Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дмитрий Вересов

при участии Ирины Демидчик

Ворон. Тень Заратустры

Знак Ворона

(1996)

(1)

На Никиту Всеволодовича Захаржевского, несостоявшегося дипломата, несостоявшегося деятеля советского кино, несостоявшегося предпринимателя, неожиданно свалились огромные, по нынешним его обстоятельствам, деньги. Пятьдесят тысяч французских франков выделил ему один впадающий в маразм князь-эмигрант на генеалогические изыскания. Тщательно все обдумав, Никита решил деньги эти употребить по прямому назначению – на то у него имелись свои резоны.

Маршрут по семейному дереву пролегал, в числе прочего, через город Лондон, столицу Соединенного Королевства. В библиотеке Британского музея случай свел его с профессором-русистом Делохом. Рыжеусый чудак, назвавшийся на немецкий манер «Георгом», прочитав на бланке Никитиного формуляра фамилию «Zakharzhevski», отчего-то впал в величайшее возбуждение, наговорил Никите кучу всяких непонятностей и затащил к себе в гости.

Разговор получился преинтереснейший.

А через несколько дней…

Когда Никита очнулся и слегка приоткрыл глаза, он обнаружил, что находится в большой, незнакомой ему комнате, на кровати.

Он тут же вновь закрыл глаза. Наверное, лучше еще ненадолго притвориться спящим…

Пусть те, кто уложил его в эту кровать, думают, что он еще не пришел в себя, и тем самым дадут ему время на то, чтобы обдумать свое положение.

– И где я? Идея? Идея нахожуся? – припомнил Никита фразу из старинного, еще времен Аркадия Райкина анекдота.

Ну, раз уж чувство юмора ему еще не изменяет, значит еще не все потеряно, – решил он про себя.

А и правда, где это он?

Последнее, что помнилось, – это пьяная компания в клубе «Рэт-Бэт-Блу» на Юстон-Роуд…

Самый пристойный гей-клуб во всем Лондоне, между прочим! По крайней мере, так его отрекомендовали в рисепшн отеля «Маджестик»…

Довольно известная группа играла превосходный ритм-энд-блюз в стиле Алексиса Корнера из самого начала пятидесятых годов. И даже губная гармошка у нынешнего, вызывающе юного мулата с дюжиной тонких косичек, что был у здешних музыкантов кем-то вроде пэйсмейкера, звучала совсем как у старика Сирила Дэвиса…

Синий дым стелился пластами, как перистые облака в горах Гималаев.

Гибкий педик извивался вокруг стриптизерского шеста…

Никита пил свое пиво и болтал с какими-то бритоголовыми туземцами в камуфляже и в черных кожаных фуражках… Как раз им про их фуражки и говорил – кабы были они последовательны в своем антиобщественном замахе, то надо было бы идти до конца и прилепить на околыши мертвую голову, а над ней – раззявившего пасть и раскинувшего лапки веером британского леву…

Скинхеды вроде как не сразу врубились.

Толи изъяснялся Никита по-английски недостаточно бегло, то ли лексики не хватало, чтобы адекватно выразить мысль… То ли скины были тупыми и пьяными.

Однако сидеть за столом в шапках, как говорила их домработница Клава, означает для русского человека одно – в шапках за столом сидят только басурмане.

А теперь вот еще и бритоголовые педики, что, по всей видимости, одно и то же!

– Пидорасы вы, вот вы кто, – по-русски говорил Никита англичанам.

А те скалились и гоготали, ничего не понимая.

А потом, на выходе из клуба, кто-то дал ему по голове…

Врезали чем-то тяжелым. Он не сразу потерял сознание и помнил, как его засовывали в багажник автомашины.

А потом, как это бывает в детских кошмарных снах, – хочешь закричать, а язык тебя не слушается, и хочешь побежать, а ноги и не бегут!..

Кто-то вошел.

Кто-то тихо так вошел, почти неслышно, но Никита почувствовал.

– Уже не спим? Уже проснулись и притворяемся, мистер Захаржевский! – чисто, с легчайшим прибалтийским акцентом произнес по-русски чей-то молодой голос.

Никита поморщился, изображая естественную реакцию напрасно потревоженного во время отдыха человека.

– Не спим! – радуясь своей правоте, заключил голос.

– Вы кто? – спросил Никита, размыкая глаза.

Над ним склонился один из давешних педиков. Только теперь на нем была не камуфляжная куртка с заклепками и молниями, а белый больничный халат поверх добротного костюма и белая крахмальная сорочка, подвязанная модным галстуком.

– А где второй пидорас? – спросил вдруг Никита…

– А второй, как вы изволите выразиться, пидорас, уважаемый мистер Захаржевский, его имя, кстати – мистер Джон Дервиш… Оно вам ничего не говорит? – Педик внимательно посмотрел на Никиту.

– А вас как зовут? – спросил Никита.

– Пардон, забыл представиться. Меня зовут мистер Роберт.

– Роберт – это имя или фамилия? – спросил Никита.

– Просто Роберт, – настойчиво повторил «скинпед».

Никита отвел от визитера глаза и уставился в потолок.

– Кто вы и зачем меня сюда привезли? – спросил он устало.

– Всему свое время, мистер Захаржевский, всему свой час, а пока – поднимайтесь, вас ждет горячая ванна, бритвенный прибор, легкий континентальный завтрак и процедурная медсестра…

– А медсестра зачем? – поинтересовался Никита.

– Вы больны, уважаемый мистер Захаржевский, у вас серьезные проблемы со здоровьем, и вам необходимы процедуры, которые назначил вам врач.

– Я не болен, и мне ничего не назначали, – возразил Никита.

– Не надо спорить, тем более что вы не просто не правы, но ваша неправота усиливается отсутствием у вас какого-либо права возражать. Здесь никого не интересует ваше мнение, больны вы или здоровы, здесь все решаем мы…

– Я в сумасшедшем доме? – поинтересовался Никита.

– Хуже, – ответил первый. – Вы в доме милейшего мистера Лермана, практически у себя дома, мистер Захаржевский…

К медицинским сестрам Никита был, мягко говоря, индифферентен.

Но даже если бы на нем и висел не смытый к сорока трем годам грех подростковых вожделений, питаемых когда-то к школьной фельдшерице, то при виде местного медперсонала любым трепетным воспоминаниям тут же пришел бы конец. В сестрице были все сто девяносто сантиметров роста, и на белоснежном крахмале форменного халата, в том месте, где у женщин бывает грудь, у нее был приколот бадж, удостоверявший, что она – «нерс» и что кличут ее Ингой.

– А вы случайно не служили под началом штандартенфюрера Менгеле? – поинтересовался Никита, уставившись на массивную, в пол-лица челюсть и руки, крупные, как у фламандского дровосека.

– Нет, не служила, – ответила фройляйн Инга, сдирая пластиковую обертку с разового шприца.

– Что будете колоть? – поинтересовался Никита.

– Что доктор прописал, – деловито отвечала медсестрица, надламывая острую стеклянную горловинку большой ампулы и наполняя шприц.

– Куда? – спросил Никита.

– Ложитесь на живот и приспустите трусы, – ответила Инга.

– Если немного усилится слюноотделение, – сказала она, прибирая за собой обертки и стекляшки, оставшиеся после процедуры, – то не пугайтесь, это скоро пройдет… И вообще, все скоро пройдет…

«All things will pass away», – повторил про себя Никита и вдруг почувствовал себя необычайно беззаботным.

– Как мироощущение? – спросил его вошедший в комнату Роберт.

Инга все еще топталась в комнате, убирая в чемоданчик последние следы галоперидоловой терапии.

– Жду повышенного слюноотделения, – ответил Никита, выжидая, когда уйдет медсестра. – Откуда вы набираете медперсонал? Война с Гитлером уж пятьдесят один год как кончилась, а у вас откуда-то еще берутся такие экземпляры… В каком она звании? Унтершарфюрер?

Роберт ухмыльнулся, похлопал Никиту по плечу и сказал, присаживаясь на краешек кровати:

– Скоро вам станет совсем хорошо, и никакие проблемы не будут вас мучить, а пока давайте поговорим о вашем блестящем будущем, покуда не пришел мистер Дервиш… Джон Дервиш – не забыли? Пока он не подошел, я вам кое-что постараюсь объяснить.

Никите и правда стало очень покойно на душе.

И никуда не хотелось двигаться.

– Это очень хорошо, что вы стали интересоваться своей родословной, господин Захаржевский, – начал свою речь мистер Роберт.

Никита чувствовал себя чертовски уютно и комфортно. И даже слюни во рту, которые все время приходилось сглатывать, не беспокоили. Ему хотелось свернуться калачиком и лежать… лежать, покуда красавчик Роберт рассказывает ему свои сказки…

– Но нас, мистер Захаржевский, заинтересовали не ваши, безусловно замечательные, предки, а ныне живущие и здравствующие родственники, – говорил Роберт. И слова его доносились как-то глухо-глухо, как если бы у Никиты заложило уши. – Нас с мистером Дервишем, а вот, кстати, и он… нас с мистером Дервишем интересует ваша сестра… Родная сестра, Татьяна Всеволодовна Захаржевская….

«Там она где-то… Там она где-то… Летает… – вспомнил Никита слова матери, – найди ее там, Никита, плохая она дочь, грех ей будет…» – звучало у него в ушах поверх «бу-бу-бу», что мерно бухтел мистер Роберт…

Дервиш подошел к изголовью, достал из кармана халата маленький блестящий фонарик и, оттянув Никите веко, посветил ему прямо в зрачок.

– У нас на все про все не больше месяца, – сказал Роберт.

– Зачем такая спешка? – поинтересовался Дервиш. – Этот голубок никуда не упорхнет.

– А вот дедушка Ильич может. Точнее, его грешная душа. И было бы грустно, если бы он ушел, не вкусив победы.

– Ты сентиментален, дружочек. За что и люблю…

На несколько мгновений губы собеседников слились в поцелуе.

А Никите уже было совсем все равно. Размахивая руками, он летал вместе с Танькой по двору их дома на Петроградской стороне. А мать грозила им пальцем из окна. А они с Танькой поднимались все выше и выше… В питерское серое небо.

(2)

Дедушке Ильичу шел пятьдесят первый год, но выглядел он семидесятилетним стариком. Причем смертельно больным семидесятилетним стариком. Пергаментная иссохшая кожа, вся в островках струпьев, мертвенно-онемелых или огненно-воспаленных, уже не скрывала анатомических подробностей строения черепа и костей рук. «Ходячий труп» было бы, пожалуй, неточным определением, поскольку в последние дни Александр Ильич Лерман перестал быть ходячим уже необратимо и бесповоротно. «Дышащий» – это да, хотя с огромными усилиями, хрипло и надсадно, чуть не каждую минуту припадая к ингалятору. Похоже, в схватке смертных недугов пневмоцистит все-таки брал верх над саркомой Ракоши, и до финального свисточка остались считанные мгновения… Но все же он успел… Успел… Синюшные бескровные губы искривились в подобии улыбки…

Так Судьба, столь немилосердная к Александру Ильичу Лерману, напоследок улыбнулась – пускай уже не ему лично, но последнему, единственному, дорогому человечку… Его маленькому Бобби, перед которым он, Александр Ильич, был так виноват, так виноват…

Судьба явилась в обличии давнего знакомого по работе в архиве, чудаковатого лондонского профессора Делоха. Точнее, не в обличии, а в подвизгивающем от волнения голосе, донесшемся с пленки домашнего автоответчика:

– Ильич, старина, извините за беспокойство, это Георг, Георг Делох, помните такого? Если не трудно, я просил бы вас оказать помощь моему русскому другу из Петербурга. Он занимается составлением своей родословной, а в ней обнаружились шотландские корни и даже, представьте, фамилия Лерман. Я хотел бы направить его в ваш архив, его фамилия Захаржевский. Никита Захаржевский…

Услышав это имя, Лерман так разволновался, что у него подскочила температура, и верной Инге пришлось вкатить ему два сверхнормативных укола. И все же вечером Александр Ильич нашел в себе силы через Бобби отзвониться Делоху и передать, что хотя в данный момент он несколько нездоров, но через недельку будет рад принять иностранного гостя и оказать всяческое содействие его изысканиям.

А потом вызвал к себе Бобби и его нынешнего бойфренда Джона…

Отца своего Александр Ильич знал только по фотографии – старший сержант штабной роты Дерек Лерман пал смертью храбрых, правда, не на поле брани, а спустя несколько месяцев после окончания войны, в пьяной потасовке в ганноверской кнайпе, где шумно отмечал с товарищами рождение первенца, зачатого в военном госпитале близ Глазго. Мальчика воспитывали мать Джулианна и ее мачеха по имени Дейрдра, о которой Александр до сих пор вспоминал с содроганием, потому что была та Дейрдра ведьмой – и вовсе не по прозванию, каким подчас награждают ближние какую-нибудь старушенцию за мерзкий нрав, а по сути, можно сказать, по профессиональной принадлежности. Гадала, снимала сглаз и порчу, пользовала страждущих травяными сборами и отварами кореньев. Хоть и дразнились на Александра Ильича – впрочем, нет, тогда еще Шоэйна – соседские ребятишки за такое родство, но только бабкино ремесло и держало семью в достатке и даже в благоденствии. Сколько Лерман себя помнил, он всегда был одет, обут, накормлен и обихожен, а когда ему исполнилось шесть, они перебрались из преимущественно пролетарского Дарли в весьма приличный дом в уютном буржуазном пригороде Грэндж. Мальчик пошел в хорошую начальную школу, а потом, успешно выдержав экзамен «одиннадцать-плюс», – в школу грамматическую, откуда открывалась прямая дорога в университет.

Если бы юный Шоэйн обучался в современной российской школе, то непременно заработал бы среди одноклассников кличку «ботан», а в родной Шотландии был он «sissy» или «dork», что примерно то же самое и означало. Тихий, прилежный, успевающий по всем предметам, кроме физкультуры, отличающийся к тому же хрупким телосложением, длинными девчоночьими ресничками и обыкновением по любому случаю заливаться стыдливым румянцем. Понятно, что, оказавшись в университете с его многовековой традицией «наставничества» – по-нашему говоря, персонифицированной дедовщины, – салага Лерман в первый же вечер был классически «опетушен» своим «фэгом», третьекурсником Энди Мак-Дугласом.

– Эй ты, фокс, а звать-то тебя как? – томно осведомился Энди, натягивая подштанники.

– Шоэйн… – чуть слышно простонал истерзанный Лерман.

– Шон? – не расслышал Энди. – Ты что, ирлашка, что ли? «Мик» долбаный?

– Шоэйн… Так по-древнекельтскому правильно произносится…

– Иди ты! Что, предки выпендриться решили или взаправду по гэлику ботают?

– Взаправду… ботают…

– И ты, что ли, сечешь?

– Секу… Маленько.

– Ну, ва-аще… – заметно изменившемся тоном протянул Энди. – Слышь, фокс, там в сортире на полочке вазелин, так ты того, подмажься, легче будет… А меня гэльскому не поучишь?..

Отношения, начавшиеся для юноши столь травматически, вскоре приобрели иное качество. Боль, душевная и физическая, ушла на удивление быстро, а на ее место заступила высокая радость – от почти равноправной дружбы и почти гармоничной любви. Другие фэги даже посмеивались над Энди за неподобающе теплые отношения с презренным салабоном-«фоксом».

– Мой фокс, джентльмены, – это только мой фокс, а вторжение в частную жизнь – это, знаете ли… – отфыркивался Энди и под ручку с Шоэйном отправлялся прошвырнуться по Королевской Миле до ближайшего паба, где обслуживали студентов.

Энди Мак-Дуглас был ярым шотландским националистом – и столь же ярым коммунистом-ленинцем. Две доктрины легко уживались в его сознании: ежику ведь понятно, что успешная пролетарская революция и полная победа социализма возможна только в независимой Шотландии, окончательно отделившейся от ненавистной, загнивающей, разлагающейся империалистической Британии. За черным «гиннесом» или светлым «карлингом» приятели часами разглагольствовали о Брюсе и Уоллесе, о государстве, революции и праве наций на самоопределение, о реакционной роли религии и нюансах гэльской орфографии.

– Эх, не даются мне языки! – сокрушался раскрасневшийся от выпивки Энди. – Вот в прошлом году русским решил заняться – тоже облом! Даже алфавит их идиотский выучить не сумел. Представляешь, половина букв как у людей, а половина – черт знает откуда…

– А русский-то зачем тебе? – недоумевал Шоэйн.

– Я русский бы выучил только за то, что на нем разговаривал Ленин! – с пафосом продекламировал Энди.

– Красиво сказал, – похвалил Шоэйн.

– Это не я сказал, а их великий поэт Майкоффски… – Энди замолчал и закинул в рот очередную картофельную соломку.

– А моя бабка долго в России жила… – проговорил Шоэйн. – Она точно русский знает. Только не разговаривает.

– Почему не разговаривает?

– А зачем? Все равно не с кем… Хотя одному слову меня научила. Йолька.

– А что такое «йолька»?

– Йольское деревце. Похоже, правда? Должно быть, русский и гэльский – родственные языки.

– А что такое «Йольское деревце»?

– Yule tree? То же самое, что у других «Christmas tree». Рождественская елка, иначе говоря… Йоль – это праздник такой языческий, зимнее солнцестояние… И Шоэйн – тоже древний праздник, его сейчас чаще «Самайн» произносят «С-А-М-А-Й-Н». А еще его называют День Яблок, Халлоус или Хэллоуин, ну, про Хэллоуин все знают… Я ведь тридцать первого октября родился. Вот мама меня Шоэйном и назвала.

– А если бы на День Подарков родился, Коробочкой назвали бы? Бокс Лерман – это звучит! – Энди расхохотался.

Шоэйн не обиделся.

– Все несколько сложнее, сэр. Моя бабка Дейрдра даже не просто язычница, а натуральная ведьма, да и мамаша туда же, даром что дипломированная медсестра… В средние века их бы точно на костре сожгли, да и позже… Последнюю ведьму, как известно, в Лондоне сожгли аж при Георге Первом.

– Будь он проклят, чертов голландец! – Энди брякнул пустую кружку об стол. – А вообще-то я тебе скажу: что ведьмы-язычницы, что попы римские, что всякие там баптисты-методисты, высокие и низкие англиканцы, – одно говно! Нет ни Бога, ни богов, религия – опиум для народа!.. Кстати, неплохо было бы вмазаться как-нибудь… Ты пробовал?

– Не-а…

– Это дело поправимое, вот триместр кончится, мы с тобой в Лондон мотанем, есть там пара клевых мест, хотя, конечно, все чертовы англичане – гады!.. А вот имячко у тебя все равно мудацкое. Реакционное. Мы тебе новое придумаем!..

И ведь придумали. Придумали, составили соответствующее ходатайство, подали в магистрат… И стал бывший Шоэйн Александром – в честь славной плеяды незалежных шотландских монархов, и Ильичом – в честь вечно живого Ленина. Так Александр Ильич Лерман объединил в своей персоне местный патриотизм с пролетарским интернационализмом.

Мама Джулианна, узнав об этом, закатила сыну тяжелую истерику, а бабка Дейрдра лишь рассмеялась недобрым смехом и сказала:

– Видишь, дочка, от судьбы не уйдешь… Говорила я тебе, имя «Шоэйн» годится лишь человеку отражения, человеку с особым предначертанием – в мире земном и мире духовном одновременно существовать, обе действительности прозревать… – Тут старуха подняла медленно руку и продекламировала:

Этой ночью, Шоэйн, отмечаю твой путь,О Солнце-Ярило, твой путь на закат,В Страну без названья, где Времени ход остановлен.Путь всех, кто ушел, и всех, кто вернется…Владычица Вечности, Белая Мать,О Ты, что всем детям своим затворяешь глазаИ вновь отворяешь,Укажи мне дорогу к Великому Свету,Когда наступает Великая Тьма…

Джулианна сидела неподвижно, закрыв лицо руками. Новоиспеченный Александр Ильич смущенно переминался с ноги на ногу.

– А ты, матушка, глазки-то не отводи, личико не прячь, лучше вон полюбуйся на наследничка. Хорош гусь! И то сказать – зачат без венчания, без Великой Матери благословения, от стручка какого-то болотного, не по Древней Науке выношен, наречен без Совета, без ведома моего. И не надо мне опять про войну, про случайность, про запрет на аборты и что гнева моего боялась… Шоэйн! – Старая ведьма сплюнула презрительно, будто в рот мошка залетела. – Пусть уж остается Александром. Имя, конечно, великое, щенку твоему и за десять жизней не дорасти, но вместе с «Ильичом», пожалуй, в самый раз. Помню, еще в Петербурге, в аптеке нашей на Каменноостровском служил один Александр Ильич. Пыльный плюгавый сморчок, три волосинки поперек плеши, пенсне с треснутым стеклышком, из жалости держали. Видать, и твоему таким быть, случайного ничего не бывает… Ну, что встал, Ильич Александр? Ступай уж!..

Бывший Шоэйн пулей вылетел из комнаты, и в этот вечер они с Энди так нализались, что ночь провели в полицейском участке, утром имели мучительное объяснение с проктором, а днем – с деканом. Но обошлось, не выгнали…

И спустя всего два-три года после смены имени, заглядывая в зеркало, Лерман всякий раз с тоской осознавал, что неуклонно превращается в того самого Александра Ильича из Петербурга. Кудри заметно поредели, зрение ослабло, так что приходилось постоянно носить… не треснутое пенсне, конечно, но очки в толстой оправе, лицо покрылось ранними унылыми морщинами, тонкая шея обрела заметное сходство с цыплячьей… Воистину сморчок, какой-то диккенсовский клерк и, кстати, почти что копия легендарного маньяка-убийцы Криппена, того самого, что удостоился целого зальчика в музее мадам Тюссо…

Кстати, похожую картину мог наблюдать в те годы в зеркале тихий советский паренек. Только вот про маньяка Криппена он ничего не знал и знать не мог – потому и внутренний голос не предостерег. А фамилия у того паренька была смешная, щекотная. Чикатило…

Александр же Ильич судьбу Криппена, даже при гарантиях посмертной славы, разделить не хотел и направлял свои либидозные порывы в менее губительное русло. Примерно раз в два месяца он доставал с полочки чемодан, укладывал в него алый смокинг с золотыми пуговицами, остроносые лакированные штиблеты, белоснежную кружевную сорочку, несессер-косметичку с разного рода ножничками, пилочками и флакончиками, поверх всего осторожно выкладывал предмет своей особой гордости – смоляно-черный тупей, коим не погнушался бы и неведомый Александру Иосиф Кобзон. И отправлялся в развратный мегаполис Лондон прожигать уик-энд в клубах специфической ориентации. Там он блистал этаким принцем-инкогнито и, флиртуя как с ослепительно мужественными «буграми», так и с гибкими, накрашенными мальчиками, отпускал туманные намеки на морганатическое родство с царствующей фамилией. Зачастую это способствовало достижению желаемого, и домой Александр возвращался усталый, но удовлетворенный. Скромное жалованье служащего Шотландского Исторического архива, куда он устроился после университета, не позволяло повторять эти эскапады чаще, да и существующий график личных праздников выдерживался исключительно благодаря строжайшей экономии во всем остальном. Именно в силу этого обстоятельства Лерман не снимал отдельного жилья, а продолжал ютиться в своей когда-то детской комнатке домика в Грэндже, под одной крышей с двумя окончательно сбрендившими старухами.

Примерно за год до своего столетнего юбилея миссис Дейрдра вдруг начала слышать голос, да так, что его невольно слышал и Александр Ильич, если, конечно, ему случалось оказаться дома во время «сеансов связи». Происходило это так: мирно сидя, скажем, в гостиной за чашечкой послеобеденного чая, бабка внезапно замирала и, выкатив глаза, выпрямлялась в струнку. Посидев минутку в этом ступоре, она с кряхтением поднималась из своего глубокого кресла и повелительно бросала падчерице: «Идем!». После чего обе удалялись на свою половину, куда самому Лерману был еще в детстве строго-настрого заказан вход. Через некоторое время оттуда начинали доноситься заунывные песнопения, сменявшиеся глухим, басовитым бубнежом. И сколько Александр Ильич ни прислушивался, разобрать ничего не мог, поскольку бубнил бас на чужом, изобилующем шипящими, языке, скорее всего, на русском. Голос бабки отвечал на том же языке. Но интереснее всего было то, что физически голос воспроизводился голосовыми связками мамы Джулианны, не знавшей никаких языков, кроме английского и немножко – исконного гэльского. После таких сеансов она обычно скверно себя чувствовала, ходила охрипшей, пила горячее молоко с медом и виски. Бабка же, наоборот, наливалась на какое-то время силой и словно молодела.

По некоторым репликам, оброненным в его присутствии, Александр Ильич понял, что астральное общение происходило преимущественно с родной дочерью старой Дейрдры, Анной.

Историю этой Анны Лерман многократно слышал, начиная с раннего детства, когда семья еще прозябала в двух комнатках старинного обветшавшего дома в полутрущобном Дарли. Уж такая росла разумница, такой сильной виккой обещала со временем стать, не хуже самой Дейрдры, да как на грех случилась в России революция, а с ней пришли разруха, тиф и гражданская война, обрекшая многих, в том числе и пришлое шотландское семейство, на голод, тяжкие лишения и долгие скитания. И запропала в этом водовороте юная Анна, а мать ее Дейрдра вместе с первым своим мужем, Мак-Тэвишем, вынырнула в независимой буржуазной Латвии, где Мак-Тэвиш вскорости и помер, а Дейрдра, как подданная Британской короны, без особых затруднений получила билет в один конец до города Дувра. А там и дорога в родной Эдинбург, и знакомство с немолодым вдовцом Джеймсом Фогарти, отцом Джулианны, и воспоследовавший брак, второй для обеих сторон… До последнего времени Дейрдра так и не знала, жива ли дочь ее Анна или нет…

А теперь вот убедилась – жива!

Жива и вроде бы имеет дочь и внуков, но живет одна, очень далеко от них, в жарком краю, где скалы, пыль и быстрые реки, люди в халатах и люди в пиджаках, люди в чалмах и люди в фуражках, и будто бы удерживает ее в том краю какая-то тайная миссия, связанная с пророчеством, оставленным два столетия назад каким-то премудрым не то евреем, не то арабом… Вот и все, что сумел вынести для себя из женских разговоров Александр Ильич.

В общем, чушь несусветная… Однако говорила же мать чужим голосом на чужом языке. Говорила, при этом не понимая ни слова из сказанного. Видно, бабка использовала ее в качестве медиума…

И в таком вот дурдоме приходилось проживать лучшие годы!

Что сказал бы на это старина Энди, единственный, кого он мог искренне назвать другом? Увы, Энди ничего не мог сказать, поскольку весной шестьдесят восьмого года его разнесло на мелкие ошметки самодельной бомбой, которую он с двумя единомышленниками мастерил в Глазго, готовясь таким образом к визиту тогдашнего премьера Гарольда Уилсона – воплощения британского империализма, английского шовинизма и лейбористского ревизионизма. И ведь Александр Ильич о готовящемся покушении знал! Знал и даже просил Энди включить его в боевую группу. Но старший друг отказался наотрез, мотивируя тем, что если бы все борцы за правое дело ринулись жертвовать собой, то очень скоро не осталось бы никого для продолжения борьбы.

Однако с гибелью Энди Лерману стало решительно наплевать как на независимость Шотландии, так и на всемирную победу коммунизма. Более того, какое-то время он всерьез подумывал вторично изменить имя и колебался между консервативно-патриотическим «Уинстоном» и актуально-покаянным «Гарольдом». Но решил оставить все как есть. Ильич так Ильич…

(3)

Весной семидесятого Дейрдра отметила сто лет. И через неделю, точнехонько на Остару – День весеннего равноденствия, – тихо отдала душу своей Богине.

На весть о кончине Матушки со всей округи слетелся в полном составе ковен – ведьмовская община. Одиннадцать женщин – семь старух, две средних лет, одна молодая и ослепительно красивая, и одна совсем еще девочка-подросток – в длинных ярких одеждах, с жезлами, колокольцами, барабанчиками, скрипками и, к полному изумлению Александра, каждая при своей метле. Плюс один мужичок – краснощекий, улыбчивый коротышка с волынкой на ремне.

Гроб с телом Дейрдры выставили на столе посреди гостиной, в головах соорудили алтарь, установили на нем четыре оранжевые свечи, а в центре – пятую, громадную и белую. Рядом с центральной свечой поставили старую фотографию улыбающейся Дейрдры в простой картонной рамке, положили ветку вечнозеленой омелы. Потом старухи расселись по углам и надолго замолчали. Александр растерянно оглядывался по сторонам, не понимая, что делать и что будет дальше. Наконец одна из старух, самая сморщенная и, должно быть, самая старая, поднялась и зычно произнесла:

– Слава Богине!

– Слава Богине!!! – эхом откликнулись присутствующие, в том числе и Александр.

– Слава Богу!

– Слава Богу!!!

– Слава Матушке Дейрдре!

– Слава Матушке Дейрдре!!!

– Светлый путь и светлое возвращение!

– Светлый путь и светлое возвращение!!!

– Аминь!

– Аминь!!!

Потом главная старуха достала из складок своей хламиды огниво и трут, приблизилась к алтарю, высекла пламя и зажгла первую свечу.

– Приступим же, сестры и брат, пока горит свеча!

Все встали, одна из ведьм ударила в бубен.

Девочка подошла к Александру Ильичу.

– Вы, сэр, идите пока. Вас позовут!

Лерман пожал плечами и направился в свою комнату. Поднимаясь по лестнице, он видел, что присутствующие взяли в руки кто музыкальные инструменты, кто, включая и маму Джулианну, метлы. К звону бубна добавились звон колокольчика и первые ноты, взятые на волынке. Ведьмы с метлами образовали круг вокруг алтаря и стола с гробом. Старшая перехватила взгляд Александра и повелительно махнула рукой – мол, убирайся!

Захлопывая за собой дверь «детской», он слышал начало мелодии, напоминающей джигу. Уж чего-чего, а траурного в этом мотивчике было немного!

Как был, в черном торжественном костюме, при черном галстуке, Лерман плюхнулся на кровать и неожиданно, несмотря на доносящийся снизу шум, заснул.

И приснилась ему Дейрдра. Молодая, стройная, в белом сарафане с цветной узорной окантовкой, она невесомо, не приминая травы, ступала по широкому лугу, и ее жгуче-черные, как у цыганки, кудри украшал венок из васильков и желтых купав.

– Дейрдра! – окликнул он откуда-то снизу.

Она обернулась и показала ему кулак.

– Смотри у меня, Ильич Александр! Не балуй! Вернусь – накажу!

И исчезла, оставив его одного. А луг моментально обернулся топким, в кочках, болотом.

И Александр начал медленно тонуть. Квакнул по-лягушачьи «Спа…!» – и открыл глаза. Рядом с кроватью стояла ведьма-подросток.

– Сэр, можете спуститься и разделить с нами поминальную трапезу…

Ну уж и поминальная! Вся гостиная была расцвечена веселыми разноцветными огоньками, из радиолы в углу доносилось бодрое «I will go, I will go, when the fighting is over…» Мужичок храпел, уткнувшись головой в стол. Тетки веселились вовсю, делились всякими байками и сплетнями друг о дружке, о Дейрдре, об общих знакомых, особо не чинясь, прикладывались к виски и медовухе, закусывали всевозможными яствами, громоздящимися на столе, где прежде стоял гроб.

– А где… где бабушка? – спросил Лерман мать, разрумянившуюся, с хмельным блеском в глазах.

– А? Так в Саммерленде, где же еще? – отмахнулась Джулианна.

– Нет, я в смысле – тело где?

– Ах, это? Сестры уже в машину отнесли. Завтра с утра в рощу на Шаумэй поедем, там и закопаем, – беззаботно прощебетала мамаша.

– Что ж ты не предупредила? Я с работы не отпросился…

– А тебя, сынок, никто туда и не звал. Ладно, не хмурься, лучше выпей, закуси, бабушку вспомни…

И она щедро плеснула виски в пустую глиняную кружку.

В эту ночь Александр Ильич Лерман надрался как свинья и очнулся с лютой головной болью в совершенно пустом доме. «На Шаумэй поехали… – не сразу сообразил он. – Ну и черт с ними со всеми…»

А к вечеру они вдруг разбогатели. Возвратившись с похорон, ведьмы и ведьмак вытащили из запретных для Лермана помещений бабкин профессиональный инвентарь – хрустальные шары, старинные книги, склянки со снадобьями, метлу и прочее в том же роде – и устроили между собой нешуточный аукцион. Александра Ильича вновь выставили за дверь, а когда все ушли, он вернулся и застал мать одиноко плачущей над внушительной грудой бумажных денег.

– Ну перестань, – сказал он, присаживаясь на соседний стул. – Никто не вечен, а уж бабуля-то свое пожила…

– Ах, вот и осталась я одна… совсем одна…

– А я? – обиделся Александр.

– Ты… – Мать улыбнулась сквозь слезы и потрепала его по щеке. – Знаешь, что я на эти деньги сделаю? Обязательно, обязательно поеду в Россию, разыщу там Анну и привезу ее к нам… Я Дейрдре обещала… Она и сама дочери своей это предлагала, только та отказалась, говорит, не время еще…

Лерман вздохнул, сгреб купюры со стола и запихал в просторный карман домашнего халата.

– Будет время – найдутся и деньги, – сказал он. – А потом, не ты одна имеешь на них право.

Оставшись один, он пересчитал нежданное поступление. Оказалось, вполне прилично – больше полутора тысяч фунтиков. Лерман честно разделил их поровну, половину положил в банк на мамин счет, а вторую в несколько приемов с шиком прокутил в столице…

Годы шли, унося с собой в невозвратное прошлое зубы, волосы, молодой кураж. Вылазки в Лондон становились раз от разу все более обременительны и оставляли все больше разочарований. Уже и сладостное предвкушение счастья, и трепет ожидания, и живое роение всяческих планов и затей, что непременно осуществятся там… там, в переливах хрустальных огней, средь алого бархата и лепной позолоты, сменялись тягостным предчувствием обманутых ожиданий, скрытых насмешек, череды унизительных отказов… И уже за все надо платить самому… Все реже извлекались на свет Божий атрибуты былых утех, лежалые, потертые, обмахрившиеся, отдающие химчисткой и нафталином, – и все чаще со вздохом отправлялись так и не востребованными назад, во тьму чулана. Да и на кой ляд сдались этот Лондон, эта ночная клубная жизнь? Ему бы теперь что-нибудь поближе, поспокойнее… подешевле, наконец. Сообразно возрасту и положению. Сосед-бухгалтер с полудюжиной друзей-приятелей из «геронтологической секции» местного гей-сообщества, изредка – залетный смазливый юнец из числа провинциальных экскурсантов… А в остальном как у всех: дом – автобус – служба – автобус – дом. Диван, халат, телевизор, бокал шерри на сон грядущий…

Выйдя на пенсию, мама Джулианна стала на вид типичной сельской дамой, обещая в недалеком будущем превратиться в близкое подобие Джоан Хиксон в роли мисс Марпл. Носила нелепые шляпки, судачила с подружками за чашечкой чая с молоком, посещала цветочные и собачьи выставки. Только в церковь ни ногой, да на первомайский Бельтайн и Лито, канун Янова дня, исчезала с раннего утра, прихватив метлу и мешок с потребной утварью, возвращалась через сутки, потом еще сутки отсыпалась. И, конечно же, в конце каждого года гостиную украшала нарядная «йолька», стоявшая там вплоть до второго февраля, священного дня Имбольк, когда сухое йольское деревце предавалось ритуальному огню.

Этот день выдался для Александра тяжелым – навалилось много работы, пришлось выписать рекордное количество архивных справок, и на каждой ставить число «2 февраля 1979 года». Поэтому он при всем желании не мог забыть, что за день сегодня, и возвращался домой в предвкушении праздничного ужина с особым пудингом и чашей ритуального пряного пунша с обязательным изюмом. Однако, к удивлению своему и разочарованию, не застал он на столе ни пудинга, ни пунша, только перевернутую чашку с остатками чая да рассыпавшееся овсяное печенье. Не было и предписанных в этот день белых цветов и оранжевых свечей, зато в углу сиротливо торчала лысая «йолька».

Александр не на шутку встревожился. Пальто матери и ее зимние сапожки были на своих местах в прихожей, когда он входил в гостиную, свет там уже горел, стало быть, мать дома… Что-то с ней приключилось…

– Мама! – крикнул Ильич. – Мама!

Никакой реакции. Ни даже стона.

Он пересек гостиную, рванул на себя дверь, ведущую на когда-то запретную для него «женскую половину».

Заперто.

– Мама!

Тишина.

Но не совсем… Лерман прислушался – с той стороны доносилось тихое монотонное бормотание. Он сразу узнал много лет не слышанный басовитый голос. Причем на этот раз голос, похоже, бухтел по-английски, но настолько тихо и невнятно, что отдельных слов было не разобрать…

– Вот ведь!..

Александр Ильич негромко выругался, пошел на кухню, достал из буфета бутылку испанского вина, из холодильника – пластиковую упаковку с копченым лососем, возвратился в гостиную и включил телевизор на громкость, близкую к полной…

Поутру спускаясь по лестнице из своей спальни, он застал мать посреди прибранной гостиной. Одетая на выход и, вопреки обыкновению, тщательно подкрашенная, с самым решительным и деловитым выражением лица, она застегивала молнию на дорожной сумке, а у ног ее стоял клетчатый чемодан.

– Доброе утро, мама! – нарочито громко сказал он.

– А, это ты… – Она даже не обернулась. – Завтрак на столе, ужин в холодильнике.

– А куда ты собралась?

– В Лондон.

Александр присвистнул от удивления. На его памяти дальше Сент-Леонардхилла, района Эдинбурга, где находилась больница, в которой она прежде работала, мать никуда не выезжала. Разве что в мифическую рощу на речке Шаумэй, куда его не взяли на похороны бабки, или на шабаши, проходившие явно не очень далеко от Грэнджа – и на них его тоже не брали.

– Зачем тебе понадобилось в Лондон?

– У меня там деловая встреча.

– С кем, позволь спросить?

– С министром иностранных дел.

Александр так и сел на ступеньки.

– Но, мама, какие у тебя могут быль дела с министром?

– Крайне срочные и важные. Я должна выполнить волю Дейрдры и привезти из России Анну.

– Какую еще Анну?… Ах да, голос… Я так понимаю, он вчера возобновил контакт? Я слышал, как вы вчера общались…

– Да, это была Анна. Она сказала, что теперь ее миссия выполнена и она вольна ехать на все четыре стороны… Можешь не провожать, Хэмиш довезет меня до вокзала…

И действительно, буквально через минуту на новеньком «форде» прикатил Хэмиш – тот самый краснощекий ведьмак, единственный мужчина в их ковене. Он проворно загрузил в машину багаж миссис Лерман, усадил ее саму и предложил Александру подбросить его до архива. Тот отказался под тем предлогом, что не успел ни побриться, ни позавтракать, да и архив еще закрыт в такую рань…

Ему ничуть не улыбалось, чтобы в доме появилась еще одна полоумная старуха, но он не сильно сокрушался по поводу такой перспективы, ибо она была абсолютно нереальна. Поэтому-то он спокойно отпустил мать в Лондон. Ну, прокатится, развеется, посмотрит столицу Соединенного Королевства – на худой конец, отдохнет недельку-другую в дурке – после вчерашнего, да и сегодняшнего тоже, ей это только на пользу пойдет… Даже если предположить, что ее пропустят в МИД и примут заявление, – кто станет искать среди четверти миллиарда жителей громадного СССР какую-то там Анну, пропавшую шестьдесят лет назад? Да она за это время могла сто раз помереть, сменить фамилию, укатить за границу… или и то, и другое, и третье разом… А вдруг его дурная мамаша самостоятельно рванет на розыски? Ай, ладно, скатертью дорожка…

Вопреки расхожему мнению, будто бы все гомосексуалисты нежно и трепетно боготворят собственных матерей, Александр свою в последнее время только терпел. Уж больно много от нее хлопот и расходов, а толку все меньше и меньше…

Через три дня мама Джулианна вернулась. На вопросы сына отвечала лишь загадочной, довольной улыбкой.

(4)

Спустя полгода Джулианна вновь укатила в Лондон, попросив сына лично встретить ее послезавтра на перроне Эдинбургского вокзала.

Вслед за матерью из вагона медленно, с трудом переступая со ступеньки на ступеньку, спустилась крупная сухопарая старуха в длинном, непривычного покроя, пальто. Сначала Александр подумал, что это случайная попутчица, но тут же его пронзила догадка, которой он просто не хотел верить. На негнущихся ногах он приблизился к женщинам, между тем проводник спустил из вагона два громадных чемодана, которые тут же принял и пристроил на тележку проворный носильщик.

– Что ж ты застыл, как статуя?! – крикнула Александру мать. – Иди сюда, познакомься. Это твоя тетя Анна.

– Ой! – вырвалось у Лермана, но он совладал с нахлынувшими чувствами и, героически улыбаясь, сделал несколько шагов в их направлении.

– Ну, здравствуй, Александр Ильич. – Анна протянула ему руку в перчатке.

В ее взгляде, в мимике ему почудилось разочарование, это укололо, но не удивило: что ж поделать, да, не красавец, да, не герой, так что ж теперь, стреляться, что ли?

– Добро пожаловать в Шотландию… – процедил он сквозь зубы, принимая протянутую руку…

Внешне Анна была точной копией своей матери Дейрдры, вплоть до такой же одинокой седой прядки в море густых черных волос, но оказалась намного проще, теплей и общительней Дейрдры. Или, возможно, сказывалось действие нового места и новых людей. Как бы то ни было, она весьма охотно заводила разговоры с Александром, много и интересно рассказывала про страну, в которой ей выпало прожить, считай, всю жизнь, про самых разных людей, с которыми довелось пересекаться. Только про себя, про свою личную жизнь рассказывать воздерживалась, тут же переходила к расспросам о здешнем – местах, событиях, нравах. Интересовалась живо, подчас показывая удивительную осведомленность. По-английски говорила бегло, с добротным здешним прононсом, правда, язык ее был заметно архаичен, времен не то чтобы Вальтера Скотта, но примерно Стивенсона.

Вопреки опасениям Лермана, с появлением Анны жизнь в доме сделалась значительно уютнее.

– Анна, говорят, из СССР никому не разрешается выезжать, как же вас так легко выпустили?

– Кому нужна одинокая старуха? А в Sobes даже обрадовались, как-никак, на одну пенсию экономия…

Слова «собес» он не знал, но догадался, что это государственное учреждение, ответственное за пенсионное обслуживание. А вот слово «одинокая» заставило призадуматься. Не из рассказов Анны, скорее, из обмолвок и уточняющих ремарок он знал, что в городе Ленинграде у Анны есть дочь с мужем-ученым и двумя детьми, мальчиком Никитой и девочкой Татьяной, и что когда-то давным-давно Анна жила в этой семье, а потом вдруг оказалась совсем одна на другом краю страны, в Азии, в Таджикистане, что граничит с Афганистаном. Как это произошло и почему, Александр Ильич не спрашивал – все равно не ответит…

Вскоре выяснилось, что при всей своей уживчивости и легком, не в мать, характере Анна – очень сильная викка-колдунья, при этом отлично разбирающаяся во всех тонкостях традиции и ритуала. Она быстро нашла общий язык с ковеном Дейрдры, обзавелась метлой и прочим инструментарием и принимала активнейшее участие во всех сходках и шабашах. Впрочем, все это, как и раньше, при Дейрдре, происходило вдали от подслеповатых глаз Александра Лермана. Возобновила Анна и материн промысел, потихоньку в дом вновь потянулся клиент, и не только из Грэнджа и ближайших пригородных поселков, но и из самого Эдинбурга, бывало, и из других городов. Потекли денежки, семейный достаток возрос настолько, что теперь они могли себе позволить постоянную прислугу, а в сезон еще и садовника нанимали. Александр стал уже подумывать о приобретении личного автомобиля, но затем решил, что это ни к чему – сам он за долгие годы крепко-накрепко привык на службу и обратно добираться на автобусе, маму Джулианну на шабаши возили подруги-ведьмы, а не по годам легкую на подъем Анну охотно катал на своей тачке по-прежнему краснощекий, неунывающий и нестареющий ведьмак Хэмиш.

А потом заболела мама Джулианна, тяжело и неизлечимо. Она наотрез отказалась ехать в больницу и лежала дома. Анна находилась при ней практически неотлучно, и благодаря ее умениям и стараниям Джулианна без особых мучений и болей протянула еще три года, хотя вначале врачи давали ей сроку не более трех месяцев. Но все-таки природа взяла свое. Вновь, как и при кончине Дейрдры, собрался весь ковен, и вновь вершили над телом обряд перехода, не допустив к нему Александра, и вновь пили и веселились до утра, и Александр страшно напился и рыдал на плече у Анны, пока не заснул, а тело Джулианны на рассвете увезли в священную рощу, и во второй раз не взяли с собой Александра…

А потом жизнь вернулась в прежнюю колею, только уже без мамы. Александру стукнуло сорок пять, потом сорок шесть, Анне – девяносто, девяносто один… Казалось, что так оно и будет течь до скончания времен. Но все перевернулось в один день.

Накануне вечером Анна вдруг уселась смотреть телевизор, что случалось с нею крайне редко. Более того, взяла в руки пульт и стала переключать каналы, напряженно вглядываясь в меняющуюся картинку на экране. Остановилась на программе местного вещания. Передавали городские новости. Александр зевнул и уткнулся в газету.

– …экспозиция этих оригинальных работ слепого нигерийского скульптора развернута в двух парадных залах королевского замка Холируд, – вещал бодрый женский голос. – Торжественное открытие выставки состоится завтра в два часа пополудни при участии Его Королевского высочества принца Филиппа, под патронажем которого она проходит, нашего уважаемого мэра, почетных гостей – баронессы Маргарет Тэтчер и лорда Эндрю Морвена – и, разумеется, главного организатора и спонсора этой выставки, президента международного фонда гуманитарных технологий мисс Дарлин Теннисон…

– Анна, может, переключим? – предложил Александр, не отрываясь от спортивной странички. – Неужели тебе интересно про слепого скульптора?

Она даже не слышала его, все ее внимание было устремлено на экран.

Александр оторвал недоумевающий взгляд от газеты. В телевизоре он увидел примелькавшееся лицо известной телеведущей, сияющее белейшими лошадиными зубами.

– И сейчас мисс Теннисон у нас в студии… Дарлин, расскажите, пожалуйста, о вашем фонде и о том, чем именно вас привлекло творчество Амоса Татумбы?

Камера отъехала, показав общий план студии и двух женщин, расположившихся под цветной панорамой города, потом совершила обратный маневр, выдав крупный план рыжеволосой ухоженной красотки в элегантном синем блейзере.

Александр вновь зевнул – красотки были не по его части.

– Наш фонд очень молод, он существует чуть больше года… – приятным низким голосом начала рыжая красавица.

– Татьяна! – вскрикнула Анна и поникла без чувств в своем кресле…

Утро она встретила бодрой и энергичной как никогда.

– Будь добр, позвони Хэмишу и попроси подать автомобиль к половине двенадцатого. Если он не сможет, вызови такси, – заявила старуха изумленному Александру. – Сегодня я должна быть в замке Холируд!

– И не подумаю! Вчера так разволновалась из-за этой выставки, что даже сознание потеряла, сегодня вынь да положь ехать. Дался тебе этот негр со своими поделками!.. Или тут что-то ваше, ведьминское?

– Тебе знать не обязательно! – отрезала Анна. – Так позвонишь или нет?

– Позвоню… – вздохнул Александр. – Или вот что, я даже поеду с тобой. На всякий случай. Вдруг опять в обморок грохнешься или чего похуже.

– Не грохнусь. Впрочем, как хочешь. Поедем вместе, коли тебе делать нечего…

Народу вокруг замка было, как всегда, полно. К привычному туристическому стаду – неотличимых друг от друга японцев с одинаковыми миниатюрными кинокамерами, горластых немцев и американцев, гомонящих стаек школьников со всей Британии – добавилось изрядное количество местной публики, которой явно не было никакого дела ни до постоянной экспозиции Холируда, ни, тем более, до сегодняшней выставки. Все они пришли поглазеть на принца, супруга Ее Величества Елизаветы Второй, с его блестящей свитой, на «Железную Мэгги», совсем недавно передавшую премьерский пост своему клеврету Мейджору, на других знаменитостей, в число которых, возможно, входила и ранее неведомая Александру, но теперь весьма интересовавшая его мисс Дарлин Теннисон, чье появление на телевизионном экране свалило в обморок древнюю, но сверхъестественно крепкую телом и духом ведьму.

Татьяна.

А ведь это имя, редкое для его шотландского уха и потому запомнившееся, он не впервые слышал из уст старой Анны…

Лерман взял старуху покрепче за локоток и сказал:

– Ну что, Анна, будет прорываться к кассам?..

Очередь двигалась быстро, и через пять минут они поднялись по замковым ступеням и вошли внутрь.

Справившись с указателями, Лерман повел Анну в просторную королевскую «переднюю», переоборудованную в конференц-зал. Там и должно было состояться торжественное открытие выставки Амоса Татумбы.

Несмотря на то, что до начала церемонии оставалось больше часа, все сидячие места, за исключением президиума и первых рядов, забронированных для прессы и особо приглашенных гостей, были заняты. Кто сидел, лениво обмахиваясь рекламными буклетами, кто, оставив на сиденье платочек, сумочку или чехол от фотоаппарата, слонялся по залу, разглядывая развешанные по стенкам фотографии, чертежи и пояснительные тексты.

Александр нашел небольшую нишу, из которой был хорошо виден президиум, и поставил туда предусмотрительно захваченный из дому складной стульчик.

Анна уселась. Он встал рядом, переминаясь с ноги на ногу.

– Иди погуляй, – сказала Анна. – А хочешь, так и вовсе езжай домой. Ты мне здесь не нужен, Хэмиш меня встретит и довезет…

– Я вернусь, – уходя, сказал Лерман.

Он знал один укромный скверик с небольшим открытым кафе в нескольких минутах ходьбы и решил скоротать там часок за пинтой-другой легкого эля…

(5)

Посетителей в кафе не было. Александр Ильич заказал себе пива, уселся за пластмассовый столик и от нечего делать принялся разглядывать окрестности.

Вот за металлическим ограждением живописный, поросший кустами склон Лох-Нора. Вот фигурно подстриженная живая изгородь из терновника. Вот клумба, на которую высаживает с тележки рассаду садовник в зеленом комбинезоне.

Совсем еще мальчик.

Какие грациозные движения, какие позы, какая фигурка… И светло-русые локоны из-под форменной каскетки… Северный Адонис…

Вот юноша разогнулся, утер лоб. Лерман ахнул про себя от свежей, чистой красоты лица…

Взгляды их встретились. Сердце Александра учащенно забилось.

– И не тяжело вам так, весь день внаклонку? – срывающимся от волнения голосом спросил он.