Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я рассказал ему обо всем. Он долго молчал, потом сказал:

— Если ты можешь жить, то должен жить в любом обличье.

Мы попрощались, и я медленно побрел по тропинке в снегу, зная, что сын стоит сейчас у окна и, ссутулившись, смотрит вслед уходящему отцу.

Я думал о том, что не имел права чувствовать свое превосходство над сыном только потому, что очерствел и научился жить без попыток осознать свое место, цель и смысл в жизни. И что делать молодому человеку, если его ищущая душа не хотела довольствоваться взбивалкой для коктейлей как высшим идеалом?

Пусть он отошел от меня, но это вовсе не значит, что он хуже. Скорее наоборот. И в нем не было обиды и ожесточения. Только печаль. Наверное, нелегко давался ему выдуманный ими бог… Я был благодарен Гунни: он не отвернулся от меня.

ГЛАВА 4

Представитель фонда приехал ко мне с юристом, который помог составить нужные бумаги: завещание, дарственные и прочую чепуху. Все, что у меня было, я оставил сыну и Луизе. Мне было немножко стыдно надутого, важного адвоката, похожего на епископа: я вынуждал его священнодействовать из-за таких мелких сумм.

Я позвонил в свой институт профессору Аджиби и сказал, что тяжело заболел.

— Желаю скорейшего выздоровления. Мы все ждем вас, — с глубочайшим равнодушием сказал мой начальник.

Я поблагодарил его и положил трубку. Удивительно все-таки умеем мы облагораживать себя. Мне всегда казалось, что я прикован к жизни тысячами цепей, как Гулливер, связанный лилипутами. А оказалось, что права была Луиза, которая говорила, что едва держится на земле и боится любого сильного порыва ветра: поднимет, закружит, унесет.

Да, тросов и у меня оказалось немного, и они все были уже перерублены. Я был во власти ветра: вот-вот вырвет из жизни.

Процедура трансляции должна была состояться наутро. Я не мог заснуть ни на секунду. Как назло, последние дни я кашлял меньше, чувствовал себя совсем неплохо, а вот сейчас, ночью, меня бил озноб. Потом озноб прошел, и я тихо лежал в темноте, погруженный в глубочайшее отчаяние. Оно было таким плотным, что я с трудом мог дышать. Вполне может случиться, что утром им нечего будет транслировать, вяло подумал я. Мысль эта не испугала меня. Я перешел некий рубеж, и страх смерти стал отступать. Может быть, все это было чепухой, суетным мятением трусливого духа. Может быть, спокойнее было бы умереть. Наверное, это не так трудно. Во всяком случае, не было еще человека, которому не удалось бы это сделать.

Но я уже был подхвачен каким-то дьявольским потоком, и поток этот нес меня, обезволивал. Жизнь моя уже принадлежала улыбающемуся манекену по имени Вендел Люшес.

Представитель фонда приехал в десять часов. Я был так разбит, что с трудом смог доползти до двери. На этот раз он был не один. С ним были еще два гробовщика с чемоданами в руках.

— Как настроение, мистер Карсон? — спросил Люшес. — Выглядите вы так, что нам следует торопиться. — Он чуть улыбнулся и кивнул. Не то мне, не то себе. — Я вас понимаю. Я прекрасно помню, что чувствовал и переживал накануне своей трансляции. Но в одном мне, пожалуй, было легче. Вам ведь, по-моему, пятьдесят два?

— Да, — пробормотал я.

— А мне было семьдесят четыре.

— Что? Вам семьдесят четыре года?

— Ну, строго говоря, семьдесят шесть, потому что я уже два года в своем новом обличье.

Гробовщики тем временем начали раскладывать свои чемоданы, оказавшиеся набитыми какой-то электронной начинкой.

И так буднично, так спокойно они это делали, что, словно завороженный, следил я за ними. Наверное, потому, что именно эта будничность и спокойствие и вопрос «Где у вас тут розетка?» вдруг впервые придали фантасмагории твердую реальность. До этого где-то в самой глубине души я не верил в то, что говорил Люшес. В это нельзя было верить. Но вопрос «Где у вас тут розетка?» не оставлял места для галлюцинаций. Для галлюцинаций розетки не нужны.

— А что, — выдавил я из себя, как выдавливают полузасохшую пасту из тюбика, — разве эта… процедура происходит не в вашем лагере?

— Видите ли, мистер Карсон, для этого вас пришлось бы везти туда, а потом везти ваше тело обратно. Мы же не можем просто выкрадывать людей. Все это довольно неудобно и хлопотно. Поэтому мы разработали процедуру с промежуточной трансляцией. Сейчас мы запишем вас, если пользоваться нашим жаргоном, а уже в лагере произведем трансляцию в ваш новый мозг.

— А не происходит ли потеря информации при лишнем этапе? — вдруг выскочил из меня дурацкий вопрос. Наверное, это спросил не я, а профессор Карсон.

— Нет. В том-то и состоит гениальность открытия Любовцева и его Черного Яши, что гигантское количество информации передается или транслируется практически без искажений и потерь.

— Мы готовы, мистер Люшес, — сказал один из гробовщиков.

— А вы готовы? — спросил меня представитель фонда и вдруг улыбнулся тепло и ободряюще: — Не бойтесь…

Может быть, еще не поздно отказаться? — промелькнуло у меня в голове. Может быть, не стоит становиться манекеном с вечной белозубой улыбкой? Может быть, проще отдаться судьбе. Но страх смерти силен. Он тут же подсунул мне картину человека, медленно умирающего в мучениях и знающего, что он умирает, долгие дни и ночи агонии, бессильный ужас в глазах Луизы, безмолвную пустоту, полную плотного мрака.

— Я готов, — пробормотал я. — Сейчас я переоденусь…

— Да, пожалуйста, но только наденьте пижаму.

— Пижаму?

— Вы очень плохо себя чувствовали, вы остались в постели, потом вы потеряли сознание. Естественно, что, когда за вами приедут из клиники доктора Трампелла, вы будете лежать в пижаме.

Я послушно надел пижаму. Я чувствовал себя пациентом, отдавшимся в руки хирургов. Словно в гипнотическом трансе я то наклонял, то поднимал голову, пока на нее надевали и закрепляли нечто отдаленно похожее на шлем, прилаживали провода.

— Смелее, мистер Карсон, — улыбнулся представитель фонда, — надуем еще раз костлявую…

То ли я уже израсходовал все свои эмоции, то ли мне понравилась идея еще раз надуть костлявую, но я был спокоен. Нет, спокоен, наверное, не совсем верное слово. Скорее, я просто ничего не ощущал. Вот-вот должна была начаться операция, и наркоз уже действовал. Неважно, что никто не делал мне укола в вену, не прижимал к лицу респиратор. Все, что произошло со мной до этой минуты, и было наркозом. А может быть, и это было не совсем так. Скорее всего, уже начал действовать дьявольский аппарат, надетый на мою бедную голову. Я еще сознавал себя Николасом Карсоном, я еще понимал, что со мной происходит, но понимание было каким-то слабым, как бы приглушенным, отдаляющимся от меня. Буря сомнений, что бушевала во мне последние дни, утихала и уходила вдаль. Вой ветра превратился в еле слышный шелест. Похоже было, что я засыпал. Но если обычно мысль о засыпании гонит сон или, по крайней мере, отпугивает его на какое-то время, то теперь эта мысль не останавливала серый туман, который становился все гуще и плотнее в моей голове, пока я уже ничего не мог рассмотреть сквозь него.



Обычно я просыпаюсь не сразу. Сознание то вынырнет на мгновение на поверхность бодрствования, то снова погрузится в уютную темноту сна.

На этот раз я проснулся сразу. Мгновенно. И первым моим ощущением был свет. Яркий солнечный свет в комнате. Потом я увидел улыбающееся лицо. Лицо принадлежало Венделу Люшесу. Я… Воспоминания обрушились на меня водопадом. Гигантским грохочущим водопадом, вместившим в себя все. Но главным было самоощущение. Главным было то, что я жив. Они не обманули меня. Тонкая ниточка, что составляла мое «я», не порвалась, она, может быть, еще подрагивала после метаморфозы, но она была цела. Я — Николас Карсон. Пронесся в сознании сын в грубом коричневом плаще, идущий навстречу мне по снежной тропинке, смеющиеся глаза Луизы. Потом, спустя много часов, я отметил про себя, что производил инвентаризацию памяти, начиная с самого дорогого. А пока что водопад все гудел и продолжал обрушиваться на меня, и в его уверенном грохоте было что-то успокаивавшее.

Постепенно я обрел способность анализировать и отметил, что мысли мои текут легко, почти так же, как в естественном мозгу. А может быть, чуть легче. Может быть, они были чуть четче, стройней. Но самое главное — они повиновались мне. Я вызвал из небытия розовую кожицу скальпа профессора Трампелла. И он тут же послушно явился. С опущенной седой головой, которую боялся поднять, чтобы взглянуть мне в глаза.

Я вдруг подумал, что я уже не абстракция, если осознаю себя, вспоминаю и, стало быть, обладаю обещанным телом. Я хотел было встать, но привычного мышечного ощущения не было.

— Не торопитесь, друг мой, — сказал Люшес и улыбнулся еще шире. — Сколько вы учились ходить? Года полтора, наверное. Мы научим вас двигаться за неделю. Согласитесь, это не так плохо для новорожденного. Но мы понимаем ваше любопытство. Так бывает со всеми.

Он взял в руки большое зеркало. Из зеркала на меня смотрел молодой человек лет двадцати пяти — двадцати восьми. Лицо его было довольно симпатичным, но чересчур правильным. Ники, сказал я себе, не придирайся. При всех обстоятельствах этот красавчик привлекательнее стареющего и лысеющего человека, который раньше хмуро глазел на тебя из зеркала.

Я хотел было поблагодарить своего проводника в новый мир, но не мог произнести ни слова, как будто рот мой был еще опечатан. Я не успел испугаться, потому что Люшес поймал мой взгляд и улыбнулся еще веселей:

— Не нервничайте. Говорить вы учились года три-четыре. Мы же научим вас болтать за день. Согласны?

Зная, что нем, я кивнул. И, только почувствовав, что действительно наклонил голову, я понял, что сделал первое движение.



Как и во всем до сих пор, Вендел Люшес ничего не преувеличивал и ничего не приукрашивал. Действительно, через день я уже мог говорить, а через неделю, даже через пять—шесть дней я научился управлять своим искусственным телом.

Голос, разумеется, был не мой, но поскольку я мог им выражать вслух свои мысли, именно свои, следовало привыкнуть к нему.

Тело мое не зря стоило баснословную сумму. Вначале у меня кружилась голова при мысли о чудовищной сложности этого ходячего механизма, но потом я сказал себе: а много ты думал в той жизни (я уже пользовался мысленно этими выражениями — в той жизни, в этой жизни) о миллиардах и миллиардах своих клеток, каждая из которых в свою очередь состояла из бесчисленного количества молекул, которые образовывали сложнейшие структуры?

То ли подействовало самовнушение, то ли я уже начал привыкать к своеобразным ощущениям, которые возникали у меня при движении, но я все меньше и меньше думал теперь о своей рукотворной оболочке.

Самым забавным был внезапный страх, что вот-вот я задохнусь, что мне необходим глоток воздуха. Но страх жил в памяти и тут же исчезал, как только я говорил себе, что великолепно обхожусь без всякого дыхания.

Ничего не приукрашивал Вендел Люшес и в своих описаниях лагеря. Первую неделю я почти не выходил из предоставленного мне комфортабельного коттеджика, три комнаты которого были светлы и удобны. Лагерь находился где-то на юге страны, дни стояли солнечные, и я подумал, что должны работать кондиционеры. Но кондиционеров не было, и улыбающийся Люшес объяснил мне:

— Одно из преимуществ искусственного тела — это гораздо больший диапазон температур, при которых мы можем функционировать. Сейчас в комнате, наверное, градусов тридцать. Мы бы с вами изнывали от жары, будь мы обычными людьми, а так все кажется нормальным.

Через неделю уроки наши были закончены, и Люшес сказал, что начнет завтра знакомить меня с коллегами.

— Но у меня же нет имени, — пробормотал я.

— Здесь все пользуются своими старыми именами, и хотя вы никого не узнаете по внешности, можете не сомневаться, что встретите не одного знакомого.

— Почти как в загробной жизни, — сказал я.

Люшес пожал плечами.

— Каждый выбирает сравнение по вкусу.

Он ушел, а я удобно устроился в кресле и начал подводить итоги первой недели новой жизни. Итак, я действительно сознавал себя Николасом Карсоном, помнил все то, что составляет самосознание человека. Мало того, насколько я мог судить, и характер у меня остался прежний: резкие перемены настроения, склонность к копанию в себе, бесконечные сомнения. Что ж, нравился мне мой характер или нет — он был мой. Пройдут еще годы, и перед трансляцией будут задавать, наверное, вопрос: что бы вы хотели изменить в себе? Мы можем добавить вам храбрости и оптимизма, а можем подбавить вам поэтичной задумчивости, ваше дело лишь сделать заказ.

Я боялся, что не сохраню эмоций, что они несовместимы с моей электронной душой и мозгами. Это были напрасные опасения. Я часто думал о Луизе, и каждый раз, когда я видел своим мысленным взглядом ее высокую стройную фигуру, сердце мое сжималось от любви и тоски по ней. То есть я понимал, что сердце у меня не сжималось, хотя бы потому, что его не было, но я хотел видеть ее.

Я думал о сыне, и меня охватывала жалость и нежность к этому странному существу, взвалившему на свои плечи ответственность за выдуманного бога.

Я думал о своем будущем, и тревога наполняла меня: все было зыбко, неопределенно. Что я буду здесь делать, как буду жить? Ну ладно, первая неделя ушла на знакомство со своим телом. Вторая уйдет на знакомство с лагерем, а дальше?

Дальше в прежней жизни я всегда становился беспокоен, когда не мог работать. И не потому, что так любил свою работу. Просто без нее день становился необыкновенно длинным, и я не знал, куда девать себя.

Ну что ж, сказал я себе, в целом, мистер Карсон, считайте, что пока эксперимент проходит удачно. Вопреки ожиданиям, меня не охватывает ужас зверя, попавшего в яму, я начинаю привыкать к своему телу. И уж подавно приятно думать о том, как ловко увернулся я от костлявой старухи с косой в руках. Точнее, не сам увернулся, а меня увернули, но суть дела от этого не менялась.

Я уже знал, что не нуждаюсь во сне, что практически не ведаю усталости, но во мне еще жили инстинкты предыдущей белковой жизни, и я замедлил течение мысли. Почти задремал.



— Знакомьтесь, — сказал Вендел Люшес, представляя меня молодому человеку в легкой голубой рубашке, — профессор Антони Баушер, профессор Николас Карсон.

— Тони! — крикнул я. — Это ты? Этого не может быть! Этого абсолютно не может быть! — Я почувствовал, что вот-вот не сдержу слез, но сразу же поправил себя, слез у меня теперь не было. Боже, встретить хорошего приятеля, который год как погиб! Вот уж действительно загробная жизнь!

— Ник! — Тони обхватил меня за плечи и начал раскачивать из стороны в сторону.

— Я ж вам обещал, что вы встретите много знакомых, — сказал Люшес и вышел из коттеджа.

— Тони, ты ж погиб в автомобильной катастрофе почти год назад. Я был в тот момент в Цюрихе и никак не мог успеть на похороны.

— Я прощаю тебя, Ник Карсон, — очень серьезно сказал Тони, — но в то время я был очень недоволен.

— В то время? Когда?

— На своих похоронах. Я ко всем приставал: а где Ник Карсон? Почему я не вижу Ника Карсона? Да, кстати, а ты от чего умер?

Я вздрогнул. Чудовищность разговора, помноженная на легкомысленный тон Баушера, заставила меня поежиться.

— Я? Я еще не умер, — пробормотал я.

— А где ж твое старое доброе тело?

— А… Я не сразу сообразил. Я сейчас умираю, а может быть, уже умер в клинике Трампелла.

— Сердце?

— Нет, рак легкого.

— Тоже неплохо, — кивнул Тони. — Но ты как-то очень равнодушен к себе, даже не поинтересуешься, жив ли еще.

Мы оба тихонько посмеялись.

— Сообщат, наверное, — сказал я. — А ты?

— Что я? Автомобильная катастрофа. Обе ноги были раздроблены, и в лучшем случае меня ожидал паралич. Ну тут явились ангелы фонда, и я без колебаний согласился.

— Ты всегда был решительным человеком. Я тоже быстро согласился, но сколько же я мучил себя!

— Не думай об этом.

— Ты знаешь, — сказал я, — недавно в разговоре с Люшесом я сравнил здешнее существование с загробной жизнью. Ему сравнение не понравилось, но я все-таки нахожу в нем определенный смысл.

— Не знаю, Ник, ничего тебе не могу сказать о настоящей загробной жизни. Я всегда был чудовищно ленив по части писем, разве что заставлял себя продиктовать несколько слов секретарше, но, видно, там у меня, — он поднял палец вверх, — нет секретарши. Так что, в отличие от мистера Люшеса, сказать тебе о загробной жизни ничего не могу.

— Тони, а кто вообще этот Люшес?

Тони посмотрел на меня, подумал и сказал:

— Он один из чиновников фонда. Не самый важный, но чиновник.

— Значит, в каком-то смысле лагерь напоминает обычную жизнь? Есть просто люди, и есть чиновники, которые ими управляют. Люди — манекены и чиновники — манекены.

— О, Ник, я смотрю, ты настоящий радикал, — сказал Тони и приложил палец к губам. — Может быть, походим немножко, разомнем суставы?

Мы вышли из коттеджа. Я зажмурился от яркого солнца.

— Тони, — сказал я, — почему ты приложил палец к губам? И почему тебе захотелось сразу после этого размять суставы?

— Потому что я дважды находил в своем доме потайные микрофоны.

— Что? Для чего? Кто их установил?

— Потом, — усмехнулся Баушер, — потом. Не будем забывать, что ты еще недельное дитя, и твой слабый ум следует беречь.

— Он взглянул на часы: — О, уже пора. Ты был на церемонии подзарядки:

— Н-не-ет… А что это?

— Пойдем, увидишь.

ГЛАВА 5

Уютный зал напоминал лекционную аудиторию. Полукруглые ряды поднимались некрутым амфитеатром, а внизу, в центре, была кафедра.

Зал был почти полон. Большинство составляли молодые мужчины, но тут и там виднелись и женские лица. Тони и я заняли свободные места, и почти тут же на кафедре появился человек.

— Это Антуан Куни, — шепнул мой приятель, — черт его знает, кем он был раньше, не то историком, не то теологом, но здесь он что-то вроде проповедника.

— Друзья мои, — хорошо поставленным голосом сказал мистер Куни, — я часто думаю, что нам здесь приходится обращать особое внимание на метафоры. Они часто приобретают теперь совершенно неожиданное значение. Сейчас многие из нас подключат свои аккумуляторы к сети… Я не хочу кощунствовать, я не хочу сравнивать фонд с тем, кто дарует миру жизнь, но я знаю, что здесь много атеистов, и они не могут не отметить, что именно фонд дал нам жизнь, дал нам тела и дает нам сейчас энергию жить.

Я знаю, как знаете и вы, что человеку не свойственно стойкое чувство благодарности. Увы, большинство из нас — довольно неблагодарные существа. Но я не знаю, какой диалектикой, каким умственным сальто мы можем избежать чувства благодарности к фонду Калеба Людвига — источнику всего, что мы имеем, от жизни до лабораторий, которые так щедро оборудованы для нас.

Я часто ловлю себя на мысли, что недостоин всех этих благодеяний. Я спрашиваю себя: а почему именно я? Почему именно я оказался в кругу избранных, в то время как миллионы не менее достойных людей должны были навсегда уйти из жизни? Я не знаю ответа. Я знаю лишь, что, следуя заветам древней религии, фонд старается сохранить максимум анонимности в своей филантропической деятельности. Наверное, это мудро. Но тем не менее образ основателя фонда мистера Калеба Людвига не покидает меня. Я думаю, он был необыкновенным человеком. И не только потому, что мы живем лишь благодаря его деньгам, его воле, его устремленности в будущее. Он был необыкновенным человеком главным образом потому, что не умел ждать.

Когда он узнал о возможности трансляции и возможности создания на основе новой технологии искусственных тел, он не захотел ждать решения тысяч этических, юридических, религиозных и прочих вопросов. Он мог, умирая сам, дать кому-то новую жизнь. И сделал это. Поэтому я благодарен ему. Поэтому я часто думаю о Калебе Людвиге.

Я думаю, что он был не только выдающимся финансистом и предпринимателем. Он был человеком огромной души и смелости. Он не захотел сам воспользоваться благами трансляции, он не захотел упреков в эгоизме. Он стремился к благотворительности бескорыстной и чистой и проявил при этом подлинное величие духа. Вот почему я часто думаю о нем.

Мистер Куни наклонил голову и несколько секунд стоял молча, потом медленно сошел с кафедры. По залу прошелестел легкий шепоток, и иски начали вставать.



Вендел Люшес улыбнулся и сказал:

— Я зашел узнать, как вы себя чувствуете, профессор Карсон. Все хорошо?

— Спасибо, привыкаю понемножку.

— Вы уже были в лабораторном корпусе?

— Да, Тони Баушер хвастался своей лабораторией.

— Я хотел сообщить вам, что совет директоров фонда решил выделить вам три четверти миллиона для оборудования маленькой лаборатории. Если, конечно, вы захотите. Мы никого не заставляем работать.

— О, я чрезвычайно признателен.

— Сумма, конечно, не слишком велика, но это лишь на первоначальное обзаведение. Потом можно будет постепенно докупать оборудование. Поэтому составьте список и дайте его мне.

— Спасибо, мистер Люшес.

— Какие еще у вас вопросы?

— Здесь установлен телефон, но у меня впечатление, что он не подключен к сети…

— Видите ли, профессор, это довольно деликатная штука…

— Люшес задумался на мгновение, потом, словно решившись, продолжал: — Я вам уже говорил о чрезвычайно неопределенном статусе Ритрита — так мы называем это место. У меня не поворачивается язык назвать наш лагерь секретным. Само слово глубоко неприятно нам.

— Нам?

— Совету директоров фонда. Да наверняка и абсолютному большинству исков. И вместе с тем нам все время приходится думать о том, чтобы не привлекать к себе внимание. Поэтому минимальные меры по безопасности просто необходимы. В частности, это касается связи с внешним миром. Мы можем подключить ваш телефон. Но мы должны быть уверены в вас.

Я пожал плечами и неопределенно хмыкнул.

— …Первый шок прошел, — продолжал Люшес и бросил на меня быстрый, цепкий взгляд. — Я думаю, мы можем положиться на ваше благоразумие.

— Спасибо.

Удивительное дело, я чувствовал в себе некую гордость и даже благодарность, как ученик, которого похвалил учитель. Чувство было смешное и немножко постыдное, и я внутренне усмехнулся. Кажется, я становлюсь последователем проповедника Куни, который так красноречиво разглагольствовал о своей благодарности фонду вообще, и Калебу Людвигу в частности.

— Но в качестве меры предосторожности мы все-таки должны знать, с кем вы хотите поговорить, о чем. Поэтому мы предупреждаем, что разговоры будут прослушиваться. Это не очень приятно, нет слов, но вы должны понять…

— Я понимаю.

Люшес снова внимательно ощупал мое лицо, как бы взвешивая, действительно ли я принимаю их порядок или в моих словах скрывался сарказм.

— Отлично, — вдруг улыбнулся он. — В таком случае сегодня же телефон будет подключен, и вы сможете позвонить. — Улыбка его стала интимнее, доверительнее, и он добавил: — Не буду удивлен, если первый ваш звонок будет мисс Феликс.

Я вздрогнул. Откуда они знают про Луизу? Или их меры безопасности включают и это? Но мне не хотелось вступать в перепалку с Венделом Люшесом. В конце концов, если они спасают тебя от костлявой, приобретают тебе чудо-тело, дают кучу денег для оборудования лаборатории, они вполне имеют право хоть что-нибудь знать о тебе. Приди в банк даже за скромной ссудой — тебе зададут тысячи вопросов да еще захотят иметь какое-то обеспечение своим деньгам. На меня тратят миллионы, а я ощетиниваюсь от упоминания имени Луизы. Глупо. Нельзя жить только рефлекторно. Тони сказал, что находил в доме потайные микрофоны. Он был возмущен, и я, естественно, возмутился. А почему, собственно? Мой дорогой благодетель прав. Наш Ритрит — такое необычное предприятие, что определенные меры безопасности действительно необходимы.

— Да, — сказал я, — я бы хотел позвонить своей приятельнице.

— Хорошо. Но еще одно маленькое предупреждение, профессор. Здесь в Ритрите мы пользуемся нашими старыми именами. Вне его и при телефонных разговорах это, увы, невозможно. Дело даже не столько в вашей приятельнице, которая, насколько можно догадаться, знает, что с вами.

— А вас это не беспокоит? — пробормотал я.

— Нет. И наша уверенность построена не на каких-то расписках, запугиваниях, клятвах и прочей чепухе. Мы просто пользуемся здравым смыслом. Представим себе на минутку, что ваша приятельница не сможет удержаться и захочет кому-то рассказать о вас. Как она это сделает? Знаете, а мой друг умер, но на самом деле он воплотился в другом теле. Так? Вспомните, с каким трудом вы сами привыкали к этой мысли. Но вернемся к телефонным разговорам. Представьте, что кто-то, пусть даже случайно, подслушает их. Увы, это бывает. «Карсон, Карсон, где я недавно слышал это имя? — думает этот кто-то. — Ах да, я видел некролог. Какой-то физик Николас Карсон». А тут мистер Николас Карсон преспокойно интересуется по телефону, что ела на завтрак мисс Феликс. Вы должны простить меня за все эти бесконечные предупреждения, но вы ученый. У вас научный склад ума. Вы должны уметь смотреть в лицо фактам и интерпретировать их.

— Я понимаю, — кивнул я. Я поймал себя на том, что сочувствую бедному Венделу Люшесу и всему совету директоров. Столько забот! Еще чуть-чуть — и я бы сказал: «Тут один мой старинный приятель Тони Баушер возмущен тем, что нашел у себя потайные микрофоны. Так он, по-моему, глубоко не прав».

Не знаю, какая электроника была в голове у моего благодетеля, но нюх у него был поистине нечеловеческий. Он посмотрел на меня и спросил:

— Вы что-то хотели сказать мне еще?

— Нет. Впрочем, один вопрос. Помнится, вы говорили, что нас здесь могут посещать родные и близкие…

— Через три месяца после метаморфозы. Когда мы убеждаемся, что психика иска вполне устойчива. И кроме того, просьба о приглашении заранее подается в совет директоров. Так, чтобы мы могли обсудить, вполне ли безопасно приглашение.

Мне показалось, что Люшес был недоволен моим вопросом и голос его стал суше.

Я остался один и стал думать. Почему я вдруг испытал прилив благодарности к моему ангелу-хранителю? Почему я чуть-чуть не проболтался о подозрениях Тони Баушера? Может, они все-таки кое-что подправляют в мозгах при трансляции? Может, они добавили всем нам рабской покорности и собачьей благодарности? Может, они сделали из нас доносчиков?

Нет, наверное, это были глупые мысли. Просто я еще окончательно не определил свое место в новой системе координат. И потом, не надо себя идеализировать. И в прежней моей жизни в голову мне не раз закрадывались не слишком достойные мысли. Чаще всего я их перехватывал, сворачивал им шею и выкидывал вон. Но все равно они иногда появлялись. У меня всегда хватало смелости, чтобы знать себе цену. Подлецом я, пожалуй, не был, но и ангельский туалет вряд ли когда-либо подошел бы мне. Поэтому и на этот раз беспокоиться не стоило. Важно было лишь сохранить брезгливость к этим шкодливым мыслишкам. Пусть электронную, но брезгливость.



Рядом с двумя комнатками, которые я присмотрел для себя в лабораторном корпусе, было уже обжитое помещение. Не успел я начать прикидывать, что мне нужно будет заказать и что где установить, как в дверь постучали, и в комнату вошла тоненькая женщина с копной светло-рыжих волос.

— Рут Дойчер, — протянула она руку. — Биохимик. — Пожатие ее было энергичным, сильным, почти мужским.

— Николас Карсон, физик, — ответил я, улыбнувшись. — Я счастлив, что у меня будет такая очаровательная соседка.

— Не болтайте, — она сурово посмотрела на меня, — не чувствуйте себя петушком, потому что я не курочка. Не забывайте, что все мы вполне бесполы, и моя фигура — всего лишь дань тому, что когда-то я была женщиной.

— И все же, мисс Дойчер, поверьте…

— Оставьте, — поморщилась рыженькая, — деление на мужской и женский пол вообще анахронизм. Всего-навсего один из инструментов матушки-природы для размножения. Фонд Калеба Людвига умеет это делать лучше.

— Вы хотите сказать, что нас тут будут размножать?

— А вы верите в филантропию покойного истребителя лесов? Может быть, он решил заменить живых людей на исков, чтобы свести все леса на земле на бумагу. Кислорода тогда не нужно будет, и никто не будет вопить, что человечество скоро задохнется.

— Интересная мысль, — неопределенно пробормотал я.

Мисс Дойчер подошла ко мне почти вплотную. Я хотел было отступить на шаг, но она положила руки мне на плечи, притянула мою голову к себе и быстро зашептала:

— Будьте осторожны. Все время начеку. Не давайте им ковыряться в вашей голове. Ни в коем случае не жалуйтесь, что вам грустно или вы подавлены. Они мигом вскроют вашу голову, и не успеете вы опомниться, как они всунут туда благодарность их паршивому фонду и стремление доносить на соседей. Вы меня понимаете? — Она сверлила меня своими красивыми серыми глазами, и в глазах этих жарко пылало безумие.

Она круто повернулась и молча вышла. Я стоял, не в силах прийти в себя. Безумная баба. А может, не так уж она безумна? Поймал же я себя на том, что испытываю симпатию к Венделу Люшесу и чуть было не сказал ему о микрофонах в доме Тони Баушера. Чепуха, нонсенс. И все-таки, все-таки… Надо держать себя в руках.



Вечером я позвонил Луизе. Душа моя, хоть и была она рукотворной и питалась от аккумулятора, трепетала от любви, нежности и волнения. Я не верил, что через несколько минут услышу ее голос. Это было бы чудом. Прошло всего две недели, но это были фантастические две недели, и они вырвали Луизу из моего будничного мира, лишили ее прозаической приземленности и превратили в икону, в мечту, в идеал.

И раньше мое отношение к Луизе было лишено брюзгливости, рождаемой скучным и однообразным течением совместной жизни. И раньше видеть ее было праздником, но теперь я думал о ней как о чуде, посланном судьбой в мой чересчур рациональный и плоский мир. Умом я понимал, что она далеко не самая красивая женщина в мире, не самая обаятельная, не самая нежная. Но все равно она была чудом, и я не сопротивлялся такому ее восприятию. Наоборот, я, наверное, всегда подсознательно жаждал чуда и ревниво оберегал его в своей душе от нападок будней.

— Алло, — послышался в трубке ее низкий, чуть ленивый голос.

— Здравствуйте, мисс Феликс, — сказал я, — с вами говорит один ваш знакомый…

Она молчала, и молчание, которым был наполнен весь тысячемильный провод, напряженно вибрировало.

— Лу, радость моя, — сказал я, стараясь, чтобы голос мой не слишком дрожал, — добрый вечер, это говорит Дэвид Сильвестр.

— Кто, кто?

— Лу, ты огорчаешь меня, маленькая бедная обезьянка, ты не узнаешь старых друзей.

«Маленькая обезьянка» была паролем. Я думаю, поклонники называли Луизу разными ласковыми именами, но вряд ли кто-нибудь из них пользовался маленькой обезьянкой. Луиза была не маленькой и меньше всего походила на обезьянку.

— О господи, Дэви, как я могла тебя не узнать сразу, — сказала Луиза и всхлипнула. Умница. Она всегда все понимала. Она не стала спрашивать, почему ее лысый Ники говорит молодым чужим голосом и выдает себя за какого-то Дэвида. — Как ты, Дэви, как ты, мой любимый дурачок? Все хорошо?

— Все хорошо, Лу, радость моя. Все так, как мы предполагали. Все хорошо. Как ты?

— Тоскую без тебя, Дэви. Как брошенная собака.

— Скоро мы увидимся.

— Когда? Когда?

— Меньше, чем через три месяца.

— Нет, не увидимся, — печально сказала Луиза.

— Почему? — испугался я.

— Потому что я не доживу.

— Лу…

— Потому что никто не спрашивает, как я спала, когда встала и что делала весь день. А я без этого уже не могу. Ты развратил меня вниманием. И знайте, Дэвид Сильвестр, особой благодарности за это я к вам не испытываю.

— Я буду тебе звонить.

— Часто? — подозрительно спросила она.

— Очень часто.

— Не знаю, не знаю, обещать, что доживу, не могу, но попробую…

— Лу, — сказал я, — я боялся, что что-то может измениться, но ничего не изменилось: я очень люблю тебя.

— И я тебя, Дэвид Сильвестр.

Я вдруг вспомнил, что наш разговор слушает сейчас, наверное, весь совет директоров фонда, но мне было все равно. Даже если бы сам покойный Калеб Людвиг дышал мне в затылок, я бы сказал Луизе то же самое.

— Целую тебя, Лу. Я буду звонить. Береги себя.

— И ты, Дэви, — голос ее дрогнул.

— До свидания, — печально пробормотал я.

— До встречи.

Я положил трубку. Я надеялся, что голос Луизы принесет мне какое-то успокоение, но тоска по ней лишь усилилась. Я неподвижно сидел в кресле, думая о том дне, когда она войдет в эту комнату и с недоумением уставится на молоденького манекена, который скажет ей «Лу» и уткнется искусственным носом в ее естественные волосы.

ГЛАВА 6

-Ник, — сказал Тони Баушер, — я хотел поговорить с тобой.

— Слушаю, — сказал я. — Выкладывай.

Мы медленно шли вдоль Ритрита, метрах в пятидесяти от крайних коттеджей. Кругом расстилалась каменистая охристая пустыня, и сколько видел глаз, она была совершенно голой: ни травинки, ни кустика. Солнце стояло почти в зените, но я не чувствовал жары. Неплохое они выбрали местечко для лагеря, подумал я. И любопытные сюда не доберутся, и иски не разбредутся. Вынужденные меры безопасности, как говорит мой друг, покровитель и благодетель мистер Вендел Люшес.

— Чего ж ты молчишь? — спросил я своего приятеля.

— Не знаю, — пожал он плечами. Он посмотрел на меня долгим испытующим взглядом. — Я вдруг засомневался…

— Во мне?

— Не обижайся, Ник. Видишь ли, ты здесь меньше трех месяцев, а я уже больше года, и я пережил период острой благодарности фонду и привязанности к своему ангелу-хранителю.

— Ты хочешь сказать…

— Я ж предупредил тебя: не обижайся. Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Да. Но мне не понадобился год, чтобы перебороть в себе желание лизнуть мистеру Люшесу руку. Но я понимаю тебя. Нечто подобное я и сам чувствовал. Так что можешь не бояться, что я тут же помчусь в совет директоров.

— Хочется тебе верить, — пробормотал Тони. — Понимаешь, когда тебя мучает какая-то мысль и ты боишься тех, кто тебя окружает…

— Но чего, собственно, бояться? Теперь, когда мы уже перешагнули порог страха…

Тони усмехнулся:

— Или ты еще не вышел из состояния эйфории, или ты просто ничего не замечаешь. Ритрит пронизан страхом.

— Страхом чего? Все страхи уже позади. Ведь мы увернулись от самого главного — от смерти.

— Не торопись. Иногда мне кажется, что страх вечен. Может быть, даже есть какой-то закон сохранения страха. Да, мы не боимся смерти, но страх остался. Страх, что те, кто властвуют над тобой, будут недовольны. Что ты вызовешь их гнев. Что тебя накажут. Или…

— Что значит «накажут»? И что значит «или»?

— Мы ведь бесправны. Мы юридически не существуем. Нас нет. Мы всего-навсего фантазия покойного Калеба Людвига. И если твой Люшес вдруг посчитал бы, что ты представляешь угрозу для него, для Ритрита, — что может помешать ему или совету решить твою судьбу как им будет угодно?

— Да, но после всего, что они для нас сделали…

— Ты хочешь сказать, после всех затрат? Но ведь вовсе не обязательно ставить тебя перед комендантским взводом и всадить двадцать пуль в шедевр современной техники. Проще воспользоваться транслятором…

— Не понимаю.

— Они вложили в кибернетическое устройство твои мозги, они могут их и вынуть. Мы ведь всего-навсего пленка в руках совета. В любой момент они могут выкинуть из моего тела некоего Антони Баушера и втиснуть кого-нибудь еще. Стереть старую запись и сделать новую.

Я поежился. Мне показалось, что откуда-то потянуло холодным ветром. А может быть, Тони просто-напросто рехнулся? Как рыжая дама. Как ее зовут? Ах да, Рут Дойчер…

— Сдается мне, ты преувеличиваешь, — сказал я после долгой паузы. — Теоретически ты, конечно, прав, но я не могу заставить себя поверить, чтобы…

— Ты молодец, Ник, — усмехнулся Тони, — у тебя отлично развиты защитные реакции, и они идеально сохранились при трансляции. Этого же не может быть. Это же не гуманно. Это же нарушение законов Шервуда. Это все выдумки радикалов. Со мной же ничего похожего не случалось. Хотя у тебя и не слишком длинная шея, ты похож на старого доброго страуса, прячущего голову в песок и думающего, что никто его не видит. Но ты же не страус, Ник. Впрочем, если ты ничего не хочешь замечать, дело твое. А я не только нашел в своем коттедже два потайных микрофона. Причем заметь: именно потайных. То есть запрятанных так, чтобы я не имел о них никакого представления. Я встретился здесь с одним биологом. Его звали Сесилем Стромом. А через три месяца он исчез. Сначала я колебался, спросить ли у своего ангела-хранителя, где Стром. Я и боялся спросить, и боялся не спросить. Ведь если я не спрошу, они могут понять, что я боюсь спросить. А следовательно, боюсь их. А следовательно, считаю их своими врагами. Пришлось спросить. Мой наставник внимательно посмотрел на меня, грустно покачал головой и сказал: «Печальная история, мистер Баушер. Он ничем с вами не делился?» — «Нет, — пожал я плечами, — обычные разговоры». «Да, да, к сожалению, это бывает. Бедняга, как выяснилось, долгие годы страдал шизофренией. Суицидальный синдром. И естественно, такое потрясение, как трансляция, все это лишь обострило». Мой наставник еще раз внимательно посмотрел на меня и сказал: «Я очень прошу вас, мистер Баушер, никому не говорить о самоубийстве Сесиля Строма и ни с кем не обсуждать эту тему. Эта тема не для Ритрита. Надеюсь, вы меня понимаете?». Мне показалась, что в голосе прозвучала не очень глубоко скрытая угроза. Я долго сокрушенно качал головой, чтобы показать, как я не одобряю самоубийства, и обещал в точности выполнить его совет.

— Но может быть, он действительно покончил с собой?

— Не думаю. Во-первых, незадолго до исчезновения он сказал мне довольно загадочную фразу. Он сказал: «Тони, мне кажется, я начинаю догадываться кое о чем». Я, естественно, спросил его, о чем именно, но он лишь покачал головой. «Еще рано. Я еще не все понимаю в нашем благословенном Ритрите». Ты не знаешь Строма, а я знаком с ним лет пятнадцать. Мы не были близкими друзьями, но всегда радовались друг другу. Он обладал острым и насмешливым умом. И бесстрашным. И именно поэтому его слова произвели на меня сильное впечатление.

— Не очень убедительно, — пробормотал я.

— Возможно. Вполне возможно, что и я предпочел бы думать, как ты. У меня ведь тоже есть инстинкт самосохранения. Но помешала одна маленькая деталь. Не знаю почему, но я как-то заметил, что указательный палец левой руки у Строма был слегка изогнут. «Мне бы следовало предъявить рекламацию, — ухмыльнулся он, когда перехватил мой взгляд. — Дефект производства. Но бог с ним, с пальцем, он мне не мешает». А потом, сидя как-то на торжественной подзарядке и слушая очередное восхваление фонда, я обратил внимание на руки своего соседа. Указательный палец левой руки был изогнут точно так же, как у исчезнувшего Строма. О, я, как сейчас, помню, что почувствовал в ту минуту. Страх, чудовищный страх…

— Почему?

— Ты спрашиваешь «почему»? На мгновение я подумал, что сейчас подниму голову и увижу Сесиля. Я хотел взглянуть на его лицо и одновременно боялся. Знаешь, как картежник, который томительно медленно сдвигает свои карты, чтобы посмотреть, что ему сдали. Ох, как мне хотелось, чтобы Стром ухмыльнулся и сказал: «Ты что, боишься посмотреть на меня»!

В конце концов я заставил себя поднять взгляд и посмотреть на соседа. Он был точно такого же роста, как Стром. И цвет волос у него такой же. Лицо другое, но очень похожее.

— Два тела с одного штампа? — пробормотал я.

— У меня другое объяснение. И думаю, тебе оно тоже пришло в голову. Оно-то и наполнило меня тоскливым, пронзительным ужасом. Это было тело Строма со слегка переделанным лицом. Понимаешь, что это значило?

Боже, как хорошо, чтобы мой друг оказался безумцем! Как не хотелось мне вылезать из моего маленького уютного кокона, который я только начал обживать. Как не хотелось мне входить в холодный мир страха и подозрительности, ужаса и жестокости. Мир, в котором твои мозги в полном смысле этого слова принадлежат твоим хозяевам. И тело. И ты сам. И у тебя могут отнять и то и другое. Заменить. Переделать. Ты уже не личность, ты собственность фонда, ходячий склад запасных частей. Нет, этого просто не могло быть. Это чушь, бред. Просто Тони Баушер пытается всучить мне свои кошмары.

Всю жизнь я прятался от реального мира. Наверное, я занялся наукой именно потому, что она мне казалась сравнительно спокойным делом. Может быть, на ее более высоких склонах и пиках, ближе к многомиллионным субсидиям и Нобелевским премиям, тоже шли рукопашные бои и ученые мужи щелкали клыками и впивались друг в друга. Но я выдолбил себе нишу пониже, забился в нее, как рак-отшельник, и тихо прожил пятьдесят два года вдали от большого мира.

А сейчас мой друг Тони Баушер тянет меня в этот страшный мир. И где?! В забытой богом и людьми пустыне, населенной ходячими манекенами. Стоило переселяться в другой мир, чтобы вернуться в старый…

Как хорошо, чтобы Тони оказался безумцем. Но почему-то я твердо знал, что это не так. Может быть, потому, что это было бы слишком простым объяснением. А я никогда не верил в слишком удобные и простые объяснения. Что в науке, что в жизни.

— Представляю, о чем ты сейчас думаешь, — тихо сказал Тони. — Прости. Если я чересчур усердно навьючиваю тебя своими страхами, скажи.

— Уже поздно, — невесело усмехнулся я. — Семена посеяны.

Я представил себе конец этого Строма. Ускользнуть от древней, как мир, старухи с косой, чтобы попасть в руки сверхсовременных электронных палачей. Сесиль Стром, вы представляете собой угрозу для Ритрита, и совет принял решение разрядить вас…

— О господи… — пробормотал я.

Тони посмотрел на меня с какой-то пронзительной пристальностью, словно еще раз взвешивал, стоит ли мне доверять. Он едва заметно кивнул, отвечая, должно быть, своим мыслям, и сказал:

— Послушай. Я расскажу тебе о главном, что буквально не дает мне жить. Ты ведь помнишь: я попал в автомобильную катастрофу. В больнице, когда я пришел в себя, мне сказали, что у меня раздроблены обе ноги, что их, скорее всего, придется ампутировать и что, если бы их даже удалось спасти, я все равно был бы парализован ниже пояса.

— Ты говорил мне об этом.

— Да, но я не рассказал тебе об одном воспоминании. Оно не сразу пришло ко мне. Только здесь, в Ритрите, оно постепенно поднялось к поверхности памяти. Вначале я сомневался в нем. Оно казалось мне галлюцинацией. Я гнал его от себя. Но оно крепло, пока не превратилось в убежденность.

— Что за воспоминание?

— Эта катастрофа. То, что случилось со мной. Я ехал в Шервуд из Флори. Было холодно, на шоссе образовался кое-где ледок, и я ехал не быстро. То ли я задумался на мгновение, то ли просто не смотрел в эту долю секунды вперед, но я не видел, как грузовик с прицепом, двигавшийся в противоположном направлении, начало заносить. И заметил я его, когда было уже поздно. Грузовик развернуло поперек, и я летел прямо на прицеп. На грузовике и на прицепе были нарисованы улыбающиеся зеленые огурцы. Знаешь, эта эмблема какой-то продовольственной фирмы. Я нажал на тормоз, но было скользко. Огурец приближался ко мне с чудовищной быстротой, и я понимал, что через долю секунды врежусь в прицеп. Это все чепуха, что в эти мгновения люди о чем-то думают, что-то вспоминают. Я ни о чем не думал. Я лишь видел гигантскую огуречную улыбку, и этот огурец тут же взорвался. Я потерял сознание от удара.

Долгие недели и месяцы мне казалось, что пришел я в себя только в больнице. Но это не так. Ник. — Он печально покачал головой. — Нет, не в больнице. Теперь я помню. Я пришел в себя в машине. Нос ее был смят, но поднят, словно она пыталась добраться до наглого огурца. Было тихо, что-то где-то толкало, переливалось. Я почему-то подумал, что надо выбраться из машины, пока она не загорелась. Мне не надо было открывать левую дверь. Она открылась от удара. Я вывалился на землю. Где-то завывали сирены. Почему-то мне казалось, что вот-вот машина обязательно загорится. Я встал и побежал. Я пробежал, наверное, метров двадцать, потому что споткнулся и упал на заснеженном поле. Ты понимаешь, что это значит? Я пробежал какое-то расстояние. Про-бе-жал! Может ли человек с раздробленными ногами пробежать пятнадцать — двадцать метров? Я знаю, что ты мне сейчас скажешь. В состоянии шока и так далее. Может быть, если бы у меня был перелом. Но мне объяснили в больнице, что обе мои ноги были раздроблены. Я спросил врача, что это значит — переломы? Хирург был настоящим красавцем. Я прямо вижу сейчас пред собой его лицо. Загорелое лицо с правильными мужественными чертами. У него были удивительно голубые глаза. Он покачал головой. Он развел руками, словно извинялся передо мной. Он сказал, что слово «раздроблены» не значит перелом или переломы. Раздроблены — значит именно раздроблены. Раздроблены кости, разорваны мышцы, нервы, сухожилия, сосуды. Я помню, что попытался пошевелить ногами, но не мог. Мне казалось, что ног у меня вообще уже нет.

Мне сделали укол, а вечером появился мои будущий ангел-хранитель со знакомым тебе предложением. Я почти не колебался. Я живо представил себе свою жизнь с обеими ампутированными выше коленей ногами.

Тогда, в больнице, я не спросил у врача, как может человек с раздробленными ногами пробежать пятнадцать — двадцать метров. Я тебе уже говорил, что воспоминание пришло много позднее, здесь. И оно не дает мне покоя.

— Но может быть… это все-таки твоя фантазия? Провокация памяти? Знаешь, как это бывает. Кажется, что это было, а на самом деле…

Тони медленно покачал головой.

— Боюсь, что нет. Боюсь, что провокация тут ни при чем.

— Но что это может в таком случае значить?

— Вот этот-то вопрос я и задаю себе десятки раз каждый день, Вариантов может быть два. Первый: мне это кажется. Как я тебе сказал, я отбрасываю его. Слишком четкие и яркие детали для фантазии. Я вываливаюсь из машины. Переднее левое колесо еще медленно вращалось. Колпак с него соскочил. Я упираюсь руками в асфальт, встаю. Надо отбежать, надо отбежать, говорю я себе. Страшно кружится голова. Я поскользнулся, но удержался на ногах, потому что схватился за открытую дверцу. Я обошел машину сзади. Интересно, подумал я, глубокий здесь кювет или нет? Он был под снегом. Я не стал прыгать через него, медленно спустился, поднялся по противоположной стороне. Земля под снегом была твердая, смерзшаяся. Я побежал. Голова кружилась все сильнее и сильнее, и я упал. Падая, я подумал, что сейчас снег набьется мне за шиворот. И почему-то эта мысль очень беспокоила меня. Такую глупость нельзя придумать. Я не верю, что все это лишь примерещилось мне.

Второй вариант: ноги у меня раздроблены не были. Я вообще был цел и невредим, не считая ушибов и контузии. Ты спросишь: а что же врач? Меня обманули.

— Да, но ты же сам говоришь, что не мог пошевельнуть ногами, не чувствовал их.

— Один укол, это несложно.

— Но для чего? Ты понимаешь, что говоришь?

— Очевидно, для того, чтобы подготовить меня к предложению стать иском.

— Чушь!

— Почему чушь? Если бы ко мне пришли с таким предложением в обычной обстановке, я бы похлопал человека по плечу и посоветовал ему проспаться. Но когда приходят к человеку, которому предстоит стать обрубком, никакое предложение не кажется ему уже безумным. — Тони помолчал и медленно сказал: — Кто знает, может быть, бедняга Стром тоже начал все раскладывать по полочкам.

— И совет как-то узнал об этом и уничтожил его?

— А что еще им оставалось делать? Представь себе, что произошло бы в Ритрите, если эту историю рассказать с кафедры во время торжественной подзарядки…

— И что же делать? — спросил я тоскливо.

— Не знаю, — пожал плечами Тони. — Пока не знаю. Я знаю лишь, что если в уравнение подставить потайные микрофоны, слова Сесиля Строма и его исчезновение и мои якобы раздробленные ноги, оно приобретает довольно зловещий вид. Но что оно значит, что стоит за всем этим — я не знаю. Прости, Ник, пойду в лабораторию, поработаю немного.

Я поймал себя на том, что злюсь на Тони Баушера. Почему он должен втягивать меня в свои кошмары? Да не хочу я думать, были его ноги в действительности раздроблены или его лишь убедили в этом. Да, сказал я себе, может быть, он и прав. Но для чего мне его правда, если она наполняет меня тягостным недоумением и страхом. Только-только начал я обживаться в новом мире, только-только разложил свой багаж души и памяти по новым полочкам, как появляется Тони и заявляет, что полочки-то в тюремной камере и око тюремщика недреманно сверкает в глазке двери.

Чепуха! Эгоистическая шизофрения. Когда-нибудь специалисты определят, может ли страдать душевным расстройством искусственный человек, но Тони явно далек от нормы. Для чего весь этот дьявольский план, кому он нужен? Для чего?

И куда только девалось мое почти праздничное настроение последних дней! Один разговор — и вместо него липкий страх и тягостное недоумение. Чепуха, снова и снова повторял я себе, но заклинания не действовали. И чем больше я их повторял, тем меньше верил в них.

Назавтра ко мне пожаловал Вендел Люшес.

— Мистер Карсон, — сказал он, — скоро три месяца, как вы здесь, и теперь по нашим правилам вы можете пригласить к себе гостей.

— Спасибо, — пробормотал я.

— Напишите на имя совета, кого именно вы собираетесь пригласить, и не откладывайте этого. Хорошо? Мы должны иметь какое-то время для наведения справок о приглашаемом. Конечно, я мог бы вам этого не говорить, профессор, но я ничего не скрываю от вас. Представьте, что кто-то захочет пригласить сюда журналиста, человека с телевидения, фотографа, какого-нибудь радикала, наконец…