Люди и слепки
1
Приближался полдень – время моего обычного погружения. Вызовов, как будто, в ближайшее время не предвиделось, и я начал погружаться. Когда-то, даже после того, как я прошел курс специальной тренировки, мне требовалось для этого десять-пятнадцать минут, и то при условии полной тишины. А теперь я отрешаюсь буквально за несколько секунд.
Вот и сейчас, сидя в своей комнатке в общежитии помонов, я выключил все свои внешние чувства и начал погружаться в гармонию. Знакомая гулкая тишина окутывала меня. В безбрежной мягкой тьме я то сжимался в невообразимо крошечную пылинку, то заполнял собой Вселенную. Наконец я нашел точку равновесия между собой и миром и сразу же почувствовал, как с легким шорохом сквозь меня заструилась карма, омывая каждую мою клеточку.
Непосвященные не могут понять этого ощущения первозданной чистоты, когда сквозь тебя течет карма, образующая, по нашим представлениям, поле Добра, Чистоты. И Растворения. Я – это я. Помон Дин Дики, тридцати шести лет, вот уже шесть лет носящий желтую одежду. И я – частичка моей церкви. Первой Всеобщей Научной Церкви, давшей мне все. И взявшей у меня все.
Когда карма промыла и растворила меня в моей церкви, я почувствовал, что пришло время сомнений. Когда то, мальчишкой, едва попав в лоно Первой Всеобщей, я никак не мог понять смысла предписываемых Священным Алгоритмом ежедневных ритуальных сомнений. Разумеется, я знал вопросы, которые следует себе задавать. Готовя нас ко вступлению в лоно церкви, пастыри-инспекторы, или сокращенно пакторы, без устали толковали нам о несовершенстве религии, о нерешенных ею вопросах, о ее нелепостях и несоответствиях. Но душа моя не хотела сомневаться. Я жаждал веры без сомнений и анализа, веры восторженной и цельной, прочной, как скала. Веры, за которую можно было бы держаться. Веры, которая защищала бы меня.
Как предписано всем прихожанам Первой Всеобщей, я ежедневно беру телефонную трубку, набираю номер Священной Машины и возношу информационную молитву – инлитву, в которой сообщаю о своих делах и мыслях. Церковь требует от нас полной откровенности, но зато дает ощущение, что ты не одинок, что ты член семьи, что о тебе знают, тобой интересуются.
Именно Священный центр в свое время направил ко мне пактора Брауна. Пактора Брауна, который привел меня в церковь, научил сомневаться и побеждать свои сомнения, ибо только в постоянном сомнении и победе над ним кроется суть и таинство налигии – научной религии, основанной отцами-программистами.
Но уже давно сомнения мои стали истинными и глубокими. Я сомневался, может ли электронно-вычислительная машина в Священном центре быть наделена душой – личным и неповторимым Алгоритмом. Смущало меня и то, что налигия сама признает, что не может объяснить всего, и потому перекладывает нерешенные вопросы на плечи верующих. Иногда я сомневался в мудрости отцов-программистов. И я всегда побеждал сомнения, ибо стоило мне вознести инлитву, услышать бесконечно добрый и участливый голос Машины, почувствовать, что ты не одинок в этом страшном и жестоком мире, и горячая волна благодарной радости тут же захлестывала меня. Я, ничтожный и безвестный атом среди миллиардов таких же атомов, интересую кого-то. Меня знают. Чудо, чудо!
Я называл Машине свое имя, она терпеливо выслушивала мои подчас бессвязные и страстные излияния, иногда давала мне советы, иногда воспроизводила мои предыдущие инлитвы, показывая, как я противоречу сам себе.
Неверующие смеются иногда над нами: транзисторопоклонники, называют они нас. Да, мы знаем, что Машина – это огромная ЭВМ, спроектированная и запущенная отцами-программистами. Да, в основе Машины – электроника. Но электроника, поднятая Священным Алгоритмом на новую ступень. В конце концов и человеческое тело, и разум, а стало быть, и душа тоже созданы из банальных атомов.
Я только что закончил погружение и начал не спеша подниматься к поверхности, когда услышал телефонный звонок. Я взял трубку и назвал себя. Машина сообщила мне, что из Седьмого Охраняемого поселка вознесена инлитва прихожанкой Первой Всеобщей Кэрол Синтакис, у которой якобы исчез брат Мортимер Синтакис. Машина сообщила, что девушке двадцать семь лет, она настройщица кредитных машин, брату ее что то около тридцати, он холост, до недавнего времени работал где-то за границей. Судя по всему, жизнь мисс Синтакис текла довольно спокойно. Раз в неделю в очередной инлитве она сообщала дату и сумму очередного пожертвования Первой Всеобщей и почти никогда ни о чем не просила. В архивах Машины зарегистрированы всего две просьбы. Однажды она умоляла облегчить мучения умирающей матери, а в другой раз – дать ей силы стойко переносить одиночество, когда мать умерла, а брат был далеко.
Я надел желтую одежду полицейского монаха – помона, как нас обычно называют, и спустился вниз к гаражу. Девушка ни разу не просила о женихе, не испрашивала разрешения на брак… Наверное, маленькое бледное существо с синевато-прозрачным длинным носом. Некрасивые девушки, в моем представлении, почему-то всегда наделены длинными синевато-прозрачными носами. Интересно было бы найти причину ассоциации, но налигия строго-настрого запрещает самопсихоанализ…
Я сел в машину, проверил, подзарядились ли за ночь аккумуляторы. Все в порядке, можно ехать. Я плавно нажал ногой на педаль реостата и выехал из двора общежития помонов.
Минут через сорок я уже вылезал из машины у центрального въезда ОП–7. Два сонных стражника не спеша выползли из своей будки и неприязненно покосились на мою желтую одежду.
– Помон, что ли? – спросил один из них и брезгливо поморщился. Бог знает, чего только не говорят невежды о нашей налигии.
– Как видите. Мое имя Дин Дики, – как можно спокойнее ответил я, ибо Священный Алгоритм предписывает вам сохранять с непосвященными спокойствие и быть всегда учтивыми.
– К кому?
– Мисс Кэрол Синтакис.
– А, это у которой брат смылся невесть куда. Ладно, подойдите к определителю.
Я подошел к автомату и прижал пальцы к стеклу. Зажегся свет, щелкнули реле, и через несколько секунд на табло вспыхнули слова: «Дин Дики, полицейский монах при Первой Всеобщей Научной церкви».
– Хорошо. Сейчас я вас запишу в книгу. Никак записывающий автомат не починят, приходится самим записывать. Что у нас сегодня?.. Двадцать седьмое октября тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года. Дин Дики к Кэрол Синтакис. Откройте багажник. Так. Ладно. Поезжайте.
Мисс Кэрол Синтакис оказалась не маленькой, а высокой, почти с меня ростом. И нос был не длинный, не синеватый и не прозрачный. Если бы не печально-потухшие глаза, ее можно было бы назвать красивой. Я протянул ей руку ладонью кверху – знак подношения и знак просьбы, и она ответила мне тем же приветствием прихожан Первой Всеобщей.
– Мисс Синтакис, я вас слушаю, рассказывайте, – сказал я девушке, когда мы вошли в небольшой, но очень опрятный домик.
– Позвольте мне угостить вас чем-нибудь? Тонисок, чай, кофе?
– Спасибо, но я вначале хотел бы выслушать ваш рассказ. Вам ведь тяжело и вы одиноки?
– Да.
Кэрол Синтакис подняла глаза и посмотрела на меня. Ее обезоруживающая честность, подавленность, я бы даже сказал, убитость кольнули меня в сердце.
– Прошу вас, мисс Синтакис, рассказывайте. Мы сделаем все, что можем. Первая Всеобщая ни когда не оставляет своих прихожан в беде.
– Да, да, я знаю, – с какой-то лихорадочной уверенностью почти выкрикнула девушка. – Кроме моей религии, у меня в жизни нет ничего. Я живу только в минуты погружения. Это моя жизнь. А в интервалах – какое-то скольжение серых теней по асфальту.
«Может быть, иным религиям и приходится охотиться за душами, как газетам за подписчиками, – подумал я, – но к нам в налигию людей гонит сама жизнь. Как загонщики зверей…»
– Что же случилось с вашим братом?
– Он исчез.
– Милая мисс Синтакис, расскажите мне, если вам не трудно, все по порядку. Когда и как исчез ваш брат?
– Это случилось позавчера. Днем я позвонила домой и разговаривала с Мортимером. У него было прекрасное настроение, а вечером, когда я вернулась в наш ОП, его не было.
– Он мог куда-нибудь уехать?
– Не знаю… Нет, он не мог.
– Почему вы так думаете? Вы в этом уверены?
– Если бы он куда-нибудь уезжал, то оставил бы мне записку. Взял бы, наконец, свою зубную щетку, пижаму, хоть что-нибудь.
– Вы уверены, что он написал бы вам? Какие у вас были отношения?
– Когда-то очень близкие. Еще до смерти матери он уехал работать по контракту. Вначале писал часто. Мы вообще любили друг друга. Морт старше меня на два года и всегда относился ко мне с такой, знаете, снисходительностью старшего брата. А потом его письма стали постепенно изменяться…
– В чем?
– Как вам сказать, брат Дики… Как будто они были такими же, как и до этого. И все же чего-то не хватало. Не было, наверное, той теплоты, что раньше… А может быть, мне это только казалось. После смерти мамы, я чувствовала себя совсем-совсем одинокой. Я боялась ночей. Стоило мне погасить свет, и я оказывалась одна на гигантском поле, безбрежном асфальтовом поле. Куда только хватал глаз – везде тянулся ровный, серый асфальт. Меня охватывал ужас, я что-то беззвучно кричала и бежала, бежала, а везде был асфальт. Тогда мне начинало казаться, что я вовсе не бегу, а стою на месте. Вы простите меня, брат Дики, что я так много говорю. Я сама не знаю, что со мной творится… Я так редко разговариваю с людьми… Иногда бессонной ночью лежишь и думаешь: кого бы завтра ни увидела, с кем бы ни встретилась – буду говорить, говорить, говорить. А назавтра увидишь совсем пустые глаза, смотрящие куда-то сквозь тебя, и язык прилипает к гортани. Я иногда думаю, что у меня полон рот несказанных слов. Мертвых, нерожденных слов… – Девушка вдруг вздрогнула, замолчала и тихо добавила:
– Простите…
– Не извиняйтесь, мисс Синтакис, мы же члены одной семьи. Кому же излить душу, если не брату по Первой Всеобщей? – сказал я как можно нежнее. Сердце мое сжалось от жалости и сострадания. Я ощущал все ее беспредельное одиночество в холодном асфальтовом мире. Мне были понятны эти чувства.
– Да, да! – воскликнула девушка. – Если бы не Первая Всеобщая, я бы не смогла жить. И дня не прожила бы.
– Конечно, мисс Синтакис, да святятся имена отцов-программистов в веках. Скажите, а где именно работал ваш брат?
– Он эмбриолог. После окончания университета долго не мог найти подходящую работу, а потом вот уехал.
– А куда?
– За границу. Адреса его я не знала. Он говорил, что это какое-то засекреченное место.
– Но ведь письма от него приходили? На них были штемпели? А куда вы ему писали?
– Да, конечно. Но штемпели были только местные. И писала я ему по местному почтовому адресу.
– Скажите, мисс Синтакис… брат присылал вам деньги?
– Да. Иначе как бы я могла жить здесь, в ОП? На свою зарплату я здесь даже собачьей конуры не смогла бы снять.
– Значит, Мортимер зарабатывал там неплохо?
– Точно не знаю, но, по-моему, даже очень неплохо.
– А рассказывал он вам о своей работе за границей? Ну хоть что-нибудь?
– Нет. Ни слова. Вначале я спрашивала, а потом перестала. Раз нельзя человеку рассказывать – значит нельзя. Думаю только, что работал он где-то на юге.
– Почему?
– Он вернулся очень загорелым. У нас так не загоришь, хоть целыми днями жарься на солнце.
– О чем же вы говорили с братом в день его исчезновения, когда позвонили домой?
– Да ни о чем особенном. Голос у Морта был веселый. Он сказал, что прикидывает, как снять нам домик побольше.
– Он вас ни о чем не спрашивал?
– Спросил, когда я приеду домой.
– Когда вы вернулись, мисс Синтакис, здесь было все, как обычно?
– Да. Только брата не было. Обычно он меня поджидает, и мы вместе обедаем, но вначале я не волновалась: ну, пошел погулять на полчасика.
– А когда вы начали беспокоиться?
– Часов в девять, когда стало уже совсем темно, ведь никто в это время и носа на улицу не высунет. Поселок наш хоть и охраняемый, но все-таки судьбу никто не хочет искушать.
– А вам не пришло в голову, мисс Синтакис, что Мортимер мог задержаться у кого-нибудь из друзей?
– Нет, это невозможно.
– Почему?
– Да потому, что у него нет друзей.
– Как, совсем нет друзей?
– Нет. За два месяца, что он приехал, при мне ему никто не звонил.
– Когда вы вошли в его комнату?
– Ну, точно я не знаю, было уже совсем поздно, часов, наверное, одиннадцать. Я себе просто места не находила. Проедет где-то машина, я вся застываю. Я подумала, может быть, он оставил мне записку. Зашла к нему в комнату – ничего. Еще раз осмотрела гостиную и прихожую. Около полуночи я позвонила в полицию, а они там только посмеялись. У нас, говорят, каждый день и отцы семейств рвут когти, а тут холостяк пошел погулять, не доложившись своей сестричке. Через неделю, если не появится, звоните снова, включим его в списки пропавших. Только утром, после ужасной бессонной ночи я сообразила позвонить на наш контрольно-пропускной пункт. Дежурный сержант был очень вежлив, попросил меня подождать у телефона, все проверил и сказал, что Мортимер Синтакис ни 25-го, ни 26-го, ни 27-го октября из ОП не выходил и не выезжал, и к нему никто не приезжал, и на территории поселка никаких происшествий не зарегистрировано. Вот и все, отец Дики.
Кэрол Синтакис как-то сразу осела в кресле, плечи ее опустились, глаза потухли. Видимо, пока она говорила, в ней еще жила надежда, но стоило ей высказаться, как она сама увидела, что надеяться-то, собственно, не на что. К сожалению, я это видел тоже.
2
Я еще раз достал из кармана фотографию Мортимера Синтакиса, которую мне дала его сестра. На меня смотрело вполне банальное лицо молодого мужчины с чуть сонным выражением.
Если у сестры была хоть какая-то индивидуальность, то брат мог вполне быть изготовлен на конвейере из стандартных и не слишком дорогих деталей. Я спрятал фото в карман, вздохнул и пошел к соседнему домику, точно такому же, как и дом Синтакисов.
Мне открыла дверь пышногрудая усатая дама в высшей степени неопределенного возраста. Едва увидев мою желтую одежду, она взорвалась, если не вулканом, то уж гейзером наверняка.
– Ах, помон к нам пожаловал! Евнух из Первой Всеобщей! Христопродавец! Предали Христа нашего, спасителя, сменяли на железки и проволочки!
– Мадам, – как можно спокойней сказал я, – я осмелился потревожить вас не для теологических бесед. У вашей соседки Кэрол Синтакис…
– А, и эта такая же нечестивица. И она Христа предала…
Я с трудом удержался, чтобы не ответить ей, как она того заслуживала. Сколько раз я это уже видел: люди исходят злобой, понося налигию. Им кажется, что мы сменяли их полную любви и понимания религию на сухой алгоритм. И эти любвеобильные христиане готовы распять нас, в том числе и эта усатая дама с гигантской грудью.
– Простите, мадам, я позволю себе еще раз заметить, что не хотел бы обсуждать с вами преимущества той или иной религии. Я пришел к вам как полицейский монах, чтобы задать вам, с вашего разрешения, несколько вопросов о вашей соседке Кэрол Синтакис. У нее, как вы, может быть, слышали, несчастье – исчез брат.
– Ну и что? – спросила усатая дама и, слегка прищурившись, посмотрела на меня. – Вы рассчитываете найти эту сонную крысу у меня?
Я подумал, что живого Мортимера я у нее вряд ли смог бы обнаружить, как, впрочем, и мертвого.
– Я хотел спросить у вас, не заметили ли вы чего-нибудь необычного, подозрительного в день, когда Мортимер Синтакис исчез из дому?
– Заметила. Заметила, что мир катится в лапы сатане, что Христа люди забыли, что нет больше жизни честной христианке, – усатая дама возбуждалась от собственных слов, как от наркотиков. Зрачки ее расширились, а на шее вздулись жилы. – Ироды! – вдруг крикнула она. – Христопродавцы! На железки нашего возлюбленного спасителя сменяли! Ничего! Попадете вы еще в геенну огненную и будете корчиться, тогда опомнитесь, но будет уже поздно…
Сосед Синтакисов с другой стороны в теологические дискуссии со мной не вступал. Это был тихий, вежливый старичок. Он не знал, что Мортимер исчез, не знал, что у мисс Синтакис есть брат, вообще плохо представлял себе где, когда, рядом с кем и зачем он живет. Я вынужден был мысленно признать, что старичок довольно успешно изолировался от внешнего мира. В его выцветших и чуть слезившихся глазках мерцала упрямая отрешенность. Я подумал что если бы рядом стреляли из пушек, то он и канонады не услышал бы.
Я сел в машину, закрыл глаза и откинулся на спинку сиденья. Не только ниточки пока нет, но даже и намека на ниточку. Мортимер Синтакис исчез, растворился, распался на атомы, обогатив слегка воздух и почву ОП–7. Но я не огорчался. Нас, помонов, учили, что в конечном счете важен не результат, а подлинное усилие, направленное для достижения этого результата. Если ты делаешь все, что в твоих силах и даже немножко больше, ты уже можешь быть спокоен. Так учат отцы-программисты, так учит Священный Алгоритм. А пактор Браун формулировал это положение еще четче: «О длине пройденной дистанции, – говорил он, – надо судить не по столбикам с милями, а по гудению в ногах».
Подведем итоги, брат Дики, сказал я себе. Странная семейка, хотя сестра и не лишена некоторой привлекательности. И где он все-таки работал? Впрочем, вряд ли это имеет значение. Как же его искать? Что с ним вообще могло случиться? Ну, во-первых, его могли похитить или убить. Однако он сам спокойно вышел из дому, погасил свет и запер дверь. В этом случае похитители или убийцы должны быть жителями поселка, или же они проникли в ОП, не называя фамилии Мортимера. Если Мортимер сам каким-то образом покинул ОП, значит, он не отметился на КПП. Так или иначе, все нити ведут к контрольно-пропускному пункту. Надо ехать туда.
Я нажал на педаль реостата и направил свой «шеворд» к центральному проезду.
Мне сказали, что дежурный сержант свободен, я постучал и вошел в его маленькую комнатку.
– Здравствуйте, сержант, – поклонился я и протянул вперед правую руку ладонью кверху. К моей радости сержант улыбнулся и ответил мне тем же жестом.
– Полицейский монах Дин Дики, – сказал я.
– Сержант Джеймс Нортон. Чем могу служить брат Дики?
– Кэрол Сиртакис вознесла молитву Священному центру об исчезновении ее брата Мортимера Синтакиса.
– Да, мой сменщик сообщил мне об этом.
– Никаких следов?
– Нет, брат Дики. Можете проверить книгу регистрации сами.
– Для чего? Скажите, а почему вы регистрируете движение через КПП в книге? Ведь обычно, насколько я знаю, это делает автомат: посетитель или житель ОП прижимает пальцы к определителю, который удостоверяет личность и фиксирует имя на пленке.
– Это верно, брат, но как раз позавчера, 25-го, наш автомат сломался. Определитель личности уже починили, а регистратор до сих пор неисправен.
Может быть, простое совпадение, подумал я. А может быть, и нет.
– Вы не могли бы мне дать имена и адреса стражников, которые дежурили позавчера во второй половине дня?
– Пожалуйста, брат Дики.
Стражник второго класса Питер Малтби жил в стареньком кирпичном доме, который наш двадцатый век, казалось, ухитрился обойти стороной. Выщербленный кирпич, на стенах подъездов автографы многих поколений детей, желтые голые лампочки в коридорах, неистребимый кошачий запах, нарк с остекленелыми глазами на лестнице. А может быть, это и есть стигматы нашего века? Впрочем, мне ли, рядовому помону, судить об этом?
Я вырос в таком же доме, и мир, каждодневно наполненный до краев ссорами, скандалами, упреками, завистью и злобой, был моим привычным миром. Иногда мне казалось, что этот мир постыдный, недостойный, что настоящие люди не могут жить здесь.
И часто мне в голову приходила такая мысль – вот завтра явится некто и позовет нас всех в ОП. И все будут счастливыми и равными. И мир тех, кто живет на холмах, станет моим миром. Но никто не приходил и не звал нас за собой. Как и все, чего я желал в детстве, это было мечтой. Мечтой неисполнимой. Потом уже я узнал: равенства у людей быть не может, ибо достижение равенства обозначало бы всеобщую энтропию, уравнивание энергетических уровней общества и смерть его. Так учит Священный Алгоритм. Поэтому я не смотрел на этот кирпичный ковчег свысока, как те, кто вырос под чистым небом охраняемых поселков. Нет, я не презирал жителей этого Ноева ковчега.
Стражник второго класса Питер Малтби открыл мне дверь сам. Он стоял в одних трусах и держал в руке бутылку пива. У него была могучая волосатая грудь, широкие плечи и непропорционально маленькая головка, словно при сборке монтажник ошибся и взял деталь не того размера.
Я поклонился и кротко представился.
– Входите, – пробормотал Малтби, – и простите меня за такой вид.
– Что вы, мистер Малтби, вы ведь у себя дома, а я не соизволил даже позвонить вам…
Стражник посмотрел на меня с сомнением – не издеваюсь ли я над ним – и пожал плечами.
– Чего уж там… Заходите… Я вашего брата хоть и не понимаю, но уважаю… Тут у меня не прибрано… Жена с сынишкой к сестре на недельку уехала, вот я и блаженствую. Кровать не стелю – чего ее застилать, когда вечеров снова ложишься? Не пойму я, ну убей, не пойму. Можете вы мне это растолковать?
– Нет, мистер Малтби, – с искренним чувством ответил я, – есть вещи, которые лучше простому смертному и не пытаться понять.
Стражник неуверенно посмотрел на меня, не зная, шучу ли я, потом широко улыбнулся…
– Как это вы здорово… Прямо, как по писаному.
– Могу ли я задать вам один-два вопроса? – спросил я. – Вы ведь знаете, мистер Малтби, что полицейским монахам Первой Всеобщей Научной Церкви разрешается помогать прихожанам на правах частных детективов. Вот моя лицензия.
– Ладно, ладно. Валяйте, спрашивайте. Чего знаю – расскажу, а чего не знаю…
– Мистер Малтби, вы дежурили 25-го на КПП Седьмого ОП?
– Точно.
– Вы, наверное, были вдвоем?
– Точно. Мы всегда дежурим на пару. Одному никак не управиться. Тут тебе и определитель, и шлагбаум, и телефон то и дело трезвонит.
– Я вас обо всем этом спрашиваю потому, что в тот день исчез брат нашей прихожанки мисс Синтакис. Исчез без следа. Во всяком случае его выход из ОП не зарегистрирован.
Стражник пожал плечами и налил себе пива в стакан.
– Человек ведь не может выйти из ОП незаметно?
– Нет, мы всех регистрируем.
– Ну, а допустим, Синтакиса убили на территории ОП и засунули в багажник машины. Возможно тогда было его вывезти?
– Нет, никак нет. Мы обязательно проверяем багажники машин.
– А почему сломался определитель?
– А кто его знает. На то и автоматы, чтобы ломаться.
– Кто первый заметил, что он вышел из строя: вы или ваш напарник?
– Он. Я только пришел, а он мне и говорит, так, мол, и так, автомат барахлит.
– А далеко вы ходили?
– Да нет, на шоссе, в буфет. Движение через КПП было так себе, не очень большое. Билли мне и говорит: сходи пива выпей. Вообще-то этого не полагается, но когда движение слабое…
– И долго вы отсутствовали, мистер Малтби?
– Да какое долго… Ну, считайте, дойти до буфета минут десять… ну, потрепался там с буфетчицей, хорошая такая девчонка, ну, обратно… Всего, наверное, полчасика, может, чуть больше…
– А когда вы пришли, он вам сказал, что автомат вышел из строя?
– Точно.
– Ну спасибо, мистер Малтби. Простите, что отнял у вас столько времени.
– Да какое там время…
3
Что-то слишком много совпадений, думал я, спускаясь по лестнице. Автомат вышел из строя примерно в то время, когда исчез Синтакис. Раз. Один из стражников отсутствовал. Два. Оставшийся стражник сам послал товарища в буфет. Три. Каждое из этих событий в отдельности вполне могло быть случайным, но все вместе…
Надо было ехать ко второму стражнику. В сущности, это и есть наша работа. «Позвольте представиться… не могли бы вы помочь нам… один два вопроса… простите»… И снова: «Позвольте представиться…» Не слишком увлекательное дело. За деньги, во всяком случае, я бы этим заниматься не стал. Но мы, помоны, пострижены, как говорили когда-то. Мы даем обет безбрачия, служим без денег. Некоторых это отпугивает. Но зато многие нам доверяют. Человек, работающий в наш меркантильное время без оплаты, человек, которому деньги просто не нужны, – это последний оплот общества, единственная плотина против моря коррупции.
Я почувствовал в груди привычную и теплую волну гордости. Налигия в отличие от христианства не осуждает гордость, а наоборот, поощряет ее. Пактор Браун учил: «Ты избранник, Дин. Твой дух промыт кармой. Ты чист, как Космос. Ты отказался от семьи, денег. И отказ твой вознес тебя ввысь. Люди смотрят на твою бритую голову, на желтую одежду и не могут оставаться равнодушными. Одни клянут тебя, потому что в глубине души завидуют тебе. Другие восхищаются тобой».
Вот из-за этих теплых волн гордости у меня когда-то возникали сомнения. Возможно ли примирить индивидуальную гордость с растворением в Церкви, то есть добровольным отказом от индивидуальности? Позже я понял, что можно, ибо ни одна церковь, ни одна религия не могут существовать, не испытывая коллективной гордости. И эта коллективная гордость может складываться лишь из маленьких, индивидуальных гордостей прихожан.
А вот и Санрайз-стрит. Какой мне нужен номер? Тридцать семь. Вот он. Захудалый отельчик, из которого, наверное, никто никуда не выезжает и в который никто никогда не въезжает.
За обшарпанной конторкой сидела прямая седая старуха в старомодных очках и с бешеной скоростью вязала. Спицы так и мелькали в ее руках. Если бы все вязали с такой быстротой, подумал я, текстильная промышленность была бы обречена. А может быть, она вообще никогда не возникла бы. И не было бы промышленной резолюции, и я не стоял бы сейчас в сумрачном пыльном вестибюле пятиразрядной гостиницы и не ждал бы, пока портье-вязальщица соизволит ответить мне. Я вытащил из кармана бумажку в пять НД и шагнул к конторке. Готов поклясться, что старуха ни на мгновение не прервала вязанья, не протянула руки, и тем не менее бумажка мгновенно исчезла, чуть хрустнув где-то в одном из ее карманов.
– Билли Иорти? – неожиданно глубоким и звучным контральто переспросила меня вязальщица. – Третий этаж, восьмая комната… – Спрашивали его уж сегодня, – неодобрительно добавила она, и я подумал, что, будь ее воля, она незамедлительно забила бы раз и навсегда все двери, чтобы никто никого не спрашивал и не отрывал ее от спиц.
Гостиница сопротивлялась старости и бедности с трогательным упрямством. На лестнице лежала ковровая дорожка, но терракотовый цвет ее угадывался лишь по краям, и при желании можно было пересчитать все нити, из которых она была соткана в доатомную эпоху. Половины медных прутьев, которые когда-то прижимали дорожку к ступеням, не было, их заменяли куски проволоки. Где-то жалобно вибрировали и пели водопроводные трубы.
Я деликатно постучал в дверь восьмого номера. Никто не отвечал. Я постучал чуть громче и тут заметил, что дверь не заперта. Я толкнул ее, и она открылась.
– Мистер Иорти, – позвал я. Никто не ответил. Я стоял в крошечной прихожей и думал, что если Билли Иорти ушел, старуха наверняка бы заметила. Я уже чувствовал, что он даже не выходил из комнаты.
Он лежал на полу, и первое, что я заметил, были подошвы его ботинок. Они были основательно стоптаны, но это уже не имело большого значения для бюджета мистера Иорти, стражника ОП–7. Он лежал лицом вниз неловко придавив правую руку, но ему-то неудобно не было. Ему было все безразлично, потому что на полу возле его лица растекалась темная лужица крови.
Я сделал два шага вперед, нагнулся над трупом и дотронулся до его руки. Тело уже было холодным, но мне почудилось, что оно еще не излучило последние остатки тепла и не сравнялось с температурой воздуха.
– Совпадение четвертое и решающее, – сказал я вслух. Искать здесь что-нибудь было бессмысленно. Этот человек в ботинках со стоптанными каблуками был виноват только в одном: он знал, кого впустил и выпустил из ОП без регистрации, сломав для этого контрольный автомат. Теперь об этом знал только тот или те, кто уговорил его сделать это. Они – да. Я – нет.
Я спустился вниз по вытертой дорожке и сказал старухе:
– Ваш постоялец Билли Иорти убит. И не очень давно.
Старуха не ответила и ни на йоту не изменила скорости вязания. За те десять или пятнадцать минут, что я провел наверху, чулок в ее руках стал изрядно длиннее. А может быть, мне это показалось.
– Вы не могли бы мне описать его сегодняшних посетителей? – спросил я. Вязальщица не отвечала. Я достал из кармана бумажку в десять НД, добавил еще пятерку и подошел к конторке. Увы, на этот раз с купюрами ничего не произошло – они остались в моей руке.
– Я ничего не видела и ничего не знаю, – твердо сказала вязальщица своим необыкновенным голосом, и я понял, что она ничего не расскажет. Или ей хорошо заплатили, или как следует припугнули. Или и то и другое одновременно. Старуха была теперь неподкупна. Как говорил пактор Браун: «Столкнувшись с выдающейся честностью, ищи такое же преступление».
– Надо сообщить в полицию, – вздохнул я. Лучше уж сделать это самому, а то старуха, пожалуй, вспомнит, что именно я вышел из камеры окровавленный и в состоянии сильного душевного волнения.
Я сообщил дежурному полицейскому офицеру свое имя, назвал адрес, и он приказал мне подождать, пока не пришлет людей на место.
Я опустился в кресло, и на мгновение мне показалось, что я проваливаюсь к центру земли. Пружины, утомленные контактами с тысячами задов, сдались. Как и весь отель, как и покойный Билли Иорти, они потеряли веру в будущее.
Может быть, сказать полицейским, что старуха видела, кто приходил к Иорти? – подумал я. – Бессмысленно. Она не признается, а они особенно настаивать не будут. Еще один труп. Трупом больше, трупом меньше – какое это имеет значение с точки зрения высшей полицейской философии.
Моя покойная мать отличалась болезненной аккуратностью и глубоко страдала, если хоть какая-нибудь вещь лежала не на месте. Неукротимая страсть к порядку заставляла ее бесконечно прибирать, расставлять и переставлять все, что она могла сдвинуть с места Она была молчаливой и, я бы даже сказал, суровой женщиной, и только когда она впадала в экстаз уборки, на ее лице появлялась блуждающая улыбка художника или человека, предающегося тайному и сладостному пороку.
Она стремилась на все надеть чехлы, все расставить в строго симметричном порядке. Мне до сих пор кажется, что мы с отцом раздражали ее, поскольку были без чехлов и не всегда занимали отведенное место в нашей маленькой квартирке.
С тех пор, как себя помню, я всегда внутренне восставал против этого царства зачехленной симметрии, но потом, уже будучи на том свете, матушка все-таки добилась своего: и я тоже замечаю в себе инстинктивное стремление к четкости и симметрии.
Вот и сейчас, утонув в бездонном кресле в маленьком темном вестибюле гостиницы и ожидая появления блюстителей закона, я мысленно раскладывал и перекладывал по полочкам те немногие факты, коими обладал. Фактов было мало, а полочек много, и среди них главная: убили они Иорти, так сказать, в порядке перестраховки или потому, что узнали о вознесенной молитве Кэрол Синтакис и моем расследовании?
4
Выложив все двум полицейским, которые не пытались подавить зевоту и, казалось, готовы были заснуть рядом с бедным Иорти, я вышел на улицу. Моросил позднеоктябрьский дождик, даже не дождик, а легкая водяная мгла, тонко блестевшая в свете фонарей. Последние листья распластались на асфальте и на крышах стоящих машин, отчаянно цепляясь за уходившую осень. Было всего половина девятого вечера, но улицы давно опустели, и лишь редкая машина с мокрым шипением проносилась мимо, отражаясь в жирно блестевшей мостовой.
Я уселся в свой шеворд\" и позвонил по радиотелефону Кэрол Синтакис. Голос ее вначале звучал нерешительно, но потом она сказала: «Приезжайте».
Встретила она меня уже не так, как накануне.
Может быть, ее удивил мой вторичный, такой поздний, визит или давала себя знать реакция на происшедшее, но Кэрол была суше и сдержаннее.
А может быть, они побывали и здесь?
Я не стал делиться с ней своими предположениями, а попросил разрешения побыть в комнате брата.
Комнатка была небольшая и столь же стандартно безликая, как и ее исчезнувший хозяин. Письменный стол с книжной полкой над ним, диван, шкаф, два стула.
Первое впечатление было, что в этой комнате обитал бесплотный дух. Я подошел к книжной полке, скользнул по ней взглядом. Биология, еще биология, эмбриология, иммунитет, снова эмбриология – все книги солидные, старомодные с толстыми твердыми переплетами. Такой же толстый томик справочника «Кто есть кто». Полка как полка, книги как книги. Ничего из художественной литературы, по которой можно было хоть как-то судить о вкусах хозяина. Не выведешь ведь заключения о характере человека на основании «Курса общей эмбриологии. Ф.Дж. Снорт и С.Палевски. Сан-Франциско. 1981 год». Я еще раз обвел глазами полку и с сожалением должен был признаться себе, что она меня разочаровала. В глубине души я надеялся, более того, я был уверен, что книги помогут найти указание, в какой стране работал Мортимер Синтакис.
В ящиках стола была всякая дребедень. Две пачки трубочного табака, три трубки, одна из них со сломанным мундштуком, старые шариковые ручки, расческа, электробритва «шик» с лопнувшим корпусом, девственно чистая записная книжка, стопка «Спортивного обозрения» за последние две недели, десятка полтора газетных разворотов с объявлениями о продаже недвижимости Еще какая-то газета отдельно. И все. Ни письма, ни конверта, ни адреса – ничего.
Я открыл шкаф. Пальто, два костюма Вещи готовые, этикетки местных магазинов.
Я сел на диван и сказал себе: этого не может быть. Комната не может быть столь противоестественно пустой. Да, разумеется, в наш век стандартизации понятие индивидуальности – довольно старомодное. И все же…
Я закрыл глаза. Мне не хотелось погружаться сейчас, ибо я испытывал недовольство собой, всем ходом расследования, я чувствовал некий умственный зуд, оттого что не мог проникнуть в герметический футляр анонимности и безликости комнаты Мортимера Синтакиса. Разумеется, усилием воли я мог бы стряхнуть с себя на время и эту комнату, и самого Синтакиса, и все с ним связанное. Но потом все равно нужно будет возвращаться к нему. А такое зудящее раздражение, как я знал по опыту, самое подходящее состояние для работы. Важно лишь спокойно посидеть, стараясь ни о чем не думать, и дать возможность мыслям, наблюдениям, ощущениям и догадкам окрепнуть и заявить о своем существовании. «Хорошо тренированные мозги, – говорил пактор Браун, – любят работать, когда их хозяин об этом не знает». Ну, мои дорогие извилины, за дело. Я вам не мешаю и готов даже подремать чуть-чуть…
Но дремать я не стал. Вместо этого я еще раз подошел к книжной полке и вдруг понял, что подсознательно я уже много раз возвращался к ней, ибо что-то на ней было странным. Но что именно? Научные книги… Я уже знал наизусть все их названия. Не то. Справочник «Кто есть кто». Нет, дело не в названии. Ну, еще раз… Есть ведь, есть какое-то несоответствие…
Я рассмеялся. Отцы-программисты, как я иногда не замечаю простейших вещей! Справочники «Кто есть кто» делятся на выпуски, посвященные науке, деловой жизни, политике, искусству и так далее. Справочник, стоявший на полке у Синтакиса, был посвящен деловой жизни. Я вытащил его. Сколь же разнообразна и обильна наша деловая жизнь… Но зачем Мортимеру Синтакису такой справочник? Такой новенький справочник… Поймав иногда какой-нибудь фактик, я исследую его не торопясь, играю с ним, словно кошка с мышкой. Я перевернул титульный лист. Мелким шрифтом было напечатано: «27 издание – 1987 год».
Значит, мистер Синтакис купил справочник, выложив за него не менее десяти-пятнадцати НД, уже после возвращения, совсем недавно… И эти газетные страницы с объявлениями о продаже недвижимости. Допустим, Мортимер Синтакис хотел купить себе дом. Или ферму. У него есть какие-то деньги, заработанные за время работы за границей. Вполне логично, что он начинает почитывать объявления. В таких вещах не торопятся. Может быть, что-нибудь он уже присмотрел себе, может быть, он подчеркнул какой-нибудь адрес? Может быть, здесь найдется ниточка?
Отцы-программисты, что только не продается у нас! Большие дома и крошечные загородные коттеджики, фермы, которые впору объезжать на машине, и городские квартирки, о которых даже объявления стыдливо говорят: «компактные». И ни одной пометки, сделанной Мортимером Синтакисом.
Спортивным обозрением я пренебрег. Если выяснится, что на самом деле Мортимер Синтакис хотел купить себе бейсбольную команду, я сниму с себя желтую одежду.
Оставался еще один газетный лист. Двадцатое октября. За пять дней до исчезновения. Страница из раздела «Деловая жизнь и финансы». Длинная статья под названием «Приемлемый уровень инфляции». Биржевой курс. Валютный курс. Фото какого-то молодого кретина у своей машины. «Генри Клевинджер, владелец целого конгломерата различных компаний, считает, что…» Бог с ним, с Генри Клевинджером, с его конгломератом и с тем, что он считает.
Ну хорошо, брат Дики, займемся классификацией. Мортимер Синтакис присматривает себе недвижимость. Будем считать этот факт установленным. Он откладывает газетные полосы с объявлениями. Кроме того, он покупает «Кто есть кто». Для чего? Чтобы вдохновиться славными примерами достойных капитанов бизнеса и финансов? Для этой цели справочник не годится. Пять, десять, пятнадцать строк: родился, учился, женился, владеет, живет.
И еще лист со статьей об инфляции и портретом мистера Генри Клевинджера, который что-то считает. Я еще раз вытащил справочник и нашел имя Генри Клевинджера:
«Генри Калеб Клевинджер. Финансист и промышленник. Р. 1920. О.Арчибальд Клевинджер, известный финансист. У. 1945. М.Памела Клевинджер, урожд. Фриш. У. 1969 г. 1942–45 гг. – лейтенант. П.О.: Гарвард. Экон. школа Лолдонск. У-та. Женат на Клод Клевинджер, урожд. Бергер. Дети: Дейзи, р. 1954 г. и Оскар, р. 1967 г. Влад. „Клевинджер тул“, „Клевинджер рэпид транзит с-м“ и др. Резиденция Хиллтоп».
Последнее слово было подчеркнуто. Не типографским способом, а карандашом. Первый след Мортимера Синтакиса. Первый, а может быть, и последний след в этой жизни.
Я еще раз прочел волнующую жизненную эпопею мистера Генри Калеба Клевинджера. Или газетный снимок сделал его лет на тридцать моложе, или ошибался «Кто есть кто». Человеку на фото можно было дать от силы лет сорок, а по справочнику ему шестьдесят семь. Ну, да бог с ним, может быть, ему просто идет на пользу владеть «Клевинджер тул» и «Клевинджер рэпид транзит с-м». Завтра я все это увижу сам. Почему-то ведь Мортимер Синтакис интересовался адресом Клевинджера. Причем, по всей видимости, сначала он увидел его фото в газете, а потом уже купил справочник. Посмотрим, посмотрим. Как говорил пактор Браун: «Умозаключения часто оказываются очень непрочными. Но зато ведь их и выводить нетрудно».
5
Против всех моих ожиданий добиться аудиенции у мистера Клевинджера оказалось совсем просто. Достаточно было одного телефонного звонка. В три часа я уже подъехал к его дому-крепости в Хиллтопе. Не успел я вылезти из машины, как ко мне подошел человек, поклонился и сказал:
– Мистер Клевинджер ждет вас, мистер Дики.
Меня провели в приятную комнату, нечто среднее между кабинетом и гостиной. Из кресла поднялся человек с газетной фотографии – ему действительно было не более сорока, хотя его виски элегантно серебрились – и протянул мне руку. Ладонью вверх. Жестом подношения и жестом просьбы. Я ответил ему тем же.
Приятно все-таки, когда встречаешь брата по Священному Алгоритму.
– Чем могу служить, брат Дики? – спросил он.
– Боюсь, в двух словах я вам объяснить не смогу…
– Пожалуйста, я к вашим услугам. Устраивайтесь поудобнее. Что-нибудь выпить?
– Только тонисок.
– Прекрасно. – Он нажал кнопку переносного пульта, и почти тотчас же человек, встретивший меня на улице, вошел в комнату и поставил передо мной запотевший стакан тонисока.
Мне начинало казаться, что все в этом доме происходит чуточку быстрее, чем в обычном мире. Зато сам хозяин старел, видимо, значительно медленнее. Глаза у него, впрочем, были не слишком молодые: умные, решительные, слегка усталые. Но очень загорелая кожа была упругой и гладкой.
Очень загорелая кожа, очень загорелая… – эти слова должны были что-то значить, потому что мое подсознание подставило им подножку и они, проносясь, зацепились и барахтались сейчас у меня в голове. Я сделал несколько глотков тонисока и спросил хозяина:
– Вы знаете Мортимера Синтакиса?
– Да.
Я, признаться, не ожидал такого ответа и, чтобы выиграть несколько секунд, снова поднес стакан с тонисоком ко рту.
– Вы не знаете, что с ним случилось?
– Знаю.
К своему удивлению, я почувствовал, что безумно хочу спать и с трудом сдерживаю зевоту Наверное, реакция на возбуждение, связанное с расследованием. Защитный механизм.
– Так что же, мистер Клевинджер?
– Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго.
Он тонко усмехнулся, и глаза его ледяно блеснули. Мне пришлось выхватить из кардана платок и сделать вид, что я вытираю нос, чтобы хоть как-то скрыть неудержимую зевоту. Я знал, что мне следовало бы по меньшей мере удивиться тому, что говорит Клевинджер, я помнил слова «следовало бы», «удивиться», но они странно потеряли смысл и медленно проплывали в моей голове пустой шелухой. Мне нужно было понять, что говорит человек напротив меня, но сделать это было невозможно. Я знал, что засыпаю. Занавес сознания медленно и неотвратимо задвигался, и я не мог его остановить. Я хотел что-то подумать, но уже не мог. И сдался. Последним моим ощущением было прикосновение чего-то прохладного и гладкого к щеке.
Видения были замедленными и цветными. Отец принимал свое лекарство и нес порошок ко рту долго-долго, еще дольше глотал его и затем целую вечность мучительно морщился. И все в нашей комнате морщилось, съеживалось, теряло четкие очертания. В комнату по воздуху неторопливым дирижаблем вплыла мать. Она была загорелая, а в руках сжимала белые длинные чехлы, и чехлы красиво оттеняли ее загар. Наверное, для отца и для меня. Мне было страшно, я не хотел, чтобы на меня надевали чехол, и пытался закричать, но весь мой сон вдруг как бы свернулся, сжался, превратился в тонкую яркую иглу и больно уколол меня…
Пактор Браун проводил мне по щеке чем-то бесконечно гладким и мягким, и тянущая истома теплой волной разливалась по телу, отдавалась прибоем в далеких и чужих ногах…
Я плыл. Волны ритмично подбрасывали меня, и мне ничего не было нужно. «Может быть, – подумал я, – это и есть счастье – когда тебе ничего не нужно…» И поразился своей мудрости.
На мгновение занавес сознания разошелся, и в щель я увидел почти у самой моей головы кусок брезента. Я пытался заглянуть в щель получше, но занавес мягко закрылся…
Отец, пятясь, уходил от меня и таял в желтоватой дымке, и я знал, что он никогда не вернется, и мир казался мне чудовищно огромным, сложным, чужим. Мне было бесконечно жаль отца. И еще больше себя, потому что чем дальше и безвозвратнее отступал он от меня, тем неумолимее надвигался на меня враждебный мир. Я боялся его. Я не хотел в нем быть.
И опять занавес слегка колыхнулся, впустив рев и грохот. Я сидел в кресле, и кресло медленно поворачивалось. А может быть поворачивалось круглое окошко-иллюминатор и по нему не сверху, а горизонтально струились маленькие ручейки. Грохот усилился что-то плавно и сильно толкнуло меня в спину, и занавес снова закрылся…
Я просыпался так же медленно, как медленно разворачивались мои видения. Я знал лишь, что просыпаюсь, ибо уже отдавал себе отчет в нереальности образов, владевших моим сознанием.
Я лежал на кровати в небольшой комнатке. Под потолком горела тусклая лампочка. Рядом с кроватью стоял столик. На нем стакан с водой. Вид стакана заставил меня почувствовать и сухой распухший язык во рту и дрожь тошноты в пищеводе. Я потянулся за водой. В поле зрения оказалась моя рука в незнакомой красной пижаме. Я почему-то испытывал страх перед стаканом и вместе с тем пульсировавшая тошнота заставляла меня поднести его ко рту. Вода была прохладной, и тошнота отступила. Мне почудилось, что вот-вот я пойму, почему боялся стакана. Стакан с тонисоком. Наваливающаяся сонливость. Лицо Клевинджера. «Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго».
На мгновение я испытал слепой ужас животного, попавшего в капкан. Я даже почувствовал, что сейчас завою. Мышцы напряглись, сердце гулко застучало. Мне хотелось вскочить, вырваться, бежать подальше от западни, от неизвестности, несущей в себе угрозу. Я с трудом взял себя в руки.
«Дин Дики, – сказал я себе мысленно, – самое страшное, что с тобой может случиться, ты умрешь. Это, безусловно, неприятная процедура, но не бойся, что у тебя не получится. Получалось же у других».
Меня, очевидно, напоили сильным снотворным. Генри Клевинджер. Человек с загорелой кожей. Наполовину моложе своих шестидесяти семи лет. Брат по Первой Всеобщей… Или его протянутая кверху ладонью рука должна была лишь усыпить мою бдительность? Они действительно похитили Синтакиса. «Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго».
Я опустил ноги на пол и встал. Голова немного кружилась, но я уже мог держаться на ногах. Ни единого звука не проникало в комнату. Я осмотрел стены – они были покрыты толстой мягкой изоляцией, поглощавшей шум. Но удивительнее всего было то, что в комнате не было окна. Ни большого, ни маленького. Дверь была обшита такой же изоляцией, что и стены, и я с трудом отыскал ее. Ручки на ней не было.
Я еще раз обошел комнату. Ни одного предмета, на котором можно было бы остановить внимание. Кровать, столик, унитаз. И все.
Во всем этом была некая нелепость. Продолжение безликой комнаты Синтакиса. Убитого человека, которому уже безразлично, стоптаны ли у него каблуки. Старика с молодым загорелым лицом. Неукротимой зевоты. Что за сурдокамера? Почему, зачем? А может быть, обивка вовсе не для того, чтобы поглощать звуки, а чтобы я не разбил себе о стены голову? Может быть, я сошел с ума? Да, но отсутствие окна…
Должно быть, снотворное все еще бродило во мне, мне вдруг снова захотелось лечь. И в это время погас свет. Темнота в комнате была какая-то особенная, редкостной плотности и густоты. У меня было ощущение, что ее нужно разгребать руками, чтобы добраться до кровати. Маленькими шажками, сомнамбулически вытянув руки, я шел к кровати, пока, наконец, не ощутил ее коленями. Я упал на нее и тут же заснул.
Я не знаю, сколько я проспал, но когда открыл глаза, свет снова горел и на столике стоял завтрак: яйца с беконом, стакан тонисока и огромная чашка кофе. Я почувствовал голод. И обрадовался. Первое привычное и нормальное ощущение с момента провала в памяти.
Интересно, подумал я, как они убирают посуду и доставляют еду? И словно в ответ, послышалось легкое жужжание электромотора, столик около моей кровати дрогнул и стал опускаться. Как только он опустился, оттянутые вниз створки пола, щелкнув, встали на свое место.
Я не знал, сколько времени они продержали меня на снотворном, и от мысли, что я провел без погружения несколько дней, мне стало не по себе. Как же, однако, я сразу не догадался, подумал я и провел ладонью по щекам. По длине щетины можно было определить, сколько дней я не брился. Но кожа была гладкой, хотя и чуть-чуть непривычной на ощупь. Этого не могло быть. То, что прошли, как минимум, сутки, я готов был поручиться. Почему же на щеках нет щетины? Неужели меня побрили? Или намазали лицо дрянью, которой пользуются для сведения волос… Но для чего? Не для элегантности же, особенно в этом мягком беззвучном мешке… А может быть, именно для того, чтобы я не мог ощущать течения времени. Но зачем? Что за странная цель?
Я начал медленно отключаться от внешнего мира – не слишком трудное дело в этой дыре – и одновременно погружаться в гармонию. На этот раз я почти сразу соизмерил себя с миром, найдя точку гармонии. Я ждал тока кармы, как умирающий от жажды ждет влаги, и когда она пронизала меня, промыла, и каждая клеточка моего тела заскрипела первозданной чистотой, я снова почувствовал себя растворенным в нашей Первой Всеобщей Научной Церкви.
Я не хотел заниматься ритуальными сомнениями, ибо мой дух сегодня слишком жадно стремился слиться со Священным Алгоритмом «Только то сомнение конструктивно, – учил нас пактор Браун, – в котором ты не сомневаешься».
Я прекратил погружение и медленно всплывал к поверхности реального бытия, когда снова послышалось легкое жужжание, щелкнули оттянутые вниз створки люка и показался столик. Теперь на нем было больше блюд. Обед, должно быть, – подумал я, хотя голода совершенно не испытывал. Мне казалось, что с момента завтрака прошел час или полтора, не больше. Но, с другой стороны, трудно сохранить ощущение времени, когда чувствам не на что опереться. Даже у растений в комнате с постоянным освещением возникает расстройство биологических часов.
Ужин тоже появился намного раньше, чем я его ожидал. Зато ночь – ночью я считал период, когда лампочка была выключена – тянулась бесконечно. Я проснулся в густой темноте моей таинственной мягкой клетки и почувствовал, что больше не засну. «А что, – пришла мне в голову мысль, – если считать все время себе пульс. Семьдесят ударов – минута. Четыре тысячи двести – час. И на третьем часу сойти с ума…»
«Но какой во всем этом смысл, – в тысячный раз спрашивал я себя. – Чтобы не дать мне вести поиски Мортимера Синтакиса, у людей, которые его похитили, было много возможностей. Начиная хотя бы с самой простой: Генри Клевинджер мог преспокойно отказаться от какого-либо знакомства с Синтакисом»…
Я кружился на кровати так и эдак, пытаясь снова заснуть, но сон бежал от меня. Простыня и подушка раскалились, тело устало, и чем судорожнее я сжимал веки, тем яснее мне становилось, что борьба бессмысленна. Похоже было, что я уже не засну никогда.
6
В последующие дни (а может быть, это были часы или недели?) ничего не менялось. Иногда обед следовал за завтраком почти сразу (так во всяком случае мне казалось), случалось, ужин отдалялся от обеда настолько, что я испытывал муки голода. Иногда не успевал я закрыть глаза в беззвучном мраке моей клетки, как вспыхивал свет под потолком и начинался новый день. Бывало, ночи тянулись бесконечно, и мне начинало казаться, что мрак будет всегда, что я уже давно умер. Все мои чувства – страх, отчаяние, ощущение нелепой безнадежности – стали какими-то вялыми, нечеткими, ослабленными. Странная апатия охватывала меня. Иногда я ловил себя на том, что не сплю и не думаю. Мозг, полностью лишенный внешних раздражений, пожирал сам себя.
Совершать погружения, которые так поддерживали меня в первое время, становилось все труднее, пока однажды я не почувствовал, что не могу достичь гармонии. Карма больше не омывала меня.
Я не возносил молитв: кому я мог молиться здесь? Да и сама мысль о Первой Всеобщей все реже приходила мне в голову. Чтобы верить, надо хотя бы хотеть верить, а у меня уже не было никаких желаний.
Иногда я ловил себя на том, что без устали повторяю какое-нибудь слово, например «верить». И слышу только звуки. Бессмысленные звуки. Слово умирало. Я стал забывать, где я и кто я.
В те все более редкие минуты, когда мысль работала ясно, я понимал, что медленно схожу с ума, что рвутся одна за другой непрочные ниточки, которыми пришито наше \"я\" к телу и к миру. Я предвидел уже момент, когда с легким шорохом лопнет последняя такая ниточка и неповторимое чудо природы под названием Дин Дики перестанет существовать.
И самым страшным было то, что я этого почти не боялся. Было только тупое равнодушие уходящего сознания.
Но мне не суждено было сойти с ума. По крайней мере, в тот раз. Как-то я проснулся и привычно лежал, не раскрывая глаз, в полудремоте, как вдруг почувствовал: что-то изменилось. Сквозь закрытые веки я угадывал давно забытые ощущения яркого света. Сердце у меня забилось. Медленно, бесконечно медленно, как картежник открывает последнюю карту, на которую поставлено все, я начал открывать глаза. Сначала маленькая щелочка, совеем крохотная щелочка. Ну! И вдруг я почувствовал, что не могу приоткрыть глаза. Мне было страшно. Я несколько раз глубоко вздохнул. Я почти забыл, что такое страх, и теперь приходилось заново знакомиться с этим чувством.
Наконец я заставил себя открыть глаза. И тут же почувствовал острую резь. Но прежде чем я зажмурился, я понял, что комната полна живым трепещущим светом дня. «Нет, – сказал я себе, – этого не может быть. Это уже последние галлюцинации, судорожные спазмы памяти, выбрасывающей из себя остатки прежних впечатлений, чтобы погрузиться в пучину. Бульканье последних пузырьков из затонувшей лодки».
Я снова приоткрыл глаза. Я был в другой комнате, с окном. Должно быть, меня перенесли сюда во время сна. Окно было плотно закрыто занавеской. Если бы не она, мои глаза, наверное, не выдержали бы.
Я лежал на кровати и думал: что за удивительное существо человек! Вот я сейчас медленно возвращаюсь к жизни, отходя на несколько шагов от пропасти безумия, и не чувствую острой радости, безудержного восторга живой ткани, которой даруют жизнь. Может быть, я так долго стоял на краю обрыва, готовясь к падению, что частица моей души уже была там, в пропасти?
И все же я знал, что медленно отхожу от обрыва, потому что окно все больше завладевало моим сознанием. Кто бы ни были мои тюремщики, они решили не дать мне погибнуть.
Откинуть рукой одеяло, опустить ноги на пол, сделать четыре или пять шагов к окну, протянуть руку и раздвинуть занавеску – что может быть проще? Но поверьте, это было не просто.
И все-таки я решился. Глаза мои уже привыкли к свету, и тем не менее я автоматически зажмурился, протягивая руку к занавеске и раздвигая ее. И хорошо сделал. Даже сквозь плотно сжатые веки я ощутил упругий удар света, почти невыносимый толчок.
И снова я бесконечно долго и боязливо разжимал веки. И как только образовалась микроскопическая щелочка, в нее разом хлынула необыкновенная синь, такая густая и такая яркая, что я забыл обо всем на свете и долго стоял, впитывая в себя эту живительную синеву неба, как во время подзарядки впитывает энергию севший аккумулятор.
Потом я увидел зелень. Густо насыщенную зелень растительности. Она потрясла меня всей гаммой оттенков, от нежно-салатового до почти черного.
Я не верил своим глазам. Такого изобилия цвета быть не могло. Или я отвык от этого спектра в своей камере, или попросту галлюцинировал.
Инстинктивно я распахнул окно, и тут же мои атрофировавшиеся чувства получили еще один удар: наружный воздух окутал меня горячей и влажной волной, настоем неведомых запахов.
Теперь я уже мог различать кое-какие детали. Окно второго этажа выходило на зеленую лужайку, окаймленную густым кустарником и неведомыми мне растениями. Я не успел рассмотреть их, потому что перед зданием появилось несколько человек. Я, должно быть, привлек их внимание: они подошли поближе, задрали головы и молча уставились на меня. Люди были одеты совершенно одинаково в легкие куртки и шорты цвета хаки, и я не сразу различил, что двое из них были женщины, вернее, девочка лет пятнадцати и женщина постарше, и трое мужчин. Они стояли неподвижно, не обмениваясь ни словом, и в этом было что-то противоестественное. Но потрясло меня другое: все мужчины, лет двадцати, тридцати и сорока, были как две капли воды похожи друг на друга. Я моргнул несколько раз. Двойники не исчезали. Они были фантастически похожи друг на друга, как не бывают похожи даже близнецы.
– Эй! – крикнул я им, и вся группа пугливо разбежалась, словно стайка детишек при виде какого-нибудь чудовища.
Это было чересчур жестоко. Еще мгновение назад я надеялся, что сумел остановиться в шаге от безумия, как снова перед глазами у меня встали химеры – порождение распадающегося сознания. Я закрыл лицо руками и бросился на кровать. Я хотел заплакать, но не мог. Я прижал лицо к подушке и вдруг услышал звук шагов, впервые за долгое время. Я вскочил. В проеме открытой двери стоял загорелый человек лет тридцати с небольшим и с легкой улыбкой смотрел на меня.
– Позвольте вам представиться, мистер Дики. Меня зовут Джеймс Грейсон, но обычно ко мне обращаются просто «доктор».
Я вскочил с кровати, не в силах вымолвить ни слова. Все во мне одеревенело, словно мне сделали анестезирующий укол. Я не мог ни радоваться, ни печалиться, ни удивляться. Я просто смотрел на доктора Грейсона.
– Садитесь мой друг, – ласково продолжал доктор, пристально глядя мне в глаза. – Я понимаю, что вам нелегко возвращаться к нормальной жизни, но все будет хорошо.
Он протянул руки и слегка коснулся пальцами моего лба. И от этого жеста со дна моей души вдруг поднялась горячая волна благодарности к незнакомому человеку. Мне вдруг страстно захотелось схватить его руку и прижаться к ней губами, смотреть и смотреть в его участливые карие глаза. В его присутствии все мои недавние страхи вдруг рассеялись, потеряли реальность, унеслись, чтобы больше не возвращаться.
– Как вы себя чувствуете? – спросил доктор.
– О, теперь прекрасно! – с неожиданным для меня самого жаром ответил я и почувствовал, что даже если бы я умирал, то не сказал бы об этом, чтобы не огорчать доктора.
– Надеюсь, вы простите меня за слегка покровительственный тон, – продолжал он, – но все-таки я ведь старше вас.
Должно быть, он заметил мой недоверчивый взгляд, потому что добавил:
– И не на год или два. Я старше вас, мистер Дики, на двадцать один год. Вам, если я не ошибаюсь, тридцать шесть, а мне в мае исполнилось пятьдесят семь.
В обычное время я бы, скорее всего, рассмеялся. Если этому человеку пятьдесят семь, мне вполне могло быть, скажем, сто пятьдесят. Или даже двести пятьдесят. Но с другой стороны, я не мог и не хотел подвергать сомнению ни одного слова доктора Грейсона.