Дмитрий Тихонов
Свиноголовый
(РАЗ)
Когда мир снаружи сужается до размеров крохотного освещенного пятачка под фонарем, а все остальное пространство занимает бездонное черное небо, кажется, что если открыть окно, то небо хлынет в комнату, затопит ее. Тебя вынесет наружу, в бескрайний океан пустоты, и ты сам станешь пустотой, и стенки твои треснут и рассыплются, и рыбки и водоросли выплывут из тебя наружу. Тогда, в самый последний момент, гаснущим рассудком поймешь, что ты — лишь средство, кисть, которой художник все это время писал нечто значительное и абсолютно бессмысленное.
(ДВА)
Я ненавижу пригородные электрички. Особенно зимой. В них тесно, холодно, воняет куртками и грязными носками. Меня мутит от окружающих, их унылых, ничего не выражающих лиц, разговоров, ухмылок, от их телефонов и планшетов, полных несусветной чуши. Сорок минут, проведенные в вагоне или тамбуре, становятся настоящей пыткой. Но я все равно езжу в электричках. Каждый день.
Это часть искупления.
Давным-давно, когда кошмар только начинался, я после каждого убийства обещал себе, что оно станет последним. Богу тоже обещал. Клялся остановиться, умолял пощадить, избавить, простить, дать сил. Ночи напролет давился на кухне слезами, боясь разбудить жену. Молитвы не помогали. Бог молчал, улыбаясь в бороду. И после пары месяцев изматывающего страха вновь наступал такой вечер, когда, выходя с работы, я всматривался в темноту наступающей ночи и понимал: вот оно, время. Пришло.
Мрак принимал меня, наполнял спокойствием, дарил уверенность. Пальцы смыкались на рукояти ножа, твердые и сухие, как кремень. Я держал в руках власть, нес ее через засыпающий город, и она раскаленным металлом пылала в моих венах — непреодолимая, невыносимая, страшнее гнева, настойчивей похоти. Перед ней оставалось лишь преклониться.
Я никогда не нападал на семьи, на детей или женщин.
Только мужчины. Одинокие. Бесполезные. Бессмысленные. У них был шанс остановить меня, пусть и совсем крохотный. Каждый раз я надеялся, что очередная жертва вовремя заметит угрозу, начнет сопротивляться, окажется сильнее и проворнее меня. Каждый раз я надеялся, что кому-то из них повезет.
Но финал всегда одинаков. Лезвие пронзает плоть, забирает жизнь, распахивает врата в небытие. Кровь капает на пол, и тело тяжело валится следом, словно пластмассовый манекен. Жизнь, всего пару минут назад уверенная в своей вечности, теперь растворяется, тает, судорожно подергивая конечностями. И в эти мгновения стальная колючая проволока, тянущаяся по моим венам, исчезает. Я снова становлюсь прежним собой, жалким, насмерть перепуганным человечком.
Дрожа от ужаса перед содеянным, я убегаю подворотнями, путаю следы, выбрасываю нож в мусорный бак, спускаюсь в метро и еду на вокзал, а оттуда на электричке — домой. Меня бьет озноб, пальцы, растерявшие всю твердость, трясутся, и остальные пассажиры смотрят с пренебрежением и опаской. Возможно, некоторые из них чувствуют смерть, видят ее в моем лице. Некоторые узнают: я не уверен, но кажется, будто иногда убитые едут вместе со мной. Стоят в другом конце вагона и смотрят оттуда черными, немигающими глазами. Следят. Ждут. Пока Свиноголовый рядом, они не тронут — попросту не посмеют.
Бог так и не ответил на мольбы. Вновь и вновь просыпалась во мне жажда убийства, вела по темным улицам, скрывала в тенях, заставляла сердце бешено колотиться в зверином предвкушении чужой смерти, вынуждала высматривать одиноких прохожих. Вновь и вновь, растерянный, сжигаемый заживо отвращением, я забивался в последнюю электричку, оглушенный, опустошенный, с трудом держащийся на ногах. Чуда не происходило. Душа моя не исцелялась от чудовищного недуга, небожители не спешили прекращать мучения ничтожного раба, чьими руками отныне водил дьявол. Я стал злом, и, если верить древней мудрости, должен был пожирать самое себя.
Наверное, поэтому он и пришел.
Заканчивался ноябрь, по улицам уже вовсю развозило снежную кашу. От холодного ветра мерзли ладони, и паренек, которого я приглядел в круглосуточном магазине, постоянно ежился. Куртка у него была явно не по погоде. «Паренек» — это я так их всех называю, на самом деле ему было уже основательно за сорок, а в волосах хватало серебра. Он определенно собирался провести вечер в одиночестве: закупался дешевым пивом, пельменями, упаковками сушеных кальмаров. Куртка и мятые джинсы очевидно указывали на отсутствие спутницы жизни. То, что нужно.
Я вышел следом за ним, остановился, чтобы зажечь сигарету и увеличить дистанцию между нами — так он не заподозрит, будто я его преследую. Кровь моя уже превратилась в сталь, и все действия были четкими, выверенными, не разбавленными ни единой каплей волнения или боязни.
Подошвы скользили на обледенелом тротуаре, вязли в рыхлом снегу. Улицы были пусты, только собаки крутились вокруг перевернутых мусорных баков. Снегопад усиливался, мир наполнялся ослепительным белым цветом, на фоне которого любое темное пятно, будь то стена дома или ствол дерева, казалось кощунством. Я почти не помню погони. Не помню, мимо чего мы проходили, куда сворачивали, попадался ли нам кто-нибудь по дороге. Когда лев преследует антилопу, он не озирается.
Но помню, как, спустя десять минут, несчастный лежал в нескольких шагах от своего подъезда, ноги его истошно копошились в месиве из снега и грязи. Зря купленные продукты разлетелись в разные стороны, а из перерезанного горла силился выползти не то вопрос, не то крик о помощи.
Трясти меня начало только у вокзала. На негнущихся ногах я доковылял до электрички, зашел в последний вагон — пустой, если не считать пары молодых и сильно пьяных девушек в дальнем конце — опустился на сиденье, прислонился лбом к холодному стеклу. Сталь плавилась.
Спустя вечность поезд тронулся. И вот тогда рядом раздались мягкие, тяжелые шаги, а потом кто-то большой опустился на сиденье рядом. Я обернулся и встретился взглядом со Свиноголовым.
(ТРИ)
Я был изначально пуст и неисправим. Я был целеустремленно тверд и неисповедим, как путь сошедшей с ума пули. Если вам доводилось теряться в темноте, то вы знаете, как тяжело вернуться обратно. Меня отговаривали и предостерегали, пытались помочь. Но я все равно шел — шел, чтобы снова увидеть и вспомнить, потому что начал уже забывать, как плакал мир. Да, однажды мне пришлось увидеть это своими собственными глазами, но память недолговечна, память шутлива и легкомысленна, и доверять ей может лишь глупец. Поэтому и нужно было вновь увидеть.
Через мост вели две дороги: одна туда, а другая обратно, и в середине моста они пересекались — именно там я впервые увидел ее фигуру. Точно, вот оно, то самое место, такое узнаваемое, прежнее, единственное прежнее здесь. Все вокруг без перерыва меняется, стремится к чему-то, а оно — нет. Зачем? Его звездный час остался в прошлом, он случился несколько месяцев назад, когда я впервые увидел здесь ее фигуру.
Была такая же холодная ночь, и фонарь плакал кислыми слезами, и ветер ласково гладил крыши домов, и бездонная небесная яма свирепо и беззвучно хохотала над нами. Я шел, опустив голову, спрятав руки в карманы, дрожа от холода и темных предчувствий, бормоча что-то несвязное и грозное, пытаясь понять, почему именно так, а не иначе.
Я перепрыгивал через лужи, в которых кривились изуродованные отражения мира, и не смотрел по сторонам. Это бесполезное и опасное занятие — смотреть по сторонам. Ничего нового все равно не найдешь, только испортишь себе настроение или на неприятности нарвешься. Наши улицы полны банальностей и облезлых стен, и мне всегда нравилось ходить по ним только ночью.
Не знаю, что заставило меня поднять голову, когда я подходил к мосту. Возможно, какой-то голос, глухой и искренно-истеричный, крикнул внутри меня \"Смотри!\" — а может, я просто споткнулся, не помню, да это и не важно. Я все-таки поднял голову — и увидел на середине моста ее фигуру. И было в ней что-то от уже улетевших на юг птичьих стай, и от подкрадывающихся морозов, и от палой листвы, и от небесного смеха — она была слезой плачущего мира. Слезой, на мгновение застывшей на самом краю глаза, дрожащей перед тем, как покатиться вниз по щеке.
Наверное, мне нужно было крикнуть что-то предостерегающее, нужно было попытаться остановить ее, удержать, схватить за локоть в последний момент — я не успел даже подумать об этом. Я стоял, как вкопанный, и не мог оторвать взгляда от ее красоты, противоестественной, ошеломляющей, но мимолетной. Такая красота не существует дольше двух мгновений — первое мгновение дается ей, чтобы родиться, а второе — чтобы умереть. И вот, в промежутке между ними мы замерли друг напротив друга, зная, чем все закончится, но не в силах ничего исправить. Я не знаю, видела ли она меня, видела ли она хоть что-нибудь, кроме ждущей ее темноты — временами кажется, будто ей хотелось что-то сказать мне, но иногда я совсем в этом не уверен.
А потом произошло закономерное, и потому непоправимое. Она шагнула с моста в пространство и полетела вниз — как и всякой слезе, ей предстояло сорваться, скатиться по щеке, оставляя за собой мокрую дорожку. Река приняла ее беззвучно и с радостью, темная вода жадно проглотила тело, сделала вид, будто ничего не случилось.
Я перешел через мост, не вынимая из карманов рук. На другой стороне было то же самое — тротуары, фонари и афиши. Блестела мокрым асфальтом пустая дорога, где-то тяжело урчал грузовик, а в некоторых окнах уже горел свет. Ничто здесь не напоминало о плачущем мире. Ничто, кроме меня. А я уходил прочь и думал, как тяжело, наверное, быть миром, и как часто ему приходится плакать. Больше мне никогда не удавалось увидеть ее фигуру на середине моста.
(ЧЕТЫРЕ)
По его бело-розовой морде ползали мухи.
Он нагнулся ко мне и, с трудом открывая клыкастую пасть, прошептал:
— Азхаатот распял Иихсуса…
(ПЯТЬ)
Скрипя зубами и нервами, ты преодолеваешь последние ступени винтовой лестницы и оказываешься на площадке, венчающей маяк. Здесь совершенно пусто. Нет ни фонаря, ни фонарщика — только огромное, во все мироздание, звездное небо. Здесь нет музыки, только мягкая, изначальная тишина. И ты вдруг понимаешь, что так и должно быть — музыка сталью звучала в тебе, призывая сюда, на самый верх мироздания, в точку отсчета. Тебе спокойно и немного смешно.
Ты видишь цепочку своих следов, ведущую к краю. Ступая след в след, походишь и внимательно смотришь вдаль. Гладкая как зеркало равнина, простирающаяся во все стороны до самого горизонта. Этот маяк — не для кораблей, он для живых душ. Вон они — темные силуэты, медленно бредущие по равнине к маяку. Каждый из них слышит предчувствие музыки в самом себе и идет сюда, чтобы воплотить это предчувствие в реальность. Кто-то так и не достигнет цели, кто-то справится с обитателями винтовой лестницы и, подобно тебе, поднимется на вершину, чтобы встретить самое главное испытание.
Ты киваешь им и делаешь шаг вперед, наружу.
Здесь, наверху, возможно все.
(Я)
теперь почти не страдаю. Больше не пожираю самое себя. Все уже сожрано. Он научил меня многим вещам, в том числе — бросать совести подачки. Символические наказания, символические благодеяния, символические искупления — ими так легко прикрыть обнаженный костяк души, с которого давно обглодано все мясо.
Я подаю нищим. Я помогаю старушкам перейти через дорогу. Я не пью водку. На работе меня ставят в пример остальным, а жена не может понять, почему вдруг ее благоверный стал так обходителен и внимателен.
Ответ прост. Я убиваю людей.
Жду их в подъездах, стоя с отсутствующим видом у лифта и разговаривая по телефону.
— Да, зай, все понял, так и сделаю.
— ….
— Конечно, купил, не переживай.
— ….
— Нет, зайцев не было, взял медвежонка. Но ведь ей все равно понравится, правда?
Они не способны настороженно относиться к человеку, болтающему по мобильнику об игрушечных зверушках. Они расслабляются. Они поворачиваются спиной. Они улыбаются, когда я в последнюю секунду запрыгиваю в лифт вслед за ними. Некоторые продолжают улыбаться, даже увидев нож. Правду говорят, первое впечатление всегда самое сильное.
Иногда, если все идет особенно хорошо, если удары ложатся легко и верно, если жертва, лишенная возможности кричать, еще может понимать происходящее, я наклоняюсь и прикладываю сотовый к ее уху, давая в последние секунды жизни услышать того, с кем я на самом деле говорил. Того, кто ждет их на другой стороне. Свиноголового.
Месяц назад я выбрался за город, в один из тех уютных, состоящих из не первой свежести деревянных домов, небольших поселков, что вырастают на окраинах крупных городов, как опята на пнях.
Я пришел сюда пешком, отдохнул в небольшой березовой рощице, выбрался на главную улицу поселка. Здесь были не только симпатичные деревянные домики с палисадниками и неизменными алоэ на подоконниках. Кое-где, словно инопланетные монстры среди безобидных гномов, вздымались громадины современных красно-кирпичных двух- и трехэтажных коттеджей, отличающихся странной извращенной архитектурой и злобными черными собаками у дверей.
Дома тянулись с двух сторон вдоль вполне прилично заасфальтированной дороги. Меня почему-то беспокоили фонари. Их было много, но не хватало, чтобы осветить всю улицу, и на середине дороги я чувствовал себя вполне уверенно. Разбивать фонари не хотелось, это могло привлечь внимание, но, похоже, ничего другого не оставалось.
Потом раздались крики.
Гневно вопил неопрятного вида мужчина, стоящий перед дверью небольшого, крашеного синей краской дома. Над дверью висел потухший фонарь.
Кричавший был сильно пьян. Его ощутимо покачивало, и он был вынужден опереться рукой на стену, чтобы сохранить хотя бы остатки равновесия. Другой рукой он долбил в дверь, сопровождая каждый удар громкой бранью:
— Твою мать, открывай, стерва поганая! Открывай, мразь!
Я, улыбаясь, направился к нему.
В это время рядом с дверью, в которую безуспешно стучал мужичонка, вдруг осветилось окно.
— Пошел отсюда, подонок! — раздался женский голос, наполненный безвыходным отчаянием и злобой. — Не пущу!
Мужик свирепо захрипел:
— Открывай, сказал, блядина! Быстро! Убью падлу!!
В ответ раздалось:
— Иди отсюда! Не открою! Сам открывай, если сможешь, козел!
Мужик попытался было допрыгнуть до окна, но ему не удалось, более того, пришлось приложить немало усилий, чтобы удержаться на ногах после своей попытки. Некоторое время он очумело пошатывался, а потом снова заорал:
— Людка! Ты у меня это брось, а то ведь зашибу! Сама знаешь!
За окном ничего не менялось. Мужик подождал немного и снова принялся колотить в дверь, выкрикивая ругательства и угрозы.
Я подошел к нему сзади, легонько хлопнул по плечу:
— Здравствуйте.
Он перестал стучать, повернул голову, окинул меня тупым взглядом совершенно осоловевших глаз, пробормотал \"Здорово\".
— Что-нибудь стряслось? — как можно мягче спросил я.
— Да, едрить твою. Стряслось. Жена, сволочь, домой не пускает.
Я кивнул:
— Понимаю.
— Да ни хрена ты не понимаешь, — перебил мужик и ткнул меня рукой в грудь. — А ты кто такой, бля? Тебе-то чего здесь надо? А?
— Просто…
Он чуть качнулся и снова ткнул меня в грудь, на этот раз агрессивнее:
— Просто? Ни хрена не просто! Не надо учить! Это, твою мать, мой дом и моя жена, правильно?
— Правильно.
— Вот-вот, сука! Моя жена! Что хочу, то с ней и делаю, хоть убью! Хозяин, бля!
В подтверждение своих слов он стукнул себя кулаком в грудь, чуть не опрокинувшись на спину, и, убежденный в полной победе над неизвестным прохожим, продолжил донимать бедную дверь.
Тут я шагнул к нему, выхватывая тесак. Почуяв неладное, он обернулся, но широкое лезвие, описав в воздухе дугу, уже опускалось ему в основание шеи. Удар вышел удачным. Голова, глухо ударившись о деревянную стену, упала в траву, покрывавшую площадку перед дверью. Кровь широкой струей хлынула из страшной раны, заливая все вокруг. Я постучал во все еще светящееся окошко.
Из-за него донеслось грубое:
— Чего надо?
— Извините… Людмила, кажется? Вашему мужу плохо.
В окне возник темный силуэт. В голосе хозяйки теперь ясно сквозила тревога, смешанная с сомнением:
— Что такое? Что случилось?
Я макнул пальцы в расплывшуюся у ног темную лужу, выпрямился и сказал:
— Не знаю точно. У него кровь горлом пошла.
В подтверждение своих слов мазнул пальцами по стеклу, оставляя на нем кровавые полоски, и, не удержавшись, хихикнул.
Женщина за окном испуганно вскрикнула:
— О Господи! Толя! Толенька!
Силуэт исчез. Быстрые шаги, скрип ступеней. Я поднял за волосы голову убитого, и в следующую секунду дверь открылась. На пороге стояла хозяйка — еще не старая полнеющая женщина в домашнем засаленном халате и бигудях. Расширенные от страха глаза ее в первый момент не различили ничего в темноте.
Я улыбался ей, протягивая вперед левой рукой голову мужа, а правой — занося для удара окровавленный тесак. Несколько мгновений мы стояли в полной тишине друг напротив друга.
А когда она закричала, я ударил.
(ИДУ)
Время бессмертно. И поэтому так спешит, мчится вперед, кусает себя за край хвоста, сворачиваясь в идеальное кольцо, вращение которого доставляет нам столько хлопот. В который уже раз снег сошел, на город опустилась весна, заполнив улицы долгожданным теплом сбывающихся надежд. В такую пору пытаться усидеть дома — все равно, что разводить огонь трением. Глупо и бесполезно. Весна находилась с противоположной стороны оконного стекла, и пристальный взгляд ее выдержать было невозможно.
— Прогуляюсь, — сказал я себе вслух, голос мой болезненно отозвался в пустой квартире. — Недолго. Просто пройдусь.
Прихожая, ботинки, куртка, ключи. Серые ступени лестницы. Выйдя из подъезда, я с наслаждением вдохнул темноту — влажный запах земли и молодой листвы освежил мою голову, разбавил застоявшееся за день озеро мыслей. Майские ночи не бывают одинаковыми, каждая из них неповторима, но в городах все они состоят из победившей зелени, мягкой пустоты неба и отражений огней на асфальте. Только майская ночь не может уместиться в окне моей кухни. Я задрал голову. Вон оно. Такое же, как десятки вокруг. Может, это и не мое окно вовсе. Может, за ним сидит кто-то бесформенный и безликий, единственный обитатель собственного аквариума. Он смотрит оттуда, сверху, на меня и не понимает, зачем я нужен. И криво ухмыляясь свиным рылом, прихлебывает остывший чай из кружки с почти стертым именем на боку.
(ИСКАТЬ)
В первую нашу встречу он объяснил мне, как все закончится. Сказал, что я пойму, когда наступит время выбирать финал. Так и случилось.
Весь день я промотался по городу, голодный, ни в чем не уверенный, скучный, как кусок мыла. Заходил в картинные галереи и смотрел на отражения чужих душ, развешанные по стенам. Забрел в исторический музей и внимательно изучал древние остатки чужих жизней. Гулял по магазинам, вглядывался в ряды консервных банок и лица хмурых продавцов. Зайцем ездил в общественном транспорте, равнодушно встречая истерически злобные взгляды кондукторов. И нигде не мог найти ответа. Я растворился в своем вопросе, сам вновь стал дрожащим и неуверенным, как невозможность найти единственно правильное решение, сам разделился на два пути, врос в землю указательным столбом на развилке меж двух дорог, ведущих в бесконечность. Одна из них была широкой и выложена ровным плотным камнем. Вторая — узенькая тропка, утонувшая в вонючей грязи, заросшая колючим кустарником. И я не мог даже понять, по какой из них придется идти, чтобы прекратиться.
Я был лишь столбом, к которому прибиты два замшелых деревянных указателя со стершимися короткими надписями. На меня садились вороны, на меня мочились собаки, я зарастал паутиной, а мальчишки вырезали на мне ругательства. Я покрывался трещинами, гнил под дождем, и муравьи прорыли во мне ходы, и птицы вили на мне гнезда — я был лишь столбом, лишь старым дорожным указателем. Но не в моих силах было остаться на этом перекрестке — надо было выбрать. Я шел по тротуару, а вокруг неспешно кружились в воздухе красно-желтые листья, равнодушные, как тупые автомобили на дороге, как нависающие над улицей громады домов. Они не могли ничего посоветовать, они просто падали, сорванные, уже умирающие. А убийца-ветер смущенно шептал что-то в остатках крон, и блеклые рваные тучи обнимали тусклое солнце, беспечно поднявшееся над тлеющим кострищем города. Побывав в каждом подвале, заглянув во все окна, глаза и лужи, я вернулся на вокзал и сел в электричку.
Азхаатот распял Иихсуса.
В этом все дело. Есть вещи, которые не исправить. Есть механизмы, которые не починить. Человек — как раз такой механизм. Когда что-то ломается, сколько ни склеивай, сколько ни сшивай, сколько ни заматывай изолентой, прежнего не вернуть. Надо выбрасывать.
Я проснулся в опустевшем вагоне. За окном нельзя было ничего различить, но электричка определенно не двигалась. Поднявшись, я медленно вышел в тамбур. Двери оказались распахнуты, а за ними находился самый обычный перрон, каких в любых пригородах многие десятки.
Ни единого человека, ни единого огонька. Пустота и тишина. Захлопнув с шипением двери за моей спиной, электричка умчалась в ночь. Я даже не обернулся. Она больше не имела значения. С этой станции мне уже не уехать. Конечная.
Темнота злорадно сжималась вокруг, от ее привычного дружелюбия не осталось и следа. Фонарь слабо помаргивал, бросая отсветы на часы, стрелки которых не двигались. Ветер легко сорвал объявление со стены, пронес его мимо, и удалось увидеть, что напечатанное на клочке бумаги не имело смысла — просто набор букв и цифр. Оглядевшись, я понял, что за пределами станции нет ничего, кроме ночи. Бутафория. Чтоб было, где сойти с поезда.
— Привет участникам соревнований! — рявкнул голос, и я вздрогнул. — Физкульт-ура!
Он доносился из здания станции, откуда-то из-за стройного ряда турникетов. В нем хватало живой эмоциональности, но ее перекрывала явная машинная хрипотца. Это была запись.
— В здоровом теле — здоровый дух! — заявил голос и засмеялся.
Я пошел к его источнику. Страх легко покалывал сердце, словно перед экзаменом или свиданием. Происходящее само по себе не могло испугать меня, но вот то, к чему оно приведет, вызывало желание забиться в угол и заскулить. Впрочем, я давно к этому готовился.
— Мы хотим всем рекордам наши звонкие дать имена! — надрывался невидимый оратор. — Главное не победа, а участие!
Я добрался до турникетов. Ни один из них не рискнул остановить меня.
Перед окошками касс стояло ржавое инвалидное кресло, к спинке которого длинными гвоздями был прибит полуразложившийся труп. Голова его запрокинулась назад, заплесневевшая кожа на щеках оказалась разрезана таким образом, чтобы не мешать нижней челюсти отвиснуть до самой груди. В расширенный таким образом провал рта был вставлен массивный диктофон, динамик которого и воспроизводил торжественную речь.
— Солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья! — поделился мудростью мертвец.
Я согласно кивнул.
И в следующее мгновение увидел в стекле кассы отражение того, кто бесшумно подходил ко мне сзади. Массивный силуэт, рваное старое пальто, отвисшие уши на макушке, маленькие, близко посаженные глазки. Клыки. Клыки.
Клыки.
Он явился выбросить пришедшее в негодность устройство. И можно было бежать, прятаться, скрываться, надеясь на чудо, умоляя о пощаде. А можно — развернуться и встретить судьбу лицом к лицу, не заботясь о том, что будет потом. Ведь результат неизвестен нам обоим: кто-то обретет инвалидное кресло и несколько толстых гвоздей, а кто-то — рваное пальто и рыло.
Азхаатот распял Иихсуса.
— Пусть победит сильнейший! — крикнул за спиной мертвец.