Дмитрий Вересов
Тихий Дон Кихот
Вересов Д.
Тихий Дон Кихот: Роман. – СПб.: Издательский Дом «Нева», 2005. – 448 с.
ISBN 5-7654-4474-1
Часть первая
ПОЧВА И СУДЬБА
Глава 1
Прежде всего, сын мой, тебе надлежит бояться бога, ибо в страхе господнем заключается мудрость, будучи же мудрым, ты избежишь ошибок.
«Подними камень, и там найдешь Меня, рассеки дерево – и там…». Там-тарам! Высокое березовое полено не раскололось, а раскрылось, как книга в черно-белом переплете. На узких белых страницах не было ни слова, только след от сучка, словно смазанная печать или отпечаток пальца.
– Где же Ты? – спросил Корнилов. – В последнем полене, что ли, прячешься?
Он размахнулся уже вполсилы, переходя к березовым дробям, деревянным долям. Стоячий воротничок пуховика тер при замахе уши, шумел ощипанными гагачьими стаями, шептал громким шепотом его имя. А может, его и вправду кто-то кличет?
Михаил сильнее, чем требовалось, послал колун в четвертинку полена, чтобы тот так и остался в колоде, заломил назад вязаную шапочку каким-то былинным жестом и с удовольствием осмотрелся.
Был самый конец февраля, но казалось, что зима только настоялась, обжилась, подоткнула снежное одеяло поудобнее, взбила глубокие сугробы. Белые монастырские стены сейчас напоминали огромную снежную крепость, ярко сверкавшую непримятым снегом снизу, у основания, и будто подтаявшую поверху, выщербленную ветром, солнцем и потешными боями. Настоятель монастыря отец Макарий, глядя в эти дни на обнажившийся местами кирпич, темные дыры и открытые переломы в несущих конструкциях, вздыхал и молился о будущем православном спонсоре, которого почему-то ждал по весне, как перелетную птицу.
Особенно волновала протоиерея западная стена монастыря, которая минувшей осенью сползла в реку, образовав что-то вроде грубовато одетой в камень набережной.
– Завались южная стена или любая другая, я бы только перекрестился, – говорил отец Макарий Корнилову. – А тут такая сторона света, можно сказать, политическая! Запад! Строго по азимуту, ни градусом влево, ни градусом вправо… Ведь патриархия сразу обратит внимание, усмотрит, как пить дать, усмотрит тенденцию…
– Случайность, – кратко утешал его Михаил, внутренне посмеиваясь над чудачеством не от мира сего. – Берег подмыло, и кирпич упал.
– Кирпич ни с того ни с сего не падает, – совсем по-булгаковски отвечал настоятель, видимо, репетируя претензии своего церковного начальства…
Никто вроде Корнилова не звал. Никому на всем белом свете в это мгновение он, Михаил, не был надобен, прислушивайся – не прислушивайся. А может, он просто устал, вот и останавливается, вслушивается, прикидывается? Вон уже приличная дровяная горка образовалась, а щепок-то сколько! Или это на морозе дышится тяжело, кислорода не хватает?
– Небо было ясное, голубое, вымороженное. Снег громко хрустел даже от движения рук, даже когда Корнилов только запрокидывал голову. Все двадцать градусов здесь, не меньше! А в двух шагах – оттепель, с разогретой солнцем шиферной крыши течет, растут прямо на глазах сосульки, от ударов солнца и колуна съезжают вниз цилиндрики снега. Скоро крыша совсем очистится, останется немного снега только на деревянном крестике.
– Даже на дровяном сарае здесь был свой крест. Может, поэтому обычная колка дров казалась Михаилу полной некого тайного смысла, почти поиском Бога. А как же иначе? «Подними камень и там найдешь Меня, рассеки дерево – и там…» Вот он и рассекал березовые поленья, по-детски веря в каждое новое, еще не расколотое…
– Ой, Миша, что вы наделали! – услышал он женский голос через гусиное шипение пуховика в самые уши.
– Что можно было наделать с поленьями? Расколоть их не с того конца? – Корнилов обернулся.
Акулина, стряпуха с монастырской кухни, качала головой, глядя на его деяния. Ее свернутый в сторону нос придавал ей вид детского портрета. Будто ребенок долго мучился над этой деталью лица, а потом взял да и нарисовал его чуть в профиль. То ли стесняясь, то ли от мороза, Акулина спрятала свое увечье под платок и только тогда позволила себе более или менее открытый взгляд на статного мужчину.
– Кто же поверит, что я одна столько наколола, Миша? Будет мне опять от отца Макария на пряники. Скажет: «Вот как ты епитимию мою исполняешь! Мягкосердных гостей наших соблазняешь…»
Она вдруг зарделась, фыркнула в платок, как деревенская девчонка, оступилась, черпнула в валенок снега и совсем уж потерялась.
– За что это отец Макарий вас наказал дровами? – спросил Корнилов, хотя спрашивал уже это пару часов назад, когда почти силой забирал из женских рук тяжелый колун. Надо же было что-то сейчас сказать.
– Да все за язык мой, – повторила свой прошлый ответ Акулина.
– Начальство ругаете? – уточнил Михаил.
– Что вы! – замахала на него руками женщина. – Разве ж я такое могу позволить? Так просто, набрешу всякого, что сама потом не рада. Язык болтает, а голова не знает. На кухне все одна, да молчком. Так могу и год промолчать. А тут увидела Аннушку, то есть супругу вашу, обрадовалась, понесло меня, как с горы на санках. Она вон как похорошела, повзрослела, многого повидала, в Японию, говорит, съездила, с новым мужем теперь… А я тут все на кухне. Все меж святых мощей. Щи, каша, пряники вот наши знаменитые, монастырские. От поста до поста, от Святок до Троицы… Что это я про песьеголовых вспомнила? Грех-то какой! Удивить я Аннушку, что ли, хотела, напугать? Будто и говорить не о чем было. Мне бы самой ее послушать … А отец Макарий тут как тут. Ходит тихохонько, как кошечка, все прислушивается. «Бойся Вышнего, не говори лишнего!» Вот и наказал меня за греховные разговоры…
– Это же тридцать седьмой год какой-то! – посочувствовал ей Корнилов. – За бабьи разговоры на лесоповал отправляют! Суров ваш отец Макарий…
– Неправда, – покачала головой Акулина неодобрительно. – Добрый он, сердцем отзывчивый, отходчивый такой. Какой же это лесоповал, тридцать седьмой год? На свежем воздухе дрова-то поколоть! Это мне только в охотку…
Она опять смутилась.
– Только мне бы столько в три дня не наколоть. Да и от кухни меня никто не освобождал. Спаси вас Господь, Миша. Вот что отцу Макарию я скажу?
– Много ли это-о-о? Много ли это-о-о? – пропел басом Корнилов, пародируя «Многие лета!» и показывая на кучу дров.
Такой юмор был, видимо, близок Акулине. Она прыснула в платок и тут же испуганно оглянулась по сторонам.
– Сейчас мы спрячем в сарай вашу епт…
– …епитимию, – продолжила Акулина и побежала от греховного смеха с подхваченными наскоро поленьями.
Вдвоем они управлялись быстро. Даже принятая в монастыре манера укладки дров крест-накрест не особенно мешала работе.
Корнилов заметил, что Акулина избегает оказаться в сарае одновременно с ним. Это его позабавило и он, как мальчишка, стал добиваться как раз этих секундных встреч в полумраке сарая. Дошло до того, что Акулина бросила свою охапку на землю и выбежала из сарая, все так же прикрывая платком изуродованное лицо.
«Элементарная операция, и эта еще нестарая женщина вышла бы замуж, родила здоровых деревенских ребятишек, – думал Михаил, подбирая оброненные Акулиной дрова, – потом дождалась бы внуков, в долгие зимние вечера рассказывала бы им байки, за которые ей сейчас достается от отца Макария. Ее бы любили обычной земной любовью. Зачем она здесь? Что это еще за Гоголь со своим „Носом“? Судьбоносное значение носа в русской истории… Неужели это так серьезно?»
– Я вам лучше буду бросать поленья, а вы складывайте, – послышался с улицы голос стряпухи.
Михаил остался один в полутемном сарае. Из яркого, слепящего мира сюда, в холодный полумрак, прилетали поленья. Словно мстя за свое заточение, они норовили задеть поспешно протянутую руку или неубранную вовремя ногу Корнилова. Один раз получилось довольно больно – по косточке.
– Извиняюсь, – в дверном проеме показалась голова Акулины. – Я охапками потаскаю…
– Вы бы лучше рассказали, за что терпите наказание, – попросил Корнилов, все еще чувствуя косточкой крепость березового полена и детскую обиду. – О чем вы там Ане рассказывали? Что за песьеголовые такие? Из древнего Египта мифы?
– Почему из Египта? Никакие не мифы, – отозвалась Акулина. – Вы, Миша, в оборотней верите?
Корнилов посмотрел на нее удивленно. Прошлогодний шрам на руке потянуло, кожу кольнуло, будто кто-то принялся зашивать давно затянувшуюся рану. Жена рассказывала, что Акулина предостерегла ее когда-то, предсказала грозящую опасность. Теперь она хочет открыть его недавнее прошлое? Или Аня рассказала ей про полковника Кудинова, собачью стаю, полную луну?
– В оборотней в погонах верю, – сказал Михаил.
– В погонах? – не поняла Акулина. – В каких погонах?
Нет, она ничего не знала и газет не читала. Даже этот словесный штамп ей был незнаком. Тут было что-то другое…
Акулина поправила платок, затянула потуже узелок на шее, словно напрягая этим память. Потопала валенками, сложила руки, как на лубочной картинке и стала рассказывать нараспев, с видимым удовольствием и верой в содержание:
– Оборотня и сейчас можно встретить, если только не самолетом летать или на этих… иномарках, а по дорогам ходить, с людьми разговаривать. Странники когда-то и Господа по проселочным дорогам искали. Монахам они говорили: «Сидите, сидите, может, что и высидите», а сами так не могли, брали палку, котомку и уходили навстречу Господу. Это уж кому как. Всяк по-своему решает. Ведь можно и разминуться…
– На наших-то дорогах? – переспросил автомобилист Корнилов, нагибаясь за поленьями. – Да запросто…
Он вдруг представил себе трассу, нервный поток машин, звереющих от ухабов и колдобин, гаишников, выцеливающих очередную жертву, шашлычников и арбузников на обочине, ведра с картошкой или цветами… Он попытался представить идущего по трассе Христа в белом венчике из роз и не смог.
– Оборотни сейчас есть и среди русских, и промеж татар, и у чеченцев. Все теперь перемешано, запутано. Всяких чудаков теперь и у своих можно отыскать. А в старину не так было. Всякий народ был един, одного роду, от одного корня. Всяких особостей не терпели, отступников карали. Сейчас ведь и в семьях нет единства…
Акулина вдруг громко вздохнула, почти всхлипнула, но, махнув на кого-то невидимого рукой, продолжила свой рассказ:
– … А раньше народ был, как один человек. Вера едина, песня одна на всех, праздник и горькая судьба общие. Грех вот тоже был на весь род. Я к чему веду? Ведь был такой народ, который в волков ли, в собак ли, а умел обращаться. Мужики – в кобелей, бабы – в сук, а малые дети щенятами за ними бегали. Дружно между собой жили, все поровну делили, а соседним народам много беды приносили. Своего скота не держали, хлеб не сеяли, выбегали ночью одной стаей, а утром сытые возвращались… Ходил тогда по языческим землям апостол Андрей, проповедовал Учение, обращал в истинную веру. Попал он и к оборотням. Они его у себя днем приняли, выслушали, кивали ему согласно. Наступает вечер, луна выкатывает. Смотрит апостол Андрей: люди вокруг него в обличии своем меняются, лица вытягиваются и шерстью обрастают. Апостол Андрей тут восстал, молитвой и крестным знамением против бесовщины вооружился. Божьим словом их превращение звериное удержал. Только вот головами они уже озверели. Успели, значит. Остались они песьеголовыми. Так и жили с мордами, а не лицами. Но с тех пор по людским законам зажили, хотя песьеголовыми так и остались, недооборотнями… Вот и святой Христофор был из этих…
Михаил хотел спросить про неизвестного ему святого, но тут у дверей захрустел снег. Акулина, заметалась, как застигнутая врасплох любовница, схватилась за поленья. Корнилов, наоборот, остановился, то ли улыбнулся, то ли прищурился на яркий белый свет в ожидании невидимки.
– Аннушка! Дочурка! Солнышко мое! – запричитала Акулина, первая прочитавшая в темном силуэте знакомые черты.
– Можно подумать, давно не виделись, – улыбнулась Аня. – Или я вас напугала, спугнула?
– Скажешь тоже, – Акулина опять засмущалась, стала прятать лицо в платок, нагружать себя дровами. – Я думала: отец Макарий подкрадывается, прислушивается. А это ты, солнышко весеннее!
Аня красноречивым взглядом сказала мужу: учись мне радоваться. А тот и так смотрел на нее влюбленно. Жена стояла перед ним в акулинином ватнике, чужом выцветшем платке, больших, не по размеру, валенках. Только глаза, щеки и коленки были знакомые, любимые.
В этот момент в голове Михаила возникла неожиданная картина. Он представил Аню идущей среди других женщин в таких же серых телогрейках, валенках и платках, белые буквы глупого призыва над дверями, высокий забор с колючей проволокой и вышки охраны. Корнилов уже хотел сказать об этом Ане, отшутиться, но почему-то передумал. Вместо этого стукнул кулаком по поленнице дров, будто поправляя торчащие поленья.
– Как помощник? – спросила Аня. – Пригодился?
– Так это ты, лапонька моя, прислала мне подмогу? – удивилась Акулина.
– А он разве не доложился? – усмехнулась Аня лукаво. – Я смотрю, между вами точно какие-то заряды начали проскакивать. Еще чуть-чуть, и я бы опоздала…
– Будет вам надо мною насмехаться, – опять замахала латаными варежками Акулина, отчего вокруг нее роем поднялась снежная пыль. – Надо же такое удумать. Далеко ли до греха.
– Вот и я о том же, – не отпускала ее Аня.
– Я пока отлучилась, Миша почти управился. Отец Макарий не поверит, что я одна сподобилась.
– Скажешь ему, что с Божьей помощью, – подсказала Аня, но Акулина на такие слова только головой покачала. – Я чего пришла? Тесто уже поднялось. Я его помяла, поколотила, а оно опять поднялось. И так три раза. Может, пора?
– Пойдем, поглядим…
Две подружки – ироничная питерская красавица и полуграмотная, изувеченная баба – обнявшись, пошли по узенькой, прорезанной в глубоком снегу тропинке к монастырской кухне. Корнилов, ставший вдруг лишним, неудобным, бессмысленно торчащим, потащился за ними следом.
Супруги Корниловы уже неделю гостили в монастыре у отца Макария, как у родного деревенского дедушки. А добрый «дедушка» потчевал их не только знаменитыми монастырскими пряниками, но и местными диковинками. С утра у дверей кельи, где поселили Аню с Михаилом, раздавалось тихое, но настойчивое покашливание, осторожные шаги. Потом скрипела половица, и этот скрип теперь повторялся через равные промежутки времени.
Аня показывала невидимому за дверью дневальному кулак и прятала голову под подушку. А муж, к ее удивлению, вскакивал с постели, будто не спал, а только притворялся. Впрыгнув в старенькие опорки, в одних трусах, он начинал выплясывать в келье что-то среднее между гопаком и камаринским, чтобы согреться в остывшем за ночь помещении.
– Можешь особенно не стараться, – бормотала Аня, – я все равно на тебя не смотрю.
Тут же в дверь осторожно стучались, и еще хрипловатый с утра голос отца Макария поздравлял их с добрым утром и благодарил уже погромче Бога за наступающий новый день.
– Ребятушки, надо бы просыпаться, – дышал он в дверную щель, – помолясь, позавтракать. А я вам потом одну диковинку покажу…
Диковинки его были без всяких таинственных покровов. Отец Макарий показывал им толстого снегиря на рябиновой ветке, очень музыкальную, по его словам, сойку, которая прилетала из далеких лесов послушать колокольный звон, прикормленного на кухне бельчонка с облезлым хвостом, напоминавшим использованный ершик для мытья посуды, куст крыжовника в монастырском саду с несколькими забытыми ягодами-льдинками.
– Летом ягоды было видимо-невидимо, – говорил отец Макарий, – а радости никакой. Только забота одна. Акулине опять же лишняя работа. А сейчас вот, среди зимы-то, какой подарок! Одна ягодка, а сколько в ней благодати… Так вот и в городе у вас: народу много, а души человеческой нет. Радости нет, заботы одни… А в нашем захолустье встретишь старушонку древнюю, скажешь ей приветливое слово. Она тебя и не услышит, а если услышит, все равно не поймет. Но чувствуешь бессмертную душу, душой чувствуешь, потому так можно и без слов поговорить…
Про достопримечательности старинного монастыря, основанного по преданию еще Иваном Грозным, отец Макарий рассказывал почему-то сухо, почти телеграфным стилем. Больше сетовал на отсутствие средств и материалов, медленное восстановление, никак не догоняющее ежегодное разрушение.
Дополняла его исподтишка Акулина. Угощая гостей выпечкой, медом и какой-то особенной пастилой из крыжовника, пропасть как народившегося в этом году, она потчевала их и жутковатыми рассказами, словно подливала к простым напиткам отца Макария чего покрепче от себя.
От Акулины Корниловы услышали страшную историю про красных комиссаров, которые подвешивали верующих на крюки за ребра прямо в монастыре. Веревки те на старой монастырской конюшне так и болтаются, а крюки, как водится, потом своровали.
У Ани от ее рассказа уже начиналось что-то вроде межреберной невралгии. Но сообщение о краже подействовало на нее успокоительно, как прописанное лекарство.
Страшнее же мук телесных, по мнению Акулины, были душевные пытки. Ночью красноармейцы привозили верующих с завязанными глазами в монастырь. Оставляли на ночь в темном, заколоченном храме. Наступало время людям справлять свою нужду, что они и делали на ощупь. Утром православные понимали, что осквернили храм. Некоторые, говорят, сходили с ума от отчаяния.
В три приема Акулина рассказала историю о песьеголовом народе. Сначала Ане за стряпней, потом Михаилу в дровяном сарае, а заканчивала опять же на кухне, за длинным трапезным столом, подперев рукой не щеку, а искривленный свой нос.
– Феклуша в «Грозе» о песьеголовых людях тоже рассказывала, – сказала ей литературно образованная Аня.
– В какой грозе? – не поняла Акулина.
– «Гроза». Пьеса Островского. Катерина. «Почему люди не летают, как птицы?!…» «Луч света в темном царстве»…
Островского Акулина знала или сделала вид, что знала.
– Значит, правда, – обрадовалась она авторитетной поддержке в лице русского писателя. – Ты вот отцу Макарию скажи про «Грозу»… Нет, не говори. Будет мне еще та гроза!.. А у Островского про Святого Христофора не сказано?
Аня с трудом нашарила в своей голове «Бесприданницу», «Не все коту масленицу», какие-то спектакли с толстыми купчихами, самоварами и ничего похожего не нашла.
– Робинзон там, вроде, был, – ответила она, вспоминая прозвище одного из персонажей, – а Христофора не помню…
Жизнь в монастыре была так нетороплива и размеренна, словно капала с подтаявшей крыши и тут же застывала на морозе длинной, прозрачной сосулькой. Так она и не проливалась на землю, никуда не уходила. Слова, сказанные обитателями монастыря, как в архангельской сказке Бориса Шергина, застывали в воздухе, висели все время тут же, поблизости от говоривших, позволяли рассматривать изреченное, возвращаться к нему опять, почти трогать руками. «Святой Христофор» странной фигурой кружил все это время рядом с Корниловым, на расстоянии вытянутой руки, пока, наконец, Михаил не заметил его.
– Скажите, Акулина, что же это за Христофор такой? – спросил он. – Колумба, что ли, канонизировали?
Акулина встрепенулась по-птичьи, задела локтем глиняную кринку, и по трапезному столу растеклась молочная речка.
– Так вы его еще не видели?
– Кого?
– Его… Святого Христофора…
Глава 2
– Вот на какие ухищрения и подделки способен этот гнусный волшебник, мой враг…
– Почему-то мне нравится слово «питомец». Не догадываешься, почему?.. Так и будем, пожалуй, его называть. Не объект, не субъект, не подопечный, а именно Питомец.
– Хоть горшком его назовите, Иван Казимирович, только… Впрочем, я бы и в печь его положил. Мент как мент. Не хуже и не лучше других. К тому же себе на уме. С причудами, в вечном поиске. Лучше бы он преступников искал, а не смысл жизни…
– Ты, Артамонов, на следующей недельке подготовься к зачету. Буду у тебя зачет принимать, как в старые добрые времена, по теории нашего доктора Фауста с застойной фамилией, но передовыми взглядами.
– Иван Казимирович, только месяц назад была аттестация в нашем отделе. Какой зачет? А в писанине Брежнева я ничего понять не могу. Ведь я же юридический заканчивал, а у него в разработке и психология, и биология, и химия, и алхимия, и эта… феноменология. Черта в ступе там только нет…
– Есть у него все, и черт в ступе тоже встречается. Биология в разработке, говоришь? Химия под подозрением? Ты, Артамонов, в университете дзюдо усиленно занимался? Так?
– Так, Иван Казимирович, был чемпионом университета, первенства вузов, по городу второе место еще взял.
– Оно и видно, как ты науки постигал. Ты ката, формальные комплексы, изучал?
– Ката в карате, в ушу, а в дзюдо их нет. Есть условные схватки, есть соревнования…
– Ясно все с тобой. Самбо ты занимался, Артамонов, в японском кимоно, а не настоящим дзюдо. Вот Питомец меня бы сразу понял. Ручаюсь тебе. Есть ката в дзюдо, в настоящем от доктора Кано, есть обязательно. Это своеобразная парадигма, «калька», алгоритм идеальной ситуации, идеального состояния. В хаосе схватки ката помогают увидеть высший порядок, присущий мирозданию вообще. Ката начинается в определенной точке и в эту же точку адепта возвращает. Категории случайности и необходимости ты изучал?
– У меня по диалектическому материализму было «отлично».
– Мне бы хотелось, чтобы по теории профессора Брежнева у тебя тоже было «отлично». Чтобы ты самостоятельно мог прогнозировать случайности и закономерности пусть не государственной стратегии… до этого тебе еще служить, как походному котелку… а объекта нашей разработки, его поведения, поступков, чтобы ты нашел внутреннюю логику в его душевном хаосе. Вот тебе отдельный человек, приведи его в нужную точку не пространственную… тут можно просто сзади по голове стукнуть и отнести… а внутреннюю точку его развития. Ведь у Брежнева эта методика изложена достаточно прозрачно… Слушай, Леня, мрачно здесь как-то. Надо было додуматься сделать совещательную комнату в виде средневекового каземата! Каменные плиты, факелы, решетки…
– Так это еще в советские времена делалось. Какие-то армяне в качестве «дембельского аккорда» этот кабинет камнем выложили. Похоже на средневековые казематы немного, согласен.
– Тут еще орудия пыток не хватает, «испанского сапожка». Что ты ухмыляешься, Артамонов? Думаешь, не знаю, как вы меня кличете? Великий Инквизитор. Ведь так?
– Ну, так не за жестокость, Иван Казимирович, а за характер, за мудрость, за святость…
– Все ж таки палачом. Палач и есть. Хоть горшком… Кстати, насчет горшка ты правильно заметил. Идею с огнем надо обдумать, чтобы никаких следов не осталось. Фауст, знак огня, саламандра… Это я так, Леня, бормочу по-стариковски. Что я там про горшок?
– Может, хотите перекусить, Иван Казимирович? Пойдемте в столовую. Она не такая мрачная – в стиле русской народной избы выполнена. Скамейки, бревна, резьба по дереву. Колодец бревенчатый прямо в центре помещения сделан.
– Воняет из твоего колодца.
– Так раньше здесь солдаты дежурили, воду каждый день меняли. А теперь раз в месяц пригоняют с полигона связи курсантов. В прошлый раз с командного пункта телефонный аппарат уперли. Будущие офицеры…
– Пошли лучше на свежий воздух из этого погреба, а то я себя какой-то старой картошкой уже чувствую. Проросшей…
– Что вы, Иван Казимирович!
Два человека, пожилой в длинном дымчатом пальто и молодой в замшевой дубленке, вышли на крепкий морозный воздух.
Помещение, которое они покинули, действительно напоминало деревенский погреб, занесенный снегом. Но, судя по размерам, там можно было хранить картофельно-морковный арсенал целого совхоза.
Во все стороны простирались заснеженные поля стрелковых полигонов, которые рисковал перебегать только нищий кустарник и еще какая-то выцветшая за зиму солома. Но здесь, рядом с бункером, был своеобразный северный оазис, какие-то рощицы, куртины, оставленные то ли для маскировки, то ли высаженные дембелями-садоводами. Где недоставало растительности, пейзаж оживлялся стационарными антеннами, приземистыми постройками и покатыми боксами.
Пожилой начальник задумался, глядя на белый горизонт, его же подчиненный топтался рядом, готовый и к молчанию, и к продолжению разговора. Тишину нарушил дизель, который буркнул пару раз недовольно, выругался облачком грязноватого дыма, а потом затарахтел на всю округу. Казалось, своей работой он рассекречивает объект, как чересчур громкой болтовней.
– Завел все-таки, – молодой собеседник удивился и обрадовался этому событию, кивая на солдата, черного, будто покрытого ваксой вместе с сапогами по самые оттопыренные уши.
Чумазый еще суетился, что-то там подкручивал, но уже гордо озирался по сторонам, как человек сделавший, наконец, большое дело, добывший воду или огонь для всего племени.
– Угости паренька чем-нибудь, – сказал пожилой. – Он тут всю службу в мазуте так и служит?
– А что такого, – пожал плечами Артамонов. – Нормальная служба. Тихо, спокойно, природа, начальство далеко. Изредка только на экзамен курсанты связи заезжают, да и наше ведомство иногда наведывается на свой объект, как на дачу. Вот когда я служил…
– Ты мне еще про дедовщину тут расскажи. Ты это с таким удовольствием обычно делаешь, Леня, будто это благо или доблесть какая-то – унижать и мучить своего же брата по оружию. Мне кажется, что наша армия никогда от этого безобразия не избавится, пока вот такие, вроде тебя, будут этим гордиться.
– Да я в спортроте служил. Так, в основном, по рассказам знаю.
– По рассказам и монголо-татарское иго вроде ничего было. Только не ври мне теперь. Если уж в Афгане эта зараза процветала, когда молодые солдаты своих «дедов» боялись больше душманов, то ваша спортрота, думаю, не отставала.
– Наш командир был не такой. Не позволял. Он у самого Харлампиева самбо учился.
– У того самого…
– У того самого, – гордо ответил Артамонов, но поспешил.
– … который учителя своего Ощепкова сдал в тридцать седьмом как японского шпиона? А под дзюдо подвел интернациональную базу? Винегрет из борьбы нанайских мальчиков и горских стариков? Мне кто-то из наших стариков рассказывал, что Ощепков погиб во время допроса. К нему обычные меры воздействия попытались применить, а он адекватно ответил. Пришлось пристрелить… Хорошая работа с кадрами? Чем-то мне твой подход напоминает. Как ты там предлагал? Назвать горшком и в печь? Японским шпионом и к стенке?
Собеседники двинулись по узкой тропинке в сторону покосившегося навеса, под которым был щедро накрыт снегом длинный обеденный стол. Навес полевой столовой совсем уже завалился на соседнюю рябину. Бедное деревце, как стройная кариатида, держало на себе и снег, и крышу.
– Не помнишь эту историю про старого японского мастера, гулявшего по зимнему саду. Сильные сучья ломались под тяжестью снега, а гибкая ветка сакуры согнулась до земли, сбросила с себя снеговую шапку и выпрямилась, освободившись. «Сначала поддаться, чтобы потом победить». Так, кажется, сказал старый мастер? Как ты думаешь, сможет ли он выпрямиться?
– Вы про кого? – не понял Артамонов.
– Про Питомца нашего. Не сломается он? Поднимется он, как японская слива или вишня? Сакура… В прошлом году он получил в Японии черный пояс по дзю-дзюцу, вообще, удивил японцев. А тебя он не удивляет?
– Нет, Иван Казимирович. Я же говорю, мент как мент. Меня вообще мало что уже удивляет.
– Странно это, Артамонов, странно. Я в два раза тебя старше, но не перестаю удивляться жизни, а ты уже все испытал, все постиг. Кто же из нас пожилой человек? Может быть, тебе теория Брежнева и не дается поэтому, что она требует молодого взгляда удивленных глаз, пораженных богатством и разнообразием этого мира. Внутреннего мира человека, в особенности.
– Я думал, что вы поручили мне обыкновенную кадровую работу. Нам потребовался человек определенных знаний и способностей для выполнения некоторой миссии. А сейчас у меня складывается впечатление, что вы проверяете на практике, то есть на Питомце, идеи профессора Брежнева.
– Может быть ты и прав, – Иван Казимирович стряхнул перчаткой снег со скамьи и присел за солдатский стол. – Где-то у тебя, Леня, была бутылочка коньяка? Где-то в районе кобуры с табельным оружием?
– Сбегать за стаканчиками, Иван Казимирович?
– Оставь. Давай так, по-походному, в полевых условиях… Хороший коньяк… Хороший агент должен решать одновременно несколько задач, вести несколько партий на соседних досках, быть многомерным. Методики Брежнева превращают банальную вербовку спеца в тонкую игру, очень перспективную, пока еще малопонятную нам по своим возможностям и перспективам. Представь себе поэтов-символистов, которых ты никогда не читал. Они играли в символы, трактовали их, как какие-то знаки свыше о конце света, о явлении нового мессии и тому подобный мистический бред. Брежнев же считает, что символ вполне определенным образом влияет на человеческое подсознание. Если правильно подобрать его, то можно направить человека, как того самого витязя, по нужной нам дороге.
– Как на картине Васнецова? – обрадовался Артамонов.
– Это ты знаешь. Молодец, – усмехнулся Иван Казимирович. – А Яна Мандейна, конечно, не слышал? Есть у него один пейзаж с нашим символом на переднем плане. А чуть повыше его голова, уже отделенная от туловища… Вообще, в этом пейзаже очень много интересного, я бы сказал, значимого… Можно, кстати, рябинкой твой коньяк закусывать. Не все ягоды птицы склевали. То ли ягод в этом году много, то ли птиц мало. Рябина на коньяке… Есть у Брежнева удивительные догадки. Вот эту самую бутылку коньяка, которую ты сейчас держишь в руке, можно запланировать, высчитать на пути нашего Питомца. Такой вот фокус. Точно достать ее из рукава судьбы в нужное время, в нужном месте. Но это уже юмор гениального ученого, современного Фауста. Символ, ломающий человеческую судьбу, использованный много десятилетий назад богатейшей духовной практикой христианства, и мелкий предмет на пути человека, о который он просто спотыкается или хлебнет из него так, походя, как мы сейчас с тобой. Но это уже так, глупости, игрушки…
– Я все понимаю, Иван Казимирович, – отхлебнув еще из плоской бутылки, сказал Артамонов. – Питомец наш – парень способный. Рукопашным боем владеет мастерски, японский язык даже учит, следователь приличный… Но ничего такого уж особенного я в нем не вижу.
Пожилой рисовал на снежной горке перед собой какие-то знаки.
– Ты на жену его обратил внимание?
– Девушка красивая, – усмехнулся Артамонов, – своеобразная.
– Как человек, она – тонкий наблюдатель, различающий и отдельные детали, и общую картину происходящего. Из нее получился бы неплохой журналист, хотя она на каждом шагу говорит о своей нелюбви к журналистике. У нее мало жизненного опыта, но богатый опыт, я бы назвал его, читательским, опытом воображения, фантазии. Но, мне кажется, в оценке своего мужа, то есть нашего с тобой Питомца, она не продвинется дальше тебя. Может, ей мешает любовь быть внимательной, как тебе твое равнодушие. А между тем, мы и она имеем дело с необычным человеком, очень заглубленным, как… как айсберг…
Иван Казимирович отделил ладонью порцию снега и стал медленно двигать белую пирамидку к краю стола, пока она не рухнула ему под ноги.
– Вот такой человек мне и нужен, – уверенно сказал Иван Казимирович, ударяя ребром ладони по обледенелому столу. – Уже сформировавшийся где-то в водах Антарктиды, выплывший почему-то к нам, обычным теплоходам, яхтам, рыбацким лодкам, катамаранам… айсберг. Пока он не растаял в наших техногенных водах, пока не раскололся на части, мы должны его использовать… Меня вот только несколько беспокоит отец игумен. Впрочем, пусть попробует он заставить его не думать о… Вот ты, например. Попробуй, Артамонов, не думать о собачьей морде. Не думай, Леня, о серой собачьей морде! Не думай! Кому говорят? Не получается? Эх, ты, друг – собачья мордочка…
Глава 3
Это странствующий рыцарь при жизни своей и это святой, вошедший в обитель вечного покоя после своей смерти, это неутомимый труженик на винограднике Христовом, это просветитель народов, которому школою служили небеса, наставником же и учителем сам Иисус Христос.
Машинально Аня определила породу святого, вернее, его головы. Восточно-европейская овчарка, сибирская лайка, а, может, сам волк. Маленькие звериные глазки смотрели куда-то вверх, пасть слегка ощерилась или так казалось. Нимб святого напоминал полную луну, опустившуюся за волчью голову, на человеческие плечи.
Он был совсем не страшен, скорее необычен. В правой руке он держал крест, левой же открытой ладонью будто успокаивал тех, кого его облик мог испугать. Одежда его была несколько короче, чем полагалось святому. Только распахнутый алый плащ со множеством складок ниспадал до самой земли. На ногах у него были высокие офицерские сапоги. Но стоял святой Христофор как-то неуверенно, слегка приподнимаясь на носочках, как будто хотел казаться выше ростом или заглядывал за забор.
– Не знаю, есть ли еще где в православных храмах такое изображение святого Христофора, – говорил Корниловым отец Илларион, монах небольшого роста с темным от конопушек лицом и кирпичного цвета бородою.
Глядя на него, Аня все никак не могла избавиться от глупой улыбки и от такого же неумного вопроса, вертевшегося в голове: дразнят ли его другие монахи? Ведь не дразнить такого невозможно. И какой, скажите на милость, это черный монах? Рыжий монах, красный монах…
Еще один вопрос не позволял Ане внимательно слушать рассказ отца Иллариона. Почему отец Макарий, до этого так ревностно опекавший Корниловых, на просьбу показать им изображение святого Христофора вдруг рассердился, топнул даже ногой в старом валенке? Бывший эти дни неизменным гидом при каждой монастырской птичке, торчащем у дорожки дереве или отвалившемся кусочке черепицы, он словно собирался утаить от них главную реликвию монастыря, такую, по словам отца Иллариона, «заповедную редкость».
– В первые годы Советской власти, – продолжал свой рассказ рыжий монах, – все святыни монастыря были разграблены, фрески храма осквернены и уничтожены. Но настенное изображение святого Христофора монахам чудом удалось сохранить под грудой хлама. Говорят, фигура святого была засыпана мусором, только голова торчала. Комиссары же нарисованную собачью голову почему-то не тронули…
– А вы, батюшка, расскажите нам про самого святого Христофора, – попросил Михаил, который, в отличие от Ани, выражал всей своей долговязой фигурой неподдельный интерес, даже на носочки привстал, как песьеголовый святой.
– Пожалуйста, – затряс кирпичной бородкой отец Илларион, – только давайте выйдем из церкви. Скоро начнется служба, а отец Макарий что-то сегодня больно сердит. Чем только мы ему не угодили?
Монастырь занимал большую территорию, кроме главного храма и жилого корпуса имел еще множество башенок, часовен, построек, пристроек и других строений неизвестного назначения. Но отремонтированных и отапливаемых помещений было еще немного. Поэтому зашли в трапезную. С кухни, как из настенных часов, выскочила «кукушка» – голова стряпухи Акулины. Она радостно прокуковала что-то вошедшим и тут же скрылась.
– В Четьи-Минеях сказано, что святой Христофор был из хананеев, – начал свой рассказ отец Илларион, с удовольствием принюхиваясь к теплому дыханию кухни, проникавшему сюда через плохо прикрытую дверь. – Рассказывают также, что был он из земли кинокефалов или песьеголовых. Но это глупости, конечно, отголоски языческих суеверий…
На кухне в этот момент громыхнула посуда, точно выражая свое отношение к словам монаха. Отец Илларион усмехнулся, тряхнул бородой, с которой, казалось, вот-вот слетит облако кирпичной пыли.
– Ведь святой Христофор признается и Западной, и Восточной церквями, – продолжил он повествование. – Сохранились в его деяниях отголоски языческих сказаний и мифов. Словом, разночтений много… Жил мученик Христофор в III веке, при римском императоре Декии. Был он от природы красив лицом и велик ростом. Дабы не искушать себя и других, просил он у Господа себе безобразную внешность, что и было исполнено. Совершил он много чудес и многих обратил в христианскую веру. Прослышав о безобразном проповеднике Христа, император приказал доставить его в Рим. Поначалу Декий подослал к нему блудниц, чтобы отвратить Христофора от Христа. Но проповедник обратил их в христианскую веру, как и римских легионеров, сопровождавших его в Рим. Тогда император подверг его страшным мукам, нечеловеческим пыткам. В Житие сказано, что сажали Христофора в раскаленный медный ящик. Когда же и это не помогло, и заживо Христофора сжечь не удалось, мученику была отсечена голова…
В этот момент в трапезную задом вошла Акулина, медленно развернулась и водрузила на стол огромный блестящий самовар.
– Корнилов, посмотри на свое отражение, – сказала Аня, тыча в горячий медный бок. – Просто мученик Христофор какой-то после исполнения молитвы.
Михаил для немедленной мести отыскал на самоваре отражение жены, но и самоварная Аня была по-своему красива.
– Не та ли это жительница Рима рядом с мучеником Христофором, которую он обратил в христианство? – спросил Корнилов.
– Сам ты… – уже хотела ответить Аня, но в этот момент стряпуха Акулина, о чем-то слезно молившая отца Иллариона, радостно вскрикнула и выскочила из трапезной.
– Ладно, – махнул рукой рыжий монах, – пусть уж вам Акулина про святого Христофора расскажет. Больно она его любит. Ревнует даже к нему, прости Господи. Возьму грех на душу, позволю. Вы только отцу игумену не сказывайте про мою слабость…
Акулина вернулась чуть ли не бегом с большим блюдом румяных кренделей, которыми, видно, хотела заткнуть рот конкуренту-рассказчику. Она плюхнулась на лавку, затянула узел платка уже знакомым жестом, торопливо попросила всех угощаться без церемоний и принялась с удовольствием рассказывать, поглядывая иногда на слушателей и свое отражение в самоваре.
– Про песьеголовых я вам уже рассказывала, как они сделались из оборотней. Так вот один из всего народа остался с человеческой головой. Звали его Офферус. Был он ростом велик, а лицом писаный красавец…
Аня заметила, как Акулина бросила короткий взгляд на Михаила.
– …Тогда-то Офферус и ушел из дому. Обликом он хотя и был человек, но силу имел звериную. Решил он ходить по свету, искать самую великую силу, а найдя – служить ей преданно. Много он земель обошел, многих силачей повидал, но всякий раз на силу находилась другая сила, более великая. Вот поступил он на службу к самому могущественному князю. Одного имени его, говорят, враги боялись и убегали прочь. Как-то на пиру у этого князя пел слепой музыкант. Пел он про разное, неведомое, когда же запел про Сатану и слуг его, Офферус увидел, как побледнел могущественный князь, как затряслись его руки, а речь стала сбивчива и тороплива. Ушел Офферус от этого господина, чтобы искать Князя Тьмы – Сатану и поступить на службу к нему, к сильнейшему…
Заметив, что отец Илларион стал нервно покусывать кирпичную бороду, хитрая Акулина вскочила, подлила ему чаю погорячее, пододвинула поближе к нему плошку с прозрачным, почти золотым вареньем.
– «Вареньицем спасаетесь, святые отцы?» – вспомнила Аня «Братьев Карамазовых».
– В старину и святое, и грешное можно было встретить на дорогах, – продолжила Акулина свой рассказ. – Вот однажды ночью на перекрестке дорог Офферус увидел всадников на черных конях, в черных плащах. Все живое попряталось куда-то, даже звездное небо стало пустым в ясную погоду…
– «Звезды жались в ужасе к луне», – опять вспомнилось Ане.
– Это и был сам Сатана…
Увлеченная собственным рассказом Акулина привстала со скамьи, расправила позади себя темный платок, как черный плащ всадника или темные крылья. Но в этот момент по самовару громко постучали чайной ложечкой, и раздался строгий голос отца Иллариона:
– Ты еще зайдись у меня, зайдись! Ужо тебе будет…
Акулина опомнилась, спряталась за самоваром, но рассказ не прервала.
– Стал служить Офферус Сатане. Как-то заехали они на кладбище. Увидев кресты над могилами, дьявольские кони шарахнулись в ужасе, бросился Сатана со своей свитой прочь от страшного места. Тогда понял Офферус, что есть на свете сила, сильнее самого Князя Тьмы…
– Языком мелет, что варенье шумовкой мешает, – встрял отец Илларион, наливая себе на блюдечко жидкое варенье, похожее на мед, с плавающими в нем большими цельными ягодами.
– Крыжовенное золото, угощайтесь, – отрекомендовала свою стряпню Акулина.
– Из крыжовника? Не может быть!
Под стук и шкрябанье ложечек по блюдцам Акулина рассказала, как Офферус был принят в одну из христианских общин, как местом послушания силачу и великану был выбран речной брод. Офферус переносил через быструю реку поклажу, переводил людей. Как-то он нес на себе через быстрину маленького мальчика. С каждым шагом ноша его становилась все тяжелее и тяжелее, пока не стала вовсе неподъемной. Тогда мальчик сказал ему: «Я – Христос, Спаситель мира, взявший на себя всю тяжесть греха его».
– С тех пор Офферус и стал зваться Христофором, что значит «Несущий Христа», – проговорила Акулина с блаженной улыбкой, радуясь то ли за святого, то ли за то, что ей, наконец, позволили рассказать неканоническую историю до конца.
Акулина замолчала, зато стала громко прихлебывать чай из блюдечка. Отец Илларион отер маленькой ладошкой рыжую бороду, перекрестился и, видимо, собирался покинуть трапезную, но Аня остановила его вопросом.
– Отец Илларион, а вы сами-то верите в песью голову?
– Я верю в Господа нашего Иисуса Христа, – наставительно проговорил монах, с явными интонациями отца Макария. – А потом я вам про собачью голову ничего не говорил.
– А как же фреска? – не сдавалась Аня.
– Тут ведь всяческие недоразумения возможны. Ведь и Моисея в эпоху Возрождения изображали с рожками…
– У Микеланджело, кажется.
– И у него тоже, – кивнул отец Илларион. – Откуда это пошло? Моисей получил от Бога скрижали с начертанными десятью заповедями. Позже Господь обновил завет, написав на новых скрижалях те же заповеди. После общения с Богом, сказано в Священном писании, лицо Моисея «засияло лучами». По-древнееврейски одно и то же слово означало «луч» и «рог». Видимо, кто-то неточно перевел это слово…
– Лицо Моисея засияло рогами, – повторила Аня неправильный перевод.
– Вполне возможно, что в истории с мучеником Христофором вкралась подобная неточность. Скажем, метафора или сравнение обезображенной головы святого с песьей было принято за прямое утверждение…
– Потому не в букву следует верить, а в дух, за этой буквой сокрытый, – раздался зычный, хорошо распетый после службы голос отца Макария, а потом уж показался и он сам.
– Кажись, у меня пригорело что-то! – вскрикнула Акулина и метнулась на кухню.
– Набрехала уже сорока? – спросил игумен, усаживаясь на скамью. – Ишь как вспорхнула.
К отслужившему настоятелю вернулось благостное настроение. Это сразу же почувствовал отец Илларион.
– Разве что самую малость, – усмехнулся он, наливая начальству чай покрепче. – Христофорова невеста – одно слово…
– Про душу забывает, на мир смотрит через свое увечье, – сказал отец Макарий, так же шумно, как Акулина, прихлебывая чай. – Вот и мученик Христофор приглянулся ей уродством своим. А ведь не чаял он безобразием своим соблазнять.
– Я где-то читал или слышал, только не помню где, – заговорил вдруг Корнилов, до этого молчавший и только строивший Ане разнообразные гримасы, – что множество персонажей в священной истории не случайно. Они как бы соответствуют простым человеческим чувствам, разным наклонностям людской души, что ли. А через обычное, земное открывается путь к сокровенному…
Аня увидела, что отец Макарий внимательно слушает Михаила и едва заметно кивает ему своей большой гривастой головой.
– Перед женщиной, склонившейся над младенцем, человек обязательно остановится, хотя бы взгляд задержит, вспомнит что-то свое светлое, улыбнется или загрустит, – продолжал говорить Михаил. – И еще долго светлое пятно женского лица, ее груди, ручки ребенка будут у него потом перед глазами, словно он на лампочку долго смотрел или на солнце… Поэтому образ Мадонны с младенцем Христом очень близок такому человеческому типу. В Мадонну с младенцем он поверит легко, без особых душевных усилий…
Таким вдохновенным своего мужа Аня не видела уже давно, может, вообще со дня их свадьбы. Она даже почувствовала некоторое бабье беспокойство, что ее и удивило, и насмешило одновременно.
– А ты вспомни рыцаря бедного, – сказала Аня, постукивая ногтем по медным доспехам самовара. – Он полюбил Деву Марию совершенно земной, плотской любовью, как женщину из плоти и крови. Тут вообще все наоборот, будто в пику кому-то… Богу не молился, знать ничего не хотел, кроме своей любви, страсти…
Теплая душистая волна пробежала по трапезной из кухни. Это Акулина пришла на какие-то важные для нее слова и застыла в дверях, взволнованно теребя передник.
– Когда же ему уже были открыты врата преисподней, что произошло?
– Что?! – почти вскрикнула Акулина, выдавая свое тихое присутствие.
Отец Макарий взглянул на нее строго, но недостаточно строго, чтобы стряпуха ушла.
– Откуда ты взяла этого рыцаря? – спросил Корнилов.
Монахи тоже смотрели на Аню вопросительно, а уж Акулина просто превратилась в одушевленное вопрошание.
– Как откуда? Из Пушкина, – ответила Аня всем сразу. – «Жил на свете рыцарь бедный, молчаливый и простой. С виду сумрачный и бледный, духом смелый и прямой…»
Ей показалось, что все как-то облегченно вздохнули. Только Акулина нервно подергивала передник, точно он был не на ней, а на Ане.
– Что же произошло-то с рыцарем?! – не выдержала стряпуха.
– Рыцарь тебе больше не поможет, – пробасил отец Макарий, но не строго. – С утра епитимия будет тебе новая, всяким благородным рыцарям несподручная.
– Сатана уже хотел прибрать рыцаря к себе, – торопливо заговорила Аня Акулине через стол, боясь, что ту вот-вот прогонят, – но Пречистая Дева заступилась за него, «и впустила в царство вечно паладина своего».
Стряпуха просияла, дождавшись счастливого конца этой истории, который, видимо, соответствовал каким-то ее тайным мыслям, представлениям об устройстве мира, и, ободренная, побежала опять к своим плошкам и кастрюлям.
– Вот вам пример наивной народной веры, – сказал отец Макарий, указывая в сторону кухни кончиком своей густой, слегка посеребренной бороды. – Тут тебе и остров Буян на реке Иордан, и «Велесова книга», и Четьи-Минеи в одном переплете…
– Отец Макарий, вы уж не наказывайте ее слишком строго, – попросил Корнилов.
– Наказанием можно пробудить в человеке жалость к самому себе, чувство, недостойное верующего, – ответил игумен.
– Неужели жалость к себе грех? – изумилась Аня.
– До греха недалеко, потому как до гордыни остается всего ничего, – отец Макарий сделал медленный, почти торжественный кивок головой. – Будучи студентом духовной семинарии, я посмотрел фильм «Зеркало»…
– Андрея Тарковского? – уточнила Аня.
– Его. Многое мне в кинокартине понравилось, – игумен точно читал написанное кому-то письмо, – некоторые детали запомнились, а что-то запало в душу. Но в целом эту работу Тарковского я не принимаю.
Аня чуть не подпрыгнула на скамье, обвела взглядом присутствующих в поиске сходных эмоций, но, кроме нее, речь игумена никого не затронула так сильно. Только одна Аня безоговорочно принимала всего Андрея Тарковского, преклонялась перед ним, хотя и не все в нем до конца понимая.
– Почему же, отец Макарий? – спросила она, еле себя сдерживая от громких слов и долгих речей.
– А вот из-за этой самой жалости к самому себе и не принимаю. Слишком автору себя жалко, до боли, до слез. «Оставьте меня, – говорит он. – Я ведь тоже хотел быть счастливым!». Вот и плачут люди, примеряя к себе эту же жалость. Одни уходят из кинозала, другие плачут.
– А вы, значит, из первых, – кольнула его Аня.
– Я из третьих, – засмеялся игумен и добавил: – Нельзя верующему себя жалеть. Художнику тоже себя жалеть негоже, потому как художник всегда верующий. Хочет он того или не хочет, отдает себе в этом отчет или нет, а без веры ему и двух слов настоящих не написать. Понять это он обязательно поймет, может, в последние мгновения своего земного пути. Может, и с опозданием…
– Но Пречистая, конечно, заступится за него, – опять вспомнила Аня пушкинскую строку.
– Ваш рыцарь себя не жалел, насколько мне помнится Александра Сергеевича произведение, – возразил отец Макарий. – Стальной решетки с лица не поднимал, в бою себя не берег, потом жил затворником, молился дни и ночи… Это другой случай.
И тут опять в трапезной прозвучало имя святого мученика Христофора. Кто назвал его, было не так важно, как поведение отца игумена. Он привстал, передвинулся вдоль стола, оправил рясу и сел напротив Михаила Корнилова лицом к лицу. Аня еще не отошла от игуменской критики в адрес любимого ей режиссера Тарковского, она еще перебирала в голове достойные возражения, торопилась ответить и ничего не могла придумать. Только потом она поняла всю важность происшедшего тогда за трапезным монастырским столом.
– Помнится мне: в какой-то восточной сказке обманули купца или даже духовное лицо, – сказал отец Макарий, внимательно глядя на Михаила. – Ему посулили злато-серебро, если он не будет думать… А о чем нельзя думать, сказали, да еще в очень ярких выражениях. Не помню только: что ему такое придумали? Ну, неважно. Ведь это ловушка для человеческого сознания. Скажи я вам теперь: не думайте о святом Христофоре, разве вы сможете его забыть? Ни на минуту не забудете. А ведь этого я бы вам, Миша, сейчас и пожелал…
Отец Макарий и Михаил сидели напротив друг друга. Руки их почти соприкасались на трапезном столе. Они были похожи на двух сказителей, певших старинные руны, может, финские, может, скандинавские. Вот только никто из слушателей не мог понять – о каких славных делах, о чьих великих подвигах была их песня.
– Мученик Христофор – только фреска, рисунок на штукатурке, – ответил Корнилов. – А за ним христианская притча о звере, живущем в каждом человеке. Ведь жив этот зверь? Никуда он не делся, никакие социальные условия, семейные традиции его не рождают. Я бы легенду о святом Христофоре по-другому рассказал. Жил человек, который чувствовал в себе силу великую и знал, что сила эта от зверя, живущего глубоко, в самых темных закоулках его души. Он долго молился, постился, истязал свое тело, закалял душу, пока не добился своего – изгнал зверя из своей души…
– Вы полагаете, что звериная голова – только аллегория? – спросил отец Макарий.
– Видимо, нельзя было смотреть на своего зверя, как часто бывает в мифах и легендах, нельзя было его будить, даже ради охоты на него. Душа и тело. Изгнал зверя из души, получил его в теле. Это, как раз, мне понятно.
– Святой Христофор, по-вашему, сделал такой выбор, явив миру сокрытое в нем?
– Пожалуй, что так. Ведь можно облегчить свою душу, открыв себя миру, отец Макарий? Раскольникову надо было выйти на Сенную площадь и покаяться перед всем народом?
– Для этого существует исповедь, – ответил игумен. – А разве молитвой не раскрывается душа человеческая, не замещается светом все греховное в ней, когда человек обращается к Господу?
Их диалог никто не смел нарушить, даже Аня притихла и ловила на палец капли, падавшие из самоварного краника, чтобы и они не мешали разговору двоих. Только в оконное стекло вдруг царапнула и постучала клювом синица, будто напоминая, что на свете есть не только звери, но и птицы небесные, которым, сказано, надо подражать, а также подкармливать их в голодное время.
– Акулина, вынеси подружке кусочек сала, – бросил в сторону кухни игумен.
– Разве у птиц не бывает постных дней? – проворчала Акулина, но ей не ответили.
Отец Макарий опять обратился к Михаилу и лицом, и помыслами.
– Во всем земном присутствует соблазн, – сказал он мягким басом. – Даже в земном пути святых есть соблазн для человека с ищущей, неспокойной душой. Ведь и Спаситель говорил: «Блажен, кто не соблазнится мною»… Помните об этом, Миша. Ведь и в жалости к самому себе – соблазн, в облике святого Христофора – соблазн. Для вас соблазн. Не могу я вам дать совет, предостеречь на будущее, потому как не гадалка, не астролог, а пути Господни неисповедимы. Но думать о вас буду и молиться…
Прервали отца игумена не люди, не птицы и звери, а техника. Зазвонил мобильник, и отец Макарий стал шарить в рясе, торопясь и смущаясь, как застигнутый за дурным занятием мальчик. Маленький телефончик почти скрылся в его густой бороде, и отец игумен загудел в трубку приветливо. Говорил он не долго, с трудом нащупав нужную кнопку толстым пальцем, радостно объявил всем присутствующим:
– К нам едет спонсор… Владислав Перейкин…
Глава 4
Я тот самый Рыцарь Белой Луны, коего беспримерные деяния, уж верно, тебе памятны. Я намерен сразиться с тобою и испытать мощь твоих дланей, дабы ты признал и подтвердил, что моя госпожа, кто бы она ни была, бесконечно прекраснее твоей Дульсинеи Тобосской.
В это утро под дверями кельи супругов Корниловых не скрипел половицей отец игумен. Впервые за эти дни он оставил в покое их утренний сон. Но Аню разбудил ранний холодок, проворным зверьком скакавший от оконца по стене, хватавший за голую пятку и норовивший юркнуть под одеяло. Михаил тоже зашевелился, пытаясь решить вечную проблему длинного человека, то есть укрыть и ноги, и голову одновременно.
Аня повернулась на один бок, потом на другой, затем сделала полный оборот и даже стукнула головой подушку. Какое-то зудящее, комариное, но еще неопознанное с утра чувство не оставляло ее. Как бы случайно она толкнула локтем бесконечную спину мужа.
– Что? Доброе утро? – не пожелал, а спросил он.
Тут Аня поняла, что самым глупым и мелким образом ревнует игумена к новому гостю, что за эти несколько дней она привыкла к опеке отца Макария, мягкой только по форме, и не хочет от нее сразу отвыкать.
– Забыл про наши неокрепшие, мятущиеся души, – сказала Аня, глядя в потолок, – только спонсора почуял. Сегодня он самого святого Христофора не заметил бы, посоветовал бы ему на следующий год прибегать, как собаке Шарику.
– Да уж, – пропыхтел под боком Корнилов, перетягивая под шумок несколько сантиметров одеяла на свою сторону.
– Дрыхнет, хоть святых выноси! – рассердилась Аня.
Она обняла мягкого и беспомощного супруга руками и ногами и зашептала ему в ухо слова, от которых запросто могла завалиться оставшаяся монастырская стена.
– Забыла инструкцию? – зашевелился Михаил и начал тяжелую внутреннюю борьбу с самим собой. – Мы же обещали отцу игумену.
– Ему спонсор, – змеей-искусительницей шипела Аня в затылок своему мужу, – а нам дикий языческий секс…
– Я слово дал, – уже совсем неуверенно проговорил Михаил, постепенно поворачиваясь вокруг оси. – Отец Сергий в этот момент уже думал, что бы ему такое себе отрубить, чтобы не жалко было…
– Потом отрубишь, задним числом… На Страшном суде вали все на меня…
Но в этот момент в дверь постучали без обычной утренней церемонии, и послышался немного смущенный голос отца Иллариона.
– Отец игумен велел вас будить. Доброе утро, слава Богу! Господи Иисусе Христе, Сыне Божии, помилуй мя грешнаго…
– Все-таки слабы вы, женщины, – сказал Корнилов, вскакивая с постели и растирая ладонями свое жилистое тело. – Нет в вашей жизни места духовному подвигу…
Михаил в одних трусах делал суставную гимнастику, на выдохе произнося статьи приговора всему женскому племени. Аня смотрела на него в раздумье: продолжить ли соблазнение этого праведника или стукнуть жесткой монастырской подушкой, когда он начнет делать наклоны вперед? Но с остатками дремоты прошло и утреннее раздражение, немного напоминавшее ревность.