— Ложь! — крикнул с места Китинг, вытирая платком сияющую лысину.
— Выступает защита, — сухо сказал судья.
— Пока у меня все, ваша честь. Я готов ответить на все вопросы обвинения.
— Вопросы к обвиняемому, — сказал судья.
Адвокат вскочил на ноги и приподнялся на цыпочки. Казалось, в своем азарте он вот-вот закукарекает, захлопает крыльями и взлетит.
— Вы знали о продаже земли в Хорс-Шу до визита к вам мистера Руфуса Китинга?
— Нет, не знал, — спокойно ответил Дэвид.
Адвокат оторопело захлопал глазами и опустился на пятки, но тут же снова подался вперед. Голос его звучал торжествующе и ехидно:
— Значит, тем самым вы признаете, что мой клиент рассказал вам о предполагавшейся сделке?
— Нет, не признаю.
— От кого же вы узнали о ней?
— От Руфуса Китинга.
— Защита, — сказал судья, — суд — это не место для парадоксов и упражнений в остроумии. Выражайтесь яснее.
— Я выражаюсь предельно ясно. Руфус Китинг не делился со мной своими секретами, и тем не менее я узнал о сделке именно от него.
«Хватит, — вертелось у Дэвида в голове, — хватит. Хватит мне прятаться от них по всем углам. Все равно они меня достанут, куда бы я ни забился». Загнанный в угол, он торжествовал при мысли, что заставит их всех затрястись от страха, запрыгать, словно рыбешки на сковородке. Пусть они боятся его, хватит!
— Может быть, вы соизволите объяснить свое столь остроумное, сколь и темное высказывание? — Адвокат сочился торжествующей вежливостью победителя, готовностью кошки поиграть со своей добычей.
— Ваша честь, — сказал Дэвид, — дело в том, что я умею слышать чужие мысли. Руфус Китинг действительно думал о сделке в Хорс-Шу, о том, что ему сообщил о намечаемом там строительстве военной базы сенатор Стюарт Трумонд…
— Я протестую! — крикнул адвокат.
— Протест отклонен.
— … О том, что ему нужно заплатить одному генералу пятьдесят тысяч долларов. О том, что через несколько дней за эту же землю можно будет взять не двадцать пять тысяч — сумма, которую он намеревался уплатить, — а полмиллиона.
— Я протестую! — Адвокат вытер платком багровый лоб. — Здесь суд, а не конференция писателей-фантастов. Все знают, что никто не может читать чужие мысли. Это ложь!
— И тем не менее вы только что подумали о том, что надо не забыть принять таблетку серпазила. У вас, очевидно, повышенное кровяное давление и не в порядке нервы.
— Ложь! — Жилы на лбу адвоката надулись, и казалось, они вот-вот лопнут. — Балаган! Фокусы!
— Обвинение, — сказал судья, — не увлекайтесь. У вас есть еще вопросы к защите?
— Есть, ваша честь. Только что мы выслушали самое фантастическое утверждение за всю мою тридцатилетнюю практику. Утверждение, повергающее меня в изумление своей очевидной лживостью, достойной только ребенка. Может ли мистер Росс хоть как-нибудь доказать то, о чем он говорил?
— Разумеется, — сказал Дэвид. — Я предлагаю, чтобы обвинение написало какую-нибудь фразу на листке бумаги, так, конечно, чтобы я не видел ее. Затем листок должен быть вручен судье или присяжным. Это очень просто. Типичный судебный эксперимент.
Дэвид сидел с завязанными глазами и прислушивался к гулу мыслей в зале. Они жужжали, словно потревоженные пчелы. Он вдруг подумал, что не сможет услышать мыслей адвоката в этом хаосе бесплотных, прозрачных звуков, и почувствовал, как под повязкой на лбу у него выступает пот. «Спокойнее, спокойнее, — умолял он самого себя, заклинал и упрашивал, — сосредоточься, Дэвид». Фразы гудели, звенели в чужих черепных коробках, заставляя их резонировать, как пустые бочки. Он лихорадочно пропускал их сквозь свой мозг, надеясь, что в конце концов в сети останется то, что он искал. Внезапно он увидел под прижатыми повязкой веками листок чистой бумаги и успокоился. Мысли адвоката скакали в тревожном, испуганном танце: «А может быть… А если он действительно?.. Что написать? Надо что-то написать…» Он достал из кармана «паркер» и нацарапал на листке: «Рыжая лисица перепрыгнула через забор. Шесть плюс три — девять. Янки вчера проиграли Кардиналам».
— Все? — спросил Дэвид.
— Да, — ответил адвокат. Голос его потерял торжествующую уверенность и слегка дрожал.
— С вашего позволения, ваша честь, я не стану даже снимать повязку. На листке бумаги написано: «Рыжая лиса перепрыгнула через забор. Точка. Шесть плюс три — девять. Точка. Янки вчера проиграли Кардиналам». Добавлю только, что я благодарен обвинению за то, что оно сообщило мне результат вчерашнего матча. Я не читал газет и огорчен, что нью-йоркская команда снова проиграла.
Зал затаил дыхание, потом ахнул. Дэвиду показалось, что гул мыслей вдруг приобрел странную неподвижность, как будто содержимое всех этих голов застыло, загустело и потеряло способность рождать новые слова.
Дрожащими руками судья близоруко поднял листок бумаги к глазам и, не веря своему голосу, прочел запинаясь:
— «Рыжая лисица перепрыгнула через забор. Шесть плюс три — девять. Янки вчера проиграли Кардиналам». Удивительно, — пробормотал он после томительной паузы. — Ничего подобного я никогда не видел. Обвинение, у вас есть еще вопросы?
Адвокат уже в который раз вытер пот со лба и взглянул на Руфуса Китинга. Тот сидел, наклонившись вперед, и хлопал глазами. «Как можно вести процесс, — крутилось в голове у адвоката, — если противник знает, что ты думаешь? Он знает все, что я думаю, что думает Китинг. Чудовищно! Но надо что-то говорить…»
— Но тем не менее, — пробормотал он, — защита воспользовалась своей странной способностью, чтобы прочесть мысли моего клиента. Разве это не кража? — Голос его окреп. — Разве мысли даны человеку для того, чтобы их узнавали другие? Разве наши головы чем-нибудь отличаются от наших сейфов? Что произошло бы, если бы мы узнали мысли друг друга?
— Вы набожный человек? — спросил Дэвид.
— Да, но…
— Разве вы не помните заповеди «Не обмани»? Прятать свои мысли — значит говорить не то, что думаешь, лгать. Вы считаете, что невозможность солгать представляет угрозу для самого существования нашего общества, не так ли? Значит, мы живем ложью и держимся ложью, и все наше правосудие призвано защищать эту ложь! Конечно, я нарушил профессиональную тайну. Технически говоря, я украл мысли Руфуса Китинга. Но генерал, выдавший секретные планы Пентагона за пятьдесят тысяч долларов…
— Я протестую! — крикнул Китинг.
— Ваша честь! — повысил голос адвокат.
— Протест принят. Защита, говорите по существу дела.
— Вот вы, ваша честь, подумали сейчас с ужасом, что я могу узнать, о чем вы думаете. — Дэвид испытывал ощущение, будто это говорит не он, а кто-то другой, и за этого другого он чувствовал гордость. — А ведь вы — совесть страны, ее неподкупные судьи.
— Защита! Я лишаю вас слова.
— Кончаю, ваша честь. Я знаю, о чем вы сейчас думаете: «Как замять скандал, как не впутать в это дело сенатора Трумонда и Пентагон?» Я даже знаю, о каком приговоре вы думаете.
— Мистер Росс, я настаиваю, чтобы вы замолчали. Вы будете обвинены в неуважении к суду!
Адвокат, наклонившись к Руфусу Китингу, о чем-то шептался с ним.
— Ваша честь, — сказал он, — в виду странных обстоятельств этого дела обвинение просит отложить процесс.
— Просьба принимается, — сказал судья, и Дэвид услышал, как паническая карусель его мыслей начала замедлять вращение. «Слава всевышнему, — подумал судья, — еще минута, и я бы рехнулся… Кто бы мог вообразить такое?»
13
На следующий день после процесса Дэвид возвращался домой на Лонг-Айленд. Возбуждение схватки уже давно прошло, и его осаждали тревожные мысли. Он чувствовал вокруг себя какую-то зловещую пустоту, угрожающий вакуум, но не знал, откуда последует удар.
Уже темнело. Он не спеша шел мимо аккуратных особняков и думал: «Все это бессмысленно. Клер права. Мне нужно было бы быть проповедником. Великий реформатор Росс! Обличитель пороков Дэвид Росс! Обличитель пороков!»
Дэвид знал, что он обыкновенный человек, не созданный для подвигов и самопожертвования. Он знал себе цену, цену заурядного журналиста с заурядными идеалами заурядного успеха. Но Клер… Он не знал почему, но боялся предстать перед ней во всей своей заурядности! Он хотел казаться ей больше, необычнее, отчаяннее.
Куда бежать, куда скрыться от враждебной пустоты? Кто теперь набросится на него, с какой стороны? Человек, читающий мысли! Он видит вас насквозь! Ату его, господа! Сохраните свои мысли в безопасности! Отстоим наше святое право на ложь! Держи его, держи!
— Эй, приятель! — услышал он чей-то голос и поднял голову. Из черного «бьюика» вылезли двое. — У вас не найдется огонька? Нечем прикурить.
— Пожалуйста, — машинально сказал Дэвид, доставая зажигалку и в то же мгновение услышал взорвавшуюся в его сознании мысль человека: «Сейчас. Правая рука у него в кармане. В лицо».
Прежде чем Дэвид успел сообразить, что он делает, он уже отскочил в сторону и резким ударом правой руки сбил человека с ног. Росс почувствовал, как под его кулаком хрястнули тонкие косточки носа.
Второй, нагнув голову, бросился на Дэвида. Дэвид ударил его ногой в лицо, и тот, падая, увлек его за собой. В этот момент тяжелый удар оглушил его, и он смутно почувствовал, как его вталкивают в машину.
«Вот и все», — вяло и безразлично подумал Росс и вдруг на мгновение пришел в себя от тонкой, пронзительной боли. «Сейчас он успокоится», — услышал он чью-то мысль и подумал, что ему сделали укол. Дэвид быстро проваливался куда-то во мрак, и темнота все густела и густела вокруг него, пока он не перестал ощущать и ее.
Дэвид очнулся от ощущения невыносимой жажды. Язык, сухой и распухший, с трудом помещался во рту; и когда он попытался облизнуть губы, ему показалось, что он провел языком по наждачной бумаге. Голова не болела. То, что Дэвид чувствовал, никак нельзя было назвать головной болью. Для того чтобы ощущать боль, необходимо быть здоровым человеком. Боль в какой-нибудь части тела только тогда воспринимается как боль, когда не болят остальные. Дэвид же весь состоял из боли, он был набит ею, как чучело птицы тряпьем. Она не набегала короткими толчками вместе с ударами сердца, не вгрызалась в него тупой бормашиной, не ворочалась и не кусалась. Она жила в нем спокойно и уверенно, словно знала, что не собирается расставаться с ним, и поэтому не торопилась.
Мысль о том, чтобы повернуться на другой бок, согнуть руку или ногу, даже не возникала в его мозгу. Он не мог даже заставить себя открыть глаза. И снова забыться он тоже не мог. Дэвид пытался было сообразить, где он и что с ним произошло, где Клер, но вялые, спотыкающиеся мысли, словно дряхлые старики, присаживающиеся отдохнуть через каждые несколько шагов, никак не могли выстроиться в шеренгу умозаключений.
Он надеялся, что снова забудется, он жаждал спасительного покоя, но боль поддерживала его спасательным жилетом на поверхности сознания.
Дэвид не знал, сколько часов, дней или лет он провел в оцепенении ожидания. Но, наконец, он почувствовал, как жизнь потихоньку возвращается в его тело. Она вливалась в него через тонкую ниточку — единственную ниточку, связывающую его с миром. Вернее, эта ниточка была шлангом. И этот шланг наполнял его ненавистью. Переливание крови спасло не один десяток тысяч людей, переливание же чувств не менее важно. В отличие от переливания крови, которое обозначено точной ценой в прейскурантах больниц, общество переливало Дэвиду Россу чувства бесплатно. Оно выкачивало у него остатки доброты, благородства, чуткости, любезно заменяя их ненавистью, злобой, жаждой мести.
Он открыл глаза. Слабая лампочка без рефлектора висела под самым потолком — жалкое пятно в полумраке комнаты. Впрочем, это был скорей сарай с дощатыми стенами и без каких бы то ни было признаков мебели, без окон. Дэвид лежал на полу. «Ах, как заботится сенатор Трумонд о своих избирателях! — подумал Дэвид. — Привезти за свой счет скромного человека за город и предоставить в его распоряжение целый сарай — да здравствует наш верный старый Стью!»
Огромным усилием воли Дэвид заставил себя встать на колени. Тошнота душащим ватным тампоном тут же поднялась по пищеводу, и Дэвида вырвало. Рвота снова обессилила его, и он упал на пол. «Как они все заботятся о моем сне, — подумал он, — там, в Лас-Вегасе, в казино, и теперь здесь. Наверняка это были ребятки сенатора, надежные патриоты с пистолетом в одной руке и шприцем с наркотиком в другой. Как они все хотели бы, чтобы я крепко спал, желательно даже вечным сном…»
Он подполз к двери и прислушался. Дверь была толстой, и звуки внешнего мира не проникали сквозь нее, но вскоре Дэвид уловил звуки чьих-то мыслей. Мысли были ленивыми, они еле ворочались в неторопливом ритме коровьей жвачки. «Надо было бы ей… это… по морде врезать… меньше бы ломалась… сука…»
Дэвид стукнул кулаком в дверь. «А… очухался, — подумал тот, за дверью, — что-то быстро он… Здоров, собака. Пускай побьется об дверь… Хоть головой, хоть задом… Ха-ха…»
«Да, пожалуй, это они умеют, — подумал Дэвид, в сотый раз окидывая взглядом свою тюрьму. — Мухе отсюда не выбраться, не то что человеку».
Он прислонился спиной к стене и опустил голову на колени. Стоило ли Клер связываться с ним?.. Семейный уют и чувство безопасности после пьяных морд ее поклонников в Лас-Вегасе… Прекрасный он для нее муж, за ним она как за каменной стеной, ничего не скажешь! Он поймал себя на том, что впервые подумал о Клер как о жене, а о себе как о ее муже и пожал плечами. Но помимо его воли он почувствовал шевельнувшуюся где-то в грудной клетке томящую нежность к ней, которую никогда не испытывал к Присилле. Он попытался представить, как вела бы себя Присилла, знай она обо всем, что приключилось с ним, но не мог. Она легко возникала в его воображении в кокетливом передничке на кухне, со стаканом мартини где-нибудь в гостях и даже в объятиях какого-то Теда, шепчущая: «Осторожнее, не помни мне прическу». Но увидеть ее в том мире, где был он с Клер, он просто не мог, она была слишком респектабельна для этого. Спать с Тедом и говорить с Дэвидом о свадьбе — пожалуйста, это респектабельно, но удрать с ним в машине, даже не захватив зубной щетки, как Клер, — фи, как в дурном фильме!.. Бежать нужно с зубной щеткой, с целым чемоданом зубных щеток и с чемоданом Тедов. В одном — зубные щетки, в другом — Теды.
Дэвид не заметил, как задремал и сполз на пол.
Едва войдя в номер «Стэтлера» в Вашингтоне, Клер открыла телефонную книжку. Трамберт, Трекли, Тримбо… Ага, вот он! Трумонд Стюарт, сенатор Соединенных Штатов Америки от…
Она сломала две спички, прежде чем прикурила сигарету, и, лишь затянувшись, набрала номер.
— Секретарь сенатора Трумонда, — послышался в трубке низкий мужской голос.
— Чудесно, — сказала Клер, — у вас замечательный голос, секретарь сенатора Трумонда…
— Простите…
— Надеюсь, в один прекрасный день вы сами станете сенатором…
— Что вам угодно?
— Передайте сенатору, что его ждет в «Стэтлере» Клер Манверс, жена Дэвида Росса. Я склонна думать, что он не преминет нанести мне визит. Если он стесняется женщин, пусть захватит вас.
Клер положила трубку. Сердце билось, словно она только что закончила марафонскую дистанцию. Она несколько раз глубоко вздохнула и вошла в ванную.
Она лежала в теплой воде, и ей казалось, что сейчас, именно сейчас войдет Дэвид и скажет: «Мисс Манверс, мне кажется, вы думаете вовсе не о том, что бы хотелось прорицателю папского двора синьору Габриэлю Росси…»
«Господи, сделай, чтобы Дэви был цел и невредим! — думала она. — Я знаю, что не заслужила того, чтобы ты мне помог. Я никогда ни от кого не ждала помощи. Но пусть он будет цел, прошу тебя, господи».
Она не была набожной, но, кроме бога, ей некого было просить. По крайней мере он не подмигнет ей и не скажет: «Хэлло, беби, поговорим сначала совсем о другом деле». Драться, царапаться, обрушивать поток ругательств — это она могла, но просить…
Пора вылезать, вполне может быть, что эта тварь скоро заявится. Она следила, как вытекает из ванны вода, наливая тело прохладной тяжестью, и думали о предстоящем разговоре.
Сенатор Трумонд приехал со своим секретарем — бесцветным человеком средних лет с медленными движениями, словно синхронизированными с движениями шефа.
— Мисс Манверс? — спросил сенатор, не здороваясь, и опустился в кресло. — Чем могу быть вам полезен?
Он бросил короткий взгляд на секретаря, как будто предупреждая его, чтобы он был начеку.
— Вы необычайно проницательны, сенатор, — сказала Клер. — Вы даже догадываетесь, наверное, для чего я пригласила вас. Вы, очевидно, ждете, что я сейчас стану на колени и буду молить вас вернуть мне Дэвида Росса.
— Мне некогда, мисс… Манверт.
— Манверс, сенатор.
— Манверс.
— Вначале я хотела рассказать вам, что всю ночь мне пришлось скрываться в городе. Как только Росс не вернулся домой вовремя, я догадалась, что его пригласили куда-то в гости — скорей всего, с кляпом во рту. Я не раз видела, как это делается. Я знала, что эти же джентльмены пожалуют и ко мне.
Сенатор исподлобья смотрел на Клер, возвышаясь в кресле подобно каменному идолу. Клер заметила, как несколько раз рот его чуть приоткрывался и снова захлопывался. Должно быть, сигналы мозга шли по его нервам медленно и неуверенно, и лишь с третьей или четвертой попытки он сказал:
— Что вы хотите мне сказать? Я уже вышел из того возраста, когда мужчина может слушать все, что бы ни говорила хорошенькая женщина, если у нее есть на что посмотреть.
— Как вы галантны, сенатор! По-моему, я говорю именно то, что вам должно быть интересно. Итак, одинокая, беззащитная женщина просит могущественного сенатора помочь ей найти некоего Дэвида Росса.
— Я не знаю никакого Росса. Будьте здоровы, мисс Манверт…
— Манверс.
— Манверс.
Сенатор слегка нагнулся вперед, положив руки на подлокотники кресла, но Клер видела, что он и не думает встать.
— Вы ожидаете, мистер Трумонд, что я возвращу вашему приятелю эту землю. Так вот, сэр, я и не подумаю этого сделать, и вы доставите Дэвида Росса сюда, в «Стэтлер», не позднее завтрашнего дня.
Где-то в самой глубине утробы сенатора послышалось слабое бульканье. Подымаясь по пищеводу, оно в конце концов превратилось в скрипучий смех.
— Вы глупая баба, Манверт, или как там вас. Вы были шлюхой, и ею вы всегда будете, на большее у вас не хватит ума. Послушайте мой вам совет: возвращайтесь в Лас-Вегас и зарабатывайте себе на кусок хлеба своими прелестями, пока они у вас еще есть. Вам не видать этой земли, поверьте уж мне. У нас, слава богу, пока еще есть порядок, и сенатор стоит побольше уличной девки.
Трумонд встал и направился к двери.
— Вы настоящий джентльмен, сенатор. Я в восторге от вашей речи, и я рада, что нашу мораль блюдут такие законодатели, как вы. Да, чуть не забыла, вы умеете пользоваться магнитофоном?
Сенатор медленно, как корабль, развернулся к Клер всем телом. Шея у него была неподвижна, и когда он поворачивался к собеседнику, всегда казалось, что мысленно он командовал своим мышцам: «Лево руля!»
— Это еще что?
— Магнитофон. Маленький «сони» за семьдесят четыре доллара девяносто девять центов. Купила сегодня утром специально к вашему визиту. Надо же развлекать гостя…
— Послушайте…
— Послушайте вы.
Клер сняла крышку с маленького магнитофона и нажала кнопку. Медленно поползла тоненькая пленка, перематываясь с одной бобины на другую. Внезапно послышался голос Дэвида — и в ответ ему — Юджина Донахью.
— Узнаете? Это Юджин Донахью, ваш частный сыщик, поверенный и, конечно, убежденный минитмен. Подождите, подождите, он это скажет сам и про вас расскажет, и про ваши планы. Он ведь не знал, бедняга, что папский прорицатель, он же Дэвид Росс, имеет обыкновение записывать свои беседы с клиентами на пленку. На всякий случай. На этот, например, случай. Я совершенно случайно вспомнила об этом. Впрочем, что я, вы же слушаете…
Аппарат изрыгал хриплые проклятья Юджина Донахью, и имя Трумонда, казалось, наполняло, гостиничный номер. Сенатор снова опустился в кресло, молча глядя прямо перед собой. Когда магнитофон умолк, он медленно проговорил:
— Это у вас единственная пленка?
Клер рассмеялась:
— За кого вы меня принимаете? Я скопировала еще одну запись, и она спрятана в надежном месте. Если я не позвоню завтра по телефону туда, где она хранится, завтра же она будет передана вашему сопернику на выборах. Пресс-конференцию и заявление о том, что почтенный сенатор Трумонд — минитмен, сделает он сам. С другой стороны, если завтра Дэвид Росс будет здесь, обе пленки будут уничтожены. И еще одно условие, на которое вы, я уверена, с радостью согласитесь. Подготовьте все документы. Я подарю купленный мною участок в Хорс-Шу вашему приятелю, а он мне подарит ровно сто тысяч.
— Это грабеж!
— Вы и так хорошо заработаете, сенатор Трумонд. Можете ничего не говорить, завтра я жду вас…
Машина свернула с шоссе на узкую боковую дорогу и, попискивая рессорами, направилась к гряде невысоких плавных холмов.
— Клер, — сказал Дэвид, глядя на ее смуглые руки, лежавшие на руле, — ты ведь до сих пор не сказала мне, куда мы едем. И даже в мыслях ты скрываешь это от меня…
Клер посмотрела на него. Синяк под глазом Дэвида был изжелта-зеленым. «Боже, — подумала она, — сделай так, чтобы нам было хорошо!.. Прошу тебя, боже!..»
Дэвид положил ей руку на плечо. Он хотел улыбнуться, но почувствовал боль в разбитой губе. Минитмены сенатора не зря отказывают себе по субботам в гольфе или партии-другой в кегли. Что-что, а обрабатывать физиономии они научились. Чем не политическая программа? Для хорошего политика важно не столько ловко говорить самому, сколько ловко заткнуть рот другому. Примеров в истории сколько угодно. Он представил себе, как сенатор с клинообразной головой на одеревеневшей шее выступает сейчас, должно быть, с неподдельным пафосом: «Наш священный патриотизм… Защита свободы…» Настоящие филантропы! Они готовы бесплатно раздавать всем свой патриотизм, даже вбивать его вместе с зубами…
Машина последний раз качнулась и остановилась. Дэвид открыл глаза.
— Смотри, — сказала Клер, показывая на небольшой домик в лощинке, — я здесь родилась. Мать еще жива. Я ей ничего не сообщила. Я не знала, захочешь ли ты…
— Какая разница, Клер… Ты пока переговори с ней, а я подойду потом, позже. Прости меня, Клер. Я никого не хочу видеть. Не могу. Не могу слышать эти бесконечные копошащиеся мыслишки, будь они прокляты! Будь проклята мысль, если она лжива!
— Дэвид…
— Не могу, понимаешь, не могу я больше. Я ловлю себя на том, что мечтаю о вымершем мире. Ни одного человека, ни одной мысли. Пустые, чистые города, пустые, чистые дома, поезда, машины… Никого. И мы идем с тобой, и сквозь асфальт начинает прорастать трава, и в открытые окна машин влетают птицы. И я слушаю, слушаю — и ни одной мысли. Иди, Клер.
— Дэвид… ты придешь?
— Приду.
Дэвид растянулся на траве. Теплый ветерок лениво скатывался с холма. Он нес с собой запах приближающегося вечера, травы и нагретой земли. На мгновение ему показалось, что сейчас он услышит мысли земли и зелени — спокойные, честные мысли о дожде, об облаках, о скорой осени. Но все вокруг молчало в сытом, удовлетворенном покое летнего вечера, и казино «Тропикана», и капитан Фитцджеральд, и минитмены, и сенатор Трумонд, и сам предсказатель папского двора Габриэль Росси начинали казаться Дэвиду чудовищной химерой.
Он задремал, а когда открыл глаза, солнце уже садилось за пологий холм. Он оглянулся. Вдалеке, на той дороге, по которой они приехали, ярко вспыхнул зайчик. Должно быть, машина. Сейчас она покажется из-за поворота. Но зайчик не двигался. Машина стояла.
«Следят, — равнодушно подумал Дэвид. — В конце концов, какая разница, кто там сейчас смотрит на меня в бинокль, Донахью или Фитцджеральд?.. Круг замкнулся».
Сутулясь, он побрел к домику в лощине.
ФИНАНСИСТ НА ЧЕТВЕРЕНЬКАХ
1. Предложение
Всю свою жизнь Фрэнк Джилберт Гроппер меньше всего был расположен к философскому восприятию жизни. Для этого у него было слишком мало времени и слишком много денег. Теперь же, в эти теплые майские дни, все изменилось. Впрочем, времени, строго говоря, у него было еще меньше, чем когда-либо, а денег — больше. Но изменился масштаб времени и покупательная способность его денег.
Гроппер закрыл глаза и откинулся в кресле-качалке. Солнечные лучи, проходя сквозь листву деревьев, трепетали на его лице. Он вспомнил последний разговор с профессором Клеем из клиники Мэйо. Профессор ловил очками в тяжелой роговой оправе блики от яркой лампы и за этими бликами прятал глаза. В голосе его звучал хорошо поставленный оптимизм.
— Знаете, профессор, — перебил его Гроппер, — в конце концов откровенность — такой же товар, как подтяжки или политические взгляды. Согласен, что товар более редкий, особенно в наше время, и соответственно более дорогой, особенно когда на него есть покупатель. Но я ведь не торгуюсь из-за гонорара. Прошу вас ничего не скрывать от меня. В моей профессии предпочитают иметь дело с фактами, а не с надеждами, если даже надежда предпочтительнее.
— Тяжело выносить приговор, — ответил профессор, — когда знаешь, что он окончательный и апелляция бессмысленна… Да и к кому апеллировать? Безнадежный рак желудка, метастазы… Может быть, месяц, может быть, два.
Он поднял рентгеновский снимок. Ноготь, указывающий на серое пятно, был коротко острижен и наманикюрен. «Перст божий с холеными ногтями, — подумал Гроппер. — Впрочем, какая разница осужденному, чья именно рука подписывает приговор. Чисто секретарская работа. Вердикт вынесен в гораздо более высоких инстанциях».
— Я вам сочувствую, — улыбнулся он профессору, — но мы с вами живем не в древнем Китае. Там, говорят, врачам платили, только пока пациенты были здоровы. Мы же, слава богу, верим в прогресс и платим врачам больше всего именно тогда, когда не можем выздороветь…
Гроппер открыл глаза. Клетчатый шотландский плед сполз с колен, и ему стало зябко. Холод проникал в него не снаружи, он шел откуда-то изнутри. Можно было храбриться у профессора Клея — блеф всегда был его оружием, — но он боялся смерти и знал, что скоро умрет. Он привык к диаграммам и графикам, и серое пятно на рентгеновском снимке обладало реальностью агонии. Вернее, это был не страх, а невыносимо жгучая досада. Он не жалел своего тела. В шестьдесят восемь лет оно напоминало ему старый, много раз ремонтированный автомобиль — еще передвигается, но удовольствия от езды не получаешь. Он уже давно устал прислушиваться к зловещим стукам и хрипам в моторе — синкопированному аккомпанементу старости.
Но страшно было подумать, что и водитель — его голова, его мозг — тоже попадет на свалку вместе с разбитым кузовом. Всю жизнь его мозг работал, как изумительная вычислительная машина. Он вводил в нее понятие «тысяча долларов», и машина выбрасывала точный рецепт, как превратить его в две тысячи. В двадцать девятом году его голова, подобно невероятно чувствительному сейсмографу, ощутила первые микроскопические толчки приближавшегося биржевого краха, и «черную пятницу» он встретил во всеоружии, надежно превратив все ценные бумаги в наличность.
Он никогда бы не смог точно определить, что это были за толчки, по он обладал способностью чувствовать приближающуюся опасность руками, спиной, всем телом, всем своим существом. Наверное, когда-то, тысяч пятьдесят лет тому назад, так определял крадущуюся во тьме леса угрозу его какой-нибудь далекий предок. За эти пятьдесят тысяч лет охотничью палицу сменил телефон, а медвежью шкуру — дакроновый костюм. Но рефлексы остались теми же…
А потом, с тех пор как тридцать с лишним лот тому назад десять миллиардов клеток его мозга решили, что сухой закон в Соединенных Штатах обречен, Гроппер окончательно привык доверять своей голове. Тогда он вложил все свои деньги в шотландское виски — в миллионы бутылок: в четырехгранные «Джонни Уокер», в массивные «Баллантайн», в круглые «Хейг». Стеклянная артиллерия была приведена в полную боевую готовность, и, как только сухой закон был отменен, одновременный залп из миллионов горлышек по американскому рынку принес ему два с лишним миллиона долларов.
Такой мозг нельзя было не любить — он был чудом природы, совершеннейшим аппаратом по изготовлению денег. Гроппер никогда не был промышленником. Он всегда парил в высших финансовых сферах, куда могли подниматься лишь самые изощренные умы. Он парил, используя восходящие и нисходящие потоки, выжидая момент, когда можно камнем броситься вниз и вонзить когти в еще трепещущее тело конкурента.
Как они просили тогда, в тридцать шестом, в Чикаго, хоть на месяц отсрочить платежи! Он мог бы, конечно, отсрочить их и на год и на два, но тогда у пего бы не оказалось сорока акров драгоценной городской земли, купленной у них за бесценок. Нет, не драгоценной. Драгоценность — это нечто постоянно ценное, а стоимость этих акров росла вместе с городом. Три года, пока ему принадлежал участок, он чувствовал себя отцом, у которого растет прекрасный сын. Он продал сына в тридцать девятом, когда в Европе началась война. Дитя принесло ему почти полтора миллиона.
Сила каждой машины кроется в ее специализации. Голова Гроппера была высокоспециализированной машиной. Ее работе не мешали эмоции — у него их не было. Он кончил колледж и, разумеется, слышал такие слова, как любовь, жалость, дружба, благородство, самопожертвование. Но если он и знал эти слова, то скорее с точки зрения орфографии, смысл же их был для него несколько туманен и бесконечно далек, как смысл математических абстракций. Пожалуй, даже меньше. Ибо в математике есть холодная логика, эмоции же — нелогичны. Они вносят хаос. Эмоция — убежище слабых.
Он не раз предавал и продавал партнеров, и когда они, нищие и раздавленные, приходили к нему со словами упрека и мольбой о великодушии, он приказывал не пускать их. Пять минут бессмысленного разговора были бы кражей его времени — его собственности, а он не любил, когда его пытались обокрасть.
Но при этом он всегда испытывал чувство величайшей гордости самим собой. Он казался себе полубожеством, прекрасным и непобедимым.
Ему приходилось быть и медведем, и быком, что на биржевом жаргоне значит играть на понижении и повышении курсов акций, но подсознательно он всегда считал себя орлом.
Иногда он думал, что если бы ему пришлось выбирать фамильный герб, он выбрал бы орла.
Он никогда не задумывался над тем, для чего он делает деньги. Процесс накопления стал для него таким же естественным и необходимым, как процесс изготовления нити шелкопрядом, как строительство сот пчелами.
И вот теперь его мозг, мозг Фрэнка Джилберта Гроппера, должен остановиться, распасться, исчезнуть, как подставная фирма с несуществующими активами. Из-за какого-то вульгарного рака не менее вульгарного желудка он, Гроппер, должен умереть, должен оставить свои великолепные финансовые заповедники для банды бездарных браконьеров. Страшна была не смерть. Страшно было сознание, что останутся другие. О, если бы можно было всех заставить умереть вместе с собой!..
Он почувствовал, как по щеке, нагретой солнцем, медленно, как бы выбирая направление, неохотно поползла слеза, и там, где она проложила тонкую влажную дорожку, он ощутил холодок. Скоро промозглый холод фамильного склепа в его имении Риверглейд заменит этот холодок.
«Да, — подумал Гроппер, — трудно стать философом за два месяца до смерти. Все равно, что влюбиться под дулом пистолета». Он поправил плед на коленях и откинулся на спинку качалки.
Чуть слышно скрипнул песок дорожки.
Внезапно он услышал слабое собачье повизгивание и открыл глаза. Прямо перед ним сидел небольшой коричневый бульдог с кожаным ошейником на толстой шее и внимательно смотрел на него.
Гроппер протянул руку, чтобы взять с широкого подлокотника кресла звонок и позвать старого Джейкоба, но собака, как бы читая его мысли, отрицательно помотала головой, подняла лапу в белом чулке и несколько раз помахала ею. На мгновение Гроппер забыл о профессоре Клее. Собака опустила лапу и принялась тщательно разравнивать перед собой дорожку, как это делают на пляже, желая написать что-нибудь на песке. Потом начала старательно что-то выписывать неуклюжими печатными буквами.
Гроппер несколько раз открыл и закрыл глаза. В голову пришла было мысль о том, что он уже умер. Но его представления о рае или аде как-то не совсем совпадали с дрессированными собаками. Тем более что ни рожек дьявола, ни нимба святого на бульдоге заметно не было. Тем временем на дорожке возникли слова:
«Сэр, прошу вашего внимания…»
Гроппер привык мыслить рационально. В конечном счете биржа обладает мистикой и собственной необъяснимой волей лишь для непосвященных профанов, приносящих свои скудные сбережения на ее алтарь. Для него биржа, а с нею и все, что ей подчинялось, были сложным и вместе с тем простым учреждением, основанным на самом элементарном в мире законе: «кто — кого». Она приучила не верить в чудеса.
И вот на шестьдесят восьмом году жизни, за месяц-два до смерти, он впервые увидел нечто непонятное, мистическое. Собака, время от времени отрываясь от работы, чтобы взглянуть на него печальными бульдожьими глазами, продолжала писать. Почему-то из всего, что она написала, больше всего Гроппера поразила запятая после слова «сэр». Должно быть, потому, что сам он никогда не снисходил до запятых и так давно не писал собственноручно, что вообще почти забыл, как это делается.
Но еще более странным казалось то, что собака почему-то не походила на собаку. То есть это была безусловно собака, небольшой коричневый бульдог с типичной бульдожьей мордой, с широкой грудью и массивными лапами в белых чулках. Но в самих движениях лапы, старательно выводившей на песке дорожки неловкие буквы, было нечто человеческое… Гроппер читал:
«Не пугайтесь. Речь идет о вашей жизни…»
Финансист спросил почему-то шепотом:
— Простите, гм… вы дрессированная собака?
Бульдог энергично помотал головой, и Гропперу показалось, что он улыбнулся.
Собака сделала несколько шагов по направлению к креслу-качалке, и Гроппер увидел у нее на ошейнике крошечную записку. Он протянул руку, и бульдог, утвердительно кивнув головой, вытянул шею. Он взял записку, собака тщательно стерла лапой написанное на песке, кивнула ему и побежала прочь.
До сих пор Гроппер со своей фантазией финансиста мог представить себе судьбу в виде стремительно падающей стоимости акций, мертвой хватки грозного конкурента, в виде телеграфного сообщения о войне или мире, наконец, в виде рентгеновского снимка желудка с серым облачком рака. Но в виде странного дрессированного бульдога…
Гроппер развернул записку. На плотном листке бумаги было написано:
\"Мистеру Фрэнку Джилберту Гропперу, Риверглейд
Дорогой сэр!
Надеюсь, что податель сего, обычно довольно избалованный и глупый пес, за те два часа произвел на вас определенное впечатление. Я никогда не любил цирковых эффектов, но мое предложение, касающееся вашего здоровья и жизни, настолько фантастично на первый взгляд, что я избрал этот способ для привлечения вашего внимания.
Если вы хотите жить, а я склонен думать, что это так, завтра в четыре часа дня вы должны быть у мотеля Джордана. К вам подойдет человек. О дальнейшем — на месте.
Проследите, чтобы вас никто не сопровождал. Возьмите старый «шевроле» своего садовника. Наденьте темные очки.
С уважением Б.\".
На мгновение Гропперу захотелось скомкать бумажку, как он комкал и бросал письма, тысячи писем от тысяч людей, всю жизнь что-то хотевших от него, от его денег — от продажи участков на Луне до основания новой веры. Но бульдог… Гроппер посмотрел на дорожку, на затертые буквы, которые он только что читал… Бред.
Нет, нельзя разрешать себе надежду. Неоправдавшаяся надежда для приговоренного означает еще одну смерть. Только ослы могут тянуться за клоком сена, привязанным к оглобле. Он вспомнил, как бульдог, перед тем как убежать, улыбнулся ему. Теперь он готов был поклясться, что это была действительно улыбка, обнадеживающая улыбка!
Он протянул руку, взял колокольчик и позвонил. Из дому вышел старый Джейкоб.
— Сэр?
— Приготовьте завтра к двум часам машину.
— \"Роллс\", сэр?
— Нет, ваш старый «шевроле».
— Да, сэр, но…
— Ваш старый «шевроле». Я поеду один.
— Да, сэр, но врачи…
— Вы, кажется, решили подыскать себе новое место?
— Слушаюсь, сэр…
2. Что такое Гроппер?
Ворота гаража были распахнуты. Из глубины, казавшейся чернильно-темной по сравнению с залитой солнцем дорожкой, доносилось мурлыканье старого Джейкоба. Блез Мередит, секретарь Гроппера, подошел к гаражу. Старик тщательно протирал куском замши ветровое стекло зеленого «шевроле».
— К невесте собрались, Джейкоб?
— Ах, мистер Мередит, вы все шутите.
— Для чего же вы так надраиваете свою калошу? Я уж забыл, когда вы последний раз выводили ее из гаража.
Садовник таинственно подмигнул.
— Это для мистера Гроппера.
— Для мистера Гроппера? Ваш «шевроле»? Старик уже лет пять ездит только на своем «роллсе».
Мередит кивнул на черный лоснящийся кузов лимузина. Рядом с «шевроле» он казался огромным и угловатым.
— Это верно, мистер Мередит. Только на этот раз мистер Гроппер велел мне заправить мой «шеви». Сказал, что поедет сам и чтобы я никому ничего не болтал.
— Сам? Без шофера?
— Я у него то же спросил, мистер Мередит. Лучше бы не спрашивал. Мистер Гроппер не любит, когда его расспрашивают.
— Ничего, ничего, Джейкоб. Вы отдохните, я уж вам помогу.
— Спасибо, мистер Мередит, вы всегда были добры ко мне.
Старик вытер руки о выцветшие рабочие брюки, протянул замшу Мередиту и, прихрамывая, вышел из гаража.
Секретарь проводил его взглядом, выглянул из ворот, осмотрелся вокруг и, убедившись, что никого поблизости нет, распахнул дверцу «шевроле». Потом достал из кармана небольшую плоскую коробочку и засунул ее под сиденье. «Пожалуй, лучше закрепить ее проволочкой, — подумал он. — А то, если старик резко затормозит, она может выскочить. Ну, кажется, все в порядке». Мередит взял замшу и, насвистывая, принялся полировать машину.
Но обеим сторонам шоссе со зловещей регулярностью возникали яркие многометровые щиты. Успев крикнуть водителю, что покрышки «Гудрич» лучшие в мире, что «Тэнг» — лучший в мире напиток для завтрака, что Первый национальный банк — лучший в мире, они молча уносились назад. Творцы рекламы, элегантные молодые люди с Мэдисон-авеню в Нью-Йорке, знают свое дело. Они не рассчитывают, что водитель бросит руль и в экстазе вопьется взглядом в описание достоинств пасты для бритья «Пальмолив». О нет, они давно усвоили, что в мозг потребителя надо проникать так же, как взломщик проникает в номер люкс отеля «Уолдорф Астория» — незаметно, не привлекая внимания. Вы свободный человек. Можете читать рекламу, можете и не читать. Но метровые буквы помимо вашей воли просочатся в мозг, притаятся там, и в нужный момент, не задумываясь, вы купите почему-то именно покрышки «Гудрич», именно напиток «Тэнг» и откроете счет именно в Первом национальном банке. В том, разумеется, случае, если у вас есть деньги. Если нет, вы представляете для Мэдисон-авеню такой же интерес, как антарктические пингвины. Впрочем, даже меньший, ибо пингвины фотогеничны и отлично подходят для рекламы крахмальных сорочек.
У мотеля Джордана стояло несколько машин: маленький запыленный «фольксваген», два «форда» и серый «рэмблер». Пахло сухим зноем и бензином. Из прикрытого жалюзи окна доносился раздраженный мужской голос: «Но я ведь тебе ничего не обещал…»
Не успел Гроппер остановиться, как из «рэмблера» вышел элегантно одетый человек.
— Мистер Гроппер? Езжайте за мной.
Машина резко взяла с места, и на мгновенье финансиста обуял страх. Ему представилось, что он не сможет догнать ее, она исчезнет за первым же поворотом, исчезнет навсегда. У него потемнело в глазах, словно их прикрыли чем-то непрозрачным, тем рентгеновским снимком с серым облачком. Он в панике нажал акселератор, и колеса «шевроле» испуганно пробуксовали на месте.
Но серый «рэмблер» не думал исчезать. Он замедлил ход, а потом шофер, убедившись, что за ним следуют, снова прибавил скорость. Один раз Гроппер чуть не врезался в него, когда тот притормозил перед поворотом. «Еще не хватало аварии», — подумал он, вытирая лоб.
Через полчаса они подъехали к небольшому уединенному дому. Гроппер, испытывая ощущение странной нереальности происходящего, очутился в просторном холле. В углу на вытертом коврике лежал коричневый бульдог с массивными лапами. Он поднял голову и лениво зарычал, будто нехотя полоскал рот.
— Это был он? — кивнул в сторону собаки Гроппер. — У меня в саду он вел себя приветливее.
— Как вам сказать? — ответил его спутник. — Строго говоря, это был не Джерри. Хотя с другой стороны… А вот и шеф.
В холл быстро вошел немолодой полный человек в черном костюме, делавшем его похожим не то на священника, не то на банковского клерка. Пухлые щеки рдели румянцем любителя недожаренных бифштексов и хорошего виски, но серые глаза смотрели холодно и настороженно. Румянец мог принадлежать кому угодно, от преуспевающего коммивояжера до сенатора, но глаза — только настоящему бизнесмену. Гроппер слишком хорошо знал этот взгляд, цепкий и мгновенно оценивающий, чтобы ошибиться. Такие люди улыбаются и смеются только лицевыми мускулами. Они улыбаются складками у глаз, но не глазами.
— Добрый день, мистер Гроппер. Беллоу. Профессор Беллоу. Мы с вами уже встречались.
— Простите, не припоминаю.
— Ну как же, — изобразил улыбку профессор, — я был вчера у вас в Риверглейде. Очаровательное место. Вы сидели в кресле-качалке. На коленях у вас был шотландский плед. На правом подлокотнике стоял звонок. Вы еще спросили меня, не дрессированная ли я собака.
Профессор весело потер руки, но глаза его по-прежнему не улыбались.
— За пятьдесят два года жизни мне задавали уйму вопросов, но никто еще никогда не спрашивал меня: не дрессированная ли я собака? Впрочем, настоящий джентльмен никогда не должен удивляться, даже когда его принимают за бульдога. В этом, собственно, вся разница между бульдогом и джентльменом. Ведь бульдог, если принимать его за джентльмена, будет несколько удивлен.
Очевидно, у каждого человека есть определенный запас эмоций, и когда расход какого-нибудь чувства резко возрастает, на время запас может полностью иссякнуть. Гроппер, мысленно фиксируя чудовищность разговора, нисколько при этом не удивлялся. Он уже не мог бы удивиться, даже если бы профессор Беллоу на его глазах превратился в таракана, стал на задние лапки и принялся отплясывать «твист» или «мэдисон».
Профессор между тем опустился в кресло, жестом пригласив Гроппера сделать то же.
— Вы должны простить меня, мистер Гроппер, за небольшую мистификацию, но это был единственный способ поговорить с вами. Насколько мне известно, к вам в Риверглейд ежедневно является не менее десятка просителей, которых немедленно отправляют обратно. Кроме того, ваша изгородь такова, что пролезть через нее может только собака, и то лишь целеустремленная. Теперь о деле. Мистер Гроппер, вы когда-нибудь задумывались над тем, что вы такое?
— Смотря с какой точки зрения…
— Я отвечу за вас. Все последние шестьдесят восемь лет, точнее шестьдесят шесть с половиной или шестьдесят шесть, потому что вы начали осознавать себя года в полтора-два, вы были не кем-нибудь, а Фрэнком Джилбертом Гроппером. Дело в том, что ваше «я», ваша индивидуальность менялась со временем, но никогда не прерывалась. Вы ложились спать, ощущая себя Гроппером, и просыпались Гроппером.
Причем заметьте, что неповторимость вашего индивидуального «я»… Простите меня за лекторский тон, но ничего не поделаешь… Так вот ваша неповторимость кроется не в вашем теле, не в сердце, легких, прямой кишке или печени. И даже не в физиологическом устройстве мозга. Все это, так сказать, массовое производство. Ничего по-настоящему индивидуального, как костюм за двадцать долларов в магазине готового платья, нет. Только в том, чем заряжен ваш мозг, что он таит в себе, и кроется ваше «я». Вы — это удостоверение личности, лежащее в бумажнике. Бумажник, будь он из дешевого пластика за доллар или крокодиловой кожи из магазина Тиффани за сорок долларов, — это только бумажник. Переложите его в чужой карман, и он станет чужим бумажником. И даже удостоверение само по себе тоже не индивидуально, пока на нем не будет написано: «Фрэнк Джилберт Гроппер».
Теперь я перехожу к сути моего открытия. Каждая из десяти с лишним миллиардов клеток человеческого мозга несет в себе определенный электрический заряд. Распределение этих зарядов, их, так сказать, мозаика и является главным. Это ваша визитная карточка. Это вы, только вы, начиная от вашей привычки вырывать пальцами из подбородка несуществующие волоски и кончая умением выгодно вложить деньги. Только распределение электрических зарядов в клетках мозга определяет весь комплекс знаний, привычек, ассоциаций, памяти, умений, способностей, эмоций человека. Если точно скопировать каким-либо образом вот эту электрическую мозаику вашего мозга, мы получим нечто вроде зашифрованной магнитофонной ленты под названием «мистер Фрэнк Джилберт Гроппер на сегодняшний день». Но если очистить чей-то другой мозг от его собственной мозаики, как бы электрически разрядить его, и зарядить вашей мозаикой, мы тем самым возьмем новый бланк удостоверения личности и напишем на нем ваше имя.
— Я сохраню ощущение своего «я», останусь собою, но получу новое тело? — быстро сказал Гроппер, не теряя ощущения сказочности.
— Совершенно точно, — утвердительно кивнул профессор. — Причем такое устройство уже создано мною. Вчера у вас в Риверглейде был не бульдог Джерри. Это был я в его теле. Конечно, собачий мозг значительно меньше по объему человеческого, и мой мозг, моя электрическая мозаика уместилась в нем не полностью. Преподавать кибернетику в Гарварде, стоя на задних лапах, я бы не смог. Но, как вы видели, я вполне справился с орфографией. Помощник отвоз меня в машине, и я пролез сквозь изгородь. Сам Джерри в это время, пока у него был разряжен мозг, напоминал однодневного щенка. Он был во власти только безусловных рефлексов, полученных им при рождении.
— И вы уверены, что можете переставить мой мозг, или как вы там это называете, в новое тело?
— Совершенно верно. Ваше старое тело вместе с желудком и всеми метастазами скоро умрет, а вы… Видите ли, мистер Гроппер, своим открытием я делаю наше общество более совершенным, законченным. По моим сведениям, у вас что-то около сорока миллионов долларов. Вы можете купить себе практически все. Любовь красивой женщины, друзей, причем, пока у вас есть деньги, и женщина и друзья будут верны вам. Хотя, насколько я знаю, вы предпочитали не тратиться на такие пустяки. Во всяком случае, вы можете купить лучшую одежду, дома, автомобили, яхты, леса, озера. Поселяясь в разных местах, вы фактически можете даже купить себе лучший климат и погоду. Вы можете купить себе сенаторов и конгрессменов, и, пока у вас есть деньги, они будут верно служить вам. Вы можете нанять лучших косметологов, и они сделают вашу кожу упругой и гладкой. За деньги вам изготовят великолепные парики.
Вы можете купить себе услуги самых лучших врачей, и, пока возможно, они будут поддерживать ваше здоровье самыми лучшими лекарствами. Вы можете купить себе священников, и они обеспечат вам самую чистую совесть и, если угодно, самое лучшее место в раю.
Единственное слабое место нашего общества — это смерть. Смерть вносит в наше общество элемент социализма, то есть общества, где деньги перестают играть главную роль. Но божество не может быть акционерной компанией с ограниченной ответственностью. Божество или всемогуще, или оно перестает быть божеством. Я хочу сделать доллар настоящим божеством, всемогущим божеством. Я хочу, чтобы богатый человек был бессмертным, чтобы он мог купить себе жизнь там, где бедный обречен на смерть.
Прошу прощения, я несколько увлекся, но суть вам ясна. Вы заплатите мне двадцать миллионов долларов и станете бессмертным.
— Двадцать миллионов? Вы шутите, мистер Беллоу.
— Если вы предпочитаете умереть с сорока миллионами, чем жить с двадцатью, боюсь, что нам не о чем разговаривать. Кроме того, на рынке бессмертия спрос, как вы сами отлично знаете, пока превышает предложение. И цены соответственно диктует продавец, а не покупатель. В конце концов, уплатив мне двадцать миллионов долларов, вы впервые по-настоящему почувствуете себе цену. Причем заметьте, я великодушен. Я не требую у вас всех ваших денег, ибо, обретя бессмертие и не имея денег, вы можете прийти к выводу, что игра не стоила свеч.
Земное бессмертие в отличие от небесного требует солидной финансовой базы. Какой смысл ускользнуть от смерти, чтобы потом подыхать с голоду в очередях на бирже труда?
К тому же шестьдесят восемь лет — а ведь сознание ваше не помолодеет от нового тела — возраст, когда трудно менять привычки, особенно привычки миллионера…
Впрочем, мы с вами деловые люди. Не будем притворяться, что меня огорчит ваша смерть, а вас — мое затруднительное финансовое положение. Если бы вы корчились в агонии, я не протянул бы вам и кружки воды, и, если бы я пришел к вам за куском хлеба, вы прогнали бы меня. Но я продавец, а вы покупатель, причем в той редкой комбинации, когда вам позарез нужно купить мой товар — бессмертие, а мне — продать его. — Профессор весело улыбнулся. — Но простите, хороший коммивояжер не должен философствовать.
— А откуда я знаю, что все это не жульничество?
— О сэр, все предусмотрено. Мы проделаем небольшой опыт и, если он вам покажется убедительным, обсудим детали. Только учтите, что тело для себя вам придется добывать самому. Пока что у нас, к сожалению, нет законной торговли бедными людьми, хотя это было бы логично. Бедные могут продать свой глаз или скелет после смерти, но целиком себя продать они пока не могут. Что делать, наше общество все еще отягощено предрассудками.
Итак, вы согласны на небольшой эксперимент?
— Мне нечего терять, — сказал Гроппер.
3. Это кто там в кресле, я?
Лаборатория помещалась в подвале. Когда-то здесь был гараж, и бетонные стенки все еще источали едва уловимый запах бензина. Окон не было, и на секунду Гропперу показалось, что он спускается в склеп, откуда ему никогда не выйти. Он вздрогнул и огляделся. В углу стоял странного вида аппарат с торчащим спереди колпаком, наподобие фена для сушки волос в дамских парикмахерских. Профессор, склонившись над аппаратом, оживленно говорил:
— Видите ли, мистер Гроппер, как только мне пришла в голову идея этой штуки, я тут же ушел из Гарвардского университета, где я работал в лаборатории бионики. Согласитесь, что такую идею жаль делить с кем-либо. Коллектив хорош, пока не запахнет большими деньгами. Деньги действуют на коллектив, как мощный растворитель: он моментально растворяется и распадается на составные части — столько-то индивидуальных карманов. А я по натуре не благодетель. Меня огорчает зрелище чужих разинутых карманов. Лучше пускай мои коллеги разинут рот, глядя на мои карманы. Кроме того, как я уже сказал, у нас все еще существует уйма моральных, политических и религиозных предрассудков…
Щелкнул тумблер, на зеленоватых экранчиках осциллографов заметались яркие зайчики.
Профессор кивнул на своего помощника.
— Посмотрите внимательно, мистер Гроппер, это мой коллега Кристофер Хант. Осмотрите тщательно его костюм. Отличный ворстед, модный покрой. Мистер Хант одевается только у братьев Брукс. Двести долларов за костюм. Каково, а? Посмотрите на ботинки, носки. Нет, нет, я не рекламирую по совместительству костюмы. Просто через несколько минут вы увидите все эти вещи с другой точки зрения.
Итак, Крис, вы согласны одолжить свое тридцатисемилетнее тело, здоровое, весом в сто восемьдесят фунтов, ростом в пять футов десять с половиной дюймов присутствующему здесь одному из крупнейших финансистов нашей страны мистеру Фрэнку Джилберту Гропперу?
— Шеф, вы торжественны, как агент по продаже недвижимости при заключении контракта на девяносто девять лет.
— Согласитесь, Крис, что примерка бессмертия — довольно необычная церемония.
Мозгу Гроппера всегда был присущ ярко аналитический характер. Он пропускал сквозь себя факты, выбирал нужные, нисколько не заботясь об их эмоциональной окраске. Думая, он чувствовал при этом примерно то же, что рыболовная сеть, задерживающая в своих ячейках рыбу. Но сейчас он потерял способность думать. Он весь одеревенел, напрягся, распираемый жаждой жизни. Он уже верил в возможность невозможного, и чем невозможнее, нереальнее казалась цель, тем жарче была его вера.
Перед его мысленным взором хаотически проносился длинный список фирм, в которые были вложены его деньги: «Дженерал дайнемикс», «Боинг», «Локхид», «Алкоа», «Бетлсхем стил»… Он видел главный зал нью-йоркской фондовой биржи, слышал потрескиванье тикеров, из которых выползали ленты с так хорошо знакомыми цифрами…
— Прошу вас, мистер Гроппер, не бойтесь. Сядьте сюда, в это кресло. Так. Вставьте голову в фиксатор. Отлично. Крис уже готов. Внимание! Начинаем.
Гроппер почувствовал, как будто кто-то невидимый начал быстро и ловко стирать резинкой нарисованную его мысленным взором картину.
Биржевой зал тускнел, вернее не тускнел, а по частям растворялся, исчезал. Взмахнув бумажными лентами, испарились тикеры. Стали прозрачными стены. Он ощутил странную легкость полета… Он… кто он?.. Калейдоскоп перед глазами продолжал бледнеть. Осталась одна яркая цепочка. Она порвалась, мигнула в последний раз, и он перестал существовать…
— Как вы себя чувствуете, мистер Гроппер? — послышался голос Беллоу. Профессор с улыбкой откинул фиксатор, и Гроппер, ворочая слегка онемевшей шеей, встал.
— Что-нибудь не получилось? — автоматически спросил финансист.
— Напротив, все в порядке.
Гроппер обернулся. Первым его ощущением было ощущение водителя, пересевшего из старого, полуразбитого, дребезжащего автомобиля в новый мощный лимузин. Каждое нажатие на педаль акселератора немедленно вызывает пугающе-непривычный взрыв энергии в двигателе.
Старое, больное тело Гроппера, к которому он так привык, со всей сложной системой болей и физических ограничений, вдруг повернулось легко и свободно.
Гроппер взглянул на свои руки. Это были чужие руки. Смуглые, с короткими рыжими волосками, с незнакомым золотым перстнем. Ногти были коротко острижены. На мизинце видна была крошечная заусеница. Гроппер надавил на нее ногтем большого пальца другой руки. Стало больно. Ему, Гропперу, стало больно от чужой заусеницы. Он нагнул голову и увидел на себе серый ворстедовый костюм. Знакомый материал. Он только что где-то его видел. Ага, на помощнике профессора, на этом Кристофере, как там его. Серый ворстед. Как называется такой цвет? Ага, цвет древесного угля.
— Послушайте, профессор, — сказал Гроппер и вздрогнул. Голос его звучал странно, хотя и не казался незнакомым. — Где ваш помощник?
Беллоу весело засмеялся:
— Видите ли, о Крисе сейчас нельзя говорить в единственном числе. Частично он находится вот здесь, — профессор похлопал рукой по металлическому сферическому кожуху на аппарате, — сдал, так сказать, свой мозг в камеру хранения, частично же он некоторым образом в вас.
— Во мне? — крикнул Гроппер.
— Вот зеркало, повернитесь.
Из дешевого, в деревянной раме зеркала, в правом верхнем углу которого амальгама отделилась от стекла и застыла тусклыми блестками, на Гроппера смотрел помощник профессора. В отлично сидящем темно-сером костюме. От братьев Брукс, вспомнил Гроппер. Лицо казалось спокойным, лишь зрачки ярко блестели от волнения. Гроппер сделал шаг навстречу зеркалу, и Кристофер тоже шагнул вперед. Нерешительно, осторожно Гроппер поднял руку. Кристофер ответил тем же. Шестидесятивосьмилетний финансист, президент четырех банков, член правления двадцати трех компаний, обладатель сорока миллионов долларов, человек, пожать руку которого считали за честь министры, высунул язык. Язык был ярко-розовый.
Кристофер Хант, тридцати семи лет, никому не известный помощник никому не известного профессора, в свою очередь, выставил язык знаменитому финансисту. Гроппер показал ему фигу. Хант выставил ему другую. Гроппер сказал:
— Убирайтесь к черту!
Человек в зеркале незамедлительно открыл рот. По всей видимости, он произнес те же самые слова.