Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

З.Юрьев

Кукла в бидоне

Глава 1

Старый канцелярский стул никак не хотел стоять на двух ножках и протестующе поскрипывал.

— Бог с тобой, — сказал Шубин, расслабил руки, которыми упирался в край письменного стола, и позволил стулу облегченно опуститься на четвереньки.

— Сомневаюсь, — пробормотал Голубев из-за соседнего стола, — я ведь безбожник.

— Я не тебе, а стулу, — сухо заметил Шубин.

— Всегда ты умеешь найти интересного собеседника, — с завистью вздохнул Голубев и посмотрел на часы. — Гм… Скоро восемь. Может быть, закончим эти письма завтра? Как, начальник?

— Предложение интересное, и мы еще к нему со временем вернемся. Но сначала я хотел бы обсудить один—два важных вопроса. Боря, ты прости, но в таких случаях, я думаю, лучше переходить на официальный тон. Итак, капитан Голубев, знаете ли вы, чем занимаются в свободное от работы время акулы капитала?

— Не знаю, товарищ майор.

— А следовало бы, — наставительно сказал Шубин. — Работник МУРа должен знать всё. К вашему сведению, они открывают сейфы и жадно пересчитывают свои богатства.

— Так точно, товарищ майор, пересчитывают свои богатства.

— Не паясничайте, капитан, я говорю с вами совершенно серьезно. Так вот, хотя я, как вы, наверное, догадываетесь, и не акула капитала, сейчас я тоже открою сейф и пересчитаю свои богатства.

Шубин подошел к сейфу, прижал коленкой дверцу (иначе она заедала), вставил ключ и дважды повернул его. Замок сочно чавкнул, и майор с величайшей осторожностью достал из сейфа конверт.

Шутка, розыгрыш были для них неким священным ритуалом, чем-то чрезвычайно важным, и стоило одному начать, как второй тут же начинал подыгрывать вне зависимости от настроения.

— Итак, капитан Голубев, документ номер один, он же фактически долговая расписка, он же вексель. Черным по белому здесь написано, что первое место в чемпионате шестьдесят восьмого года займут футболисты московского «Динамо». Написано вашей рукой, капитан. Моей же написано, что чемпионами снова будут киевляне. Папирус уже пожелтел от времени, как-никак лежит с апреля, а сейчас, слава богу, октябрь, но даже без лупы можно разобрать, что проигравший обязуется поставить выигравшему одну бутылку коньяка, причем в скобках сказано, что коньяк и коньячный напиток вовсе не одно и то же. Таблицу первенства — будем откровенны- вы знаете значительно лучше, чем таблицу умножения, капитан, и я думаю, что вы смело можете уже идти в магазин. Рекомендую Столешников переулок. Знаете, там справа, если стоять спиной к Петровке, есть такой магазин…

— Слышал, — скорбно вздохнул Голубев.

— Не расстраивайтесь, капитан. Московское «Динамо» — прекрасная команда, спору нет, второй круг они идут как звери, но уж слишком много очков растеряли в первом. Далее представляется документ номер два. Вы, коллега, ставили еще одну бутылку коньяка против моих трех, что кировобадское «Динамо» останется в высшей лиге. Увы, и в этом случае…

Зазвенел телефон, и Шубин взял трубку. Лицо его сразу поскучнело, приняло обычное выражение, которое Голубев называл про себя «должностным».

— Хорошо, — сказал Шубин, — сейчас иду. И Голубев тоже. — Затем, повернувшись к капитану, он кивнул: — К дежурному. Там двоим подложили куклу. Пошли.

…У высокого, одетого в коричневый плащ-реглан, было крупное, складчатое лицо, сложенное в кисло-брезгливую гримасу. Второй, пониже и подороднее, нервно теребил ладонью широкий мясистый подбородок с ямочкой посредине, ерзал на стуле, шумно вздыхал.

— Ну-с, на что жалуемся? — спросил Шубин.

Высокий на мгновение поднял глаза, взглянул на Шубина и угрюмо пробормотал:

— На жуликов, не па погоду же. Черт те знает что творится средь бела дня…

— И на свою дурость жалуемся. Четыре тысячи восемьсот рублей отдать по доброй воле взамен старой газеты и буханки хлеба… Руки оторвать мало… — решительно добавил второй.

— Кому? — невинно спросил Шубин.

— Себе в первую очередь, — сказал потерпевший с такой убежденностью, словно давно мечтал расстаться с руками.

— Насчет рук мы вам помочь вряд ли сумеем, но придется пройти в нашу комнату, а то мы здесь можем помешать. Пойдемте.

Вернувшись к себе в кабинет, Шубин привычно глянул на часы — было уже восемь, Миша будет спать, когда он приедет, — и с легким вздохом сказал:

— Ну что ж, давайте знакомиться.

— Вяхирев Иван Александрович, двенадцатого года рождения, — медленно произнес высокий. Говорил он словно нехотя, с трудом выдавливая из себя слова, как полузасохшую зубную пасту из тюбика. — Режиссер студии технических фильмов министерства… Что еще?

— Пока достаточно, Иван Александрович, — вежливо сказал Шубин и усмехнулся про себя: человек обращается с просьбой о помощи, а держится так, словно сделал большое одолжение, придя на Петровку. Но десять лет работы в уголовном розыске научили его не торопиться с оценками людей, с которыми он сталкивался, и тренированный мозг лишь накапливал информацию, послушно избегая до поры до времени превращать ее в окончательные мнения.

— Польских Павел Антонович, — с готовностью выпалил второй, как только Шубин поднял глаза от листа бумаги. — Тысяча девятьсот тридцатого года рождения, русский, беспартийный, женат, директор продовольственного магазина.

— Прекрасно, — сказал Шубин, — так за что же вам нужно оторвать руки, Павел Антонович?.. Вы не возражаете, Иван Александрович, если начнет ваш товарищ?

Из директора, судя по началу, детали происшествия выдирать, словно гвозди из доски, не придется. Говорлив, возбужден, по-видимому, старается произвести хорошее впечатление.

Гримаса на лице режиссера стала еще кислее и брезгливее. Он медленно вытащил платок, аккуратно развернул его и с каким-то вызывающим достоинством оглушительно высморкался.

— Мы договорились встретиться с Иваном Александровичем в четыре часа около гастронома на улице Правды, — быстро заговорил Польских. — Я его почти не ждал, может минут пять. Ну, он подъехал, я подошел к его машине. Он вышел из машины. Мы поговорили несколько минут. Он дал мне деньги. Сто пятьдесят рублей на дубленку. Давно просил меня достать где-нибудь. В это время к нам подходит какой-то человек в рабочей одежде, грязный довольно-таки, не то узбек, не то таджик, и обращается на ломаном языке. Где, говорит, здесь… как он сказал, Иван Александрович?

— Минялный касс… Что-то вроде этого.

— «Зачем, говорю, тебе этот касс?» — «Да вот, говорит, хочу узнать, берут там такие облыгаций…» Тут он запускает руку за пазуху и вытаскивает несколько штук облигаций трехпроцентного займа… мятые такие… «Я, говорит, малограмотный, плохо разбираюсь». И по-русски говорит ужасно, еле можно разобрать, что он хочет сказать. И все нервничает, оглядывается, дергается весь…

Глава 2

Октябрьский хмурый день, казалось, сочился влагой. Грязно-желтые листья липли к мокрому асфальту мостовых и тротуаров. Лица у прохожих были сумрачны, как этот скупой на свет день.

И настроение у Ивана Александровича Вяхирева было под стать погоде.

Утром заместитель министра довольно-таки нелюбезно напомнил ему, что министерство — не студия художественных фильмов и что пора ему, Вяхиреву, понять специфику их работы. Болван… Специфика… Что он понимает, этот чиновник… Кому выговаривать? Человеку, поставившему такие картины! Впрочем, где теперь их только нет, этих чиновников! А на его старой студни разве их нет? Кишмя кишат. Ему, Вяхиреву, два раза подряд дать четвертую категорию за прекрасные фильмы… И намекнуть, что вряд ли он сможет, видите ли, впредь быть постановщиком… Скоты бездарные! Талант, талант, новые идеи… Волю взяли, насобирали мальчишек, что они могут понять?.. Это они сбили его с толку. Раньше он всегда твердо знал, что нужно снимать и как…

Водяная пыль матовой пленкой оседала на стеклах «Волги», и Иван Александрович включил стеклоочистители. Несколько секунд щетки лишь размазывали грязь, затем снова стало видно, и машина прибавила ход.

Мальчишки в свитерочках, сопляки! Ах, Феллини, ах, Бергман, ах, Антониони, ах, ах… «Безвкусица из вас, говорят, так и прет, уважаемый Иван Александрович». А кто, спрашивается, решил, что вкусица, что безвкусица? Всё они же. Они же. И куда они заведут, если всякий начнет прислушиваться к ним? Сопляки, мальчишки-Мальчишки были для Ивана Александровича понятием не возрастным. В их категорию он зачислял и тридцатилетних, и сорокалетних, и пятидесятилетних. Они были мальчишками потому, что были несолидны, легко воодушевлялись, мало считались с авторитетами, были остры на язык, отдавали дань модным увлечениям… Они были непохожи на него, а следовательно, хуже него, и он постоянно и остро чувствовал неясную опасность, всегда исходившую от них.

Иван Александрович резче, чем следовало бы, притормозил, свернул с Нижней Масловки в Бумажный проезд и выехал на улицу Правды.

А вот и Пашка торчит на ступеньках входа в гастроном. Местечко есть? Ага, вон такси отъезжает…

С Павлом Антоновичем, или, точнее, просто Пашкой, они познакомились пять лет назад, когда Вяхирев еще был на студии. Директор магазина, торгаш, но умеет оценить настоящего человека. Надоедлив, конечно, со своим постоянным восхищением его режиссерским талантом, но что поделаешь, у каждого свои слабости. Зато услужлив, собака, обходителен…

Правда, в последнее время, после перехода в министерство, иногда в разговоре Павла Антоновича с Вяхиревым начали появляться слегка покровительственные нотки, но Вяхирев не замечал их, просто не мог заметить, потому что редко менял свои взгляды на людей, а Павел уже давно раз и навсегда был зачислен им в свои поклонники.

— Здравствуйте, Иван Александрович! — просиял Польских, подходя к машине. — Погодка!

— Привет, Паша, как дела?

— Понемножечку торгуем, план выполняем. Как Ирина Петровна?

— А что ей, — почему-то неодобрительно хмыкнул Иван Александрович, — цветет… Закурить у тебя есть? Ишь ты, «Кент»… Сказал бы, где достаешь…

— Ну, Иван Александрович, посудите сами, работать в торговле — и не достать себе блок—другой импортных сигарет? Сами, поди, презирали бы. Прихватить вам?

— Ну как ты думаешь?

Прямо перед ними какой-то смуглый немолодой человек в мятой кепке с поломанным козырьком, грязной рабочей куртке и таких же брюках робко смотрел на старушку с огромным арбузом, раздувшим тоненькую авоську. Арбуз был тяжел, и старушка скособочилась, стараясь, чтобы сумка не касалась асфальта.

— Мамаш, мамаш, касс игдэ?

— Какой касс? — испуганно вздрогнула старушка.

— Минялный касс… такой…

Старушка переложила авоську в другую руку, пожала плечами и засеменила прочь, что-то бормоча под нос.

Человек в куртке беспомощно огляделся и неуверенно подошел к «Волге».

— Хозян, нгдэ тут… минялный касс? Такой облигаций принимают?

«Узбек, очевидно, или таджик, — подумал Иван Александрович, взглянув на смуглое, с редкой бородкой лицо. — Какие еще облигации?»

— Вот, сматры, пжалуйса… — Человек долго копался за пазухой и наконец вытащил несколько измятых десятирублевых облигаций трехпроцентного займа.

— Принимают, папаша. Почему же не принимать? В любой сберегательной кассе, — нетерпеливо сказал Польских и повернулся к Ивану Александровичу. — Так если вы не раздумали, дубленку вам сделаем. Приятель один обещал сообразить что-нибудь.

Иван Александрович почему-то живо представил себе мягкую теплую дубленку, о которой давно мечтал, — дубленку глубокого темно-коричневого тона, упругую на ощупь, словно живую, и сказал:

— Спасибо, Паша. Держи деньги. Сто пятьдесят.

— Хозян, — человек в куртке нервно переминался с ноги на ногу, — хозян, может, ты…

— Что вам еще? — участливо спросил Иван Александрович и даже слегка улыбнулся. Образ дубленки согревал его, и на душе почему-то стало светлее.

— Из Ошбармакского район мы, дома здес разбирал. — Человек повернулся и показал грязной рукой на переулок, почти все деревянные домики которого были уже снесены. — Карош лес… многа…

— Это где такое Ошбармакский район? — поинтересовался Польских. — В Узбекистане?

— Правилно, правилно, — обрадовался человек в куртке и широко, доверчиво улыбнулся. — Далек, тысяч километров… Значит, принимают такой облигаций?

— Как деньги, — усмехнулся Вяхирев, — в любой сберкассе Советского Союза. Одна из них вон там, на углу. — Он показал рукой. — Как раз под часами…

Узбек засунул облигации в карман, потом снова достал их, нерешительно посмотрел на своих собеседников, шмыгнул носом и начал переступать с ноги на ногу.

— Ну что, проводить тебя до сберкассы, дорогой? — спросил Польских. — Вон же она.

— Не… — тяжело вздохнул узбек, — не… Плохо русски знаем… Спросыт, откуда… как сказат… Нашли мы… там. — Он снова махнул рукой в сторону развалин домов.

Иван Александрович заметил, что ему вдруг почему-то стало интересно разговаривать с этим забавным узбеком. Ему уже не нужно было заставлять себя что-то отвечать из вежливости, вопросы так и крутились у него на языке.

— Как «нашли»? Прямо на земле?

— Не… — уже немножко увереннее покачал головой узбек. — В стэнэ. Рахим нашел. Дирка такой за бумага на стэн… Как это… бумаг на стэн?

— Обои? — подсказал Польских, достал из кармана пачку «Кента», лихо щелкнул ногтем по донышку и протянул вылезшую сигарету узбеку.

— Обой, обой, — обрадовался узбек. — Бидон такой…

Ивану Александровичу стало жарко, и он расстегнул плащ. Воображение мгновенно нарисовало целую горку из облигаций, горку из кирпичиков-пачек, и каждая пачка, наверное, перехвачена аптекарской резинкой, красной или черной. Причем картина эта была ему приятна, возбуждала.

— А бидон при чем же? — спросил он.

— Целы бидон… С Рахимом счытали, тры раз счытали. Тысяч и пятдесят две облыгаций, всэ такой же…

«Десять тысяч пятьсот двадцать рублей. Ну, может быть, чуть меньше. Какой-то процент при покупке касса удерживает… А могут быть еще и выигрыши… Почему другим всегда везет, а мне никогда? — с горечью подумал Иван Александрович. — Зачем, например, этому темному человеку столько денег? Что он с ними будет делать?»

— Хозян, — снова пропел узбек, — боимс мы. «Откуда взал…» Домой брат боимс… «Откуда взал…» Все там друг друг знайт… — Человек шумно набрал воздух в легкие, словно собирался нырнуть, и вдруг выпалил: — Купи, хозян, за половин отдадым.

Теперь Ивану Александровичу было уже не только жарко — стало трудно дышать, и он, оттянув галстук, расстегнул верхнюю пуговичку воротничка. Пачки, обхваченные аптекарскими резинками, часть красными, часть черными, разделились на две кучки… Половину ведь возьмет Пашка, сукин сын, будто и так ему мало… Всего на пять — значит, тысячи две с половиной чистыми… Придется снять с книжки, разрушить срочный вклад. Да черт с ними, с этими процентами…

Иван Александрович быстро взглянул на Польских, тот на него и покачал головой:

— Сначала нужно проверить, не фальшивые ли, еще влипнешь в историю.

— На, — обиженно сказал узбек, — несы, — и протянул Павлу Антоновичу несколько измятых облигаций.

— Сходи, Паша, — быстро сказал Иван Александрович, — сходи, а я подожду.

— Иды, а я пойду за Рахим, бидон прынесем.

Узбек, не оглядываясь, перешел улицу и исчез в переулке. Иван Александрович, забыв о том, что машина грязная, оперся о крыло «Волги» и закурил в третий раз за полчаса.

«А почему, собственно говоря, — возбужденно думал он, и мысли его были какими-то торопливыми, разгоряченными, — почему Пашка должен получить половину? Ему-то за что такое везение? Да и человек этот все время обращался ко мне: «Хозян…» Если бы мне не половину, а, скажем, две трети, тогда чистых было бы тысячи три с половиной. Три с половиной заплатить, а семь получить… Стало бы семь с половиной. Это уже деньги».

Иван Александрович почему-то вспомнил, как однажды беседовал с начинающим литератором, по сценарию которого ему предстояло ставить фильм. Парень был щупленький, чернявый такой. Сморчок, в первый раз на студии. И в глазах его Иван Александрович читал такое бесконечное к себе почтение, такую готовность угодить, сделать все, лишь бы сценарий был поставлен, что почувствовал даже некоторую симпатию к нему.

Иван Александрович пригласил его к себе домой, усадил в глубокое кресло, в котором сморчок почти бесследно исчез, и важно сказал:

— Вы понимаете, молодой человек, что в процессе работы я фактически буду вашим соавтором, хотя мне совершенно не хочется отнимать у вас… — Иван Александрович тонко улыбнулся и сделал паузу, — отнимать у вас славу.

Сморчок с трудом выплыл из кресельной глубины и дрожащим голосом сказал:

— О, спасибо, Иван Александрович! Вы и представить себе не можете, как я ценю такую честь…

На рубашке у него не хватало одной пуговицы, и сквозь щель был виден кусочек голубой майки.

— Но, с другой стороны, мой юный друг, вы прекрасно понимаете, — рассудительно и терпеливо продолжал Иван Александрович, не спуская взгляда с кусочка голубой майки, — что я должен буду тратить уйму времени на доработку сценария, а время, как известно…

— Да, да, я понимаю, — торопливо сказал сморчок, — и я хотел бы просить вас, чтобы вы согласились…

«Сколько сказать, — думал Иван Александрович, — треть или половину? Не взовьется ли? Черт их знает… Как будто покладист с виду и голоден…»

Иван Александрович, не спуская глаз с голубой майки, будто черпал в ней уверенность, медленно и с достоинством сказал:

— Я думаю, что, если вы получите половину гонорара за сценарий, это будет справедливо.

Не он, Иван Александрович Вяхирев, получит половину гонорара этого сморчка, а тот получит половину.

Сценарист судорожно схватился за подлокотники кресла и несколько раз с трудом проглотил слюну, отчего кадык у него толчками поднимался и опускался. В глазах тлело нескрываемое разочарование. «К трети, наверное, приготовился, молокосос, — слегка испугался режиссер. — Может быть, хватил лишка? Нет, не должно быть. Уж больно рвется в искусство. Жаден, не пропустит случая…»

— Я понимаю, Иван Александрович, — тихо произнес сморчок, и глаза его стали скучными, — я согласен…

Вяхирев услышал вдруг голос Польских и вздрогнул от неожиданности.

— Все в порядке, Иван Александрович, самые что ни на есть настоящие. Вы что, задумались? Я шел, вам рукой махал, — понимающе улыбнулся Польских.

— Задумался, — признался Иван Александрович, — стар становлюсь, все вспоминаю… Было настоящее искусство, не то что теперь.

— Удивительный вы человек. Сколько с вами знаком, а привыкнуть не могу. Тут гора целая облигаций, а он думает об искусстве. — Павел Антонович смотрел на приятеля восхищенно и чуть-чуть покровительственно, как смотрят практичные люди на поэтов и чудаков.

— Такой я, Паша, дурак. Всегда таким был и подохну, наверно, таким.

— Типун вам на язык… А где узбек-то?

— Черт его знает. Сколько он тебе дал облигаций?

— Пять штук. На пятьдесят рублей.

— Появится, — убежденно сказал Иван Александрович.

И словно в ответ, на противоположной стороне улицы появился узбек в сопровождении товарища, одетого в такую же рабочую куртку и брюки. В руках у него была клеенчатая сумка, с какой иногда ходят курьеры в больших учреждениях. Они торопливо пересекли улицу и подошли к машине.

— Садитесь назад, — суетливо скомандовал Иван Александрович, сам открыл им дверцу, уселся за руль, нетерпеливо обернулся.

Узбеки плюхнулись на сиденье. Второй, помоложе, очевидно Рахим, застыл в оцепенении, не выпуская из рук сумку.

— Вот, — сказал старший и раскрыл сумку. Бидон был самый обыкновенный, алюминиевый, для молока, лишь с двух сторон в крышке и горловине были пробиты дырки для дужек замков. Он достал из кармана два ключа, отпер замки, долго и неловко вытаскивал дужки из дырок и наконец поднял крышку. Иван Александрович и Польских перегнулись через спинку переднего сиденья. Бидон был набит облигациями.

— Вот, беры, — сказал старший и вытащил несколько бумажек. — Такой же всэ. Тысяч и пятьдесят две облигаций… Тры раз считал. Пят тысяч рублэй давай…

Сопя от напряжения, он снова вставил дужки замков в отверстия, долго возился с ключами и наконец запер крышку.

— Хорошо, — хрипло сказал Иван Александрович. — Пять тысяч. У нас, конечно, с собой таких денег нет, но через минут сорок, самое большее час, мы привезем.

— А… — разочарованно протянул узбек. — Я думал, тут… Ладно… Чырез час тут.

Рахим никак не мог открыть дверцу, крутил ручку стеклоподъемника, и Иван Александрович, перегнувшись, помог ему.

— Так через минут сорок, самое большее — час, — заискивающе сказал он. — Договорились? Не опаздывайте.

— Прыдем, — сказал узбек, — не беспыкось… Рахим, пошли. — Он дернул товарища за руку, и оба перешли улицу.

«Придут, — подумал Иван Александрович, успокаивая себя. — Обязательно придут. Куда им с этой горой облигаций…»

— Поехали быстрей, — сказал он и посмотрел на часы. — Уже около пяти. У тебя как с деньгами, Паша?

Польских снял серую широкую кепку и потер ладонью виски. Он как-то смущенно посмотрел на товарища и нерешительно промямлил:

— Понимаете, Иван Александрович, в том-то и дело… Туго у меня сейчас, и я…

Иван Александрович мгновенно почувствовал острое удовлетворение, теплая радость накатилась на него, как прибойная волна на пляже, но не ушла дальше, а задержалась где-то внутри, согревая и будоража. Он с трудом подавил торжествующую улыбку. «Три с половиной, а то, пожалуй, и больше. Может быть, даже четыре», — пронеслось у него в голове.

— А все-таки сколько ты собираешься вложить в это предприятие? — стараясь быть спокойным, спросил он.

— Рублей восемьсот я наскребу до завтра, — вздохнул Польских и снова потер виски. — А остальные я хотел просить у вас… Ведь до завтра, а может быть, и сегодня успеем… В две-три кассы заедем, чтобы не сразу… И все дела.

Иван Александрович хмуро молчал, и Польских пристально и вопросительно посмотрел на товарища.

— Понимаешь, Паша, — сказал Иван Александрович, — у человека должны быть принципы. Кредит портит отношения, а мне не хотелось бы…

— Я понимаю, — покорно кивнул Польских и надел кепку.

«Хороший он все-таки человек, — подумал Иван Александрович. — Настоящий товарищ. Такими в моем возрасте уже не раскидываются…»

— Ну хорошо, Паша. Поехали. Я тебя на углу высажу, а сам махну на улицу Куусинена. Очереди в сберкассе сейчас, наверное, нет… Поехали.

Глава 3

Павел Антонович вошел в свой магазин, привычно огляделся. У Зины в колбасном, как всегда, очередь. Начинает вывешивать с точностью до грамма, смотреть больно… В аптеке ей работать, а не колбасой торговать. Пол грязноват. Сколько раз говорил тете Даше, чтобы в такие сырые дни лишний раз подмела…

Он встретил взгляд Валентины из кондитерского и, как всегда, первым отвел глаза. Красный форменный беретик держался на ее высокой прическе каким-то чудом, словно флажок на башне, взгляд из-под густо накрашенных ресниц тяжел и насмешлив. И придраться не к чему. Все у нее всегда в порядке, не нагрубит, не перечит, халат сверкает, даже ногти у дряни такой всегда чистые… И самостоятельна, ох как самостоятельна!..

Когда он ее тогда пригласил встретиться, она долго и насмешливо рассматривала его из-под тяжелых ресниц, а потом с ехидцей спросила своим низким голосом:

«Работаете с кадрами, Павел Антонович?»

«Не ершись, Валентина, — строго сказал он. — Ершом будешь — в ухе окажешься».

«Да не каждый такую уху съест, — ухмыльнулась продавщица, — другой и подавится».

И все-таки всякий раз, когда Павел Антонович смотрел на нее, он чувствовал какую-то странную пустоту не то в грудной клетке, не то в желудке, какое-то едкое ощущение мучило его: и смотрел бы на нее — и глаза бы ее не видели.

И еще один раз он попытался пригласить ее, волнуясь, как мальчишка, шлепая губами, бормоча что-то о ее привлекательности. И снова она странно усмехнулась и скучно сказала:

«Вы бы лучше, Павел Антонович, что-нибудь с подсобкой придумали, а то не повернуться там…»

Тяжелый человек, без основы. А без основы человек — не человек. Без основы люди — не люди, а стая волков. Основа — это уважение. К должности, к влиянию, к уму, к деньгам. Убери это уважение — и что остается? Хаос, анархия, когда каждый что хочет, то и творит, вроде Валентины.

Федор Федотыч, ныне сидящий — зарвался старик, — прекрасно ему в свое время объяснил, что такое основа. Когда это было? Ага, в пятидесятом… Конечно, в пятидесятом.

Паша Польских ухаживал за Раечкой Васильевой, с которой перед самой войной учился в одном классе. Даже на парте на одной сидели. И тогда же, до войны, в четвертом классе, он влюбился в нее. Он понял это, когда почему-то лицо у него стало вспыхивать, стоило ей посмотреть на него. А потом в один прекрасный день она сообщила, что они переезжают и что она переходит в другую школу. И сейчас еще, спустя двадцать семь лет, Павел Антонович мог вспомнить тяжелый, душный ком в горле, который несколько дней упорно давил его, не давал дышать. Потом — мальчонкой ведь был — забыл ее и встретил лишь случайно в пятидесятом уже двадцатилетним солидным электромонтером.

Месяца два они встречались, и Паша даже начал было подумывать о женитьбе, подумывать как-то неопределенно, но все-таки подумывать, когда вдруг однажды вечером Раечка пристально, словно ощупывая, посмотрела на него и сказала:

«Ты, Пашечка, человек не ревнивый, поэтому я тебя сейчас познакомлю с Федор Федотычем. Он за мной заедет минут через пятнадцать. И не нужно, Пашенька, лишних вопросов, не нужно усложнять жизнь. Ты ведь еще мальчишечка, если можешь даже думать о семейной жизни на семьсот пятьдесят в месяц…»

Раечка сидела на тахте, занимавшей почти половину крошечной комнатки. На плечи ее был накинут теплый шерстяной платок крупной вязки, и она все поправляла его, куталась. На серванте, на белой кружевной салфеточке, стоял фарфоровый пузатый Будда и каждый раз, когда под самым окном на улице… Позвольте, где же она жила? Ага, ну конечно, на Воронцовской, вот память… И каждый раз, когда на улице проходил трамвай, старый дом содрогался, и Будда начинал неторопливо и загадочно кивать головой. На этот раз он почему-то не кивал, а, наоборот, печально покачивал головой с жирными красными щеками. А может быть, фарфоровая голова на проволочке была неподвижна, а покачивал головой он сам?

Паша сидел оглушенный. В замерзших мыслях, в какой-то еще не схваченной ледком полынье бились лишь слова: «Надо встать и уйти. Встать и уйти». Но не было ни сил, ни воли.

Раечка еще зябче поежилась, странно усмехнулась и сказала:

«Ну вот видишь, я так и думала, что ты, Пашенька человек рассудительный…»

…Федор Федотыч ворвался словно вихрь — большой, с красными, как у Будды, щеками, в распахнутой шубе, шумный и решительный. Он без всякой неприязни протянул Паше руку и скомандовал:

«Подъем! По коням! В ресторан!»

«Как же… Я…» Паша хотел было сказать, что ни в какой ресторан он не пойдет, что он… что он даже галстука не надел, но Федор Федотыч лишь ободряюще похлопал его по спине, и через минуту Паша уже спускался по лестнице, гудевшей от раскатов смеха Раечкиного знакомого.

«Прошу, — сказал Федор Федотыч, широким жестом распахнул дверцу «Победы», стоявшей у тротуара, и сам сел за руль. — Пожалуй, в «Узбекистан».

Раечка сидела впереди, рядом с Федором Федотычем, а Паша, напряженно выпрямившись, застыл на заднем сиденье. Как-то сама собой в нем росла, поднималась волна какого-то благодарного изумления, может быть, даже преклонения перед этим человеком за рулем, шумным, решительным, со своей машиной…

В ресторане на Неглинке к их столику не подходили минут пять. Федор Федотыч заговорщицки подмигнул Паше, взял несколько тарелок, составил их одна на другую и аккуратно выронил на пол.

«Что вы…» — испугался Паша и кинулся было собирать осколки, но Федор Федотыч еще раз подмигнул ему, улыбнулся подскочившему старичку официанту, достал из кармана сторублевку, положил на груду черепков и сказал добродушно:

«Прости, папаша, иначе ведь тебя не дозовешься. Прими заказик, дорогой».

А потом, когда уже выпили и закусили и когда Паша восхищенно смотрел на Федора Федотыча, тот вдруг неожиданно сказал:

«Хороший ты парень, Паша, есть в тебе основа жизни, уважение есть. Ты где вкалываешь?»

«Электромонтер я», — почему-то виновато пробормотал Паша.

«Пойдешь ко мне работать, в магазин?»

«Не знаю…»

«Пойдешь! — уверенно отрубил Федор Федотыч. — Пойдешь! Есть в тебе, Паша, основа жизни!»

И ведь действительно пошел. Пошел. И уж давно нет Федора Федотыча — зарвался, второй раз сидит, крепко влип, — и уж давно он сам не Паша, а Павел Антонович, директор продовольственного магазина, а вот поди ж ты, помнит его слова об основе жизни.

А ведь все меньше и меньше людей понимают теперь эту основу. Взять хоть Валентину… Тяжело становится работать, неуважительно. «Ты продавщица, стоишь за восемьдесят «ре». Я директор, помочь тебе могу, но ты уважай, черт тебя драл! Я даже с режиссерами знаком, в Доме кино бываю, а для нее, продавщицы, видите ли, плох…»

Павел Антонович помотал головой, хмыкнул, вышел из своего кабинетика-каморки и позвал Екатерину Сергеевну, кассиршу.

— Катя, — сказал он ей тихо, — дай-ка мне из кассы рублей восемьсот.

— Восемьсот?

— Восемьсот. Вечером вложим обратно, самое позднее завтра утром, так что ты, Катя, не волнуйся. Все будет в ажуре.

Павел Антонович положил деньги в карман, застегнул нейлоновую куртку и не спеша пошел к гастроному.

«Интересно, сколько привезет Иван Александрович?» Хорошо он рассчитал. Точно, что подавится тот скорей, чем поделится с кем-нибудь, когда пахнет хорошим кушем. Вот ведь загадки жизни — идиот, а режиссер. Был режиссером, вернее. Был, да сплыл, замашки одни остались. Ох, замашки остались: Паша, достань… Паша, принеси… Паша, сделай… Хам… Дарил себя. Еще бы! Известный режиссер, осчастливил, можно сказать, какого-то там торгаша. Раз в год в Дом кино брал. И на этом спасибо, Иван Александрович, выделили, приметили маленький винтик, по фамилии Польских, не побрезговали. И мы не побрезгуем, пощиплем вас немножко…

Павел Антонович закурил и прибавил шагу. Опаздывать нельзя. Все идет нормально. С таким окунем, как Иван Александрович, можно не волноваться: голый крючок от жадности заглотнет. И промолчит. Позориться не будет. А может быть, будет — рванет на Петровку, в угрозыск?

На мгновение Павел Антонович почувствовал страх, сосущее ощущение в желудке, но тут же успокоился, привычно взял себя в руки. Все продумано. Сам пострадал на восемьсот рублей. Больше не было, проверьте. И уж в самом крайнем случае признаться, что взял из кассы. Выговор… Ай-ай-ай, выговор… Да нет, не пойдет он на Петровку, идиотом нужно быть для этого…

Павел Антонович подошел к гастроному как раз в тот момент, когда Вяхирев вышел из «Волги».

— Сколько достал? — настороженно спросил он.

— Восемьсот, — вздохнул Павел Антонович, — всех обегал.

— А ты бы у себя в кассе взял, — добродушно посоветовал Вяхирев.

«Вот жмот, — подумал Павел Антонович. — Человека такой задушит и глазом не моргнет».

— Что вы, Иван Александрович, за кого вы меня принимаете?

— А где же наши узбеки? — оглянулся режиссер. Он был возбужден и разговорчив. — Неужели не придут? Придут, — успокоил он сам себя. — Придут.

— А сколько вы привезли? — спросил Павел Антонович и невинно посмотрел на товарища.

— Гм… — Иван Александрович пожал плечами, — все, что было. Четыре.

— Счастливый вы человек, даже и здесь вам везет. За полчаса четыре чистыми в кармане, — вздохнул Павел Антонович и подумал: «Вот гад, ну погоди, через пятнадцать минут спесь с тебя как с миленького слетит». — Иван Александрович, а может…

— Что, Паша?

— Да нет, я так…

— Ну где же они?

— А черт их знает, может, струсили в последний момент. Я и сам трясусь, не знаю чего.

— Да брось ты, Паша. Чего им бояться? Они же видят, с кем имеют дело — с порядочными людьми.

«Это точно, — злорадно подумал Павел Антонович, — видят, голубчик, насквозь видят и даже глубже».

— Вон он! — Иван Александрович шумно выдохнул воздух, стараясь умерить сердцебиение.

Узбек пугливо оглядывался, пропуская машины. Он то делал несколько шагов вперед, то возвращался на тротуар, пятясь и прижимая к себе клеенчатую сумку.

«Ну артист, — подумал Павел Антонович. — Талант у человека, а он баранку крутит». Он теперь почти не волновался, все шло так, как должно было идти, и никакой опасности как будто бы не было, если Вяхирев не попрет на Петровку. Да и тогда, впрочем, тоже…

Узбек наконец перешел улицу, сел на заднее сиденье и достал из сумки бидон.

— Дэнги принес? — спросил он у Ивана Александровича.

— Четыре тысячи, — торопливо пробормотал режиссер и достал из внутреннего кармана толстую пачку двадцатипятирублевок.

— Почему четыре? Пять давай, — обиженно сказал узбек. — Говорыл, половин…

— Вот еще восемьсот… Дай, Паша. Вот.

— Ладн… Аллах с тобой, давай.

Не считая, узбек сложил обе пачки вместе, завернул в черную тряпку и засунул за пазуху. На мгновение он заколебался, словно что-то мучительно обдумывая, потом неуверенно сказал:

— Может, крэст тоже возмешь, хозян? Золотой, большой, камен много, сини, краен… Вместе в стэн лежал…

Иван Александрович задержал дыхание. Сердце билось так, что казалось, вот-вот выскочит из грудной клетки и упорхнет птичкой. Ведь это целое состояние…

— Покажи, — хрипло сказал он.

— Сейчас прынэсу, — сказал узбек, — у Рахим он. — Он достал из-за пазухи черную тряпку с пачкой денег, которую только что засунул туда, и нерешительно замер.

— Так сдэлаем… — наконец пробормотал он, вынул из сумки бидон, снял замки, открыл крышку и положил тряпку с деньгами на облигации. — Так сдэлаем, — снова повторил он, закрыл бидон крышкой, запер оба замка и вылез из машины. — Чрэз пят минут приду с крэст… Хозян, — он снова посмотрел на Ивана Александровича, — хозян, ты толк бидон пока нэ возмешь? Дэты мои ограбыш…

— Да что ты, дорогой, — искренне возмутился Вяхирев, — можешь номер машины записать.

— Не понымай ваш номера… Чрэз пят минут буду с крэст. Узбек захлопнул дверцу и, не оглядываясь, исчез в переулке.

«Ну артист…» — снова подумал Павел Антонович, чувствуя радостное изумление от того, что все уже почти было позади, и можно было больше не волноваться, и не нужно было держать себя в руках, контролируя каждое слово. Особенно он не нервничал и раньше, хорошо зная характер Вяхирева, но еще лучше, когда все уже позади. «Почти все», — поправил он себя.

С минуту в «Волге» царила такая тишина, что слышно было, как щелкнули электрические часы на щитке.

— Иван Александрович… — протянул Польских и замолчал.

«Нет, лучше пусть сам предложит», — подумал он. «И четыре тысячи обратно, и половину в карман, — пронеслось в голове у Ивана Александровича, и он почувствовал, как у него вспотели ладони. — Зато Пашка тогда потребует половину. Разница всего в тысячу… А может быть, не давать Пашке половину… Я ведь принес все-таки четыре, а он всего восемьсот… Тысяч шесть—семь чистыми».

Иван Александрович протянул руку к ключу зажигания. Через минуту они уже будут на Ленинградском проспекте. Номера он не запомнил, жаловаться не пойдет. На что жаловаться? Да и кто поверит? Но крест… Черт его знает, сколько может стоить такая вещь… С камнями… Десять тысяч, двадцать… и отдаст задаром… А может быть, и больше, чем двадцать… Зачем же уезжать, обманывать человека? Глупость какая-то, достойная скорее Пашки.

— Иван Александрович… — снова протянул Польских и выразительно посмотрел на ключ зажигания. — А? Ну его к черту, этот крест. Медь, наверное, со стекляшками… Как? А?

«Вот скотина жадная, — подумал он, — клещами его теперь не оттянешь. Аж побледнел весь, деятель искусства. Уехали бы, тогда уж никакой Петровки. Сами пытались смошенничать. Уговорить, обязательно надо уговорить уехать».

— Ты думаешь, медь? — вдруг испугался Иван Александрович, выжал левой ногой сцепление и снова протянул руку к ключу. — Нет, чепуха, — успокоил он себя. — Этот человек, владелец бидона, видно, кое-что понимал в ценностях.

— Поехали, Иван Александрович. И деньги, и облигации…

— Ну как ты можешь, Паша… — взорвался Иван Александрович. — Тебе человек доверяет, а ты… Не ожидал я от тебя. Да, нравы нынче… Дай-ка ты мне лучше свою американскую сигаретку. Сейчас он придет.

Он искренне считал себя всю жизнь честным, порядочным человеком. И если ему и приходилось совершать поступки не слишком благовидные, он всегда находил им оправдание, и эти поступки уже начинали казаться благородными, высоконравственными. Проделывать это было не трудно, потому что объективные факты для него просто не существовали, было лишь только его отношение к ним.

Иван Александрович покосился на бидон, потом на часы. Прошло уже минут десять. Еще через несколько минут он почувствовал глухое беспокойство. Сколько здесь, в конце концов? Шагов триста туда и обратно. Ну, вытащить крест из укромного местечка, еще две-три минуты… Наверное, ждут, пока кто-нибудь посторонний уйдет.

Время ползло невыносимо медленно, словно загустевшее, вязкое масло. Минутная стрелка, казалось, издевалась над ним, решив вовсе не двигаться. Но Иван Александрович знал, что время все-таки идет, что прошло уже больше двадцати минут, что что-то случилось. С мгновение он колебался: так не хотелось переступать грань, по одну сторону которой можно было еще ждать и надеяться, по другую же… И уже не о кресте думалось, а подымалось, леденя пищевод, ощущение непоправимого, ощущение чудовищности случившегося. Как он мог поверить, по-идиотски попасться…

— Да нет же, — громко сказал он, — чушь все это. Бидон ведь здесь. Давай его сюда.

Он торопливо покопался в багажнике, достал монтировку для смены баллонов, плюхнулся на заднее сиденье; сопя от напряжения и возбуждения, поддел дужку замка и с трудом вывернул ее вместе с краем крышки.

Все в порядке. Черная тряпица с деньгами мирно и как-то уютно, по-домашнему лежала поверх облигаций.

— Мы их честно ждали, Паша, — медленно сказал он, смакуя слова, словно прохладную воду в суматошный, жаркий и потный день. Он достал тряпицу. — Держи свои восемьсот.

Он развернул материю и почувствовал, как внутри у него что-то щелкнуло и оборвалось и все тело мгновенно наполнилось гудящей ватной слабостью. На ладони у него лежала пачка листков, вырезанных из газет, обернутых в двадцатипятирублевую купюру. Машинально он запустил руку в бидон и ощутил что-то плотное, не похожее на бумагу. Он начал вытаскивать облигации: одна, две, три, четыре, пять, шесть… Снова газета и кусок хлеба.

«Как бы его кондратий не хватил, — подумал Павел Антонович. — Ничего, выдюжит, стервец».

— Ваня, что с тобой? — испуганно спросил он, впервые назвав Ивана Александровича Ваней.

— В-в-вот… — страшно захрипел Вяхирев и швырнул на коврик машины газетные листки. — Четыре тысячи, все, что было… — Он застонал, и лицо его сморщилось в жалкой гримасе.

— Ваня, нельзя же так, — жалобно взмолился Польских, — да черт с ними…

— Тебе черт, а мне… У-у, гад!.. — Кулаки его то сжимались, то разжимались, словно дышали.

«Ну, слава богу, — подумал Павел Антонович и с трудом, как рвущуюся с поводка игривую собачонку, удержал улыбку. — Кажется, пронесло. Можно считать, тысчонка в кармане».

Иван Александрович теперь уже дышал спокойнее, и лицо его начало приобретать обычное, брезгливо-кислое выражение. Но кулаки все еще сжимались и разжимались.

— Поехали, — наконец пробормотал он, — на Петровку. В МУР.

— Господь с вами, Иван Александрович! Как мы будем выглядеть? Два солидных человека… и такое дело.

— Плевать мне на солидность!.. Четыре тысячи, ты понимаешь, четыре! — вдруг дико выкрикнул он, ударил кулаком по сиденью, подняв облачко пыли. — Поехали. Не хочешь — убирайся к черту, я сам поеду. Выкинь все это куда-нибудь.

Павел Антонович трясущимися руками начал засовывать в бидон бумагу.

Страшного, конечно, еще ничего не случилось. Все как будто продумано, но лучше было бы, если бы этот идиот не тащил его на Петровку, тридцать восемь. Можно было бы, конечно, самому не ехать, но это уже выглядело бы подозрительно. Так. Почему именно встретились на этом месте? Это все обдумано. Недалеко от магазина, хотел посмотреть, что идет в клубе, может быть, взять билеты на вечер. Да, а что, кстати идет? Надо посмотреть.

— Выкинь, говорю, все это куда-нибудь, и поехали.

Павел Антонович взял бидон, перешел улицу. Переулок с разрушенными домами был пустынен, лишь в сторонке догорал большой костер — должно быть, жгли мусор. Он размахнулся и швырнул бидон на кучу битого кирпича.

— Обожди! — крикнул из машины Вяхирев. — Лучше его взять с собой…

Глава 4

Не оглядываясь, Алексей перешел улицу, оказался в переулке. Теперь можно было и закурить. Он вытащил пачку «Трезора», покатал сигарету между пальцами, разминая табак, щелкнул зажигалкой. Он не волновался, лишь ощущал приятную усталость.

Он вообще почти никогда не волновался. Даже когда хоронил отца. Когда сидел у гроба в автобусике с черной полосой на боках и слушал всхлипывания матери. Он не задумывался над тем, почему так противоестественно спокоен, почему не испытывает жалости к желтоватому, высохшему телу под крышкой гроба.

Автобусик трясло, и мать то и дело наклонялась к гробу, словно кланялась. Нос ее вспух, и на кончике его дрожала прозрачная капелька, из-под платка торчала седая прядь. Было скучно, и остро хотелось, чтобы все это побыстрее закончилось, чтобы не надо было сидеть с вытянутой рожей и шмыгать для приличия носом.

Чего ревут? Ну помер человек и помер. Не первый и не последний. Да и за что должен был Алексей жалеть отца? Что он ему дал? Да и сам что видел покойник хорошего, чего добился в жизни? Всю жизнь, можно сказать, проторчал в яме под брюхами машин, всю жизнь в одной и той же до блеска промасленной кепочке. «Ваня, посмотри… Ваня, затяни… Ваня, смени…» Слесарь, одно слово. А ведь мог бы понять кое-что… Сколько раз ему Алексей говорил: «На дефиците сидишь, отец, на запчастях. Государство у нас богатое, от пары шаровых пальцев или карбюратора не обеднеет. Жить уметь надо». Покойник же, человек обычно кроткий и тихий, в таких случаях начинал странно дергаться и кричать: «Гнида ты, Алексей, хоть и сын!»

Назвать, конечно, можно по-всякому, а жить уметь надо. Это Алексей понял давным-давно, еще мальчишкой.

Он ехал от тетки из-за города. Народу в электричке утрамбовалось пропасть, и жаркая, пахучая людская масса прижала его к окну. Было душно, затекла рука. А по шоссе за окном бесшумно, в раскатистом перестуке колес поезда, проносились легковые машины. И Алексей ясно представлял, как сидят в них люди, без давки и толкучки, развалившись на сиденьях и открыв навстречу июльскому теплому ветерку окна. А он, Алексей Ворскунов, должен париться в электричке. Нет уж, все сделает, чтобы не стоять так всю жизнь, не будет дураком, как отец. Жить надо уметь. Он сможет. Треснет, но сможет.

И доказал себе, что и вправду сможет, когда в армии возвращался раз к себе в часть со станции. Ребята, что разгружали на станции обмундирование, уехали раньше, а он должен был дождаться старшину и затем уже добираться до расположения на попутных грузовиках.

Ждал он недолго, минут, может быть, пять или десять, и ловко взобрался в кузов колхозной машины, остановившейся около него на шоссе.

— «В-вот компания какая»… — сипло пропел немолодой колхозник в брезентовом плаще и пьяненько улыбнулся из угла, где он сидел, широко расставив согнутые в коленях ноги. — Садись, солдат, вместе воевать будем… — У него было по-крестьянски загорелое, в глубоких пропыленных морщинах лицо.

— С кем?

— С бочкой, счас увидишь!

Через секунду человек в плаще уже спал, а пустая металлическая бочка из-под горючего начала покачиваться и медленно двинулась на Алексея. «Вот вахлаки, — подумал он, — закрепить не могли».

— Эй, папаша! — крикнул он колхознику. — Вставай, а то еще придавит!

Но того, видно, основательно растрясло, и он лишь что-то промычал в ответ.

Алексей взял его под мышки и с трудом поставил на ноги у кабины. Так было удобнее увертываться от пританцовывавшей в кузове бочки.

— Спа-сиб… — пробормотал человек, неуклюже упираясь руками в крышу кабины. Левый рукав плаща слегка завернулся, и Алексей увидел новенькие часы. Стрелка показывала без трех минут четыре.

— Веселей, папаша, — сказал Алексей, придерживая попутчика, который даже стоя не открывал глаза.

Тот ничего не ответил, все норовя опуститься на пол. Алексей, не отрываясь, смотрел на часы. Кончик ремешка торчал из пряжки, и достаточно было потянуть его, чтобы часы оказались у него в руках. Хорошие часики, золотистые, денег стоят. Он смотрел на часы, боясь вспугнуть мелькнувшую мысль, давая ей окрепнуть, расправиться. Он не волновался, лишь чувствовал острое возбуждение, от которого быстрей стучало сердце и напрягалось все тело. Он уже твердо знал, что потянет за кончик ремешка.

«Если тут же схватится, верну. Скажу, взял, чтоб не разбились. Поверит, да еще пьяный. Если нет, сразу же сойду. Нет, пожалуй, лучше в Ложках, а не просто на дороге. Лучше в Ложках… Мало ли зачем? А когда протрезвеет, где ему вспомнить… То ли там потерял, то ли в другом месте сняли… Ничего не поделаешь, жить надо уметь».

Он обнял одной рукой человека за талию, а другой потянул за кончик ремешка, и часы удивительно быстро оказались у него в руке. Он не волновался и теперь, почти ничего не испытывал.