Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

15

Сумрак внезапно перешел в ночь. Она распахнула настежь окно: великолепная августовская ночь с цветами и звездами вошла в душную затхлую комнату. Потаенная реальность «пира во время чумы» постепенно раскрывалась, детали, слова, жесты проявляли подспудный смысл… все влеклось к беспощадной развязке — мертвому телу, вот здесь, на полу, подле окна. Бабушка Ольга Николаевна… чуть косо поднимающийся дымок-сквознячок сквозь щели и лазейки старого дома, нуждающегося в ремонте… вороватая фигура фотографа с потрепанным портфельчиком… Она ждала томительно и жадно, как никогда еще в жизни не ждала; упала ночь, и шепот из сада позвал:

— Дарья Федоровна!

— Да! — Она вздрогнула и выглянула в окно.

— Тихо! За нами могут следить.

— Как хорошо, что вы…

— Да, да, счел своим долгом, вернулся на электричке.

— Проходите в дом, дверь не заперта.

— Как вы неосторожны. Ладно, устроим западню… если он не здесь уже, конечно. Ничего подозрительного не заметили?

— Нет.

— Немедленно закройте окно.

Придвинувшаяся тень отдалилась, исчезла в ночи, едва слышно простонали ступеньки, половицы, двери. Тень надвинулась с порога и сказала:

— Окно закрыли? Свет не зажигайте. Опасно.

— Вы уверены, что он придет?

— Куда ему деваться? Вы ж объявили, что тайна откроется в понедельник. Понедельник надвигается.

Они стояли посреди кабинета друг против друга.

— Вам известен такой человек: Бардин Алексей Романович?

В неплотной звездной тьме она уловила движение его правой руки, скользнувшей за борт пиджака, и отскочила за стол, успев крикнуть:

— Знаю не только я, вы себя губите бесповоротно!

— В доме никого нет. — Он медленно приближался. — Но я не хочу пользоваться этим. Вы знаете, что мне нужно.

— Вам не найти, я спрятала.

— В таком случае… — Он вдруг схватил ее за руку и рванул на себя.

— Я согласна на сделку, — сказала она быстро, вглядываясь в блеснувшие безумным огонечком глаза.

— То есть?

— Я отдам, но сначала хочу понять, как погиб мой муж.

— Дался вам этот подонок!

— Ах, дело не в нем, — она пошевелила пальцами, освобождаясь из мертвой хватки. — Я просто хочу определить степень своей вины перед ним и получить наконец свободу.

— О Господи! — Он засмеялся, пошел и сел на кушетку между нею и дверью; пружины жалобно взвизгнули. — Никто ни в чем не виноват. И я не виноват. Естественный отбор, понятно?

— У меня есть доказательства.

— Их просто не существует в природе! — отрезал членкор. — Иначе я б тут с вами не церемонился, хотя… в своем роде, Дарья Федоровна, вы меня восхищаете, как выразился этот придурок Лукашка. Было бы жаль. Ладно, поэзию в сторону. Что за доказательства?

— Сначала несколько вопросов.

— Никаких вопросов.

— О, совершенно невинных. Вы кончали университет?

— Да.

— В каком году?

— В 52-м.

— Учились на семинаре Мещерского?

— С чего вы взяли?

— Вы себя нечаянно выдали: сегодня за столом назвали бабушку Ольгой Николаевной. Я никогда не звала ее по имени-отчеству — просто «бабушка»; Макс тоже. Стало быть, вы знали Мещерских раньше.

— Это не юридическое доказательство. Его не подтвердит никто из гостей, потому что никто ничего не заметил.

— Это подтвердит университетский архив. Да и Бардин, думаю, не откажется засвидетельствовать, кто был вашим научным руководителем.

— А я и не скрываю: Мещерский. Ну и что?

— Так почему же год назад, появившись у нас в Опалихе, вы это скрыли?

— Что значит «скрыл»! Я был здесь впервые и случайно, мне и в голову не пришло, что хозяин — сын моего учителя.

— Пришло, Лев Михайлович, пришло! Я уверена. Вас не могли не поразить такое удивительное совпадение фамилии, имени и отчества: Максим Максимович Мещерский. Сочетание редкое, и Макс упомянул, что это имя — родовое. Однако вы заговорили о князе, издателе «Гражданина», а не о своем учителе, что было бы естественней. Кроме того, по словам бабушки, Макс был вылитый отец.

— И это все ваши доказательства?

— Есть еще кое-что. Вы утверждаете, что, когда мыли с Максом яблоки, он спросил, не нужны ли вам драгоценности, и добавил, что они растут в цене. Так? Вы направили меня по ложному следу. Не о золоте и бриллиантах шел у вас разговор.

— А о чем?

— О «Драгоценностях русской прозы». Эх, Лев Михайлович, неужели вам неизвестно, что рукописи не горят? И не вы ли сами заметили, что ничего никогда не кончается?

— Сегодня сгорят — и все кончится.

— Вы — убийца!

— К счастью для вас, Дарья Федоровна, вам никогда этого не доказать.

— Не доказать? Вы были с Максом в кабинете, и он показывал вам папку с рукописью и письмом к Бардину.

— Из чего это вытекает?

— Из того, что папки оказались перепутанными. После разговора с Лукашкой перед обедом Макс положил «Аполлонов» в ящик стола, конечно, сверху, — верхнюю папку Лукашка и украл, то есть был уверен, что в ней журналы. Он подтвердит. Между несостоявшимся обменом и кражей никто в дом не входил, только вы с Максом. И, несомненно, переложили одинаковые папки.

— Никто ничего не подтвердит. Рукопись и письмо будут уничтожены, останутся три папки: с «Аполлонами», черновиками докторской и пустая — Загорайская засвидетельствует. Вам надо было раскрыть карты при всех, но вас заворожила фраза «Гости съезжались на дачу» — и вы сочли их соучастниками.

— Вы постарались.

— Я сделал все, что можно. Нет, не все! Как ни старался, до темноты задержать их не смог, и вы успели ознакомиться с папкой.

— Значит, вы сознаетесь в преступлении?

— Нет. И никогда не сознаюсь, не рассчитывайте. Бредом безумной вдовы сочтут ваш лепет в милиции… если вы, конечно, отдадите папку и останетесь в живых.

— Бред? А ведь я догадалась, когда вы подсыпали яд в стаканчик Макса.

— Вот что, дорогая моя. Вся эта комедия с «соучастниками» была рассчитана на женские нервы, чтобы оттянуть время. Я не мог отравить вашего мужа: когда он ушел за гитарой, я по просьбе Лукашки позировал ему на ступеньках, курил трубку и присоединился к компании после возвращения хозяина. То есть в отсутствие Максима Максимовича меня за столом не было. Вот это подтвердят все.

— Я помню — это правда. Вы подсыпали яд в присутствии Макса.

— Я же говорю: экзальтация, связанная с навязчивой идеей, дамский лепет, не имеющий никакой юридической силы. Кто видел, как я подсыпал яд? Никто. Вы видели?

— Нет.

— Ну вот. И наконец, главное: мотив! Вас прежде всего спросят о мотиве: из-за чего я пошел бы на убийство?

— Из-за рукописи — это очевидно.

— А зачем, по-вашему, мне чужая рукопись? У меня своих полно, тома.

— Чужая… — повторила она задумчиво. — Чужая! — мгновенный проблеск, молния в черных потемках. — Вы присвоили, украли! Ну? Скажите!

— Дарья Федоровна, — угрюмо отозвался членкор, — об этой рукописи знают только умершие. Смотрите не присоединяйтесь к ним раньше времени. Я не хочу идти на это: мне вас жаль.

— Жаль? — Она усмехнулась. — Жалость, любовь — вся эта, как вы говорите, «поэзия» вам недоступна. Вы явились из тех времен, когда подобные чувства успешно истреблялись. И не трогаете меня из-за одной моей фразы: «Знаю не только я». А вдруг это правда? А вдруг кто поймает вас на втором убийстве?

— В доме никого нет: я проследил за компанией до самой электрички, а потом наблюдал за улицей из рощи.

— Да, никого нет: можете проверить! — произнесла она громко, раздельно и твердо. — Но вдруг я успела что-то кому-то сказать, например, о бабушке Ольге Николаевне? Итак, у нас у обоих нет выхода — остается сделка. Вы раскрываете картину преступления — я вам отдаю папку. Отдам, не бойтесь: я хочу жить, как ни странно. А бреду безумной вдовы никто не поверит.

— Сначала отдайте.

— Нет, вы тогда уйдете.

— А, черт! Вам надо работать в органах.

— Я вас слушаю, Лев Михайлович.

16

Какое-то время они молчали, лишь слышались шорохи, скрипы, возня в кромешной тьме.

— Такое впечатление, — сказал членкор задумчиво, — что кто-то ходит.

— Крысы. Кажется, вы посоветовали поджечь одну тварь во имя борьбы за существование?

— Вот что. Давайте-ка осмотрим комнаты. Нет, нет, вместе, я вам не доверяю.

Они прошли по старому дому — прихожая, столовая, спальня, кухня, — включая на мгновение свет: вспыхивал прах эпох в грозовой атмосфере двадцатого века… желтый комод и учтивое зеркало… овальный стол, канапе и кресло… дубовый гардероб… Ни души — только серые тени, исчезающие в норах и лазейках. Вернулись, Дарья Федоровна присела на подоконник, убийца, как прежде, на кушетку.

— Да, я знал их всех. Я, любимый ученик, был вхож в дом. Ольга Николаевна — крепкая старуха, породистая, и Верочка, невестка Вера Васильевна, совсем еще молоденькая, — меня подкармливали. И младенца помню — вашего Макса. Так кто ж виноват? Он, только он, — мой учитель. Атмосферка-то была отнюдь не пушкинская, смертная, обличали космополитизм, преклонение… не перед тем, перед кем действительно надо было преклониться. На время, чтоб потом взлететь. Так и делали. Он не захотел. Он продолжал твердить о русском гении — «всечеловеке», об Александре Сергеевиче, который сумел — черт возьми! — охватить и отразить всю вселенную. И мы, молодые дураки, вместе с ним горели… как выяснилось впоследствии, синим пламенем. Я писал диплом по стилистике, то есть на грани литературы и языка. Диплом был почти готов, а у него окончена работа — семь лет жизни — «Драгоценности русской прозы». Он мне сам предложил — заметьте, сам! — свою рукопись в помощь… ну, вроде методического руководства… ну и, конечно, ему хотелось, чтоб хоть кто-то ее прочел. Дал на неделю, а за неделю много чего случилось. Короче говоря, его взяли, и он мгновенно всех заложил. Кроме меня: любимый ученик, так сказать, надежда. Я остался в аспирантуре, а через год стало известно, что Максим Максимович скончался где-то под Магаданом. Потом пошли реабилитации, Бардин вернулся, но никто не собирался заниматься предателем. Его имя сделалось табу. Вы не представляете, что творилось, какие горизонты внезапно открылись — расправляй крылья и лети!

— И вы полетели с чужими «Драгоценностями».

— Мой учитель, на которого я молился, предал. Ученик — пожиже, помельче — украл. Все хороши, круговая порука, виновных нет. Я переписал рукопись, сжег оригинал и на всякий случай изменил название.

— Однако вы человек рисковый.

— Никакого риска: о «всемирном гении» он писал тайно. Близких, в сущности, не осталось. Ольга Николаевна впала в детство.

— Жена, очевидно, тоже? Кстати, вы сидите на кушетке, на которой нашли ее труп (членкор шевельнулся, пружины взвизгнули, но с места не встал). Вся эта поэзия, то есть любовь, как видите, Лев Михайлович, неистребима ни в пушкинские, ни в сталинские времена.

— Я не виноват в ее смерти. Итак, женщины не в счет, младенец сгинул, чтоб всплыть как кошмар, как последний ужас через тридцать с лишком лет! А тогда — головокружительный успех, премия, докторская степень — все сразу. Ну, полетел, лечу до сих пор.

— Год назад вы не знали, к кому едете?

— Если б знать! Когда я увидел вашего Макса, что-то где-то во мне дрогнуло, но я не осознал. Осознал только, когда ученый секретарь пошутил, помните? «Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…» Я вдруг вспомнил, что у них была дача в Опалихе, именно в Опалихе! Но дело не в даче… Я увидел живого покойника. Похож — не то слово: со мной разговаривал мой учитель (только помоложе), сейчас он скажет: «Какими же средствами, Левушка, притча о блудном сыне отражена в «Станционном смотрителе»? Страх. Страх обретал реальность — да еще какую! — самую что ни на есть уголовную, как выяснилось впоследствии, когда мы удалились мыть яблоки. Я прямо приступил к делу и спросил: «Ваш отец случайно не покойный филолог Мещерский?» Сын сразу замкнулся, я, вопреки всякому благоразумию, настаивал: «Ведь Мещерский погиб при культе?» Внезапно он сказал с отчаянием: «Я не верю, что отец — предатель, и добьюсь реабилитации. Вы слыхали о «Драгоценностях русской прозы»? Нет? Тем лучше! Вы все, и Бардин в том числе, узнаете, что такое настоящий талант!» Ну, тут я понял, что он пойдет на все.

— И он пошел на все с убийцей! — отчаянно закричала Дарья Федоровна.

— Я понял и решил… да нет, в ту минуту еще нет. Дело, видите ли, шло к баллотированию меня в члены…

— Член-корреспондент! — она рассмеялась, как помешанная. — Человек погиб из-за… Член-корреспондент! О Господи!

— Нет, нет, вы не понимаете. Меня убили эти «Драгоценности», я понял, что погиб. Я погиб! Да, борьба за выживание, да, естественный отбор… да! Ведь он и не осознал, что умирает, в конце-то концов…

— Ладно, продолжайте.

— Коробка с ядом стояла за миской с огурцами, я чисто машинально отметил это. Идея не сформировалась, нужен был толчок. Знаете, — прошептал он вдруг доверительно, — человека убить не так-то просто: нужны идея и толчок. Я сказал: «Разрешите взглянуть на рукопись, я в этом кое-что понимаю». Мы прошли в кабинет, он достал папку, открыл, объяснил: «Тут записка к Бардину, а вот…» Я увидел то, что сжег, сам лично сжег тридцать лет назад. Воистину рукописи не горят! Ведь и тот сожженный экземпляр был весь в помарках и вставках, вроде бы черновик! И я решился. Покуда младенец-мститель прятал папку в стол, я быстро вернулся в кухню, оторвал кусок бумажной салфетки, с помощью носового платка открыл коробку и прихватил щепотку, крошечную… Да ведь и нужно-то всего три грамма, — членкор вдруг хохотнул и словно захлебнулся. — Три грамма, три секунды, открыть, схватить — и нет ничего, пустота, нем как могила, понимаете? Бумажный комочек с ядом я спрятал в кисет, в карман. Тут за столом разыгрался роковой треугольник… или четырехугольник?.. или пяти?.. Словом, эта самая пошлая мелодрама, которая прикрыла трагедию. Как вы все мне подыграли — как по дьявольским нотам! А я-то не догадывался, я мучительно соображал: как, как, как подсыпать? Украсть папку невозможно, в понедельник он едет к Бардину как подсыпать?

— Вам помог брат.

— Помог — совершенно невольно. Я все рассчитывал, рассчитывал. Сидящие напротив, Лукашка, вы и медик не заметят: мешают розы и графин с вином. Но брат, сам Мещерский и влюбленная мадам — невозможно!

— Вы все время возились с трубкой.

— Да, набивал, раскуривал, выбивал пепел в пепельницу рядом со стаканчиком — словом, к моим манипуляциям все привыкли. И все-таки — невозможно! Как вы догадались?

— Вспомнила. Был только один момент, один-единственный, когда внимание сидящих рядом с вами отвлеклось. Именно трубка, косой дымок-сквознячок сквозь крысиные щели и норы. Ваш брат сказал мужу что-то вроде: «Видите дым? Тянет откуда-то из подпола, старое дерево подгнило». Тут он отвернулся к перилам, постучал, заставил Макса взглянуть на скобы. Загорайская тоже заинтересовалась. Так?

— Точно!

— Когда Евгений Михайлович вспомнил сегодня про вашу трубку, ему стало плохо. Он что-то тогда заметил, да?

— Заметил, но не отдал себе отчета, настолько поверил в самоубийство… да и с какой стати мне убивать незнакомого человека? Заметил краем глаза, что я вынимаю под столом из кисета комочек бумажки.

— Вы с ним договорились в саду?

— Да. Исходя из вашего наваждения — «Гости съезжались на дачу»…

— Эту фразу я прочитала за столом в рукописи.

— Я видел, что с вами делалось. Так вот, исходя из этого, мне удалось на время создать иллюзию всеобщего соучастия. Я спустился в сад за братом, надеясь унести из кабинета папку, чтоб спрятать в кустах до лучших времен. Вы меня перехитрили — закрыли окно. Заявляю сразу: против меня брат показывать не будет.

— Ну, вы себя со всех сторон обезопасили, не сомневаюсь. Но рассказываете с увлечением, любуясь на дело рук своих — безукоризненное и бесследное!

— А разве не так? Именно безукоризненное, законное, неподсудное самоубийство. Однако требовалось уничтожить вторую рукопись — и в ту же ночь я вернулся в Опалиху. Ключ в сарае, хозяйка в Москве, все в порядке — только вот папка исчезла! На несостоявшийся обмен Лукашка жаловался, именно когда мы мыли яблоки на кухне. Я бы сообразил, помню «Огненного ангела» в столе. Промашка вышла. И все же я подумал на него: он единственный покинул дом с портфелем — в дамские сумочки «Драгоценности русской прозы» не поместятся. На время следствия я затаился: ничего не всплыло. Значит, кто-то собирается раскрывать тайну понедельника самостоятельно или шантажировать меня? Книжного маньяка я прощупал тщательно, обзвонил вас всех, намекал и разыгрывал роль; несколько раз будто случайно встречался и беседовал со стариком Бардиным — безнадежно! А между тем кто-то, как и я, возвращался в Опалиху той же ночью и сумел опередить меня, украв папку? С какой целью? Покойный кому-то рассказал? Дело представлялось все более серьезным и чреватым: член-корреспондент (меня уже избрали, и Бардин поздравил, и я тщетно искал на его лице зловещую усмешечку), член-корреспондент — уголовник, вор, может быть, убийца! В каком аду я горел, Дарья Федоровна, вам и не снилось…

— Мне снилось, — сказала она глухо. — Но у нас с вами разные адские отделения — круги, так кажется? — мы друг друга не поймем. А впрочем, что тут понимать? Вы тряслись за свою шкуру.

— Почему столько презрения? Этой самой тряской — инстинктом самосохранения — и жив человек. Отдельные аномалии (самопожертвование за идею, за отечество, например) только подтверждают всеобщее правило. Вы скажете: любовь к детям, к родным — это любовь к себе. Святая, неистребимая и единственная! Вот истина, о которой, однако, не принято говорить, чтоб зверье щипало травку в стаде, а не собиралось в хищные стаи.

— Вы хищник.

— Я-то? Всю жизнь трясся — с детства, с юности постоянный страх. Но этот год… я больше не мог, психически не мог. И решил пойти навстречу… черт его знает кому! Обыскать дом во второй раз было необходимо: может, по каким-то причинам сам хозяин перед смертью перепрятал злосчастную папку. Кроме того, имелась одна зацепка. Еще в ту, первую, ночь в нижнем ящике стола я нашел бумаги, исписанные рукой моего учителя. Целый ворох, оставшийся, очевидно, после обыска в 52-м. Среди них семнадцать разрозненных страниц из «Драгоценностей русской прозы» — мне ль не знать! Естественно, я сразу забрал их и уничтожил. Однако шантажист (образ борца за истину в моем сознании постепенно померк, поскольку рукопись не всплыла ни на следствии, ни у Бардина), так вот, шантажист, возможно, обнаружит недостачу и вернется за ней. Я решил предупредить его запиской и, так сказать, намеком на расправу: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Шантажист должен был меня понять и, если он в курсе, связаться со мной. Или просто испугаться: кому охота рисковать жизнью из-за давно позабытого профессора Мещерского, к тому же еще предателя?

— В этой коробочке, — Дарья Федоровна указала на стол, — обыкновенная сода.

— Откуда вы узнали? — Он насторожился. — Вы не специалист.

— Ну какая ж хозяйка не узнает соду?

— Да? — Чувствовалось, как напряженно он раздумывает. — А не бродит ли где-нибудь в окрестностях наш знаменитый медик?

— Вы ж следили за улицей и осмотрели дом.

— Следить-то следил, но… он мог подкрасться задами, каким-то кружным путем, а спрятаться в этом антиквариате нетрудно.

— Вы боитесь?

— Дарья Федоровна, вы очень опасная женщина. Признаться, год назад из-за всех этих перетрясок я вас толком не рассмотрел и не оценил. Прелестная, слегка капризная дама, убитая горем вдова — все банально, все можно предсказать заранее. Черта с два! Я не считал вас замешанной в кутерьму с папкой: в ту ночь мы с братом оставили вас на руках соседей почти в невменяемом состоянии. И вы, конечно, предъявили бы рукопись с письмом на следствии, объяснив, что мучило вашего мужа перед странным самоубийством. Ну а если б не шантажист, а вы напоролись на записку и коробочку и отнесли их в милицию, вас бы вежливо выпроводили с этой содой. Проделки безумной вдовы. Одним словом, я не считал, что иду на риск, и не принимал вас в расчет, а зря! Вы не побежали с содой в органы, а умудрились собрать всех оптом и блестяще провернуть следствие, хотя я всеми силами, как только мог, сворачивал вас на ложный след. Вы — и никто другой — прицепились к этим уголовным драгоценностям; вы поняли, нет, почувствовали, что в незабвенной пушкинской прозе («Гости съезжались на дачу») — ключ к разгадке. Именно вы еще засветло прервали следствие и выпроводили гостей, чтобы заняться папкой. И я не мог по оживленной воскресной улице невидимкою добраться до вас. И наконец, ловким ходом вы вынудили меня пойти на сделку. Я восхищен, однако учтите: меня здесь нет, брат устроит алиби, а ваши так называемые доказательства я сумею обратить в дамский лепет и безумный бред. Давайте папку.

Она подошла к бюро драгоценного черного дерева, бабушкины часы с возлюбленной парой принялись отбивать двенадцать ударов. Тайна понедельника. Две крысы внезапно выскочили из потаенной лазейки и закружились в яростной схватке посреди комнаты.

— Проклятый дом, — пробормотал членкор. — Здесь трупы. Разделайтесь с ним поскорее.

— Нет. Теперь нет. Он умер здесь.

— Повторяю: я восхищен. Одно для меня непостижимо: как вы могли полюбить такое ничтожество?

Она отозвалась холодно:

— Я вас вижу насквозь. Вы стремитесь возбудить ненависть к убитому, чтобы я простила убийцу.

— Вас не надо возбуждать, возразил членкор вкрадчиво. — После упоминания о Пицунде вы мгновенно возненавидели его. И сумели взглянуть в лицо истине: он променял вас на маленькую дрянь. Как говорится, по Сеньке и шапка, собаке — собачья смерть.

— Это не истина, — прошептала она, слезы любви и жалости подступили к горлу. — То есть не вся истина. Да, я чувствовала, что мы с ним погибаем в житейской пошлости, захотелось остренького, запретного… «Пиковой дамы». Он очнулся первый… несчастный ребенок, сирота, сын предателя, лишенный и детства, и юности. Я ничего не поняла! Себя я ненавижу, я ничтожество, у меня не хватило души простить… или хотя бы проститься с ним, когда он умирал вот здесь, на глазах… Алик! — закричала она, и впервые заплакала, и бросилась к двери, и вспыхнул свет, и старый школьный товарищ поспешил ей навстречу. — Алик! Я никогда его больше не увижу!

— Даша, милая… — он гладил ее по голове, словно ребенка. — Дашенька… гляди!

Старик зашевелился, достал из-за пазухи гаечный ключ (таким при желании вполне можно проломить череп), повертел его в руках, вдруг растянулся на кушетке — пружины в последний раз протестующе взвизгнули — и застыл, как покойник.



Вопрос следователя: «Таким образом, вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Мещерского?» — «Признаю», — «Вы пошли на это из-за вероятного публичного обвинения в плагиате?» — «Да». — «Это единственный мотив преступления?» — «Единственный». — «В архиве Верховного Суда СССР я ознакомился с материалами по «делу» отца покойного, профессора и доктора филологических наук Максима Максимовича Мещерского, начатого в марте и законченного в августе 1952 года. Там я нашел один любопытный документ: письмо, направленное в прокуратуру учеником обвиняемого Львом Волковым. Вы помните это письмо?» — «Тогда все писали. Такое было время». — «Время никого не оправдывает. Именно по этому доносу и было начато «дело» против вашего учителя, а также против ряда его коллег и студентов. Что вы на это скажете?» — «Я только защищался. Ходили упорные слухи, что Мещерского вот-вот посадят за Александра Сергеевича Пушкина и мы загремим как соучастники. Я всего лишь опередил события». — «Какие же мотивы двигали вами?» — «Страх».

17

— Алексей Романович, значит, вы разговаривали с моим мужем летом в прошлом году?

— Мне позвонил какой-то человек и представился как сын Максима. Второе явление из прошлого. Первое — в 57-м, когда я отказался встретиться с Ольгой Николаевной… Я только что вернулся из лагеря. Но меня ничто не оправдывает. Мы тогда, в пятидесятые, не довели дело до конца, не освободились духовно — и расплачиваемся сейчас. Если б я поспешил навстречу вашему мужу, убийства не было бы. Вот она, невыносимая истина!

— Но как же вы могли поверить, что ваш друг — предатель?

— Мне об этом говорил следователь, называл фамилии арестованных ребятишек с семинара Максима… Но дело не в этом! Я был готов поверить во что угодно: мы жили в искаженном мире, когда вековые законы и заповеди изгонялись и вытаптывались. Друг поверил в предательство друга, ученик предал своего учителя. К счастью, Дарья Федоровна, вам этого уже не понять.

— К счастью? Благодаря вам всем, вместе взятым, погиб мой муж. Здесь его письмо к вам.

Она протянула зеленую папку в голубых накрапах старику — глубокому старцу, высокому, изможденному, — в чем только держится его душа?

— Простите меня, — сказала она тихо.

Он прочитал медленно, шевеля губами, повторив концовку вслух:

— «Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца». И ведь он ответил.

Они долго молчали. Старик принялся листать рукопись, лицо преобразилось, засияли из-под седых бровей — сочувствием? жизнью? слезами? — ослепительно-синие глаза: однако есть еще огонь, есть!

— Боже мой! Ведь это Максим, я узнаю его… Блестящий, бесценный труд. Понимаете, он проследил по черновикам весь ход работы Пушкина над прозой… как бы это попроще?.. Словом, каким образом наш гений, изменяя компоновку предложений, убирая союзы и связки, создавал свою знаменитую краткую динамичную фразу. Неповторимый стиль, единственный в своем роде, — подражание невозможно. Да, русская проза началась с недосягаемого образца — воистину драгоценности!

— Вы ведь читали эти «Драгоценности»?

— Конечно, тогда же, в 57-м. Это была сенсация, все говорили: школа Мещерского. Лев Михайлович, еще почти юноша, сразу пошел в гору.

— Убийца!

— Да, да… И сам Максим с помощью своего сына разоблачил его. «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок, ключ к тайне понедельника.

Соня бессонница, сон. Роман

«Ибо крепка, как смерть, любовь» «Песнь Песней»
ЧАСТЬ I

«ЧЕРНЫЙ КРЕСТ»

(Судебный очерк)

Черная лестница, зыбкая вонючая тьма, один пролет, другой, третий… тяжелая дубовая дверь, негромкий стук… тишина… неожиданно с протяжным скрипом дверь сама по себе открывается. Путь свободен!

Год назад Москва была возбуждена слухами о зверском убийстве.

Это случилось субботним утром 26 мая 1984 года в угловом доме номер семь по Мыльному переулку. Сияло солнце, дети играли в песочнице. Василий Дмитриевич Моргунков гонял голубей, еще трое соседей следили за стремительной стаей… вдруг этот безмятежный мир раскололся криком с третьего этажа, из квартиры Неручевых. Соня Неручева, восемнадцатилетняя студентка, кричала из раскрытого окна что-то бессвязное («как будто безумное», по позднейшим воспоминаниям свидетелей, запомнивших слово «убийца») и внезапно исчезла в глубине комнаты.

Соседи (среди них жених Сони — Георгий Елизаров) бросились на помощь.

Рассказ Моргункова: «Я крикнул: «Ребята! Бегите через парадное!» А сам рванул по черной лестнице. На площадке первого этажа столкнулся с соседом Антошей Ворожейкиным (тот возился с дверным замком своей квартиры), взбежал на третий этаж. Дверь к Неручевым приоткрыта, чуть-чуть покачивается, постанывает, как живая. Стало, знаете, не по себе. Вошел. Ну, картинка! За кухонным столом лежала Ада (Сонина мать), лицо в крови. На столе топор, к обуху пристали рыжие волосы, рядом полотенце, тоже в крови. Словом, кадр из фильма ужасов, мороз по коже, а в парадную дверь звонят, колотят — Егор с Ромой. Кинулся в прихожую, темно, споткнулся обо что-то на полу, упал. Человеческое тело, под руками что-то липкое — кровь. Поднялся весь в крови, отворил дверь, ворвались ребята, кто-то включил свет — мы увидели Соню. Только что она кричала из окна. И вот — изуродованный труп, вместо лица — кровавое месиво. Что творилось с Егором! Я крикнул, вдруг вспомнив: «Там, на лестнице, Антоша! Я только что видел! У него рубашка в крови!» На площадке темновато, но пятно на белой рубашке заметно, просто я не отдал себе отчета, не до того было. И вдруг вспомнил. Рома побежал к Ворожейкиным. Егор сидел неподвижно на полу возле убитой. Я стал звонить в милицию и Сониному отцу…»

Роман Сорин. «Убийство на улице Морг» Эдгара По дает некоторое представление. Везде кровь, все в крови, два обезображенных трупа. Кошмар. Как во сне я спустился на первый этаж, звоню, долго никто не открывает. Наконец дверь распахнулась. Антоша, по пояс голый, босиком. Я спросил почему-то шепотом: «Ты сейчас был у Неручевых?» Он смотрит как безумный. Вдруг побежал от меня прочь по коридору и заперся в ванной. «Открой! Открой! Открой!» Молчание. Только шум воды. Я разбежался, высадил плечом дверь, схватил его за ремень брюк и потащил наверх к Неручевым. Отвратительная сцена, я был на пределе. Увидев Соню, он закричал: «Нет! Нет! Нет!» — словно в истерике. Вскоре подъехала милиция, и мы сдали старого друга… Друг детства… Да, перед этим в квартиру поднялась Алена, Сонина подруга, соседка, — мы только что вчетвером у голубятни стояли. Ну, реакция ее понятна… Слегка опомнившись, она рассказала любопытную вещь. Картина начала проясняться. Однако до сих пор для меня непостижимо главное: как он мог пойти на это?..»

Алена Демина. «Я услышала крик из окна: Сонечка в своем любимом платье и алой ленте в волосах (у нее волосы рыжие, редчайшего медового оттенка), а лицо!.. искаженное от ужаса. Она кричала так дико, что… в общем, непонятно, страшно. Хотя я и не из пугливых, честно сказать. Мужчины побежали в дом, а я не могу. Бедная Соня. И Ада Алексеевна. Зачем я только пошла туда? Трупы, кровь… Василий Дмитрич с Ромой кричали на Антошу, а тот, полуголый, молчал. Зверь. Таких надо расстреливать безо всякого суда. И тут я вспомнила. Накануне, в пятницу, праздновали помолвку Сони с Егором, я помогала накрывать на стол и нечаянно услышала, как Антоша просил у Ады Алексеевны денег взаймы: очень срочно, жизнь зависит. «Приходи завтра утром», — ответила она. И вот он пришел…»

Соседка Серафима Ивановна Свечина. «Я вязала во дворе на лавочке. Детишки в песке возились, а Роман с Егором и Аленой возле Васиной голубятни стояли. Вдруг вижу: из тоннеля, что на улицу ведет, выглядывает Антоша (в белой рубашке и с черной «бабочкой», — стало быть, с работы отлучился, он официант в ресторане). Осмотрелся внимательно, шмыгнул за кусты, пробежал и скрылся в подъезде. Я удивилась… как вдруг крик: Сонечка Неручева с третьего этажа. В словах ее смысла не было, впрочем, не берусь судить, нет. Такое впечатление, будто она помешалась, видя, как смерть приближается…»

Герман Петрович Неручев. «Я появился в разгар следствия. И был вынужден опознавать трупы жены и дочери. Нетрудно представить мое состояние… нет, пожалуй, трудно — это надо пережить. Тем не менее я тогда же машинально отметил, что убийство (особенно Сонечки) было совершено с исключительной, граничащей с садизмом жестокостью — это просто бросалось в глаза. Мне предложили осмотреть квартиру: не пропало ли что-нибудь? Все оказалось на месте за исключением одной вещицы — любимого украшения жены: довольно большой серебряный крест на серебряной же цепочке, выложенный черным жемчугом. «Черный крест» — так называла его Ада…»

Старинная драгоценность почти сразу была найдена при обыске у Ворожейкиных: в кармане старого плаща в коридоре на вешалке. На месте преступления обнаружены отпечатки пальцев Антоши (как задушевно звучит, не правда ли?); по его же собственным словам, он пытался стереть их с орудия убийства полотенцем — и все же один-единственный отпечаток (кровавая мета!) на топорище остался.

Итак, преступник полностью изобличен, справедливость восстановлена, наши нравственные чувства, казалось бы, удовлетворены. Ну а вопрос, высказанный Романом Сориным: как он мог пойти на это?

Как он мог?.. «…Боже! — воскликнул он. — Да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой, теплой крови, взламывать замок и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором?.. Господи, неужели?..» Санкт-Петербург, Родион Раскольников, старуха процентщица и Лизавета — аналогия напрашивается сама собой. Но — другие времена, другие нравы: наш «сверхчеловек» (нет, «тварь дрожащая»!) не раскаялся, он даже не сознался в убийстве беззащитных женщин. Последнее слово подсудимого перед вынесением приговора: «Я невиновен.

Улики против меня неопровержимы, я не могу опровергнуть их. Я ничего не понимаю и прошу об одном: поверьте мне. Я хочу жить!» А из зала суда неслись крики: «Смерть! Смерть убийце!» В разговоре с ним я спросил: да разве ваши жертвы не хотели жить? Я видел перед собой слабого (не физически, нет!), жалкого человечка-садиста, бормочущего: «Я не убивал, нет, нет, я не убивал…» Любителю покера, проигравшему две тысячи и отдавшему в счет долга дневную ресторанную выручку, грозило разоблачение. Он просит взаймы у соседки и приходит в субботу утром за деньгами. Объективности ради приведу показания и самого преступника, которые убедительно опровергаются фактами. «Да, в субботу я должен был вернуть деньги в кассу. Ада сказала прийти утром. Я отпросился с работы — ресторан в десяти минутах ходьбы от дома. Боясь, что меня увидит жена — о карточном долге она не знала, — я постарался войти в дом незаметно…» Следователь — майор Пронин В. Н.: «Тогда логичнее было бы пройти через парадное, а не по двору, рискуя столкнуться с соседями и вашими собственными детьми». — «Совершенно верно. Но Катерина собиралась на рынок, я боялся встретиться с ней на парадной лестнице или в переулке». — «А не потому ли вы выбрали черный ход, что надеялись: авось кухонная дверь не заперта?» — «Мне это даже в голову не приходило». — «Но ведь она действительно оказалась незапертой?» — «Да. Я постучался, дверь внезапно распахнулась. Увидел кровь, мертвое тело — и застыл на пороге. Вдруг померещилось, будто труп шевельнулся. (Заметим в скобках: преступнику, по его словам, явилось и «натуральное привидение», но я не специалист в «черной магии», пусть останется эта очередная выдумка на его совести. — Е. Г.) Бросился к Аде, задел лежащий почему-то на столе топор, тот упал с грохотом, я подобрал его и тут сообразил, что оставляю следы. Схватил полотенце, начал вытирать… внезапно возникло жуткое ощущение чьего-то невидимого, неслышимого присутствия». — «Что конкретно вы увидели и услышали?» — «Не могу объяснить. Как будто неуловимое движение…» — «Вам же померещилось, будто труп шевельнулся?» — «Нет, это вначале, а потом… словно нечто сверхъестественное… невыносимое ощущение. Нервы сдали, я выскочил на черную лестницу, ощутил кровь на руках, побежал к себе. Замок заело, никак дверь не могу отпереть. Тут снизу сосед Моргунов кричит: «Соня Неручева! Что-то случилось!» А ведь Сони не было! Поверьте мне, ее не было…» — «Но вы слышали ее крик?» — «Нет. Не слышал и вообще не видел ее в квартире». — «Значит, вы признаете, что побывали не только на кухне, но и в других комнатах?» — «Нет, только на кухне, я неточно выразился». — «И ящик в настенном шкафчике не взламывали?» — «Я в комнату Ады не входил». — «Однако накануне, на помолвке, вы видели, откуда хозяйка достает украшение?» — «Все видели». — «Продолжайте». — «Бросился в ванную отмывать одежду. Звонок в дверь. Я боялся открывать…» — «Почему же? Ведь вы утверждаете, что ваша совесть чиста?» — «Я этого не утверждаю: я опустился… проигрался, проворовался…» — «То есть вы признаете себя виновным хотя бы в краже драгоценности?» — «Нет, нет и нет!» — «Так. Сейчас вы сочините сказку, будто подобрали мешочек на месте преступления». — «Не подбирал, не прикасался, вообще его там не видел». — «Каким же образом крест очутился в вашей квартире?» — «Не представляю!» — «Хватит. Опять сверхъестественная сила? Некая чертовщина убивает двух женщин, крадет крест и подкладывает в карман вашего плаща». — «Зачем вы так? Ведь настоящий убийца действительно существует». — «Существует. Это вы. По многочисленным свидетельствам очевидцев, с момента появления в окне Софьи Неручевой никто не выходил из дома; ни по парадному, ни по черному ходу. В доме всего три этажа, шесть квартир. И по роковому для вас совпадению в то субботнее утро никого из жильцов дома не было, алиби проверены. То есть никто не мог спрятаться, скажем, в своей квартире. Присутствие постороннего также исключено: побежав на крик девушки, соседи, так сказать, прочесали оба подъезда, никого не обнаружив, кроме вас». — «Но ведь это невероятно! Этого не может быть!» — «Это есть. Вы напрасно упорствуете. Советую сознаться». — «Не в чем! Неужели вы не понимаете?» — «Не понимаю». — «Тогда мне больше нечего сказать».

Убийце больше нечего сказать! Нет, аналогия с тем давним петербургским преступником беспочвенна, в нашем случае деградация личности необратима.

Остается добавить только, что суд под председательством судьи Гороховой А. М., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение.

Наш спец. корр. Евгений Гросс».

* * *

Егор уронил газету (вчерашнюю «Вечерку») на пол, сам остался лежать на диване неподвижно, глядя в оконный проем, распахнутый в майское небо. Было невыносимо лежать, ходить, говорить — было невыносимо жить. В дверь позвонили, он не шелохнулся… еще звонок… еще… Наконец встал, прошел, шаркая разношенными тапками, в переднюю, открыл дверь. Катерина. Вся в черном. Какое-то время они молча смотрели друг на друга, она сказала шепотом:

— Это вы погубили Антона.

— Кто — мы?

— Ты, Ромка и Морг.

— Он убийца.

— Нет.

— Катюш, — заговорил он бессвязно и беспомощно, — голубушка, я для тебя на все готов, так жалко, но… разве я смогу простить ему Соню?

— Егор, — отвечала она тоже мягко, даже нежно, — ты знал Антошу с детства, он любил тебя. Скажи мне, ради Бога, разве он мог?

— Если б ты видела их трупы!

— И он уже труп! — закричала Катерина и заплакала. — Даже страшнее — горсть пыли в жестянке!

Он бил ее по голове, — отозвался Егор деревянно. Вот уже год он жил как во сне. — Бил по лицу и по голове до тех пор…

— Замолчи! — Она пошла к ступенькам, толстая тетка в черном, на секунду сердце дрогнуло чужой болью, вот обернулась и прошептала отчаянно: — Будьте вы все прокляты!

Егор вернулся на любимый свой диван, уставился в окно в ожидании блаженного безразличия. «Напрасно я все это читал. Надо забыть — но как?» Встал, прошел на кухню, выпил воды из-под крана, подошел к окну, выходящему во двор. Сирень цветет неистово и жадно, Серафима Ивановна вяжет на лавочке, ребята играют в мяч. Среди них беленькие, в голубых штанишках дети Антона: мальчик и девочка — смеются беззаботно. Отец — горсть пыли в жестянке… А ведь вправду мальчик был тихий и застенчивый… к черту! все к черту!

Егор заставил себя умыться, одеться для выхода (а ведь уже четвертый час, но жизнь остановилась, и житейские условности казались нелепыми, впрочем, он просто забывал о них). Но эту условность он исполнит. Спустился по парадной лестнице в милейший Мыльный переулок, зашел на рынок, купил за непотребную цену белые розы и поехал трамваем на кладбище. У Ады (урожденной Захарьиной) там спит вечным сном родня, и Герману Петровичу удалось (ему всегда все удается) пристроить в старые могилы новопреставленных — жену и дочь.

Сквозь зеленую прохладу дубов и кленов сияло равнодушное солнце; пустынная аллея, поворот, еще поворот, покрашенная охрой ограда, низкая лавочка. Он сел, встретился взглядом с Соней и застыл, всматриваясь в черные глаза — черные очи, отвечавшие ему веселым любопытством. Нет, фотография в овальном медальоне на высоком кресте из дорогого камня лабрадор (Герман Петрович размахнулся) — фотография не могла передать всей прелести любимого лица, заключавшейся в игре красок: темно-рыжие волосы, ослепительно белая кожа при черных глазах, бровях и ресницах. Под фотографией дата: 1966–1984 годы. У Ады соответственно: 1946–1984. Восемнадцать лет и тридцать восемь лет. Ада тоже хороша, очень, смотрит гордо и улыбается слегка загадочно. Обольстительная гадалка. Егор вспомнил про розы, которые так и продолжал держать в руках, склонился к могильной плите. Последний раз он был здесь поздней осенью: голое кладбище, не преображенное молодой зеленью, точнее соответствовало пустоте душевной. Он и тогда принес розы, ага, вот останки букета… Егор взял двумя пальцами засохшие стебли, чтобы выбросить за ограду, — внезапный «нездешний» холодок прошел по спине, жутковатая дрожь; тотчас, без перехода, к нему вернулась жизнь, утраченная год назад, с ее отчаянием, ужасом и тайной.

Рассыпающийся в прах, истлевший букет был перевязан алой лентой. Трясущимися руками он развязал узел, выбросил цветы, разгладил атласную ткань. Рассудок отказывался воспринимать происходящее, но память… — «о память сердца! ты верней рассудка памяти печальной…» — лихорадочно заработала. Это ее лента: вот, концы подшиты небрежно, более темными нитками… я помню, я целовал душистые волосы — горьковатый, девичий аромат лаванды, лента упала, я подобрал и спрятал в стол, на другой день Соня ее забрала. И еще: лента, которую я держу в руках, свежая и чистая, она не лежала здесь, на могиле, долгую зиму и бурную весну, нет, она принесена только что… да, на рассвете шел дождь… Господи, да что же это такое? Кто-то пришел сюда с Сониной лентой, перевязал мои засохшие цветы и сейчас, может быть, стоит и смотрит, как я…

— И вы здесь, сударь? — послышался за спиной глуховатый, чуть-чуть картавящий барственный голос.

Егор вздрогнул, оглянулся: Герман Петрович с тюльпанами и нарциссами подкрался бесшумно, стоит, смотрит на крест из лабрадора. Егор инстинктивно сунул ленточку за ремень джинсов.

— Да, сегодня год. Вы давно тут были, Герман Петрович?

— Давно. — Старик разделил цветы на две охапки, положил на плиты и присел рядом с Егором на лавочку — не старик, а статный пожилой джентльмен с благородной проседью и военными усами-щеточкой. — Осенью сжег венки, ограду красил, под Новый год приходил, потом в апреле.

— Герман Петрович, когда вы опознавали трупы, на Соне была алая лента?

— Я предпочел бы этот момент не вспоминать.

— Я вас прошу! Когда мы стояли возле голубятни и она закричала в окно, на ней было американское платье… сафари — так называется? Волосы распущены и повязаны лентой, низко у лба. Вы помните?

— Как я могу помнить, если меня там не было?

— Нет, потом, потом!

— Я вам признаюсь: я ничего не видел, я был в шоке.

— Я тоже.

— Да, сафари помню, все в крови.

— А лента?

— Да какая там лента!

— Но куда она делась?

— Кто?

— Лента.

— О Господи! — Неручев пожал плечами. — Мне б ваши заботы.

— А потом вы ее не видели? В прихожей, когда убирались?

— Что с вами, Георгий?

— Меня страшно интересует эта лента.

— Прихожую вымыла Серафима Ивановна. — Старик внимательно вглядывался в лицо Егора. — А что касается ленты…

— Говорите тише, — перебил Егор, — нас могут услышать.

— Та-а-ак, — протянул Герман Петрович, поднял руку, приказал: — Посмотрите на мои пальцы, вот сюда… теперь взгляните вправо, влево…

— Да что вы…

— Реакции нормальны… положите ногу на ногу… так… — резкий удар по колену ребром ладони. — Нормально… Вы никогда не проверялись у психиатра?

— А, я в норме, не беспокойтесь. Можно к вам сегодня зайти?

— Сделайте милость. Уже уходите?

— Да.

На повороте аллеи Егор оглянулся: пожилой джентльмен сидел, закрыв лицо руками, очевидно, почувствовал взгляд, меж пальцами блеснули льдистым блеском совсем не стариковские, полные жизни и муки глаза.

Предвечерние, еще жгучие лучи, воскресные тишь и безлюдье старинных улиц и переулочков, Егор шел пешком, останавливался, озирался, ожидал — напрасно… «Вечерка» так и валялась на полу. Ага, Алена Демина. «Я услышала крик из окна: Сонечка в своем любимом платье и с алой лентой в волосах…» «Мне не померещилось, лента была на ней в то мгновение. А потом?.. Не могу вспомнить, не надо! — защищался Егор. — Надо! Здесь — тайна».

Итак, в прихожей вспыхнул свет (я включил, а Рома закричал что-то, затрясся, вцепившись в меня пальцами). Мертвая Соня. Какие-то секунды душа отказывалась воспринимать видимое. Вокруг бесновались, орали Ромка с Моргом. Он подошел к ней и сел рядом, охватив колени руками, глядеть на нее он не мог, просто сидел, отчужденный ото всего, и от нее тоже. «Этого не может быть! — твердил он про себя страстно и убежденно. — Это не может быть она, такая живая и такая любимая…» Медовые волосы намокли в крови, это он помнит, а вот лента… Егор разжал ладонь — алый клубок вспыхнул, распрямляясь, — спрятал непостижимую находку в верхний ящик письменного стола, встал, прошел на кухню и выглянул в окно: ребятишки по-прежнему играли в мяч, и вязала на лавочке Серафима Ивановна. Не верится, что прошел всего час с небольшим, но этот час он жил, а не умирал, как целый год.

* * *

— Добрый вечер, Серафима Ивановна. — Егор сел на лавку, следя за сверканьем, звяканьем спиц — крошечных рапир.

— Здравствуй. Ты помнишь, что сегодня год? Я заказала панихиду по убиенным.

— По Аде с Соней?

— И по Антону.

— Я был на кладбище. Серафима Ивановна, вы ведь у Неручевых убирались после убийства?

— Всю квартиру вымыла.

— Вам не попадалась на полу или еще где Сонина лента — красная, она ею волосы повязывала?

— Нет.

— И милиция не находила, не знаете?

— Знаю только, что ключ и тетрадку возле Сони в луже крови нашли, на экспертизу взяли. А на убитой ленты не было, что ли?

— Кажется, не было.

— Егор, что случилось?

— Погодите, пока не соображу. Мрак.

— Мрак, — согласилась старуха. — Про Антошу читал?

— Читал.

— Если б я своими глазами не видела, как он в кустах крадется, — ни за что бы не поверила. Кроткий отрок.

— Кроткий отрок из ресторана. Не смешили б вы меня.

— Тебе, вижу, не до смеха. А ресторан — детей кормить надо?

— И в покер играть надо.

— Егор, не ожесточайся. Он заплатил. И все мы грешники.

— Однако топором черепов не разбиваем.

— Он был больной. Умопомрачение.

— Совершенно здоров был ваш кроткий отрок — со всех сторон проверяли.

— И все равно, — упрямо возразила старая дева, друг всех детей и его друг, — убийством на убийство отвечать нельзя. Не вы дали — не вам и отнимать.

— Ох, Серафима Ивановна, и без того тошно.

— Ладно хоть ожил. А то боялась за тебя.

До визита к Герману Петровичу Егор успел поговорить с действующими лицами прошлогодних событий, благо все соседи под рукой.

Алена Демина — девятнадцать лет, продавщица из универмага.

— Ален, во вчерашней «Вечерке»…

— Так ему и надо, гаденышу! — отрезала милая девочка. — Жалко, просто расстрел, еще бы пытки перед этим.

— Прекрати! В статье твои показания: ты запомнила Сонину алую ленту. А потом, в прихожей, на мертвой ее не было?

— А ты сам не видел?

— Не знаю. Я ощущал что-то странное, но… не знаю. Я был не в себе.

— Я тоже. Я вообще старалась не смотреть.

— Ну да, мы были оглушены внезапностью, ведь только что она кричала из окна, а лента…

— Вся голова размозжена, а ты о какой-то… — Алена вздрогнула. — Кончим об этом.

— Я хочу тебя спросить… — Егор замолчал. Порядочный человек о таких вещах не спрашивает, но словно какая-то сила извне уже властно распоряжалась им, и он покорно подчинялся этой власти. — Вы очень дружили. У нее был кто-нибудь?

— В каком смысле?

— Мужчина.

— То есть как! — Алена глядела изумленно. — Разве не ты был ее мужчиной?

— Нет.

— Но ведь ты…

— Я соврал.

— Но ведь вскрытие показало…

— Да, да.

— Ну и ну!.. Дай-ка закурить. Может, этот подонок ее тогда изнасиловал?

— Следов насилия не обнаружено.

— А чего ты, собственно, в этом копаешься? Бедная Сонька. Теперь-то не все равно?