. Это уже было похоже на любовь. С тремя квартирами, правда, пришлось помучиться. В одной жила старая дева, которая сдалась только за собственный портрет, исполненный Иеронимом в стиле классического подхалимажа. В другой квартире два очень красивых человека собирались разводиться. Они смотрели на Иеронима пустыми глазами, как на народного судью, и не понимали — что такое электричество, время, любовь. Влюбленный художник достал последнюю бутылку водки, выпил с мужчиной, и предложил им перевезти вещи на своей машине, когда им понадобится. Мужчина промолчал, а женщина сказала, что хочет уехать к родителям как можно скорее. Иероним предложил заехать за ней завтра в двадцать два ноль-ноль. В этой квартире он собственноручно зажег свет на кухне и погасил в спальне. В темной комнате тихо сидел мужчина и смотрел прямо перед собой.
Оставалась еще одна старуха. Иероним предлагал ей денег, продуктов, посулил сделать ремонт, изобразить ее в Эдемском саду среди ангелов, купить новый телевизор, а на обоях нарисовать героев любимого сериала. Она не верила ни единому его слову, подозревая в нем жулика, агента недвижимости. Иероним в сердцах крикнул, что взорвет ее прямо в торжественный день получения пенсии, и не запрятанные в чулок купюры долго будут кружиться в воздухе. Старуха обиделась, вызвала милицию, и бедному художнику пришлось оформлять стенную газету в соседнем отделении. Так у буквы «Я» получился рог из трех старухиных окон.
Не увидев его в следующие три дня, Аня подумала, что Иероним обиделся на нее за скуповатый поцелуй благодарности. На самом же деле, он просто приходил в себя после самой, казалось бы, несложной композиции в его жизни. Композиции из трех букв.
На новогодние каникулы они уехали в старинный православный монастырь, недавно открывшийся после многолетнего запустенья. Плотненький, жизнерадостный игумен, похожий на туриста-песенника, с бородой, измазанной в известке, уже в сумерках поселил их в двух соседних кельях, но с общей печкой, то есть, общим теплом.
Игумен, как ребенок, обрадовался имени Лонгина и, разговаривая с художником, повторял его через каждое слово.
— Иероним… Надо же! Как благостно… Иероним… — слышался удаляющийся по темному коридору приятный басок отца Макария.
Их разбудил колокольный звон, созывавший на утреннюю службу. Иероним и Аня вышли на двор. Монастырь еще наполовину был в развалинах, но богатый в эту зиму снег прикрыл разорение. Снег и недавно побеленные стены сливались в едином ослепительно белом пространстве, и темные маковки, карнизы, наличники, казалось, повисли в морозном воздухе.
— Вот он, белый свет! — сказала Аня, зачерпнула целую пригоршню снега, подумала, подумала и вдруг ткнулась в нее лицом.
— А есть снег не надо, — послышался знакомый басок отца Макария. — Видите избушку? Ступайте туда, там матушка Акулина пряники медовые печет. Таких пряников и в Туле не ведают. Пряников она вам даст и чаю нальет, а вот рецепт даже не спрашивайте. Грешна матушка Акулина, гордыней обуреваема из-за пряников. Только пряники у нее все равно самые вкусные…
— Слушай, Иероним, а ты играл в детстве в «Акулину»? — спросила Аня, когда они шли через заснеженный двор по дорожке-траншее.
— Это что за игра? — удивился художник.
— Детская, карточная.
— Ну, нет. У меня отец, знаешь, какой строгий до карт был? Как сейчас до алкоголя и авангардизма. А рука у него не то, чтобы тяжелая, а тяжеленная. Так что ни азартных игр, ни курения мое детство не знало.
— Да у тебя же совсем не было детства! — посочувствовала Аня, покачав головой и схватившись ладошками за щеки, на какой-то фольклорный манер.
Она была в темном платке в мелких цветочках-лютиках и с яркой каймой по краям, купленном поспешно, в самый последний момент. Стянутое платком личико округлилось, щеки заметно располнели, а челочка делала ее совсем девчонкой.
«Во всякой одежде…» Каждое утро Иероним решал мучительный вопрос — брить или не брить бороду? Борода его старила, но острый, совсем не волевой подбородок, портил его гораздо больше. Он повязывал шарфы и платки, чтобы спрятать худую шею, позволял челке спадать на самые глаза, чтобы придать лицу хоть какое-то выражение. Все это были игры в пользу безликости. Но рядом с Аней он чувствовал себя красивым и мужественным человеком. Ей шла любая одежда, начиная от современных топиков до русской шали, сшитой, наверное, в Поднебесной империи. Иерониму тоже теперь казалось, что китайский свитер и турецкие джинсы сидят на нем, как будто сшитые на заказ. Аниной миловидности, изящества, простоты в обхождении с вещами с лихвой хватало на двоих. «С такой девушкой можно пойти куда угодно, — говорил его внутренний голос с рекламной интонацией, — хоть на вручение „Оскара“, хоть с котомкой и веригами по святым местам».
— Представляешь? Мы играли в «Акулину» втроем: бабушка, мой дядя, ее старший сын, и я, — рассказывала Аня. — А игра очень простая — надо вытягивать карты друг у друга, у кого на руках останется дама пик, тот проиграл. Самые азартные игры — самые простые. Когда бабушка проигрывала в хорошем настроении, она выбегала из-за стола, надевала пуховый платок, покачивала вот так головой и говорила: «Акулина Савишна — нынче, а не давишна». А когда настроение у нее было не очень, хотя это было редко, она бросала карты на стол и говорила: «Никогда у нас в доме никто не мухлевал, а вы мухлюете бесстыдно! Мухлевщиков нам не надобно!» Вот такая была старушка.
— А дядя твой где?
— Дядя Гена? А он спился, сидел несколько раз, бродяжил еще в то время, когда про бомжей не говорили, заболел туберкулезом и где-то в чужих краях умер. У него были золотые руки. Он мне сделал в детстве лошадку — не игрушечную, а самую натуральную модель лошади под мой рост. Я до самой школы была уверена, что она живая. Можно было потрогать ее мышцы, зубы, мне казалось, что я слышала биение ее сердца. Волосы для гривы и хвоста он ночью срезал у своей жены. Так был увлечен работой! Мама говорит, что после этого случая она от него ушла, и вся жизнь дяди Гены оказалась скомканной. Он любил эту женщину всю жизнь…
Рассказ Ани почему-то взволновал Иеронима так сильно, что у него комок подкатил к горлу. Чтобы скрыть свои чувства, он прокашлялся и спросил первое, что взбрело в голову:
— Эта лошадка не сохранилась?
— Только на фотографии. Я тебе потом покажу. А вот дядигениных фотографий, кажется, не сохранилось.
— Наверное, он был художник, — сказал Иероним. — Знаешь, есть такие художники без красок, глины, гипса, как поэты, не пишущие стихов. Я часто думаю про этих людей, и мне кажется иногда, что только они и есть — настоящие художники, которые не создают ничего, не дают своей гордыне выпячиваться, не хотят становиться темой разговоров, пересудов. Они походя творят великие произведения искусства из всего, что попадается под руку, дарят их детям, забывают на скамеечке, забрасывают на чердак…
— Подожди, Иероним, — перебила его Аня. — А как же тогда: не зарывай талант в землю?
— А они не зарывают его, они просто не делают из своего таланта идола или дойную корову. Они не относятся к нему серьезно, делают игрушки, искусство их просто и радостно.
— Ну уж несерьезно! Что уж серьезнее — срезал косу у жены и потерял любимого человека…
— Это в припадке вдохновения. Ты, например, веришь, что Микеланджело отравил человека, чтобы изобразить умирающее тело с натуры?
— Гений и злодейство — две вещи несовместные, — напомнила Аня.
— А я верю, что в творческом порыве можно убить. Художник способен на убийство ради прекрасного… Ты испугалась? Вот глупенькая! Это же слова, слова… А если ты испугалась меня, то напрасно. Отец, например, не считает меня настоящим художником… Да и про Микеланджело — это только легенда, как про Моцарта и Сальери… Давай-ка, наконец, зайдем к этой… Аксинье.
— Акулине!
Они вошли в трапезную, все пространство которой занимал длинный стол, а скамьи тянулись по стенам с трех сторон. Из полуоткрытой двери сюда шел густой, еще не жидкий, но уже и не газообразный, сдобный дух. Вошедшие застучали ногами, чтобы сбить с обуви снег, а заодно как бы оповещая о своем приходе.
Дверь в соседнее помещение открылась пошире, отчего теплая медовая волна побежала к Ане и Иерониму навстречу. Выглянула женщина. Иероним профессиональным взглядом «срисовал» ее лицо. Была она еще не стара, взгляд имела живой, заинтересованный. Лицо ее могло быть даже приятным, если бы не искривленный, видимо когда-то сломанный и неправильно сросшийся нос. Вспышка страшной мужской жестокости придала ее лицу неровную, повернутую на сторону курносость.
— Здрав-ствуй-те, — сказала женщина по слогам, как первоклассница. — Так вы и есть художник с невестой?
Аню тогда впервые назвали невестой, и это ее здорово смутило.
— А вы будете та самая Акулина, у которой самые вкусные пряники в России? — спросил Иероним. — А раз в России, то и на всем белом свете.
— Ну, вы скажете тоже, — Акулина спрятала лицо за дверью, но так же, как медово-сдобный дух, чувствовалось, что похвала ей пришлась по душе.
— Вы присаживайтесь, гости дорогие, чувствуйте себя как дома. Только спиной к тому окну не садитесь — надует, — говорила она уже из глубины кухоньки. — А я сейчас управлюсь. Очень угодить хочется. Вы из Москвы?.. Из Питера? Тоже город. У вас там хлеб пекут или же везут из-за границы?
— Пекут, — сказала Аня. — Только он почему-то не черствеет, а сразу плесневеет.
— Хлеб должен быть и горячим вкусен, и сухой коркой по-своему приятен, — сказала с кухни Акулина. — А что плесневеет, не черствея, так это от химии вашей. Ничего без химии у вас нет. Вот что плохо. Зато у нас даже слово такого нет — «химия»…
— А ты заметила, что у Акулины нос сломан? — тихо спросил Иероним.
— Ты же знаешь, я немного близорука. Вижу, что на лице не все в порядке, а в чем дело — не понимаю.
— Она от этого увечья на акулу похожа. Имя такое ей словно в насмешку досталось. Акулина — акула… Может, ее пытали, чтобы выведать тайну монастырских пряников? «А мне костер не страшен, пускай со мной умрет моя святая тайна, мой вересковый мед…»
— Как тебе не стыдно? — Аня легонько потрепала его за ухо.
Дверь вдруг резко распахнулась, видимо, от толчка ноги, и в трапезную вошла Акулина с самым настоящим самоваром.
— Ой, какой он огромный! Иван Иваныч самовар! — вырвалось у Ани.
— Антиквариат! — добавил Иероним.
Он вскочил, чтобы принять у хозяйки тяжелую ношу, но она не дала, сама водрузила сверкающего начищенными доспехами чайного рыцаря на стол. После этого торжественного шествия она забегала с заварным чайником, чашками, блюдцами, вареньями. Пряники под белым полотенцем с красными петухами оказались на столе как-то неожиданно, по мановению волшебной руки.
— Кушайте, гости дорогие, — сказала Акулина, сама присаживаясь на краешек скамьи. Потчуя гостей, она подперла щеку рукой, как принято, но пальцами слегка прикрыла уродливый нос. Было заметно, что она стеснялась своего уродства, но в то же время не могла не утолить своего любопытства.
Иероним разломил большой пряник пополам и не удержался, глубоко вдохнул в себя его хлебную душу.
А потом стал откусывать поочередно от одного и другого куска. Пряники были большие, простой формы, с едва намеченной зверюшкой на глазури.
— Как вы хорошо кушаете! — сказала Акулина. — Тут уже давно никто так не кушал. Все свои, привыкли. Дочурка, а ты что же? Как воробышек клюешь! Закуси, как следует. Не думай про всякие там модные фигуры! Коли человек хорош, то завсегда пригож…
Тут она смутилась, видимо, вспомнив о своей внешности. Но Иероним, еще не прожевав первый пряник, стал осыпать ее стряпню похвалами, и Акулина зарделась, замахала на него руками, будто эти комплименты были адресованы ее женской красоте.
Пока они закусывали, в трапезную дважды заглянул отец Макарий. Каждый раз он придумывал для этого какие-то пустяковые поводы. Было ясно, как день, что игумену не терпелось походить с художником по монастырю, посоветоваться, поговорить со знающим человеком, а, может, и столковаться насчет работы.
— Вот пристал! — добродушно возмутилась на него Акулина. — Не даст путем покушать! Вы уж идите с ним, а Аннушка со мной посидит. Что ей по стенам лазить? Да и сквозняки там, сырость…
Иероним ушел, Аня осталась с Акулиной. Та с заговорщицким видом повела ее на кухоньку. Аня поняла, что редко кто удостаивается такой чести, поэтому всем своим видом старалась показать, что ей это очень интересно.
— Правда, что вы никому не открываете секрет пряников? — спросила девушка.
— Так нет никакого секрета, — пожала плечами Акулина. — Возьму вот тесто в руки, помну его. Руки сами подскажут, надо ли мучки добавить. А мед, траву целебную, тут мне мой помощник подсказывает. — Акулина указала на сломанный нос. — Это муженек мой Николаша меня так наградил… Может, перегородка какая у меня там поломалась, только могу я с тех пор хорошо запахи различать. Любую травку узнаю, цветок, снег как пахнет по-разному, узнаю…
«Прямо Зюскинд какой-то! — подумала Аня. — „Парфюмер“ в захолустной Вологодщине. А вдруг Акулина — гений? Может, в обмен за свое уродство она и получила свой особенный дар? Надо будет поговорить с Иеронимом об этом…»
В кухне было очень жарко. Акулина с Аней вышли в трапезную и присели в уголке. Так хорошо Ане никогда не молчалось. Как здорово, что не надо приставать к Акулине со всякими вопросами, брать интервью, впихивать ее жизнь в один из газетных или телевизионных жанров! Как хорошо жить без всяких репортажных включений, подсмотренных деталей, эскизов для будущих портретов! Жить простой жизнью, без слоев и начинок, такой же, как эти пряники.
— Вот что я хочу, чтобы ты знала, дочка, — сказала вдруг Акулина. — Только ради бога не проговорись отцу игумену, а то подведешь меня сильно. Грех это по православной вере. Может оно и так, может оно от лукавого? От лукавого и есть. Только вот увидела тебя и поняла про тебя кое-что, нашептались мне слова. Что это значит — не пытай меня, не знаю. Но в себе держать это не хочу, потому предостережение это твое…
— Что же это за слова такие? — спросила Аня с улыбкой, но голос ее дрогнул.
— Берегись, Аннушка, черной кошки, желтого властелина и тихой воды… И еще. Священному человеку в вере откажи, не верь ему, новой личине его не верь…Ой, дочка, да ты побледнела! Так это все пустое! Не слушай дуру-бабу! Говорит, сама не знает чего! Сейчас вот мы с тобой наливочки выпьем. Вот у нее-то есть один секрет. А я тебе его расскажу без всякой утайки. А глупости эти из головы выброси. Сама вот наговорю всякого, а потом мучаюсь. Язык у меня такой, за что и по носу получила…
Глава 4
А я? Кто я, беднейшая из женщин, С недавним медом клятв его в душе, Теперь, когда могучий этот разум, Как колокол надбитый дребезжит…
Сестра Аниной матери осталась старой девой. Хотя тетя Наташа ничем была не хуже других: ни лицом, ни фигурой. Мама рассказывала, что ее, Машу, родители предоставили сами себе, пустили на самотек, а Наташу отдали на воспитание бабушке Евфросинии Федоровне. У бабушки Фроси был тяжелый характер, критический взгляд на окружающих и маленькая пенсия.
— Ты же — уродка, — говорила она маленькой Наташе. — Посмотри на себя в зеркало. У тебя ноги — буквой Х! Нужно было родителям в детстве правильно пеленать ребенка. Теперь уже ничего не исправишь… Ты — человеческий черновик. Надо же, какие у тебя глупые глаза! Больше читай и носи очки. Пусть лучше думают, что ты страшная, но не глупая. А ты и без очков страшная! Сейчас с тобой девочки не дружат… Дружат? Это потому, что им нужна страшненькая подруга, чтобы на твоем фоне хорошо выглядеть перед парнями. Ты про парней можешь даже не думать. Какие парни, если от тебя лошади шарахаются? С твоими данными смешно наряжаться. На тебя что ни надень, все корове седло…
Тетя Наташа всю жизнь твердо верила, что она страшная и толстая, что ей ничего из одежды не идет, что самое лучшее для нее — работа сварщицы в маске и брезенте, желательно в ночную смену. Баба Фрося добилась своего. Тетя Наташа действительно стала страшной, толстой, одинокой. Но тяжело с ней было общаться не поэтому. Тетя Наташа не видела никого и ничего, кроме собственной уродливой персоны. Это было удивительно, но себя она любила безумно, до беспамятства, как любят ребенка-инвалида.
Аня, еще будучи подростком, правильно поняла для себя эту печальную историю. Она не осуждала своих подружек, когда они болтали о тряпках, сериалах, выбирали бой-френдов из длинного списка американских киноактеров. Уже тогда она понимала, как важна для женщины глупость. Она даже сочинила собственную «Похвалу глупости», смысл которой заключался в том, что глупость помогает женщине выжить в этом непростом мире. Надо обязательно кривляться перед зеркалом, примерять на себя всевозможные тряпки, шептать и хихикать, смотреть телевизор и ахать при этом:
— Ой, Ричард Гир, лапочка! Как он мне нравится! Красавчик ты мой! Света, подари мне его фотку. Хочешь, на заколку поменяю?
Это также важно для будущей женщины, как погоня щенка за собственным хвостом, обрывание обоев, порча мебели и разгрызание тапочек. Из всего этого хаоса, бессмыслицы рождается настоящая женщина, как Афродита из пены. Такая женщина знает, чего хочет от жизни, но гораздо больше чувствует.
Когда девчонки выбирали свои идеалы из американских кинокрасавцев, Аня тоже называла в разговорах какое-то известное имя, но, оставаясь наедине с собой, на самом деле представляла его совсем не таким. Рыцарь скакал к ней издалека, доспехи его были в пыли, конь часто спотыкался. Этот человек много пожил, много повидал, но он не был непобедимым героем, самоуверенным и нахальным. Скорее наоборот, ему часто доставалось от людей и от жизни. Лица же его было ей не разглядеть, оно было закрыто стальным шлемом. Со временем эта детская романтическая картинка трансформировалась в идею: «Мой мужчина не должен быть похож на других».
Теперь рыцарь, наконец, доскакал до нее, слез с коня, преклонил колено и снял пыльный, помятый в боях шлем. У него были длинные волосы, бородка, маленькие глаза, спешившие все рассмотреть, запомнить, запечатлеть, но чаще смотревшие искоса, как в песне «про милую». Звали рыцаря Иероним Лонгин.
Иероним был не похож ни на знакомых ей мужчин, ни на киногероев. Он был… разный. Даже внешне он часто изменялся в зависимости от настроения, погоды, окружения, темы разговора, одежды, не своей, правда, а Аниной. В своей одежде он ровным счетом ничего не смыслил. Аня до сих пор не могла без смеха вспоминать его канареечное пальто, шарф цвета электрик и черную шляпу с широченными полями. В таком виде он когда-то попытался произвести на нее впечатление. Самое потешное, что он до сих пор уверен, что именно этому наряду обязан своим успехом. Хотя, может, он в чем-то и прав? Женщина — загадка не только для мужчин, но и для самой себя.
Лонгин умел быть галантным, внимательным, нежным, остроумным, обаятельным, а мог сделаться угрюмым, раздражительным, вспыльчивым, несносным. Аня понимала, что, общаясь с ней, идя по улице, сидя в ресторане, лежа в постели, Иероним продолжал работать. Он не мог быть художником только перед мольбертом. Он работал даже во сне, вздрагивая от кошмара или улыбаясь счастливому сновиденью. На холст выплескивалось уже пережитое, переработанное, ставшее плотью его и кровью.
Словом, она понимала и принимала его. Это был ее мужчина, разный, как сама жизнь.
Весной Иероним принес ей в общежитие завернутую в материю картину. Раскрывать ее не велел до его ухода. Сам же был рассеян и забавен. Все порывался что-то сказать, но тут же отмахивался от этих попыток, как от насекомых.
— Все здесь, — сказал он, уходя. — Все в этой картине. Постарайся ее понять, даже прочитать, как письмо.
Аня проводила его до вахтера, вернулась в комнату, стянула чехол и поставила картину на подушку. Сев по-турецки на кровать, она стала рассматривать странную композицию.
Поначалу она ничего не могла понять. Краски заходились, захлебывались, кисть художника едва намечала какое-то подобие образа и тут же забывала о нем, переносясь к другому сюжету. Но ведь никакого сюжета не было! То, что можно было принять за дорогу, срывалось огромной птицей и сворачивалось тут же в тугой узел. Неземные цветы падали вниз и разбивались на множество осколков. Но угадывались и какие-то только Иерониму и Ане знакомые черты: нос несчастной Акулины, тень здания Академии художеств, дверная ручка, номерок из гардероба…
Удивительно, но в этом нагромождении красок, обрывков сюжетов и образов, не до конца прописанных, будто смазанных быстротечностью жизни, Аня почувствовала ритм, пульс, даже его сердцебиение, будто ее голова сейчас лежала на его груди. И еще она чувствовала протянутую к ней знакомую руку с длинными пальцами, худой, жилистой кистью…
В дверь постучали. На пороге стоял Иероним. Дышал он тяжело, потому что бежал по лестнице. В глазах его был немой вопрос и еще детский страх перед неведомым.
— Ты посмотрела картину? — спросил он осипшим голосом. — Внимательно посмотрела? Ну что?
— Я согласна, — ответила Аня.
Он смотрел на нее восторженно и недоуменно. Вопрос не прозвучал, и ответ, который он так ждал, мог быть совсем не на него. Неужели она так его понимает? Тут ему действительно стало страшно. Что же это за женщина такая?
— Я правильно поняла твой вопрос, твою картину? — спросила девушка.
— Ты согласна стать моей женой? — переспросил он, сплоховав и разрушив этим маленькое чудо, сотворенное только что ими. Конечно. Она была согласна. Она же сразу ответила и все так прекрасно поняла. Только вот он дрогнул, переспросил, не поверил. А чудо они еще сотворят! Еще множество чудес! Ведь впереди такая большая, длинная жизнь…
Потом было знакомство с его отцом, свадьба, круиз на белом теплоходе, медовый месяц накануне медового Спаса, внезапная смерть Василия Ивановича и этот странный год, который закончился непонятными, необъяснимыми изменениями в характере и поведении любимого человека.
Его словно подменили! Это устойчивое словосочетание, избитое, заигранное, как пластинка, как хит на все времена, больше всего подходило к ее мужу. Он не так разговаривал, не так смотрел, не так трогал ее, как раньше. Он словно играл какую-то глупую роль и так заигрался, что забыл свое настоящее лицо.
Может, надо было подойти первой, поговорить, как в реалити-шоу? На экране вечно валяющиеся на койках молодые люди в таких случаях подползали друг к другу и начинали долго-долго нудить перед камерой:
— Давай поговорим.
— Не хочу я с тобой говорить.
— Давай поговорим о том, почему ты не хочешь со мной говорить.