Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дмитрий Вересов

Унесенная ветром

(Кавказские пленники — 1)

…Далекий вожделенный брег! Туда б, сказав «прости» ущелью, Подняться к вольной вышине! Туда б, в заоблачную келью, В соседство бога скрыться мне!.. А.С.Пушкин
Пролог

Не смотря на то, что человек склонен к упрощенному восприятию действительности, к округлению ее даже математически, он зачастую в этом ошибается. Например, жизнь телесная разделяется не на десятилетия, а на семилетия. Это признают передовые физиологи современности — второй половины девятнадцатого века. Так же и духовное взросление совершается внутри семилетнего периода. Детство, отрочество, юность… Хотя, может, все это простые совпадения, глубоко застрявшие в человеческом сознании, осколки древних числовых магий?

К моему величайшему удивлению, пробыв достаточное время на Кавказе, я обнаружил у чеченцев особое отношение к числам «семь» и «восемь». Мужчина, например, должен помнить семь поколений своих предков, а женщина — восемь. «Семерка» состоит исключительно из единиц, «восьмерка» — из равноправных пар. Поэтому, горцы первую относили к мужчинам, а вторую к женщинам.

В древности числа выкладывали камешками, откуда и пошло слово «калькуляция», то есть «счет». Символ, которым мы обозначаем число сегодня, прячет его от нас, нивелирует его таинственный смысл. В этой каменной стране так просто увидеть число в его истинном, открытом виде. Старик раскладывает перед собой главное богатство этих мест — простые камешки. Он видит «семь» и «восемь», как они существуют в природе. «Это мужчина, — говорит он. — А это — женщина». Старейшина видит ущербность «мужского» числа и говорит: «Портится мужчина — пропадает семья, портится женщина — гибнет народ»…

Я опять приехал в станицу Новомытнинскую через семь лет. Сначала я лечился от ранения, потом получил отпуск. Потом лечился уже от не менее тяжелого ранения — хандры. Как известно, лучшее средство от нее — путешествие. Я добросовестно странствовал по Кавказу, пока начальство не затребовало меня по службе. По пути к месту моего нового назначения, я сделал изрядный крюк, только чтобы побывать в краях, где протекала когда-то моя молодость.

Чудак! Что хотел я там найти? Следы моих былых впечатлений? Вновь, как в молодые годы, испытать удивительное ощущение ежеминутно раскрывающегося передо мной мира? И вправду, чудак!

Как говорится в народе, я искал вчерашний день. Как говорят философы, я хотел опять войти в ту же самую реку. В мутно-бурые воды Терека. Даже если Терек не изменился, я уже был совершенно другим, преодолев четвертое семилетие своей жизни.

Уверен, что любой человек ощущает такие периоды как некие внутренние изменения, переходы через душевные водоразделы. Меняются не только вкусы и привычки, но и представления о жизни, ее смысле. Что же удивительного, что месяц назад в Пятигорске я защищал в споре с князем Кутайсовым одно, а теперь думаю, что говорил совершеннейшие глупости? Ведь только зяблик всю жизнь поет одну и ту же песню.

Вот на этом семилетнем рубеже меня и потянуло в места моей первой молодости, где когда-то я получил младший чин офицера артиллерии, а месяц спустя — первое легкое ранение на излете случайной чеченской пули.

Я приехал в станицу Новомытнинскую в полдень. Был тот самый прозрачный осенний день, когда воздух словно пахнет расколотым арбузом, а легкий ветер приносит дымный запах далеких горных аулов и степных кочевий. Было время сбора винограда, и я попал в уже засветло опустевшую станицу.

Присев на старую потрескавшуюся колоду во дворе когда-то хорошо знакомой мне хаты, я все искал в себе отголоски тех, первых впечатлений от Кавказа, но чувствовал только дорожную усталость. Хотелось поговорить с кем-нибудь, но единственная оставшаяся и доме старуха, древняя, как эта рассохшаяся колода, была в хате, а я, хорошо зная старообрядческие традиции казаков, курил на улице. Старуху я узнал, а она меня, кажется, нет.

— Что, бабушка, — спросил я ее, когда она шла через двор с порожним туеском в высохших, черных от солнца и старости руках, — урожай-то нынче хороший?

— Что ж, не хуже тамошнего, прошлогоднего, — ответила, шамкая, старуха. — Грех жаловаться. Господь дает… Все по милости Божьей…

— А ведь я вас узнал, — уже громче заговорил я, чтобы не повторять то же самое. — Вы бабушка Хуторная. Сын ваш — Акимка Хуторной. Жив он?

— Жив, спасибо вам, — ответила старуха. — Слава Богу!

— А вы меня помните?

Старуха подслеповато посмотрела на меня, собрав морщины к бесцветным, слезящимся глазам. Мне показалось, что она не смотрит, а прислушивается, и я решил переспросить.

— Вы меня…

— Нет, батюшка, не припомню, — неожиданно перебила меня старуха.

— Как же, бабушка? Семь лет назад в станице останавливались солдаты, помните? В тот год еще генерал Курослепов проезжал вашей станицей… А я в хате у Буренниковых останавливался. Может; припомните?

Старуха смотрела на меня, вытирая краем платка слезящиеся глаза. Я вспоминал еще какие-то приметы того времени, назвал ей множество событий. Все без толку! Я плюнул и замолчал. Старуха все стояла, смотрела на меня, будто чего-то еще ждала.

— Ладно, — сказал я, почему-то раздражаясь на нее, — ступай, бабка! Ступай!

Видимо, я сбил ее с толку. Позабыв, куда шла, она потопталась еще и побрела назад в хату. Навстречу ей растворилась дверь, и во двор выбежала девочка лет шести-семи с тряпичной куклой в руках. Увидев на дворе незнакомца, она остановилась в удивлении, широко раскрыв глаза и спрятав руки за спину.

Я хорошо разглядел се. Была она темно-русая, хотя казацкие дети, вырастая, часто становятся совершенно черными. Глаза у нее были несколько удлиненные, что делало их выразительными и по-птичьи пугливыми. Одета она была скорее на чеченский, чем на казачий манер.

— Здравствуйте, красавица-турчанка! — сказал я ей как можно приветливее.

Мой голос слегка напугал ее, она повернулась, было, к дому, но передумала.

— Я — не турчанка, — сказала она неожиданно бойким голоском. — Я — Асютка Хуторная.

— Что же ты в шароварах, как турчанка? — поддразнил я ее, но она пропустила мой вопрос мимо ушей.

— Мамука — на винограднике, а папаня на кордон подался, — открыла она мне все домашние секреты.

— А кто же твоя мамука? — спросил я.

— Мамука моя — Анфиса, а я — Асютка.

— А может, Ашутка? — спросил я, припоминая знакомое имя.

— Говорят тебе, Асютка. А это дочка моя…

Она достала руки из-за спины и показала мне тряпичную куклу, перетянутую нитками. Кукла была хороша необычайно. Вместо перетянутых пучков соломы или тряпок, чем играет местная детвора, я увидел настоящую куклу с личиком, маленькими ручками, платком и рубашкой. Она ничуть не уступала куклам, в которых играли ее ровесники в Петербурге, разве что глиняное лицо ее было грубее, серьезнее, я бы сказал, взрослее фарфоровых личиков, которыми заполнены детские спаленки нашей столицы.

— Это — моя дочка, — сказала она, прижала тряпичную голову к груди и запела тоненько и протяжно, качая свою небогатую куклу.



Баюшки-баю!
Я сугревушку свою,
Я сугревушку свою,
К чему примерю?
Примерю теплу
Свою сугреву
Летом к алому цветку,
Зимой к белому снежку…



Я хотел еще поговорить с маленькой певуньей с птичьими глазами и голоском, но она сама сказала мне, состроив строгое лицо, видимо, кому-то подражая:

— Солдаты табачище курят! Страсть! Напасти на них нет, окаянных!

Она топнула ножкой, еще прошипела что-то, видимо, по-чеченски, и побежала в хату.

Грустно улыбнувшись, я вычистил погасшую трубку и посмотрел в даль, где за Тереком возвышались вековечные громады горных вершин. Они были все те же, как и семь лет назад, как и в то время, когда старуха была такой же маленькой девочкой, как и в те седые годы, когда здесь селились уже сгинувшие бесследно хазары. А я? Что я? Старуха меня не помнила, девочка меня не понимала. Может, кукла могла мне что-нибудь сказать приветливое, если бы ей нарисовали рот…

Я вспомнил эту куклу. Семь лет назад здесь произошла одна история, которых много было за кавказскую войну и, наверное, еще будет. История моя как раз об этой маленькой девочке, которая топнула на меня ногой, и об этой кукле. Хотя, нет. Та кукла была совсем другая. Определенно, совсем другая…



* * * * *



На десятичасовую электричку Мухин не успевал.

Во-первых, проспал. Во-вторых, выходная тишортка, что с Костей Кинчевым на груди, оказалась чем-то заляпанной, и вообще Муха нашел ее в корзине с грязным бельем. В-третьих, за неуплату отключился Лешкин мобильный телефон. В-четвертых…

А в-четвертых, в это утро весь мир со всеми его житейскими мелочами будто ополчился против Лешки Мухина, чтоб сорвать его поездку в Подольск.

Но не поехать было нельзя.

Ведь пропустить такое событие, как рок-фестиваль «Наша альтернатива», означало закопать себя живьем, признать себя социальным трупом… Если не ездить на концерты «Алисы» и «ДДТ», живых классиков рока, «олдовых, но голдовых», как шутил толстый Пашка, — то жизнь тогда, в понимании Мухи, теряла смысл.

Жить для того, чтобы ходить в институт, писать рефераты, сдавать зачеты, приходить домой, обедать, смотреть с родителями телевизор, а потом ложиться спать… Это была жизнь существа, размножающегося вегетативным способом, жизнь, как еда, состоящая только из одного черного хлеба.

При таком питании, при такой жизни человек вроде бы и не умирает, но и не живет, так как существование его уподобляется черно-белым будням без цвета праздничных дней.

А когда тебе двадцать — вся жизнь в друзьях и в музыке.

Поэтому Муха не мог пропустить этой вылазки в Подольск.

С Генкой, с Митрохой и Пашкой договаривались ехать на десятичасовой электричке.

Решили, что встретятся у касс, под рекламным щитом, и что в крайнем случае, если кто не успеет, того будут ждать еще полчаса, потому как в десять тридцать пять идет вторая электричка, а потом в расписании уже будет более чем часовой перерыв.

— И позвонить им не могу, вот зараза! — ворчал Муха, придирчиво разглядывая засохшие пятна от мороженого или еще от какой дряни, что делали невозможным ношение парадно-выходной футболки. — Мать, тоже хороша, не постирала, не догадалась.

А одиннадцатизначные номера Генкиного и Митрохиного мобильников с допотопного домашнего телефона, что был в семействе Мухиных, набрать невозможно.

А Лешкин мобильник отключился.

Ну все — ну просто все настроилось против этой поездки.

Футболку решил по-быстрому застирать и ехать в мокрой. «На теле досохнет», — решил Муха. А ребят он там, на поле, найдет. Если у них сметки и совести не хватит уже в Подольске подождать его у платформы.

Правда, по радио «Эхо Москвы» сказали, что на фестивале соберется чуть ли не сто тысяч… Поди-ка отыщи Генку с Митрохой в такой толпище!

Но не поехать на фестиваль, где будут играть «Сплин», «ДДТ» и Земфира, пропустить такое событие — так зачем тогда жить, спрашивается?

Да и ребята не поймут!

В конце концов, даже если он и не найдет там Митроху с толстым Пашкой, то всегда можно каких-нибудь девчонок встретить, что без парней, да к ним приколоться!

Мокрая футболка неприятно холодила тело.

Муха выгреб всю имевшуюся у него наличность… То be? Or not to be? Еще вчера укатившие на дачу щедрые родители оставили тридцать рублей…

Это вообще — отдельная песня.

Предки уверенно считали, что стипендия, которую им не отдавал сын, представляет собой избыточно-достаточный фонд карманных расходов для двадцатилетнего социально активного москвича. И как жить с такими родаками, замшелыми в смысле сознательности и адекватности стремительно убегающему миру?

Если не платить за билет в электричке, то на пиво хватит. А если придется угощать пивом незнакомых девчонок? Тогда дело дрянь.

Ну просто все сегодня было против этой поездки!



Перепрыгивая через ступеньки, Муха выбежал из метро и с тоской поглядел на рекламный стенд возле касс. Ну, конечно, ребята ждать его не стали! Уехали на десять тридцать пять. Ну и что теперь? Как он их там будет на поле в Подольске искать?

Вот на крутых навороченных иномарках теперь ставят системы спутникового координатного позиционирования. Глядишь на дисплей, а там координаты твоей тачки на реальной карте местности! Вот бы и к ним — к Генке да к Пашке толстому — такую систему приделать! Он бы их тогда в один миг на поле нашел…

Электричку уже подали.

Стоит — зелененькая, с красной мордой, как змей железнодорожный.

По платформе тянутся запоздалые дачники в чудаковатых шляпах, с вечными своими тележками. Это те патентованные неудачники, что по жизни не в силах скопить даже тысячу долларов, чтоб купить хоть ржавенькие «Жигули» да не позориться по метро да по электричкам с этими идиотскими тележками.

Вон Лешкины родаки — совсем не из богачей, а купили все ж десятилетнюю «волжанку», и батька даже на права сдал, и ездит теперь на дачу с маман и с собакой, возит помидорную рассаду и прочий хлам, а не трется в электричках…

Но все ж пенсионеры-дачники в их электричке сегодня были в явном меньшинстве. Доминировали в вагонах парни и девчонки, преимущественно в футболках с надписями и изображениями — у кого неженственной Земфиры, у кого — очкастого Шевчука, а у кого, вдруг, и «Битлз»… Как будто эта великая, уже несуществующая команда тоже участвует в сегодняшней «Рок-альтернативе».

А вот Алешкин папаша «Битлз» и не слышал никогда. Как-то они мимо него проехали. То ли он на Луне в то время жил, то ли в Монголии? Папаша, когда с корешами своими с их базы дома гуляет, после пятого стакана начинает выть всегда только одну и ту же тему про «мороз-мороз, не морозь меня». Алешка блевать всегда хотел, когда папашины кореша с кислой капустой на усах и с огурцом на вилке затягивали эту похоронную хрень про коня и жену, которых непременно необходимо обнять и напоить.

Неужели и он, Алеха, станет к сорока пяти годам таким же козлом? И когда к нему в дом на праздники припрутся постаревшие Митроха, Пашка и Генка, то они будут горланить…. Что они будут горланить после пятого стакана? «Аргентина-Ямайка пять-ноль»?

Электричка поздняя, а все сиденья уже заняты. Почти все. Вон, с краю два места есть.

Читать с собой ничего не захватил. Поболтать не с кем. А ехать — почти час…

Муха стал оглядываться, изучая попутчиков.

У окна — две пары классических дачников. Иссохшие от валидола небритые старики в соломенных шляпах да их толстые старухи в вызывающе обтягивающих спортивных костюмах. И в проходе — естественно — телеги с колесиками, да с привязанными к ним бельевой веревкой коробками.

Что там в этих коробках? Героин и марихуана? А если?..

А ведь на роль наркокурьера лучше маскировки, чем образ дачника с тележкой и не придумаешь! Менты на платформе — те только лиц кавказской национальности стопорят. Им так Лужков велел. А вот эти, в соломенных шляпах, запросто мимо всех ментов могут хоть тонну героина на своих тележках перевезти!

В ряды стариков затесалась, отдельно от сверстников, девушка. Один взгляд на нее — и Муха замер, словно завороженный. Вот бывает любовь с первого взгляда, и все тут. Врут, что не бывает.

Тем более, что не просто девушка была. А та самая, которую он искал, о которой грезил во снах, не всегда приличных, и наяву. Которую высматривал на улицах безуспешно, натыкаясь на разные лица — красивые и не очень, милые и угрюмые. Но такого, как это, до сих пор не находил.

И вот нашел.

Муха замер и даже затаил дыхание, боясь спугнуть ее. Словно бабочку, которая в любой момент может упорхнуть, и останешься с пустым сачком.

А куда она упорхнет?!

Знакомиться на улице Муха не умел. Не нужно было до сих пор ему это умение, и не стремился он его приобретать. А вот сейчас оно очень нужно было. Потому как остановки одна за другой быстро проносятся, и на любой она может выйти.

А глаза у нее!

Темные, глядят на мир доверчиво, как ему показалось, и беззащитно. Широко раскрыты.

Сама в тонком зеленом шелковом платке, так туго повязанном, что и волос не видно. Но по глазам понятно, что не светленькая.

Глазками так зыркнула, когда Алеха сел. Как ножом порезала!

Да и слово «глазки» явно не подходило к этим бездонным впадинам Тихого океана. Ее глаза были как абсолютно черные кристаллы. Или нет — как всепоглощающие черные дыры большого космоса.

Алешка задумался.

А почему физика утверждает, что абсолютно черное — не излучает, а наоборот поглощает, засасывает? У этой девчонки были тоже абсолютно черные глаза, но они, вопреки законам физики, светились и излучали. Он даже ощутил выплеск энергии, как, бывает, рукой чувствуешь выплеск электронов из кинескопа телевизора, когда в момент включения поднесешь руку близко-близко.

В черных джинсиках, в черной футболочке, да в черных кроссовочках. Да еще и с черным рюкзачком за спиной.

Из скрытых платочком ушей в рюкзак тянутся два проводка. В руках только пультик. Громкость, перемотка, стоп и плэй…

Что она там слушает? Про черные глаза?

Мамаша Лешкина, та в своих музыкальных привязанностях не дальше батьки укатила. На кухне слушает радио «Ретро», всякие там «Мой адрес не дом и не улица» да «Синий-синий иней лег на провода», а когда батькиных друганов после шестого стакана совсем зацикливает на «морозе и коне», мамаша запевает «очи черные»…

Вот уж это точно — про соседку напротив.

Кстати, в мамашином кухонном ретро-радио такая песня тоже имеется. Слащавая такая — етииии гла-а-а-зыыыыы на-ы-протиыыыв!

Девчонка, словно уловив его мысли, снова опалила Лехино сердце черными своими Марианскими впадинами в тысячу электронвольт. И тут же спрятала свои лазерные пушки.

Нужно было что-то делать! Ведь исчезнет, и не найдешь больше никогда! Такой шанс раз в жизни выпадает. И слова все куда-то делись! Чего там говорят обычно?! О музыке спросить — чего слушает?! Будет нормально!

Он перескочил к ней поближе, сел напротив, потеснив немного картонные коробки на скамье. Их владелица, дама лет семидесяти, взглянула на него негодующе, но ничего не сказала.

Наклонился к девушке.

— Чего слушаешь?! — в горле пересохло от волнения, и вопрос пришлось повторить.

Она не ответила ничего. В глазах был вопрос, в глазах — загадка. Это были те самые глаза, которые он искал.

— Земфирку?! «Мумия Тролля»? Или может, «Иванушек»?!

— Как тебя зовут?! — не дождавшись ответа на первый вопрос, Муха сдаваться не собирался.

Представился сам и полностью — имя, отчество, фамилия. Чувствовал, что с каждой секундой выглядит все более странно и глупо. И от этого еще больше волновался.

А ее взгляд оставался вопрошающим.

— Ты, наверное, тоже на «Рок-альтернативу»?! А почему одна?! Я вообще-то тоже один! Друзья укатили без меня! Ты, наверное, тоже с подругами разминулась. Это обычное дело на этих фестивалях. Тут потом фиг друг друга найдешь в этой толпе… Может, вместе пойдем искать, а?! Твоих и моих! Или вообще — не нужно их! А?!

Ему еще многое нужно было сказать ей. Старики с телегами замолчали, прислушиваясь к его странным речам. Может, даже решили, что он обкурился. Старики всех молодых считают наркоманами.

Они не такие, конечно, были. Они в поездах не знакомились. И наркотиков не употребляли.

Мухе было на них наплевать. Ему на все сейчас было наплевать. Главное — чтобы она прислушалась, заинтересовалась.

Ему много нужно было сказать ей. О том, как долго он искал такую, как она. Сколько ее фотографий хранится у него дома! То есть не ее, конечно, но такой же, как она, хорошей девушки с темными глазами. Одри Тоту, фильм «Амели»…

— Смотрела, наверное?! Я, конечно, не такой дурак, чтобы в актрису влюбляться, тут важен характер…

Музыки было не слышно даже вблизи — значит, негромко включена, должна она слышать, что он говорит. Непременно должна.

А что она там в самом деле слушает? Может, рок-н-ролл? А может, сладкую муру, типа Орбакайте с Киркором? Или… Или воздушный парижский вальсок Яна Тирсена…

Пам-пам-па-рам-па…

За окном мелькали грязные придорожные кусты… По параллельной шоссейке тащились куда-то машины.

А девчонка снова стрельнула глазами. Кажется, заинтересовалась.

Старперы на следующей остановке стали готовить свои телеги на выход. Место освободилось. Алешка прыг — и пересел еще ближе, почти касался теперь ее бедра.

Наушники его раздражали. Может, вынет хотя бы один — послушать, что он говорит. Он ведь о важном говорит, не просто клеится.

Алешка дотронулся до ее руки на пультике.

Девчонка вздрогнула.

И в ее паническом взгляде он почему-то вдруг почувствовал такую бездну ненависти, какая может быть только между биологически несовместимыми космическими мирами антиматерий…

Он почти испугался этого взгляда, совсем не похожего на тот, что он ожидал сейчас увидеть.

Но не отступил.

— Послушай! Выключи на минутку, а? Мне сказать тебе кое-что нужно!

Она продолжала смотреть на него с тем же странным выражением.

И не двигалась. Неужели, в самом деле не слышит его?!

Тогда он решительно потянул за проводок одного из наушников.

Он тянул…

Он тянул, а она глядела на него двумя черными безднами несовместимого с ним космического пространства…

И не сопротивлялась.

Через секунду наушник оказался у него в руке, но звука слышно не было. Видно, все-таки выключила свой музон. Муха нервно сглотнул. Не умел он вот так с ходу с незнакомками…

Решил сразу в омут с головой. «Девушка, вы верите в любовь с первого взгляда?!» Вот что хотел спросить. Не успел договорить:

— Девушка, вы… Скажи, ты… ты веришь в любовь…

Глаза ее вспыхнули, вселяя надежду…



Глава 1

…Казак на пагубные волны Вперяет взор сторожевой: Нередко их знакомый ропот Таил коней татарских топот Перед тревогой боевой… А.И.Полежаев


Пехотный батальон входил в казачью станицу. Вы ошибаетесь, если думаете, что это можно сравнить с въездом гусарского эскадрона на постой в провинциальный российский городок. Красавицы-казачки не надевают для встречи солдат праздничных нарядов, не бросают усатому капитану цветы, срывая с его хмурого служивого лица юнкерскую улыбку, не дарят правофланговому высокому красавцу многообещающие взгляды.

Станичные девки стоят у дороги и, как заведенные, сплевывают шелуху семечек прямо перед собой. Молодые казачки всем своим видом хотят показать полнейшее равнодушие и даже легкое презрение к солдатне. Только старики на завалинке вдруг заспорили, вспоминая, в каком чине был Ермолов, и за что его государь домой отослал.

— Эй, станичница, мякитишки-то отряхни! — кричит Артамонов, конопатый солдатик, ротный балагур и запевала, плотной казачке. — Гляди, всю красоту свою заплевала! Смотреть тошно!

— А ты не смотри, черт рябой! — кричит девка, все-таки лениво стряхивая с высокой груди шелуху. — Сам-то — плюнуть не на что! Вот и займалишь…

Артамонов непременно бы солоно ответил ей, если бы вдруг в воздухе не запахло кашей. Солдаты потянулись к походной кухне, на ходу развязывая кисеты, мешая к кухонному дыму табачный.

— Что ж ты, Пахом, кашу не караулишь? — ворчат солдаты. — Подгорела, кажись! Что ж не мешал?

— Да мешал я, братцы! Бог свидетель, мешал! — оправдывался кашевар. — Это все энта ведьма кашу сглазила. Глядите, глаз какой черный! А я мешал…

У плетня стояла статная казачка с глазами, черными как агаты, и с усмешкой смотрела на мужицкую стряпню.

— Ну давай своей каши подгорелой, сглаженной, — говорил Артамонов, подставляя котелок. — Не жалей, Пахом, клади с верхом!

Солдаты, вполне удовлетворенные объяснением кашевара, оживились, застучали котелками, загоготали, кивая на черноглазую. Жестами они приглашали ее отведать их простой солдатской еды.

— Агашка! — раздался с ближайшего двора строгий женский голос. — Что встала, дылда?! Тебя куда послали? Весь век тебя ожидать?

Казачка вспыхнула, встрепенулась, и всем сразу стало видно, что она совсем еще молоденькая девка. Но особую щегольскую казацкую походку она уже усвоила. Несколько нервную, порывистую, выбивающую чувяками пылевые облачка из земли.

Агашка была дочкой хорунжего Тимофея Рудых, самого богатого казака в станице. Несколько казацких семей прозрачно намекали дядьке Тимофею, что невеста уже созрела, как наливное яблочко. Но хорунжий только отшучивался и ворчал на жениховствующих с притворной сердитостью. А в эти летние дни вдруг и сам увидел: «И вправду, невеста! Ишь прет, как вьюнок. Не удержишь! Пущай пока погуляет чуток. Вот соберем урожай, тогда поглядим…»

А куда было глядеть, если, что ни вечер, прохаживался вкруг их хаты молодой казак Фомка Ивашков? А на гулянках станичной молодежи как-то само собой случалось, что оказывались Фомка с Агашкой рядышком. Начнут девки хохотать и толкаться, всякий раз ее на Фомку вытолкнут. Принесет Фомка девкам закусок разных, как нарочно, перед Агашкой встанет, а подруги ее знай локтями толкают, мол, не видишь, что ли, что с казаком делается?

Теперь и самой Агашке почему-то было приятно, когда батя за столом вдруг похвалит Фомку Ивашкова за молодую, плещущую через край, как терская водица в правый пологий берег, казачью удаль и за сметливость особенную, какую только годами наживают на постах и в набегах, а Фомке даром даденую. Агашку от тайного удовольствия вдруг разбирал смех. И чем больше она старалась его сдержать, тем сильнее ее разбирало.

Батяня сердился, щетинил усы, деревянной ложкой стучал по столу.

— Затряслась, оглашенная, заходилась, — говорил он, про себя удивляясь, откуда вдруг взялась за их семейным столом эта черноокая, с выгнутыми коромыслом бровями, здоровенная девка взамен сопливой, золотушной пигалицы.

— Растрясешь, гляди, жениховы гостинцы, — продолжал хорунжий со смехом, довольный собой и старшей дочкой.

— Скажете тоже, батя! — махала на него рукой заалевшая Агашка.

Тут и домашние, как по команде, вступали со своими смешками, вовлекая отсмеявшихся уже в новый круг веселья.

— Все, хватит, довольно, — мягко пробовал унять их глава семейства, но, видя, что забава зашла слишком далеко, бил крепким кулаком по столешнице и рявкал, как на потерявших строй казаков на смотру: — Цыц, гаденыши! Повылазило у вас, что ли?! В добрых семьях над столом тихие ангелы летают, а у нас черти в чугунке пляшут! Будет вам ужо!

Чистить этот самый чугунок и посылала ее мать. Теперь, вспомнив о брошенной работе, Агашка пошла во двор. У самого их крыльца прогуливался молодой офицер. «Ишь, длинноногий, — подумала девка, — как журавель». Офицер обернулся и посмотрел рассеянно на Агашку. «А лицо-то — пухлое и белое, как у девушки», — сказала про себя казачка и смутилась своим мыслям.

Хотя всем своим видом офицер хотел показать окружающим, что он не просто похож на чечена или кабардинца, а даже больше их самих горец, как иллюстрация к соответствующей статье энциклопедии, казачка сразу в нем определила армейского и русского. На нем действительно была темно-бурая черкеска и белый бешмет, мех на шапке не слишком длинный и не слишком короткий. И плечи черкески были широки и покаты, и в талии он был стянут кожаным поясом с болтающимися язычками, да что-то не позволяло кивнуть головой и выдохнуть восхищенно: «Джигит!». Может, мазурки, театральные ложи, салонные диваны, светские поклоны воспитывают не ту пластику, или какие-то галуны на одежде были все-таки совершенно лишними, а отделка снаряжения какими-то серебряными бляхами была богаче, чем следует, но знающий человек с первого взгляда определял в нем чужака, старательно желающего показаться своим в этой стране.

Поручик Басаргин, а именно так звали «энциклопедического джигита», очень бы удивился, если бы кто-нибудь сказал ему все это. Но точно так же в той, петербургской, жизни он безошибочно, с первого взгляда определял принадлежность человека к людям comme il faut или il ne faut pas, то есть благовоспитанным и неблаговоспитанным. И чужак, хотя и говорил по-французски, и кланялся непринужденно, но тут же бывал разоблачен и отторгнут Басаргиным как существо чуждое и смешное.

Теперь дошла очередь быть чуждым и смешным самому Басаргину в глазах молодой казачки. Он это и прочитал в ее взгляде, но понял по-другому. «Веселая, видно, девка, хохотушка», — решил он и хотел улыбнуться ей в ответ. Но, вспомнив что-то, послал ей только равнодушно-холодный взгляд.

— Федор, чаю бы с дороги? — сказал он своему слуге, малому неопределенного возраста и с таким же выражением лица.

— Сию минуту никак не возможно-с, Дмитрий Иванович, — послышалось из распахнутых дверей хаты, куда Федор заносил барские вещи. — Сначала надо поклажу в дом занести, да по местам уложить. А то хватишься, а чемодана и нет. Народ здесь, известно, какой! Хоть и бают, вроде, по-нашему, а относительно чужого добра — те же абреки, прости Господи. Из-под носа уведут… А вы: чай, чай! Глотнуть не успеете, кружку горячую упрут…

На самом деле Басаргину не хотелось чаю, он просто не знал, куда себя сейчас деть. Заминка какая-то с ним произошла. Встал вот посреди двора, мешая суетливому Федору и спешащим по хозяйственным делам казачкам, а самому вдруг стало так тягостно на душе, причем беспричинно. Это продолжалось всего только какое-то мгновенье.

— Все правильно, — сказал сам себе Басаргин. — Так оно и. должно быть. Скука среди суеты, и одиночество…

Надо было проведать лошадей, особенно своего любимца — гнедого с белыми чулками, настоящего кабардинца, купленного неделю назад за бешеные деньги. Но упорно не сбивавший цену черкес тогда сказал:

— Почему дорого? Что говоришь? Пробовал купить ветер? Пойди — попробуй! Я тебе не лошадь продаю, а ветер…

Такая лошадь ему и нужна была как воздух. Завтра на рассвете он в бурой черкеске, того самого цвета, который скрывает кровь от торжествующего врага, на гнедом с белыми чулками пониже колен, как раз под цвет бешмета всадника, выедет из станицы. Всякий встречный в этот ранний час сможет оценить его особую кабардинскую посадку. Ведь она тоже стоила ему денег. Целый месяц старый казак Наумка учил его всем тонкостям этой особой посадки, принимая, как должное, каждый раз на водку, пока, наконец, не крикнул сгоряча:

— Вот молодца! Настоящий джигит! Одолел мою науку! Как пить дать, одолел!

То ли Наумка хотел, чтоб ему еще добавили на водку, то ли просто не отошел от вчерашнего, но он явно поспешил с похвалой, а Басаргин решил, что курс наконец окончен. Наумка еще пытался что-то говорить, шмыгая красным носом, но Басаргин, вполне уже чувствовавший себя кабардинцем, слушать ничего не желал.

— Дрянь народец, — уже сквозь сон слышал Басаргин ворчание Федора, — только и ждут, чего можно выманить. Думают, раз в Петербурге люди жили, у них всего — прорва. Не напасешься на них… Эта еще, кочерга станичная, ходит по двору, ругается, будто мы к ней в гости приехали… За сто верст киселя хлебать…

Снился на новом месте поручику Басаргину императорский смотр. Император был чем-то недоволен и ворчал подозрительно знакомым голосом, что народ у него вороватый и лукавый, много хочет, да мало делает. Его императорское величество искало кого-то глазами, приговаривая, что особенно дурно воспитаны людишки, которые проживали раньше в Петербурге, так называемые «столичные штучки». Поручик стоял в конном строю и боялся пошевелиться. И тут его хваленый кабардинец вдруг тронулся с места и, не обращая внимания на отчаянные попытки остановить его, порысил вдоль строя. Басаргин видел изумленные лица товарищей. Конь уверенно двигался к императору. Надо что-то сказать! Что-то придумать! Как-то оправдаться!

— Кто такой? Как звать? — спросил император, вперяя в него свой взгляд.

— Печорин, — неожиданно для себя соврал поручик и проснулся.

Во дворе было почему-то шумно. Слышался стук копыт выводимой со двора лошади и резкий голос хорунжего. Басаргин высунулся в раскрытое окно и спросил ближайшего верхового, что произошло.

— Абреки Терек перешли, — ответил тот почти равнодушно.

— Как перешли? Много? — изумился Басаргин.

— Да не-е-е, — протянул казак, — пятеро. Троих уже ссадили. А еще двое в лес ушли. Сейчас в цепь идем… Да не беспокойся, ваше благородие, поймаем, не уйти им.

Басаргин крикнул Федору, чтобы седлал кабардинца, а сам поспешно оделся.

На площади уже строились солдаты, а казаки уже выехали вперед. Хотя его рота осталась в станице, поручик присоединился к группе конных офицеров. По их лицам можно было прочесть, что большинство из них сегодня еще не ложилось.

— Господа, — говорил прапорщик Синицын, которому, видно, перед самой тревогой пришла масть, — надо было карты с собой взять. В седле бы доиграли.

— Бросьте прапорщик! — отвечали ему офицеры. — Когда грохочут пушки, карточные музы помалкивают в тряпочку!

— Какие пушки, господа? — возражал Синицын. — Два татарина, и столько шума! Прямо Бородино!

— А вы слышали, прапорщик, — включился в разговор капитан Павлищев, — что у абреков есть карманные пушки? Размером не больше пистолета, и снаряд такой же, как пуля. Вроде моей трубки. Четыре татарина в камышах — вот тебе и батарея!

Офицеры рассмеялись, прочищая свои осипшие утренние глотки.

По весне лес в прибрежной полосе Терека заметно густеет. Пробиваться через него правильной цепью довольно сложно, поэтому роты скоро разделились на несколько параллельных отрядов.

Басаргин сразу же вырвался далеко вперед, прося военную фортуну первым вывести его на абреков. Пистолет предпочел приготовить заранее и на всякий случай наставлял его на сгущающиеся заросли. Пару раз ему мерещились бритая голова и красная борода в кустах, и он едва не выстрелил. В один из таких моментов, когда он наставил пистолет на очередную торчащую гнилушку, раздался выстрел, но в отдалении.

Поручик пустил коня вскачь, несмотря на то что летящие навстречу ветки могли запросто выбить его из седла. Сам себе он сейчас казался совершенно холодным храбрецом. Платон писал что-то об умной храбрости, когда бояться нужно того, чего стоит бояться, а чего не стоит — не бояться. Басаргин старался думать, что все эти умные рассуждения — совершеннейшая глупость, потому что опасность для него — это просто средство от скуки. Хотя в минуты откровенности с самим собой он признавался, что скучно ему бывает очень редко, а вот страшно гораздо чаще.

Теперь он мчался впереди всех, не разбирая дороги, навстречу возможной опасности. Что опасность эта уже обнаружена, раз где-то стреляют, он в эту минуту не думал. Одно только неожиданно подпортило упоительное. чувство собственной бесшабашности. Вспомнился ему отрывок из любимой книги, где описывался отчаянный храбрец, который кричит, машет саблей, бросается вперед, но… зажмурив глаза. «Нет! — почти прикрикнул на себя поручик. — Ничего общего! Вовсе я на Грушницкого не похож!» При этом он ударил коня плетью, будто кабардинец был виноват в его мыслях.

Среди деревьев показались сначала привязанные лошади, а потом уже и казаки. Они стояли небольшими группами, словно кучковались на станичной площади. Прозвучал выстрел, и в стороне упала сбитая пулей ветка орешника. На казаков это не произвело никакого впечатления.

— Слезай, ваше благородие! — крикнули Басаргину. — В аккурат для верхового пули посылают.

Басаргин кивнул и, не слезая с коня, поехал вперед, туда, где прятались за деревьями несколько казаков.

— Небось, в карты их благородие проигрался! — сказали вслед ему катки. — Лезет по-глупому! Жаль, если коня такого подстрелят…

В передней цепи он все-таки соскочил на землю. Ближе всех к нему за широченным, в три обхвата стволом, прятались два молодых казака. Один из них то высовывал из-за дерева папаху на палке, то целился куда-то из ружья. Очевидно, ему не терпелось перейти к активным действиям. Другой же, подложив под голову шапку, смотрел вверх на раскидистую крону дерева с выражением полного спокойствия на лице, граничащего с равнодушием.

— Куда топочешь?! — крикнул Басаргину шустрый казак, но, приглядевшись, поправился: — Хоронись, ваше благородие! Ногами-то не ходи, ползи низом…

Как раз за деревьями грохнуло, и пуля просвистела в двух саженях от Басаргина. Он опустился в траву, досадливо морщась, что сделал это как раз после выстрела, словно испугавшись. В этот момент шустрый казак, выбрав удобный момент, сам выстрелил.

— Акимка! — позвал он своего товарища. — Глянь ты! Никак я достал? Ведь верно — достал…

— Видать, что так, — согласился тот, переворачиваясь на живот и высовываясь из-за дерева. — Кричал татарин! Ясно дело, зацепил! Лихой ты, Фомка. Магарыч-то ждать, али как?

— Знамо дело, гулять будем…

Теперь Басаргин наконец увидел, откуда велась стрельба по казакам. За небольшой лесной проплешиной в кустарниковом полуостровке прятались абреки. Когда они поняли, что обнаружены и оторваться от преследователей уже не удастся, то нарубили веток и сучьев, сложили из них подобие бруствера и стали отстреливаться.

Какое-то время из-за завала не было слышно выстрелов. Только по лесу слышался хруст веток — это подходила армейская цепь. Видимо, поэтому казаки заволновались. Им не хотелось солдатской подмоги.

Басаргин увидел, как Фомка приложил ладони к губам и засвистел на манер какой-то птицы. После чего он скользнул в траву и, извиваясь ужом, пополз в направлении завала. Когда поручик взглянул по сторонам, он заметил, что половины казаков за деревьями уже не было.

С той стороны послышалось заунывное пение, похожее на звериный вой. Потом вдруг из травы к завалу метнулись тени. Пение перешло сначала в злобный крик, а потом в сдавленный кашель. Над завалом возникла голова казака. Он махнул рукой и крикнул своим:

— Одного живьем взяли! Айда!

Казаки все так же группами потянулись к месту скоротечной схватки. Подъехал на коне и Басаргин. Уронив бритую голову в ветки завала, лежал один абрек. Второй со связанными за спиной руками сидел на земле, поджав одну ногу, а вторую, раненую, вытянув перед собой, как будто казаки застали его во время обувания. Его выбритую голову делил на две половинки идеально ровный шрам. Басаргин внутренне содрогнулся, представив этот удар шашкой или кинжалом, чудом не раскроивший чеченцу череп. Абрек словно почувствовал его взгляд, поднял на поручика мутные, как вода Терека, глаза и что-то злобно сказал по-чеченски.

— Неча тут зубами скрипеть, нехристь! — толкнул его в плечо пожилой казак и попробовал поднять абрека на ноги. — Братцы, помогите мне его поставить! Тяжелый бирюк!

Казаки подняли абрека, но тот, громко заскрипев зубами, повалился на бок в траву.

— Нянчийся теперь с душегубом! — плюнул в сердцах казак.

— Казачки! — крикнул Басаргин. — Давайте его ко мне, через седло.

— Охота вам, ваше благородие! — заворчали казаки.

— Давайте, давайте! — прикрикнул на них поручик.

Теперь он был собой действительно доволен. Он въезжал в станицу, как настоящий джигит, с поверженным врагом через седло. Казаки удивленно переглядывались и кивали на поручика. Чеченец скрипел зубами и ругался на своем змеином языке. Иногда он поднимал свою бритую, украшенную шрамом голову и говорил Басаргину на ломаном русском:

— Урус! Хорош конь! Якши тхе, чек якши! Хорош конь! Урус…



* * * * *



Авиация федералов «работала» по северной оконечности Дикой-юрта.

За этой сухой протокольной формулировкой скрывалось нечто такое, что отличало реальности телерепортажа и настоящей бомбежки, как комфорт мягкого дивана в московской квартире отличается от ужаса сидения в ненадежном подвале…

Когда наверху с ревом проносились «сушки» русских, бросая бомбы и ракетные снаряды, когда стены дома, построенного еще дедушкой Бисланом, кирпичные добротные стены, всегда казавшиеся надежными, крепкими, теперь вдруг стали казаться тонкими, прозрачными, слабыми, когда запах перегорелой взрывчатки доносился сюда, в подвал, и от каждого сотрясения на головы мамы и сестренки сыпались с дрожащего потолка пыль и песок.

Авиация федералов работала по северной оконечности Дикой-юрта…

Это так вечером по телевизору скажут. Но это увидят те, у кого в домах будет электричество. И у кого не рухнет дом от попавшего в него ракетного снаряда или фугасной бомбы. А в Дикой-юрте после вчерашней бомбежки во всех домах отключилось электричество. Вертолетчики федералов на своих «крокодилах» попали вчера в трансформатор.

Вот и сегодня: улетят бомбардировщики «су» — и через полчаса прилетят вертолеты. И снова надо будет сидеть в этом подвале, сидеть и ждать, пока не рухнет перекрытие и не завалит их всех в этой могиле.

Авиация федералов «работала» по северной оконечности Дикой-юрта.

У них с федералами не только разный язык. У них с федералами разное понимание самых простых вещей. Взять хотя бы название их села…

По-чеченски Дикой — это добрый и хороший. А русские думают по-своему, что Дикой — это дикий, звериный, злой… Они антиподы. Русские и чеченцы.

Русские говорят «черное» про то, что нокчам кажется белым. Они говорят «мир», а нокча считает, что это война. Федералы по своему телевидению говорят: наведение конституционного порядка, зачистка, уничтожение бандитов… А они — сестра, мама и сама Айшат — думают, какие же это бандиты — дядя Лека, дядя Руслан и их сыновья, двоюродные братья Айшат — Дока, Зелимхан и Бислан? И наведение конституционного порядка — это уничтожение их села, смерть и разрушение, боль и страх!

И эти зачистки, когда отца увели из дома, и он пропал… Пропал, и все….

Они говорят с русскими на разных языках.

И не просто говорят на разных языках, когда еще можно понимать друг друга через переводчика. Но они называют одними и теми же словами совершенно противоположные вещи, а это уже так отличает их мышление, что взаимопонимание становится просто невозможным.

Когда русские говорят, что они навели в селе конституционный порядок — это значит, что они забрали отца из дома и увели туда, откуда уже год нет вестей. Зачем их дому такой конституционный порядок?

Если федералы говорят, что они уничтожают бандитов, а это родные Айшат люди — дядя Лека, дядя Руслан, братья Дока, Зелимхан и Бислан, и защищают они свои дома, свои семьи, свою землю, то кто после этого бандит?

Русский говорит «черное», а Айшат понимает, что это белое. Русский говорит «мир», а она понимает, что это война.

Русский говорит «любовь»…



Глава 2

…И смотрит седая скала в глубину, Где ветер качает и гонит волну — И видит: в обманчивом блеске волны Шумят и мелькают трофеи войны… Я.П.Полонский


— …Parce que c’est un homme pourtant,[1] — приговаривал доктор Тюрман, несмотря на немецкое происхождение, удивительно мягкий человек. Даже руку пожимал он так нежно, словно соприкасался с открытой раной. Еще у него была странная манера избегать в разговоре германизмов и, напротив, вкрапливать в свою речь французские слова и выражения.

Доктор, очевидно, привыкший заговаривать больного, не имея на этот раз в его лице ни собеседника, ни даже слушателя, обращался к Басаргину, который сидел тут же на стуле, борясь с желанием закурить.

— Очень слаб, очень слаб, — говорил он, держа за руку лежавшего без движения чеченца. — Пульс нитевидный, конечности холодные, сознание затемненное… Хотя, по правде сказать, Дмитрий Иванович, народец этот и характеризуется затемненным сознанием. Инстинкты у них, друг мой, одни инстинкты, сдерживаемые только уздой обычая и закона кровной мести… Вижу по лицу, голубчик, что не согласны со мной! Рагсе que c’est un homme pourtant! Ho скажите мне, что сделали эти люди в смысле общечеловеческой культуры? Кем может похвастаться это племя, кроме лихих бандитов?

— Иван Карлович, — наконец, подал голос Басаргин, — а если маленькому народу горцев просто необходимо выжить, сохранить себя среди других? Их миссия так же проста, как конструкция кинжала. Идея их — свобода. Любое культурное усложнение в их ситуации — смерть.

— Только не говорите мне про их географическое положение на стыке христианства и ислама, про исторические условия, — возразил доктор, даже немного обижаясь на собеседника. — Возьмите их географических и исторических соседей — Армению и Грузию. Давид Строитель, Шота Руставели… Да что прятаться за громкие имена! Я вам, голубчик мой, даже своего приятеля вспомнить могу — Илью Бебуришвили. Будем в Тифлисе, обязательно вас познакомлю. Спасибо еще мне скажете. Какой умница! Закончил университет в Петербурге, сейчас служит чиновником по особым поручениям при тамошнем губернаторе. Но не в этом дело! Переводит на грузинский Пушкина, Лермонтова, Гете, Шиллера. Сам пишет стихи, поэмы, создает национальную литературу. Без громких слов, Дмитрий Иванович, без громких слов! Просто создает ее, и все… Читал мне свою поэму на грузинском, а потом переводил на русский. Сюжет занятный. К одному горцу приходит ночной гость. Хозяин узнает в нем своего кровника. Гость — лицо неприкосновенное, а закон кровной мести велит его убить. Как вам это нравится? Главный герой поэмы мучается, размышляет… Психологизм, я вам скажу, друг мой! Психологизм здесь присутствует! Vous concevez, mon cher![2]… А вы знаете грузинский язык? Нет? Очень жаль, очень жаль. Смогли бы оценить всю силу поэзии… Я, к сожалению, тоже не знаю… А эти, абреки? Кричат, скачут… Куда они скачут, Дмитрий Иванович? Куда несется их птица-тройка? Нет у них троек? Хорошо! Куда несется их национальная мечта, их идея-лошадь?.. Вынужден констатировать признаки гемморрагического шока. Диагноз Тюрмана в отношении раненого абрека прозвучал, как приговор всему чеченскому народу.

— Бросьте, Иван Карлович, вот их культура, вот их идея, мечта, вера!

Басаргин подошел к стене, где висели две шашки, пистолеты, другое оружие, снял со стены кинжал и вытащил его из ножен. Это был так называемый «беноевский» кинжал, то есть массивное оружие с широким лезвием в четыре пальца шириной, напоминавшее знаменитые римские гладиусы, с которыми легионеры завоевали весь античный мир, но с ярко выраженным острием, чтобы без помех проходить сквозь кольчугу врага. Рукоятка хоть и была сделана из недорогого материала — рога буйвола, — но отделана серебром. Такие кинжалы теперь встречались уже редко, постепенно вытесняемые другими, более короткими и узкими.

— Обратите внимание, — Басаргин протянул доктору холодно блеснувшую сталь, — сделан не в Германии, а здесь — в Большой Чечне. Мне сказали, что это последняя работа знаменитого чеченского оружейника… Забыл! Представьте себе, уже забыл его имя!.. Купил я его с простой рукояткой, на клинке — зазубрина. Поверите ли, Иван Карлович, этот кинжал с одного удара перерубал кузнечные клещи! А я вот, дурак, заказал переделку. Ручку украсил серебром, да мало того, попросил убрать зазубрину. Что же вы думаете? Слесарный инструмент его не берет! Секрет закалки! Пришлось «припускать»… Зазубрину убрали, и закалка пропала… Влез, что называется, в чужую культуру! Глупо все испортил, а самое главное потерял. На что он теперь годится? На стене висеть…

— Позвольте, Дмитрий Иванович, — доктор опасливо отодвинул от себя стальное жало, — но ведь так можно и каменным топором восхищаться! Вся душа народа вложена в этот кинжал! В оружие убийства! Нет, голубчик мой, смотрю я на вас, молодых, романтичных господ… Вы же все за них сами придумываете. Стихи вот про них написали Пушкин и Лермонтов, опять же, про кинжал этот. Про доблесть, гордость и достоинство. Роман вот Михаил Юрьевич сотворил. Царствие ему небесное! Говорят, что замечательный роман. В эту войну, наверное, новый гений возникнет. Вон приятель ваш все пописывает что-то в тетрадочку… К чему им, чеченам, волноваться? Вы все за них напишете, все про них придумаете, а они в это время будут кинжалы свои точить. Ждать своего часа… Посмотрите-ка на вашего подопечного!

Доктор указал на лежащего чеченца. Тот был бледен, как слоновая кость, все неровности черепа проступали под утончившейся кожей. Шрам на голове блестел белым перламутром. Только на руке, на которую и указывал Тюрман, вдруг проступили змеиные изгибы вен.

— Видите? — произнес доктор в совершенном удивлении. — А минуту назад были совершенно спавшиеся вены! За m’a boulevere![3] Заживает, как на собаке… Видали, друг любезный? Он уже и вздрогнул. Видать, не понравилось, что его с собакой сравнили. Разве это человек? Одни законы гор в телесной оболочке. Ни души, ни разума. Обзови я его сейчас… какое там у них оскорбление самое обидное?.. бабой, например. Тут же встанет, возьмет этот самый кинжал ваш и зарежет меня во славу пророка. Разве это человек?

— А может, как раз это и есть человек? А, Карл Иванович? Может, вся наша культура, все наше общество, образование — все это шелуха? Очисти нас, как луковицу, что останется? Ничтожество, карлики… А этот лежит, как есть, но ведь человек!

Доктор Тюрман вдруг засуетился, стал собираться.