И вот теперь он чувствовал, что и ему предстоит Первый корпус. И страх, который когда-то заставлял дрожать голос покровительницы, теперь наполнял его, сжимал грудь, перехватывал дыхание, словно он слишком долго бежал без отдыха. Человек-брат на кровати. Вопрос в измученных глазах. Что он мог спросить у слепка? Что может слепок рассказать человеку, даже если это человек-брат? Лопо-то мог спросить его, должен был спросить его, потому что люди, наверное, многое могут рассказать слепкам, но он никогда не спрашивал людей. Что-что, а этому покровительница его научила.
Но что было делать? Лопо и в голову не приходило, что можно бежать, что мир простирается во все стороны от Новы. В его представлении Нова тянулась далеко-далеко, за Твердую землю, где иногда ревут металлические, неживые птицы. И везде есть люди, везде есть слепки. И то, что происходит в Нове, происходит везде. Да и вообще сама идея, что можно сделать нечто такое, что никто другой не делает, слепкам в голову не приходила. И хотя Лопо не был похож на остальных слепков, он уже примирился с судьбой.
Он подумал вдруг о Заике, о том, что ее будут обижать, когда он уйдет в Первый корпус. Он не раз ловил завистливые и сердитые взгляды, которые бросали в ее сторону женщины-слепки, среди которых особенно выделялась Копуха. С тех пор как Пузан и Кудряш ушли в Первый корпус и так и не взяли ее с собой, характер ее заметно испортился и она часто спорила. Ей казалось, что другие работают меньше ее.
Бедная маленькая Заика… Он вдруг вспомнил обезьянку барригудо, которую кто-то поранил и она оказалась на земле, не в состоянии двинуться. Она смотрела на Лопо, и в глазах ее ужас смешивался с надеждой. Лопо решил найти банан, чтобы покормить черную, толстенькую обезьянку, но когда он вернулся, ее уже не было.
– Заика! – позвал он, и она тут же разогнулась и подошла к нему.
Поблизости никого не было, и он нежно положил ей руки на плечи. Она подняла на него свои большие светло-серые глаза, и в глазах тлели влажные искорки.
– Заика… – пробормотал он, и голос его дрогнул, как часто дрожал голос у покровительницы, когда она разговаривала с ним. – Я, наверное, скоро уйду в Первый корпус, я не увижу больше тебя.
Искорки выкатились из глаз Заики двумя слезинками. Она медленно провела ладонью по щеке Лопо, как будто хотела убедиться, что он еще здесь, рядом с ней, живой.
– Нет, – тихо сказала она.
– Что нет?
– Нет! – упрямо повторила девушка.
– Что нет, девочка? Скажи мне. Я люблю слушать твой голос. Даже когда ты молчишь, я часто слышу твой голос. Он… он хорош для слуха. И для сердца.
– Нет, не надо идти в Первый корпус. Я не хочу быть без тебя.
– Но меня позовут. Я сам видел человека-брата, к которому меня привели. Он слабый, он лежит в кровати. Ему больно. А когда приезжают больные люди, слепка-брата или слепка-сестру обязательно берут в Первый корпус. Так уж устроено. Я часто спрашивал себя, почему это так, но я не знаю. Это тайна.
– Нет, – снова сказала Заика, и ее маленькая шершавая ладонь еще раз прикоснулась к щеке Лопо. – Я пойду в Первый корпус.
– Нет. Так не бывает. Если приезжает больной мужчина, к нему ведут его брата. К женщине – сестру. Таков закон.
– Что такое закон, Лопо?
– Это такой порядок, при котором все…, как тебе объяснить, малышка… При котором все есть, как есть.
Лопо подумал, как изменилась Заика за последнее время. Когда-то совсем молчаливая, она все чаще спрашивала его о словах, и в бездонных озерцах на ее загорелом личике все чаще мелькали живые искорки. И вот сегодня она сказала, что не хочет отпускать его в Первый корпус. Она уже думала не так, как другие слепки, и Лопо смутно казалось, что изменения в ней как-то были связаны с ним.
Он помнил время, когда она была совсем как обезьянка барригудо – такая же неторопливая и степенная. Барригудо только толстенькая, а Заика всегда была худышкой. Нет, барригудо и то говорливее, чем она была раньше. Чуть нагнет голову и слушает, слушает его, не перебивая, и не поймешь, то ли слушает, то ли ушла, нырнула на дно своих озер и дремлет там рыбкой.
– Заика, я хочу сделать тебе подарок. Вот смотри, это дал мне новый человек.
– Тот, что в кровати? – с отвращением спросила Заика.
– Нет, другой. Он не звал меня. Он сам приходил. Это очень хорошая вещь. В нее смотришь, а она все приближает. Я видел такие вещи у людей, но сам никогда в нее не смотрел. Попробуй.
Он дал ей бинокль, и она с его помощью приложила окуляры к глазам.
– Ой! – воскликнула она, выронила бинокль, и Лопо поймал его на лету. – Деревья прыгнули на меня.
– Глупенькая, – сказал Лопо. – Как же они могли прыгнуть на тебя, если они остались на месте. Смотри. Просто эта штука приближает их. Видишь?
– Нет, они прыгнули. Сразу прыгнули на меня, – покачала головой Заика.
– Ну ладно, – засмеялся Лопо, отнимая бинокль, – а теперь где деревья?
– Теперь они прыгнули обратно.
– Хорошо, малышка, теперь я смотрю в бинокль. Деревья прыгнули ко мне и стоят совсем близко. А ты посмотри на деревья. Где они? Близко или далеко?
– Далеко.
– А для меня близко. Как же деревья могут сразу быть и близко и далеко?
Лопо посмотрел на наморщенный лобик Заики – он любил, когда она морщила лоб и брови у нее смешно поднимались, – и засмеялся.
– Это все эта штука. Это очень ценная вещь – ни у кого из слепков нет такой, – и я хочу, чтобы она осталась у тебя…
– Почему новый человек дал его тебе?
– Не знаю. Я сам думал. Не знаю. Он приходил ко мне. А потом принес эту вещь. Она называется бинокль.
– Может быть, это дурная вещь?
– Нет, малышка. Ты же видела, она приближает все, на что посмотришь.
– Ты все знаешь, Лопо. Ты – самый умный. Я сохраню тебе бинокль, пока не придешь…
Лопо тяжело вздохнул. «Пока не придешь…»
Глава 15
Уже в который раз с тех пор, как я очутился в Нове, мне остро захотелось совершить погружение. О, я пробовал не раз, но так и не мог погрузиться. Я напрягался, призывал на помощь все семь известных способов погружения, но с таким же успехом надутый мяч может мечтать о том, чтобы опуститься на дно. Я даже не мог понять, что исчезло. Мне казалось, что я делаю все как положено, что еще минута–другая – и я все-таки начну погружаться в гармонию, услышу желанную гулкую тишину. И – ничего. Даже палец, казалось, я не мог омочить в гармонии. Да и существовала ли она вообще, эта гармония? Были минуты, когда я начинал в этом сомневаться. Ведь есть вещи, которые надо ощущать, думать о них нельзя, ибо мысль часто убивает то, на что направлена.
Уже больше месяца не подставлял я себя очищающему току кармы, и ощущение скрипящей чистоты оставалось только в памяти, во сне. Во сне я снова чувствовал себя промытым, новым и успокоенным. Проснувшись, я слышал, как каждая моя клеточка кричала: грязь, грязь, мы гибнем в грязи, мы задыхаемся…
Мне не нужно было ломать себе голову, отыскивая причину. Я знал, что служит поплавком, не дающим мне погрузиться. Сурдокамера и мое странное подчинение доктору Грейсону лежали на одной чаше весов, на другой – невозможность погружения. Одна половина ясно видит, что вторая делает не то, что свойственно мне, помону Первой Всеобщей Научной Церкви Дину Дики. Она – не я. Я не контролирую ее Но она сильнее другой половины. Ее тащит и направляет сила большая, чем я сам. Эта сила – доктор Грейсон. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что здесь происходит, но это осознание не идет дальше проклятой раздвоенности. Я исправно выполняю отвратительные функции шпика, я выпытываю у несчастной старухи Джервоне, не выучила ли она, случайно, очаровательного паренька, которого воспитывала, лишним словам. И выведываю у этого паренька, понимает ли он что-нибудь или остался простым слепком. И дарю ему даже бинокль со спрятанным крохотным микрофончиком. Браво, брат Дики! Не зря пактор Браун годами рассыпал перед тобой перлы своей мудрости.
И, как случалось уже не раз за последние дни, попытка самоанализа вызывала у меня острую головную боль. Она начинала клубиться где-то в затылке. Легкое облачко. Потом боль становилась все тверже, рваные края облачка заострялись и уже нестерпимо царапали, скребли и рвали виски.
Я посмотрел на часы. Без десяти минут восемь. Пора собираться к госпоже покровительнице. Представляю себе ее день рождения и веселье. Если только можно было бы не пойти. Но рабская и более сильная моя половина и не собиралась оставаться дома. Она-то знала, что делать. Она знала, что надо включить магнитофон и послушать, не записалось ли что-нибудь. Если Лопо держал бинокль у себя на шее, микрофон работал исправно, и он с кем-нибудь беседовал, сейчас я услышу эту беседу.
Я посмотрел на счетчик метража. Аппарат включается только при сигнале от микрофона. Счетчик показывал, что перемоталось двенадцать метров. Ну-ка послушаем, о чем беседуют молодые слепки, когда рядом нет людей. Я нажал кнопку воспроизведения. Послышалось шипение пленки и голос:
«Заика… Я, наверное, скоро уйду в Первый корпус. Я не увижу тебя…»
Заика – это та девчушка, что работала рядом с ним на кортах, машинально подумал я. И тут ясно понял, что Лопо – человек. В голосе его дрожала печаль и любовь. Он думал о том, что будет, а на это не способно ни одно животное. Он человек. Он знает, что его ожидает. Страдание знакомо и зверю и человеку, но человек, в отличие от животного, страдает вдвойне: от того, что происходит, и от того, что произойдет.
Моя рабская плененная половина жадно подалась вперед Хозяин будет доволен, может быть, он даже потреплет по загривку верного пса, бросит мозговую кость. Ура, крамола раскрыта! Мальчуган наказан не будет. Он даже будет удостоен высокой чести – отдать свое тело мистеру Клевинджеру-младшему. А вот чудовищную преступницу, виновную в том, что научила человеческого малыша человеческой речи, скормят муравьям. Как они здесь это называют? Устроить встречу с муравьями. Прекрасно, справедливость наконец восторжествует. Впервые за многие дни я вспомнил пактора Брауна. Он любил говорить о справедливости: «Бойтесь справедливости, которой добиваются с чрезмерным азартом. Подлинная справедливость мало кому нравится».
Головная боль стала нестерпимой, и я проглотил таблетку, запив стаканом воды. Я был неприятен себе до такой степени, что начинал испытывать отвращение ко всему, что брал в руки. Вода в стакане показалась мне тепловатой и тошнотворной.
Собачья моя половина подумала: когда лучше отнести пленку доктору Грейсону – сейчас или утром? Пожалуй, утром. Может быть, удастся что-нибудь выведать и у мисс Джервоне. Теперь, когда знаешь, что она все-таки виновна и тому есть доказательства, можно позволить себе поиграть с ней, как кошка с маленькой серой мышкой. Вторая моя половина зааплодировала: браво! Какое рыцарство! Играть с немолодой глупой и несчастной женщиной, как кошка с мышкой, – браво, помон Дин Дики! Налигия будет вечно гордиться таким сыном…
Я почувствовал себя, как в худшие моменты в темной сурдокамере, – сознание, казалось, вот-вот покинет меня, и можно было только гадать, какая половина будет первой.
Я пригладил волосы перед зеркалом, взял приготовленный заранее букет цветов и вышел на улицу.
Воздух был теплый и влажный. Где-то вдали беззвучно вспыхивали зарницы. Жирные южные звезды сонно подрагивали в черном, мягком бархате неба. В такой вечер надо прислушиваться к голосам природы и думать о бесконечности мира, а не предаваться пустой болтовне у глупой бабы, чтобы выведать у нее то, что она хочет скрыть.
Когда-то мне казалось, что если бы люди чаще смотрели в звездное небо и чаще ходили бы на клаДбище, мир был бы намного лучше. Потом я узнал, что в обсерваториях астрономы свирепо грызутся из-за того, кому и когда смотреть в бесконечность, а кладбищенские сторожа отличаются неслыханной алчностью.
Гости уже все были в сборе. Доктор Халперн, казалось, еще больше растолстел с утра. Я подумал, что, если внимательно присмотреться к нему, можно заметить, как он раздувается на глазах. Я произвел несложные расчеты и пришел к выводу, что он должен лопнуть в ближайшие сорок восемь часов. Неплохо, неплохо, в мире оставались еще вещи, ради которых стоило жить.
Он сидел в кресле, полузакрыв глаза, и беспрестанно шевелил пальцами, сплетенными на животе. Строго говоря, это были не пальцы, а довольно толстые колбаски, и, по здравому рассуждению, было совершенно неясно, как они попали доктору Халперну на живот.
Рядом, тесно прижавшись друг к другу, сидели молоденькая младшая покровительница и ее супруг. Я не разобрал ни его имени, ни профессии. По-видимому, они были совсем еще свеженькими молодоженами, поскольку явно боялись расстаться друг с другом хотя бы на минуту. А может быть, они просто боялись, что партнер может убежать и не вернуться.
Сама мисс Джервоне была наряжена в самое нелепое и безвкусное платье из всех, которые я когда-либо видел, и лицо ее излучало приветливость, от которой могло скиснуть молоко даже в соседнем корпусе.
– Ой, – пискнула младшая покровительница, когда закончились представления, – значит, вы помон?
– Да. Во всяком случае, там, дома, я был им.
– А правда, что помоны дают обет безбрачия?
– Правда.
Она посмотрела на меня с невыразимым сожалением замужней дамы, смотрящей на неисправимого холостяка.
– А если полицейский монах влюбится?
– Тогда он постарается побороть свои чувства, а если не сможет, тогда снимает с себя сан. Полицейский монах – это ведь не только профессия, но и сан.
Теперь наступила очередь молодожена. Он явно должен был утвердить свое мужское достоинство. Он откашлялся, и его супруга уставилась на него с выражением одновременно гордости и тревоги. Так матери смотрят на своих детей, когда те собираются прочесть перед гостями стихотворение.
– Скажите, мистер Дики, а как же вы работаете, если вам ничего за это не платят? Разве так бывает?
– Видите ли, именно поэтому мы, монахи, даем обет безбрачия. Для чего нам деньги? Жилье, одежда, пища – все это дает нам наша Первая Всеобщая Научная Церковь. – Я и не заметил, как скатился в торжественно-нравоучительный тон, который так не люблю в других.
– Ну, а потом? Что случается с помоном, когда он уже не может или не хочет служить церкви? – не унимался молодожен, и его жена посмотрела на него с некоторым беспокойством. В ее маленькой новобрачной головке, должно быть, промелькнула мысль, что если за ним не досмотреть, ее супруг вдруг может взять да и стать монахом.
– Если он достиг уже определенного возраста и прослужил определенное количество лет, Церковь будет содержать его до самой смерти.
– Что-то мы слишком много говорим и мало пьем и едим, – сонно пробормотал доктор Халперн и усердно занялся огромной порцией лозаньи, которую раскладывала по тарелкам мисс Джервоне.
Руки ее двигались быстро и ловко, она что-то говорила о том, как любит стряпать, о семейном рецепте приготовления лозаньи, но я вдруг заметил, что глаза ее испуганны. «Бедная мисс Джервоне, – подумал я. – Бедная, уродливая мисс Джервоне… Неужели же и ей предстоит познакомиться с красными муравьями?» И вдруг я осознал, что держу в своих руках ее судьбу. Ведь пленка с записью голоса Лопо – единственное доказательство его развития и, соответственно, ее вины. Завтра утром Лопо перестанет существовать, отдав свое тело Оскару Клевинджеру.
«Если бы я мог уничтожить эту пленку…» Но моя песья половина тут же бросилась доказывать, почему это невозможно. Доктор Грейсон спас мне жизнь. Я обещал верно служить ему. Я взял микрофон, бинокль, магнитофон и фотоаппарат у доктора Халперна, объяснив ему, зачем мне понадобились все эти вещи. Он даже колебался. Сначала не хотел мне их давать, но когда я предложил обсудить эту проблему с доктором Грейсоном, он нехотя согласился.
И вот только сейчас я понял, почему ему не хотелось, чтобы я подслушивал за Лопо. Ведь если какой-то помон всего за несколько дней сумел получить доказательства серьезного преступления – во всяком случае, с точки зрения доктора Грейсона, – то это бросает тень в первую очередь на самого Халперна, который ни о чем не догадывался. А может быть, доктор Грейсон подумает, что Халперн знал, но скрывал, не хотел предавать свою знакомую? Они все здесь теряют дар речи, стоит только упомянуть имя шефа Новы. Да, если мистер Грейсон пришел бы к такому выводу, целые поколения огненных муравьев рассказывали бы о неслыханном пире…
Может быть, мне и следовало бы стыдиться спокойствия, с которым я обдумывал все эти хитросплетения, но… Брат Дики, сказал я себе, подумай о том, скольких они превратили в животных и скольких этих двуногих животных отправили на убой. Нет, мне нисколько не было стыдно! Я даже почувствовал вдруг прилив отвращения к этим людям. Я наклонился к доктору Халперну и не очень тихо сказал:
– Доктор, большое спасибо за помощь. Микрофончик влез в бинокль, как будто был для него специально сделан. В один окуляр, правда, ничего не видно, но я надеюсь, что Лопо меня простит.
Халперн продолжал молча расправляться со второй порцией лозаньи, но краем глаза я заметил, как напряглась и застыла на мгновение старшая покровительница.
– Все получилось как нельзя лучше, – продолжал я. – Записалось отлично. Я и не представлял себе, что слепок может так разумно разговаривать… (Теперь застыл уже и доктор Халперн.) Просто трогательно, как он разговаривал со своей подружкой.
– Тс-с, – прошептал доктор Халперн и с ненавистью посмотрел на меня. Отцы-программисты, куда только девалась его сонливость: он отодвинул от себя тарелку, пробормотал что-то о необходимости еще поработать дома и вышел.
– Бедный доктор Халперн… – вздохнула новобрачная, и я подумал, что она, может быть, вовсе и не такая дура, как я себе представлял. – Он столько работает, бедняжка… (Все-таки дура, успокоился я.) Он пошел домой работать, – продолжала младшая покровительница, – а завтра утром, говорят, у него операция. Я, конечно, не знаю, какие именно операции делает доктор Халперн, но, наверное, очень сложные. Он ведь такой опытный врач и блестящий хирург…
Она, должно быть, твердо была уверена, что и мисс Джервоне и я тут же кинемся передавать Халперну, как восторженно говорит о нем младшая покровительница Кальб.
Я снова посмотрел на мисс Джервоне. Она сидела не шевелясь, и лицо ее было страшно своей наготой. Все привычные ширмы упали, и занавески раскрылись. Это было лицо, искаженное целой гаммой чувств. Не надо было быть физиономистом, чтобы определить эту гамму: страх, скорее даже животный ужас, отчаяние…
Удивительный день рождения… Новобрачная продолжала что-то щебетать, но наконец и она уловила грозовые разряды в воздухе.
– До свидания, мисс Джервоне, – вежливо сказала она, – было очень весело.
Старшая покровительница ничего не ответила, и супруги, крепко взявшись за руки, отправились домой.
Несколько минут мы сидели молча, потом мисс Джервоне вдруг повернулась ко мне:
– Зачем, зачем вы шпионите за мной и за Лопо? Что мы вам сделали? Откуда вы явились? – Голос ее охрип от ненависти. – Зачем? Что мы вам сделали? – Она замолчала, закрыла лицо руками, и плечи ее вздрогнули от рыданий. – Пресвятая дева Мария, – всхлипывала она, – сжалься надо мной, зачем ты так жестока… – Она распрямилась, и в глазах у нее вдруг сверкнула безумная надежда. – Я пойду к доктору Грейсону… упаду перед ним на колени… признаюсь во всем, во всем… Да, я нарушила Закон, но он поймет. Он простит, он добрый, он все поймет… Столько лет…
Я медленно встал и вышел на улицу. Я больше ничего не понимал. Я запутался. Снова, как в темной клетке, я почувствовал, что разум ускользает от меня. О Священный Алгоритм, почему в трудную минуту ты перестал служить мне, почему снова оставил меня одного в безбрежном мире, полном злобы, коварства, жестокости… Ведь я служил честно, служил, чтобы была в жизни опора, и вот ее снова нет., В голове бушевал настоящий вихрь: я жалел мисс Джервоне и презирал ее. Я жалел Лопо и жалел Оскара Клевинджера. Я презирал доктора Халперна и жалел его. Я ненавидел доктора Грейсона и тянулся к нему. Я презирал помона Дина Дики и жалел его…
Я вошел в свою комнату, почувствовал легкий запах сигары и рассмеялся. Запах сигары, которую курит Халперн. Какое ребячество! Неужели же он рассчитывал, что я не догадаюсь, куда делась магнитная пленка? Я зажег свет. Пленки не было. Ну что ж, по-своему он прав. Когда уже ощущаешь челюсти огненных муравьев, особенно выбирать не приходится…
Глава 16
Изабелла Джервоне остановилась около дома доктора Грейсона. Сердце ее колотилось, вот-вот выскочит из груди, дыхание – как всхлипывания. Боже правый, прости недостойную грешницу, защити в страшную годину, отведи рукой своей казнь, смягчи сердце доктора Грейсона! Он добрый, он мудрый, он блюдет Закон. Он ведь любит ее, ценит старшую покровительницу. Разве не ее он сам пригласил в первый ряд зрителей, когда Синтакиса привели на встречу с муравьями? Восемнадцать лет вместе, не один ведь день. И все ответственные задания – только ей, Изабелле Джервоне. Даже за Оскаром Клевинджером, за этим переломанным хлюпиком, и то ее с доктором Халперном посылали. И сколько раз жал ей руку и все видели! Жал руку и смотрел ей в глаза своими прекрасными глазами, и все в груди и в животе у Изабеллы обмирало и тянуло вниз. Он все поймет, поймет, поймет! Она выкрикнула последнее слово, и над запертой дверью вдруг вспыхнул яркий прожектор и выхватил ее из безбрежной темноты. Круглый динамик за решеткой кашлянул и спросил сонным голосом доктора Грейсона:
– Что случилось, мисс Джервоне? Уже второй час.
Изабелла медленно опустилась на колени. На мгновение она вдруг подумала, что может испачкать праздничное платье.
– Доктор Грейсон, – прошептала она, – я нарушила Закон и научила Лопо-первого словам, я научила его таиться от людей…
Динамик за решеткой молчал, и Изабелла почти выкрикнула:
– Простите меня, доктор Грейсон, вы ведь… вы как отец… Он был такой маленький, такой хорошенький, глазенки круглые-круглые, и он все тянул ко мне ручонки! – Она начала говорить быстро, захлебываясь словами, и больше не смотрела на динамик за решеткой. – Я сразу поняла, что господь сотворил чудо! Да, чудо он сотворил. Послал мне младенца. И хоть я его не носила во чреве, но выносила в душе. О, как сладостны были прикосновения его ладошек, маленьких, в подушечках…
Свет вдруг погас, и плотная темнота тропической ночи хлынула со всех сторон на Изабеллу. Она замолчала, провела дрожащей рукой по лбу, уперлась руками в бетон и медленно встала.
Ноги плохо слушались ее, и ей казалось, что вот-вот они подломятся и она упадет на грязный бетон и испортит новое, воскресное платье. А ведь тут в Нове с химчисткой сложно, ой как сложно! Здесь не чистят, отправляют куда-то. Сроки ужасные просто. Забудешь, что посылала.
– Его ладошек… – произнесла она вслух и торжественно запела: – Ма-алень-ких, в поду-шеч-ках… – Она оборвала себя и ударила по губам: – Дурочка ты, разбудишь ведь Лопо, спит малышка, пускай отдохнет…
Справа от нее темным кубом вырисовался на фоне неба Первый корпус. Одно окно светлеет. На втором этаже спит переломанный хлюпик, ждет ее Лопо. Это он, он погубил ее! Не человек он. Человек чужое тело не возьмет. Сатана он! В самолете, когда укол ему делала и он глянул на нее, она сразу и распознала: сатана и есть, враг человеческий…
Она перекрестилась и тихонько поднялась на второй этаж. Третья комната слева. Так и есть, отблеск адского пламени сочится из-под двери, желтый, фосфорный и серой тянет.
Осторожно – сатана хитер, ох как хитер! – она открыла дверь и вошла в комнату, На столике у изголовья горел ночничок. Вот он, враг! Ишь ты, глаза открыл…
– Это вы, сестра? – спросил Оскар Клевинджер. Голос у него был совсем не сонный, и чувствовалось, что он не спал. – Сколько времени? А я, знаете, свое детство вспомнил, всякие глупости… – Оскар заметил воскресное платье Изабеллы. – Что это вы так разоделись?
Изабелла Джервоне не отвечала и смотрела на него странным и пустым взглядом. А может быть, ему это просто почудилось в слабом свете ночника. Он почувствовал, как нарастает в нем тревога. Что с ней, почему она пришла ночью в этом дурацком платье и молча глазеет на него?
– Сестра, – хотел он сказать построже, но голос его дрогнул, – что с вами, ответьте!
«Боже, надо позвать кого-нибудь!» Он поднял руку, чтобы нажать на кнопку, но Изабелла бросилась вперед и упала на него. Его пронзила острая боль, и он на мгновение потерял сознание, а когда пришел в себя, почувствовал на шее сильные руки, которые сжимали ее.
– Попался, враг человеческий! Изыди, сатана, погибни!..
Оскар напрягся изо всех сил, пытаясь столкнуть с себя жаркое, бормочущее чудовище. Боль взорвалась в нем фейерверком, но теперь ему было уже все равно. Силы покидали его. И вдруг им овладело глубокое спокойствие. «Оказывается, – пронеслось у него в голове, – и не надо было мучиться, и не так все страшно…»
Когда она отпустила его, он уже не двигался. Она посмотрела на него и увидела, что ее Лопо спит.
– Тс-с, – прошептала она, – только бы не разбудить малыша… Вылететь бы птичкой из окошка, чтобы не проснулась крошка…
Она улыбнулась кроткой, удовлетворенной улыбкой, поправила одеяло на кровати, подошла к окну и распахнула створки. Бесшумно вспыхивали далекие зарницы, будто кто-то без устали все чиркал и чиркал по небосклону спичкой и не мог зажечь ее. Наконец-то ушла духота и потянуло ночной прохладой.
«А как подняться повыше, – подумала Изабелла, влезая на подоконник, – так там еще прохладнее».
Она шагнула в бархатную темноту.
…Телефонный звонок вплелся в его сон, какое-то мгновенье жил в нем и тут же взорвал его. Доктор Грей-сон взял трубку и, пока подносил ее к уху, уже понял, что что-то случилось.
– Доктор Грейсон, – послышался испуганный голос Халперна, – простите, что я вынужден был…
– Не морочьте мне голову, что случилось?
Как всегда, когда он ожидал неприятности, сердце у него пропустило такт или два и понеслось обезумевшей лошадью.
– Оскар Клевинджер…
– Что Оскар Клевинджер? Умер? – Доктор Грейсон еще контролировал свой голос, но чувствовал, что вот-вот раскричится.
– Его… задушили.
– Что вы несете? – крикнул Грейсон, но уже знал, кто задушил, знал, что сделал ночью чудовищную ошибку, когда к дому пришла обезумевшая Джервоне. Надо было немедленно вызвать охрану… Почему, почему это должно было случиться именно так? Почему все всегда сговариваются, чтобы вредить ему?
– По всей видимости, Изабелла Джервоне. Ее нашли под окном комнаты Оскара Клевинджера. Перелом основания черепа. Еще жива, но безнадежна. Без сознания.
– Кто знает о случившемся?
– Я, дежурный офицер охраны и дежурный врач.
– Ни слова никому. Сколько сейчас времени?
– Три часа ночи.
– Где мистер Клевинджер?
– В гостевом коттедже.
– Хорошо, ждите меня.
Он положил трубку и начал одеваться. На мгновение в его голову пришла мысль, что все это лишь дурной сон и стоит снова улечься, как весь этот кошмар растает в темноте. Нет, не растает. У других может таять, а у него, Джеймса Грейсона, не тает. Ему вообще не везет. Ни в чем. Все неприятности, какие только могут выпасть на долю человека, обязательно достаются ему. С самого детства. С отца. Улыбки никогда не видел он у отца. Ни он, ни брат. Прям, строг, сух. Обращение – сэр. Забудешь – удар. Тыльной стороной руки по губам. Не очень больно. Очень страшно. Хныкающая, забитая мать…
Из шкуры всегда вылезал, чтобы заслужить похвалу отца, но так никогда ее и не слышал. До самой смерти отца. И в гробу он лежал кислый, недовольный. Кто говорит, что у мертвых лица разглаживаются… Только не у отца его. Кислое, недовольное лицо с упрямо поджатыми губами. Как это он, Джереми Грейсон, не сможет больше учить жить сыновей и жену, не сможет больше поднять на них руку…
И такую радость избавления почувствовал тогда у гроба Джеймс Грейсон, что и сейчас, столько лет спустя, нестерпимый стыд наполнял его, когда вспоминалась эта бесстыжая, звериная радость.
Доктор Грейсон одевался и постепенно начинал осознавать, что ему действительно крупно не повезло. Это уже было не привычное кокетство, а предчувствие непоправимой катастрофы. Генри Клевинджер не даст ему житья. Единственный сын… И, говорят, любимый. Наследник. И если бы просто умер… А то задушили… Разве что скрыть? С ним это вряд ли получится… Задушили его сына, и он возьмет Грейсона за горло…
Почему, почему это должно было случиться? Почему он не приказал задержать эту свихнувшуюся бабу? Почему раньше не устроил ей встречу с муравьями? Ведь догадывался, что выучила своего выкормыша. И этот кретин Дики. Потратил месяц на промывание мозгов, на гипноз. Кажется, воспитал хорошего работника. Почему он до сих пор не смог ничего раскрыть? Помон называется… Ничего, покормит муравьев, поймет, что здесь надо работать… Поздно, поздно. Строил, создавал, дело всей жизни, весь гений свой вложил в Нову, и теперь одна взбесившаяся дрянь ставит все под угрозу…
Он подошел к Первому корпусу. Дежурный офицер поздоровался с ним, Грейсон не ответил и быстро поднялся на второй этаж.
Халперн, казалось, похудел за ночь. Щеки его обвисли, глаза сделались больше, и вместо обычного выражения сонливого покоя в них жил ужас пойманного в капкан зверя.
Он вскочил при виде Грейсона и хотел было что-то сказать, но лишь беззвучно пошевелил губами. «Жирная свинья… Помощники называются. Каждый из них только спит и видит, как бы уничтожить меня, – подумал Грейсон. – Никому ничего доверить нельзя».
Он никогда не доверял людям. Они страшили его. Слова были лишь ширмами в кукольном театре, за которыми прятались хитрые безжалостные руки. Слова были пустой шелухой, а злое страшное семя оставалось скрытым в черепных коробках. Ах, если можно было бы их раскроить и посмотреть, что там, вырвать зловредное семя, выскрести злобные паутины заговоров против него… Господи, почему люди думают, для чего?
Когда он много лет тому назад почувствовал, что вот-вот перешагнет границу, проходившую в биологии, и окажется в неведомой земле, где никто еще до него не был, первым его ощущением была ненависть. Как они все накинутся на его открытия, как будут урчать, отрывая от них кровоточащие куски. Гиены, шакалы. Корректные, респектабельные гиены и шакалы. А за ними ринутся орлы-стервятники в судейских мантиях, сутанах, протестантских воротничках и талесах. Как, жизнь в пробирке? Священная жизнь? Жизнь, которую два миллиона лет человек пытался отнять друг у друга.
И он ушел из науки. Скрылся, исчез. Кое-кто покачал головой: да, жаль, у молодого человека, кажется, кое-что могло получиться…
Кое-что… Их трусливые, высохшие в университетских интригах мозги взорвались бы, если бы они узнали, чего он достиг. Но не для них. Не-ет, не для них! Не для святой науки, которая всю жизнь блудила, пыталась сохранять приличие при своей грязной игре. Себе, для себя. Здесь все создано им. Здесь каждый атом отобран, просмотрен и одобрен им, Джеймсом Грейсоном. Крикливую и неверную суетную славу он променял на четкий, организованный мир Новы. И дело не только в миллионах, которые ему платят. Он бы согласился не получать ничего, лишь бы жить в четком, совершенном мире, который вращается вокруг тебя, когда ты – Закон, ты – центр, ты – начало и конец. Маленький островок порядка в море энтропии. Он, Грейсон, в центре. Помощники. Охрана. Врачи. Покровительницы. Сестры. Рабочие. Слепки.
Островок, прекрасный в своей гармонии и неизменности. Островок без нелепой идеи прогресса, которая отравила западную цивилизацию, отняла у нее бога, вселила в души людей грызущую их неудовлетворенность, недовольство собой и миром…
И вот теперь все под угрозой. Из-за уродливой, рехнувшейся дуры. А ведь казалось, что она всегда смотрела на него восторженно-преданным взглядом, который он так ценил. Нет, не только словам, и глазам доверять нельзя. Нельзя, нельзя, нельзя…
Грейсон посмотрел на Халперна. Ему захотелось ударить помощника, отхлестать его по жирным, отвисающим щекам, чтобы они вспыхнули красными пятнами, чтобы звук ударов был сочным и вкусным.
– Я думаю… – неуверенно начал Халперн, и Грейсон тут же оборвал его:
– С каких это пор? Не поздно ли?
Халперн с трудом проглотил слюну, и кадык его судорожно дернулся:
– Выход… из положения…
– Вы-то выйдете. На встречу с муравьями. Можете в этом не сомневаться.
– Мы выиграем время… А может быть…
– Что «может быть»? Как?
– Мы сделаем операцию. Так, во всяком случае, будет думать Клевинджер.
– Что вы несете?
Халперн осмелел. Голос его окреп, и он уже говорил увереннее:
– Мы берем Лопо, делаем ему прическу покороче, как у Оскара Клевинджера. Я сделаю ему на шее небольшие надрезы, зашью их. Утром, когда появится мистер Клевинджер, мы скажем, что операция в самом разгаре. Он будет сидеть и ждать, а в это время мимо него провезут каталку. Тот, кто будет рядом с ним, попытается отвлечь его внимание, но Клевинджер все равно заметит то, что нельзя будет не заметить: тело под простыней будет без головы. Через час или полтора ему разрешат лишь заглянуть в дверь. Его сын Оскар Клевинджер будет спокойно спать. По своему собственному опыту Клевинджер-старший знает, как медленно идет выздоровление, как медленно прорастают нервы. Первое время и говорить ведь нельзя, поэтому мистер Клевинджер улетит в полной уверенности, что операция прошла успешно, и будет ждать сына дома.
– А дальше?
– Во-первых, Лопо не слепок…
– Не слепок? Это точно?
– Джервоне научила его говорить.
– Я знаю.
– Я предложил Дики подарить Лопо бинокль со встроенным туда миниатюрным микрофончиком. Все получилось как нельзя лучше, и Дики вчера поздно вечером передал мне запись. Лопо разговаривал с Заикой. Он говорит. Он рассуждает, экстраполирует… В нашем распоряжении будет пара месяцев, и мы постараемся подготовить Лопо для роли Оскара Клевинджера. Будут, конечно, какие-то шероховатости, но их можно будет списать на не совсем удачную операцию… Это, как вы понимаете, уже совсем другое дело. Я думаю, что с Лопо сможет подзаняться Дики. Лопо, похоже, ему доверяет больше…
– Немедленно сюда Лопо, Дина Дики, подготовить операционную.
Глава 17
Телефон зазвенел оглушительно громко, и я разом проснулся. Сердце у меня колотилось. Я нащупал в темноте трубку.
– Мистер Дики, – услышал я чей-то незнакомый голос, – немедленно явитесь в Первый корпус. Вас ждет доктор Грейсон. Пожалуйста, поторопитесь. Он ждет вас немедленно.
Я зажег свет и посмотрел на часы. Половина четвертого. Что им нужно от меня? Я торопливо оделся и помчался к Первому корпусу. У дверей стоял охранник. Он молча кивнул мне и рукой показал, что мне нужно подняться. На втором этаже я увидел доктора Халперна, и он сказал мне:
– Вторая дверь налево. Доктор Грейсон ждет вас.
Все происходило слишком быстро. Мои эмоции просто не поспевали за происходившим. Я толкнул дверь и очутился в операционной. Стол под огромной бестеневой лампой был пуст, но на маленьком узком топчанчике у стены лежало чье-то тело, покрытое простыней. Я смотрел на топчанчик и не сразу заметил доктора Грейсона, который надевал халат.
– Вы мне не завяжете сзади завязки? – попросил он, и меня поразил его голос.
Я начал молча завязывать тесемки хирургического халата и вдруг понял, что именно поразило меня. Впервые он попросил о чем-то. Он не вещал, не приказывал, он просил. Он не сказал «завяжите». Он спросил: «Не завяжете ли?» И стоял ко мне спиной. Боги и супермены никогда не поворачиваются спиной. Особенно если спина у них самая обыкновенная, как у доктора Грейсона. Я завязал последнюю завязку и молча разогнулся.
– Вы не догадываетесь, кто лежит там? – Доктор Грейсон кивнул на топчан.
И опять вопрос. Не изрекает, не вещает, а спрашивает. Я не знал. Я знал только, что там пока еще не я, не Грейсон и не Халперн. А кроме нас, там мог быть кто угодно Странно только, что сначала в операционной появляется труп – а в том, что это был труп, я не сомневался, я видел их слишком много, – а врач только готовится. Обычно бывает наоборот.
– Это Оскар Клевинджер. Его убила в припадке безумия Изабелла Джервоне.
Я по-прежнему молчал. Вряд ли доктор Грейсон просто избрал меня конфидантом, который не может не поделиться со мной самыми свежими новостями. Отлично, выходит, отпраздновала свой день рождения Изабелла Джервоне…
– Как по-вашему, мистер Дики, сможет ли Лопо сыграть роль Оскара Клевинджера? Как вы прекрасно понимаете, это наш единственный шанс. Генри Клевинджер ничего не знает. Мы покажем ему спящего Лопо и скажем, что операция прошла успешно.
И опять передо мной был не всемогущий повелитель Новы, сумевший привязать к себе таинственными нитями по крайней мере половину моего «я», а обыкновенный человек, и в словах его сквозили беспокойство, надежда, просьба, как в словах обычного человека. И чары вдруг спали. Что-то лопнуло во мне, и две мои разрозненные половины соединились, как соединяется раздвоенное изображение в видоискателе фотоаппарата, когда наводишь его на резкость. И я стал самим собой. И человек передо мной больше не имел надо мной власти. Он мог, разумеется, сделать со мной все, что ему угодно, но он уже не владел моими мозгами и моим сердцем. Передо мной был жалкий гений, и я больше не трепетал перед ним.
На малую долю мгновения я испугался. Меня охватила паника. Я освободился от заклятия, стал самим собой и, стало быть, принял на себя всю ответственность за свои поступки, мысли и чувства.
О, свобода не так-то проста. Освобождая, она закабаляет. А совесть бывает куда более требовательным и придирчивым хозяином, чем даже рабовладелец А мне было в чем держать перед собой ответ, ох как было…
А Грейсон, казалось, и не заметил того, что случилось. Он все еще вопросительно смотрел на меня.
– Спящий Лопо безусловно может сыграть роль спящего Оскара Клевинджера. Вот только загар.
– С этим Мы что-нибудь придумаем. Может быть, свет…
– Тогда безусловно.
– А потом?
– Что значит потом?
– Спустя несколько месяцев, когда Лопо под видом Оскара придет время возвращаться домой?
– Не знаю… – Я действительно не знал. Идея была слишком фантастической, и она не сразу проникла в мой бедный маленький мозг… Отцы-программисты, чтобы Лопо стал Оскаром Клевинджером! Из Новы – в университет, а из слепков – в наследники Генри Клевинджера!
С одной стороны, мне не слишком хотелось, чтобы у доктора Грейсона что-то выходило. Я бы желал, чтобы он подавился очередным глотком воздуха, но у меня было смутное предчувствие, что вся эта затея как-то отразится на мне.
– Я хочу вас просить, чтобы вы взяли подготовку Лопо на себя. Я понимаю, какая эта задача, но вы, по крайней мере, совсем недавно попали в Нову. Вы лучше знаете мир. И для Лопо вы новый человек… А вот и он.
В комнату ввели Лопо. Он посмотрел на меня и не опустил тут же глаза. И занавесочки в них не задернулись. Он пришел в Первый корпус и знал, что больше никогда отсюда не выйдет. И можно было хоть раз в жизни не прятать глаза от людей. Он молчал, и я почувствовал, как во мне поднимается восхищение. Глаза его были печальны – должно быть, он думал о Заике, о покровительнице, об ощущении пота, высыхающего на лбу после окончания работы…
– Лопо, – сказал я, – я знаю, ты умеешь разговаривать. Ты знаешь слова. Ты хорошо скрывал это от людей, но теперь это не нужно.
– Я знаю, – сказал тихо Лопо, и в его голосе звучало достоинство, которого так не хватало мне, – я пришел в Первый корпус. Я знаю, что привезли моего больного человека-брата. А когда привозят человека-брата, слепок-брат уходит в Первый корпус. Я пришел.
– Нет, Лопо, – как можно мягче сказал я. – С тобой так не будет. Ты многого не понимаешь, но еще увидишь и твою Заику и других.
– Разве она тоже идет в Первый корпус? – спросил Лопо, и лицо его на мгновение потеряло выражение отрешенного спокойствия.
– Нет, ты увидишь ее не здесь.
– А, я понимаю. Мне дадут здесь твердую ногу. Протез…
– Нет, не беспокойся. Все будет хорошо. – В горло у меня стоял комок, и я никак не мог проглотить его. Я повернулся к доктору Грейсону: – Я вам больше не нужен?
– У меня к вам еще одна просьба. Через четверть часа мы начнем инсценировку операции и вызовем сюда мистера Клевинджера. Вы встретите его и посидите с ним в прихожей. Скажите, что состояние его сына резко ухудшилось и пришлось срочно провести операцию.
В голосе доктора Грейсона звучало беспокойство: сумею ли я сыграть свою роль. Священный Алгоритм, и этот человек совсем еще недавно владел моей волей, командовал мною…
Я вышел из операционной и уселся в кресло. Я не выспался, голова гудела, но я был полон торжествующей легкости. Потом, потом я буду думать, как все это случилось, а сейчас я был свободен, из моего носа исчезло кольцо, через которое доктор Грейсон продел было веревку и дергал меня, куда ему заблагорассудится. Дьявольская эта вещь – темная сурдокамера, если с ее помощью, без побоев и пыток, они сумели заполонить мой разум и командовать мною, как заводным человечком. Отцы-программисты, неужели же это я шпионил аз несчастным пареньком, которого одичавшая в здешнем аду простая женщина научила словам и научила прятать глаза от людей? Мне было бесконечно стыдно, но стыд не тяготил меня, он очищал меня, как поток кармы.
Я подумал, что лучшего времени для погружения у меня не будет никогда. Я не сомневался, что теперь уже сумею погрузиться в гармонию быстро и карма отмоет меня от всей накопившейся во мне дряни.
Я закрыл глаза и начал расслабляться, так, чтобы волна мягкой теплоты поднималась от самых кончиков больших пальцев ног. Мне не нужно было прилагать для погружения какое-либо сознательное усилие. За тысячи погружений оно стало для меня таким же естественным, как дыхание, ходьба.
Вот уже теплая волна расслабления, которую мы называем сбрасыванием балласта, коснулась кончиков пальцев на ногах и плавно покатилась вверх, оставляя за собой ничто. Еще минута, и наступит полное отрешение, я окунусь в гулкую тишину, отыщу свое место в гармонии и окунусь в ток кармы. О, как я буду купаться в ней, как буду подставлять ей каждую клеточку, каждый атом свой!
И вдруг вместе с тревожным сжатием сердца я почувствовал, что не могу отрешиться. Перед глазами у меня стояло лицо Лопо. Я вздохнул. Если в момент отрешения сознание разрывается, значит, ты не готов к погружению. Это очень опасное состояние. Пактор Браун говорил: «Погружение – духовная пища, без которой нельзя обойтись. Но если уж ты начинаешь обходиться без нее, вряд ли ты скоро почувствуешь голод».
И все же в отличие от предыдущих дней, когда я тоже не мог погрузиться, сегодня я не испытал шока. Не было почему-то ощущения потери. К своему удивлению, я почувствовал, что не потерял даже странного ощущения торжествующей легкости, которое испытал, выйдя из операционной.
Когда-то такое ощущение уже овладевало мною. Когда-то давно. Совсем давно. Да, это было давно. Отец уже умер. Я остался совсем один. Мать не замечала меня. Она считала меня сыном отца, а отцу она – так мне казалось – не могла простить нашей жалкой квартирки, где было так тяжело поддерживать симметрию, долгих месяцев болезни, молящий и жалкий его взгляд, нищеты.
Я жил тогда практически на улице, и асфальтовый мир был единственным миром, который я знал. Я знал, как пахнет разлагающийся на солнце мусор, как пахнет рвота нарков, как пахнет облупившаяся штукатурка.
Был жаркий летний день. По двору и мостовой были разбросаны голубые озерца, но я знал, что это мираж. Воздух был густой, и смрад обладал физической плотностью. Я сидел у пожарной лестницы. Я был убит. Мне не хотелось жить. Я думал о том, что нужно схватиться за ржавое железо лестницы, подтянуться – нижней ступеньки не было, – залезть повыше и броситься вниз. И всё. Мать, наверное, и не заплачет, а Джои пожмет плечами. «Все-таки не заплатил», – скажет он и подмигнет неизвестно кому своим единственным и жестоким глазом. Я должен был ему семнадцать НД и знал, что во всем мире нет человека, который мог бы дать мне эти семнадцать НД или спасти меня от Джои. Я уже в двадцатый раз бросался с лестницы вниз и ощущал на лице последний, страшный ток воздуха, когда на голову мне вдруг опустилась рука.
«Ты чем-то расстроен?» – спросила рука.
Я не мог ответить. Я поднял глаза и увидел маленького человека в одежде пактора. Он улыбался мне, и рука его словно отняла у меня часть страха. Это был пактор Браун, и я пошел за ним, как увязавшаяся собака. И когда я понял, что он не гонит меня и мне не нужно будет возвращаться к одноглазому Джои, ждущему свои семнадцать НД, я испытал чувство торжествующей легкости.
«Нет ничего слаще, – сказал мне потом пактор Браун, – чем чувство невыполненного долга. Или неотданного».
Послышались быстрые шаги. Я открыл глаза. Генри Клевинджер, в отличие от меня, успел побриться и причесаться. Готов спорить, что и в день Страшного суда он явится чисто выбритым, тщательно одетым и нетерпеливым: «Меня, кажется, кто-то звал. Какой-то трубой. В чем дело? Я тороплюсь. Ах, Страшный суд? Нельзя ли побыстрее?»
– В чем дело, вы не знаете? – спросил он меня.
– Садитесь, мистер Клевинджер. Во время нашего свидания у вас в доме, если не ошибаюсь, вы тоже меня приглашали сесть. (На мгновение в его глазах промелькнул испуг, но тут же исчез.) Садитесь, садитесь. Доктор Грейсон просил меня встретить вас, потому что все остальные заняты.
– В такое время… – пробормотал Клевинджер и посмотрел на часы, но я заметил, что он уже потерял долю своей самоуверенности. – Что же случилось? Что-нибудь с Оскаром?
– Да. Ночью ему стало хуже. Что-то со второй почкой. Возникла опасность, и операцию решили провести незамедлительно. Она уже идет.
– Как?! – подпрыгнул Генри Клевинджер, но подпрыгнул как-то респектабельно, элегантно. Я бы так не смог подпрыгнуть, если даже тренировался месяц.
– Очень просто.
– И…
– Пока я знаю столько же, сколько и вы.
«Отцы-программисты, – подумал я, – как же все-таки легко лгать. Насколько труднее говорить правду. Впрочем, оно и понятно. Мать-природа позаботилась о том, чтобы все живое лгало друг другу. Все маскируется, прячется, скрывает свои намерения. Включая и гомо сапиенс. Может быть, он и стал сапиенс только потому, что обманывал и лгал лучше бедных обезьян…»
Генри Клевинджер откинулся в кресле и искоса посмотрел на меня. Должно быть, он решил, что обязан передо мной извиниться, потому что солидно откашлялся и сказал:
– Мистер Дики, я, разумеется, понимаю, что наше прошлое свидание у меня в доме было… Но вы должны понять… Дело касалось не только меня, но и доктора Грейсона и всего этого места. – Он сделал широкий жест рукой.
– Я прекрасно понимаю. Все это, право, пустяки. Меня усыпили, перевезли сюда, месяц держали в камере без окна… Стоит ли говорить о таких мелочах?
– Мистер Дики, я обладаю кое-каким влиянием в Первой Всеобщей Научной Церкви, и я надеюсь, что смогу в будущем быть вам полезен… Было бы грустно, если бы вы не смогли подняться выше личной обиды. Поверьте мне, я вполне искренен с вами. Я не смог бы кривить душой в минуты, когда за стеной оперируют моего сына…
Я посмотрел на Генри Клевинджера. Священный Алгоритм, сколько в нем было уверенности в своей правоте, сколько благородства! «В минуты, когда за стеной оперируют моего сына». В минуты, когда за стеной лишают жизни человеческое существо, купленное им за деньги. И если на самом деле все не так, меньше всего в этом виновен сам Клевинджер.
Удивительно все-таки эластична наша Первая Всеобщая, если в ее лоне прекрасно устраиваются Генри Клевинджеры… «Я обладаю кое-каким влиянием в Первой Всеобщей…» И ведь действительно, наверное, обладает…
И тут я сказал себе: хватит, Дин Дики. Ты все-таки забываешь, что человек, сидящий перед тобой, потерял сына. Он не знает об этом сейчас, но он узнает…
Что бы ты почувствовал, если у тебя был сын и ты его потерял? Можешь ты представить себе боль такой утраты? Нет, наверное, не можешь. Ты ведь и помоном стал для того, чтобы не иметь ничего, что можно было бы потерять… Да, но зато я растворился в Церкви… Растворился ли? В Церкви, в которой покупатель чужих тел Генри Клевинджер обладает кое-каким влиянием?
Отцы-программисты, откуда у меня столько темных чувств, зачем я втираю в едва затянувшиеся раны соль презрения и недоверия?
Дверь в коридор распахнулась, и двое в белых халатах выкатили из операционной каталку. На ней, прикрытое простыней, лежало тело.
– Это… – Клевинджер привстал в кресле, но тут же, наверное, понял, что он видит перед собой. Как завороженный он уставился на то место, где под простыней должна была быть голова и где ничто не поднимало ткань.
Вслед за каталкой из операционной вышел Грейсон. Он стянул с себя шапочку и вытер ею лоб. Он был все-таки незаурядным актером – столько в жесте было спокойной усталости хирурга, который только что благополучно провел трудную операцию.
– Ну как, доктор?
– Отлично, мистер Клевинджер. Я бы даже сказал, что у вашего сына тело еще лучше, чем было. Недаром мы не даем нашим слепкам бездельничать и поддерживаем у них хорошую форму…
– Благодарю вас, доктор Грейсон, – с чувством сказал Клевинджер. – Вы спасли мне сына. Могу я взглянуть на него?
– Только с порога операционной и только секундочку…
– Я понимаю, я понимаю.
Мы все трое подошли к двери операционной, и доктор Грейсон распахнул ее. На столе, укутанный простынями и повязками, спал Лопо. Но если бы я не знал, что это Лопо, я бы вполне мог принять его и за Оскара Клевинджера.
Генри Клевинджер прерывисто вздохнул и протянул руку Грейсону.
– Доктор, я…
– Вы можете спокойно лететь домой хоть сегодня же. Когда Оскар сможет вернуться, мы вам сообщим. Что касается денег…
– Я помню, доктор.
– Я в этом не сомневался.
Глава 18
–Как ты себя чувствуешь, Лопо?
Он неуверенно посмотрел на меня и хотел было тут же по привычке спрятать глаза, но вспомнил, что я ему говорил.
– Я спал. Не хотел, а спал.
Теперь, когда я мог смотреть на него и он не отводил взгляда, я впервые увидел, какие у него были удивительные глаза – доверчивые и нетерпеливые. Как у ребенка.
– Так нужно было, Лопо. И давай договоримся: я буду называть тебя не Лопо, а Оскаром.
– Оскаром?
– Да, Оскаром. Так звали твоего человека-брата. Он умер.
– Что значит «умер»? Ушел в Первый корпус? Почему я его не вижу тут? Мы ведь в Первом корпусе?
– Да… Оскар, в Первом. Представь себе, что ты видишь птицу.
– Какую птицу?
– Все равно какую. Просто птицу.
– Просто птиц не бывает. Есть урубу, колибри, мараканы, байтаки…
– Ну хорошо. Ты байтака. В тебя выстрелили из ружья и попали. Что с тобой станет?
– Я упаду на землю. А может быть, застряну в сучьях и меня будет трудно найти.
– Это понятно, дорогой… Оскар. Но ты будешь живой?
– Нет, конечно. Байтака не будет живой.
– Но ведь она не попала в Первый корпус?
– Нет. Байтака не слепок и не человек. Зачем ей в Первый корпус?
Я вздохнул. Я на мгновение представил себе, что мне со временем придется объяснять ему, как функционирует биржа и что такое университет. Но Лопо – \"Оскар не вызывал у меня раздражения. В нем было, наверное, килограммов семьдесят пять веса, и вряд ли я мог бы легко справиться с ним, но я испытывал чувство покровительства.
– Байтаке, конечно, не нужно в Первый корпус. Давай по-другому. Ты умеешь представлять? Видеть в голове то, что глаза сейчас не видят? Ты можешь представить себе сейчас Заику?
– Могу. – Он улыбнулся удивительно нежной улыбкой. – Конечно, могу. Я всегда вижу ее, даже когда глаза ее не видят.
– Тогда представь, что мы идем по лесу. Нет, лучше представь, что мы плывем по реке в лодке. Представляешь?
– Да.
– Ты слышал о таких злых рыбках пираньях, которые набрасываются на все, что попадает в воду?