Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вильям Вуд

СРЕДИ УМЕРШИХ

Мы были покорены сразу же, обнаружив этот участок на повороте дороги, извивающейся в направлении к Клей — Каньону. В объявлении, прибитом к засохшему дереву, можно было прочитать текст, написанный крупными буквами: «Продается участок. 1.500 долларов или больше, по договоренности», и дальше шел номер телефона.

— Пятнадцать сотен долларов в Клей-Каньоне? — удивилась Эллен. — Я не могу этому поверить.

— Говорят, что здесь на каждом шагу живет кинозвезда.

— Мы проехали уже около пяти километров, но не встретили еще ни одной. Правда, ни души не видно.

— Но дома стоят, — сказала Эллен в возбуждении.

Да, действительно, дома стояли: справа, слева, впереди, сзади; что-то вроде коренастых, низких ранчо, самых обычных, которые не ассоциировались ни с роскошью, ни с бурной и захватывающей жизнью их владельцев, как мы это себе представляли. Я не обнаружил никого и у вилл, выстроившихся вдоль спускавшейся дороги. Машины — «ягуары», «мерседесы», «кадиллаки», «крайслеры» — оставленные в аллеях, сверкали хромированными деталями на солнце.

Я заметил угол бассейна, белую вышку для прыжков, но ни один пловец не плавал в бирюзовой воде. Мы вышли из машины. Эллен шла, опустив свою достаточно крупную голову с короткими волосами, как будто увлекаемая вперед ее тяжестью. Кроме кузнечика, который пиликал на своей скрипке где-то на холме, ничто не нарушало тишины, окружавшей нас. Не было слышно даже птиц в абсолютно неподвижной листве деревьев.

— Этому участку чего-то недостает, — сделала вывод Эллен.

— Или он, вероятно, уже продан, но забыли снять объявление. Здесь что-то было прежде.

Я заметил какие-то щербатые бетонные блоки, будто выросшие из-под земли.

— Ты думаешь, это был дом?

— Трудно сказать. Во всяком случае, если это был дом, то он был разрушен несколько лет назад.

— О! Тед, какой идеальный уголок! — воскликнула Эллен. — Какой вид!

Она указала пальцем на круглые холмы, выжженные солнцем, которые, в дрожании горячего, душного воздуха, казалось, таяли, как воск.

— Одно преимущество, — добавил я, — так как земля уже выровнена, то нужно будет только очистить участок от кустарника, прежде чем начать строительство. Это сэкономит тысячу долларов.

Эллен взяла мои руки. Ее глаза сияли на ее серьезном лице.

— Как ты думаешь, Тед? Как ты думаешь?

Мы поженились, Эллен и я, четыре года тому назад, сделав этот шаг достаточно поздно для нас обоих, после того как нам перевалило за тридцать. Мы жили вначале в квартире в Санта-Моника, затем, после моего назначения на пост директора, — в доме Голливуд-хилса, лелея надежду, что с рождением нашего первого ребенка мы купим или построим дом побольше. Но ребенок не появлялся, и эта неудача, которая представляла для нас обоих источник грусти и волнения, была чем-то вроде старого скандала, в котором мы оба были виноваты.

После неожиданной удачи на бирже у нас появились приличные деньги, и Эллен начала потихоньку, как это ей было свойственно, намечать первые вехи.

Когда мы совершали покупку вместе, она отпускала замечения типа: «Это жилье стало слишком тесным для нас, ты не находишь?» Или: «Нужно бы обнести забором двор». Эти намеки не оставляли сомнений, что покупка дома воспринимается Эллен как нечто магическое: она верила, что если мы предпримем все меры для приема ребенка, то ребенок обязательно появится. Мысль эта делала ее счастливой. Ее лицо округлилось, серые тени вокруг глаз исчезли, и она вновь обрела свою спокойную веселость.

Я колебался, изучая участок. Я знаю теперь, что что-то было за этим колебанием, что-то такое, что я ощущал тогда как особое состояние тишины, смутное ощущение полной опустошенности.

— Здесь так тихо, — настаивала Эллен, — совсем нет машин.

— Дорога никуда не ведет, — объяснил я. — Она обрывается где-то в холмах.

Жена бросила на меня блестящий вопросительный взгляд. Ощущение счастья, которое она испытывала, начиная с момента, как мы стали искать дом, превратилось теперь в восторг.

— Мы сейчас позвоним, — уступил я. — Но не очень-то надейся. Участок может быть уже давно продан.

Мы медленно вернулись к машине. Рука ощутила обжигающую ручку двери. Внизу каньона зад какого-то грузовика бесшумно исчез за поворотом.

— Нет, — уверенно сказала Эллен, — не знаю почему, но я убеждена, что этот участок нас ждал.

Она была, безусловно, права.

Господин Карсуэл Дивс, владелец, взял мой чек на 1.500 долларов и взамен дал мне право на владение участком, потому что, когда он нас принимал у себя, Эллен и я были уже готовы купить его. Господин Диве не был агентом по продаже недвижимого имущества, как мы и подумали, прочитав его плохо составленное объявление. Он жил в доме в той части Санта-Моника, где живут в основном мексиканцы.

Это был человек неопределенного возраста, розовощекий и толстощекий, в брюках и туфлях из белой парусины, как если бы между грязными домами с крышами в форме асфальтовых террас и высохшими огородами соседей он тайно владел теннисным кортом.

— Итак, вы будете жить в Клей-Каньон, — бросил он нам. — Рос Рассел живет там или жил в свое время.

Мы узнали, что Джоэл Мак Креа, Джеймс Стюарт и Паула Рэймонд также жили там, как и целая группа продюсеров, постановщиков и актеров «на вторых ролях».

— О да, — сказал господин Дивс. — Это адрес, который производит прекрасное впечатление, когда он напечатан на почтовой бумаге.

Эллен ослепительно улыбнулась и пожала мне руку.

— Я сам получил его, можно сказать, романтическим способом, — заявил нам господин Диве, сидя в своем салоне, похожем на черную коробку, где не хватало воздуха и где витал запах камфоры, а стены были увешаны пожелтевшими фотографиями с дарственными надписями кинозвезд.

— Я выиграл его у гримера на сценической площадке во время съемок «Quo Vadis». Может быть вы еще помните меня: я был снят крупным планом в толпе.

— Это было давно, — заметил я. — Вы не пытались его продать все это время?

— Я чуть было его не продал десятки раз, — ответил он, — но не знаю почему, в последний момент все время что-нибудь мешало.

— Что именно?

— Вначале страховка от пожара, которая настолько велика в этом районе, что отпугивала возможных покупателей. Надеюсь, что вам придется уплатить значительную сумму…

— Я уже изучил этот аспект проблемы.

— Хорошо. Вас бы удивило количество людей, которые думают о подобных деталях в последнюю минуту.

— А что еще мешало?

Эллен дотронулась до моей руки, чтобы убедить меня не терять напрасно время, задавая глупые вопросы. Господин Дивc положил право владения передо мной и погладил его рукой.

— Иногда совершенно идиотские вещи. Одна пара, например, нашла мертвых голубей…

— Мертвых голубей? — повторил я, протягивая ему подписанный документ.

Схватив его розовой рукой, он стал размахивать им, чтобы высохли чернила.

— Пять голубей, если я хорошо помню, — сказал он. — По-моему, их убило электрическим током, когда они сели на оголенный провод. Муж этому не придал никакого значения, конечно, но жена устроила по этому поводу такую истерику, что мы вынуждены были расторгнуть сделку.

Украдкой я сделал знак господину Дивсу оставить в покое эту тему. Эллен любит животных, особенно птиц, переходя все границы: смерть животного для нее трагедия, а недавняя утрата нашего коккер-спаниеля заставила нас отказаться иметь в будущем животных. Но, казалось, Эллен ничего не слышала и, не отрываясь, смотрела на бумагу, которую держал господин Дивc, как бы боясь, что она улетит.

— Итак, — заключил бывший владелец, поднимаясь вдруг с кресла. — Теперь он ваш, и вы там будете счастливы, я в этом уверен.

— Я тоже, — сказала моя жена, покраснев от удовольствия и беря полную руку господина Дивса в свои руки.

— Адрес, который производит впечатление, — бросил он нам напоследок из-под козырька над входной дверью, когда наша машина тронулась. — Действительно, впечатление.

Эллен и я составляли современную пару. Беседы, которые мы ведем вечером дома, касаются, как правило, великих проблем нашей эпохи. Эллен рисует, я пишу время от времени, чаще всего на технические темы. Дом, который мы построили, вполне отражает наше отношение к современной эстетике. Мы работали в тесном сотрудничестве с Джэком Салмансом, архитектором, нашим другом, и мы нарисовали проект дома-модуля из стали, низкого, прочного и уютного, который лучше всего адаптировался бы к неровностям нашего участка и в то же время давал бы максимум пригодной для жилья площади. Четкие, строгие линии дома не оставляли ни одного темного угла; с трех сторон дом был окружен постройками, которым было не больше восьми лет.

Я должен был бы заметить признаки с самого начала, признаки плохого предзнаменования, которые можно интерпретировать только ретроспективно, хотя, как мне кажется сегодня, другие подозревали что-то, но ничего не говорили. Одно из первых зловещих предсказаний нам принес мексиканец, который пилил дерево.

Чтобы сэкономить наши деньги, Джэк Салмансон решил сам контролировать ход строительства, обращаясь лишь к помощи мелких независимых посредников, использующих ручной труд, как правило, негров или мексиканцев и настолько устаревший инвентарь, что он, кажется, функционировал только благодаря какому-то механическому чуду.

Мексиканец, маленький печальный человек с длинными усами, уже свалил два дуба с помощью своей пилы. Зато дерево, которое, казалось бы, должно поддаться сразу, он распилил только наполовину. Это было необъяснимо. Речь шла о дереве, высохшем много лет назад, о том самом, на которое было повешено объявление «Продается участок».

Наверное, ты попал на сплетение, — сказал Джэк, чтобы хоть как-то объяснить это. — Попробуй еще раз. Если пила нагреется, прекратим пилить и выдернем его с корнем с помощью бульдозера.

Как бы отвечая на зов, бульдозер сделал полукруг в другом конце участка и медленно стал приближаться к нам в облаке пыли. Покрытые потом плечи водителя-негра блестели на солнце.

Однако мексиканцу даже не пришлось работать пилой, так как оно стало падать само. Пораженный, человек быстро отбежал назад на несколько шагов. Дерево замерло, его голые ветви задрожали, как бы под действием сильного раздражения; затем с жутким шумом оно повернулось и упало в сторону бульдозера. Мой крик застрял у меня в горле, а Джэк и мексиканец издали вопль ужаса. Чернокожий водитель выскочил из кабины и повалился на землю в тот момент, когда ствол дерева уже раздавливал кабину бульдозера. Изменив свой маршрут, бульдозер двинулся в нашем направлении, роя в земле траншею. Джэк и я бросились в одну сторону, мексиканец — в другую; машина прошла между нами и, преследуемая негром, продолжала свой путь.

— Машина! Машина! — во все горло заорал Джэк.

Абсолютно новая легковая машина стояла перед домом напротив нашего участка. Бульдозер двигался прямо на нее. Когда его стальные зубы касались дороги — вырывались искры. Тряся пилой над головой, мексиканец стал орать что-то по-испански. Я закрыл глаза рукой и услышал, как Джэк испустил ругательство, как если бы он получил удар в живот, затем скрежет разрываемого металла заполнил мне уши.

Две женщины стояли на крыльце соседнего дома, открыв рот от удивления. Машина была разорвана пополам, ее зад и перед повисли на бульдозере, а ее крыша была смята, как бумажный носовой платок. Послышался глухой взрыв, и обе машины охватило пламя.

— Проклятое невезение, — прорычал Джэк, когда мы бегом пересекли дорогу. Краем глаза я увидел странный спектакль: мексиканец, стоя на коленях, молился рядом со своей пилой.

В тот же вечер мы отправились, Эллен и я, к нашим будущим соседям, Сондре и Джефу Шефит: у них мы познакомились с владелицей погибшей машины Джойс Кастл, соблазнительной блондинкой, выставляющей напоказ свои лимонного цвета брюки. После нескольких коктейлей все трое стали оценивать событие как ужасный фарс.

Мадам Кастл не преминула пошутить:

— Я делаю успехи, — сказала она радостно. — «Альфа Ромео» жила у меня только два дня, эта же машина шесть недель, и я даже успела поставить номера.

— Вы не можете оставаться без машины, мадам Кастл, — сказала Эллен серьезным тоном. — Мы вам уступим наш «плимут» с удовольствием, пока…

— Не волнуйтесь за меня, мне послезавтра привезут новую. Это все пустяки! Несчастный водитель бульдозера! Он переживает, должно быть, катастрофу!

— Он поправит дела, — уверил я. — Во всяком случае, у него есть еще две другие машины.

— Значит, работы будут продолжаться? — спросил Джеф.

— Не думаю.

Сондра издала тихое кудахтанье.

— Я случайно оказалась в этот момент у окна, я все видела. Можно подумать, мультфильм Рьюла Гольдберга о цепной реакции.

— А в конце цепи — мой бедный «кадиллак», — вздохнула Джойс.

Сьюи, собака мадам Кастл, которая весь вечер дремала у ног своей хозяйки, открывая время от времени глаз, чтобы бросить на нас холодный взгляд, вдруг помчалась, лая, со взъерошенной шерстью к входной двери.

Сьюи! позвала мадам Кастл, хлопнув рукой по своему бедру. — Сюда!

Опустив уши, собака посмотрела сначала на хозяйку, потом на дверь, как бы колеблясь в принятии решения. Злое рычание клокотало у нее в горле.

— Это — призрак, — объяснила Сондра шутливым тоном. — Это он вызвал несчастный случай.

Сидя в углу софы, поджав ноги под себя, она склонила голову набок и говорила, как очень умный ребенок.

Джеф громко засмеялся:

— О, здесь рассказывают невероятные истории!

Мадам Кастл, вздохнув, поднялась и привела за ошейник Сьюи к своему креслу.

— Я вынуждена буду повести ее к специалисту по психоанализу, — сказала она. — Сидеть, Сьюи! На, держи орешек.

— Я обожаю истории о призраках, — сказал я, улыбаясь.

— О, знаете ли… — проворчал Джеф с тоном сомнения.

— Расскажи, — бросила ему его жена, держа у губ бокал. — Уверена, что нашим гостям это было бы интересно.

Джеф Шефит, который был по профессии литературным агентом, был мужчиной высокого роста, с желтым цветом лица, который бесконечно поправлял черные, смазанные жиром пряди волос, падавшие ему на глаза. Он говорил, сохраняя улыбку в уголках губ, как будто хотел избежать риска быть принятым всерьез.

— Я знаю только, что в XVII веке испанцы имели обычай организовывать в каньоне казни через повешение. Их жертвам предписано возвращаться сюда, производя странный шум по ночам.

— Речь шла о преступниках? — спросил я.

— Самых отпетых, — ответила Сондра. — Что рассказал тебе Ги Ролинг, Джойс?

Улыбка и странное выражение скрытого удовольствия на лице супруги Джефа заставляли думать, что она прекрасно знала эту историю.

— Ги Ролинг, кинорежиссер? — спросил я.

— Да, он, — подтвердил Джеф. — У него конюшни при въезде в каньон.

— Я их видела, — сказала Эллен. — Изумительные лошади!

Показав свой пустой стакан, Джойс Кастл сказала с жеманством:

— Джеф, любимый, будь добр, принеси мне еще.

— Мы удаляемся от темы, — заметила Сондра нежным голосом, — и мне тоже еще, дорогой.

Она протянула ему бокал, когда он проходил мимо нее.

— Извини, Джойс, — принесла она свои извинения. — Я прервала тебя. Продолжай.

Сондра указала мадам Кастл ее аудиторию, сделав жест в нашу сторону. Я увидел, как напряглась Эллен в своем кресле.

— В ту эпоху, — начала Джойс томным голосом, — жил совершенно порочный испанец, имя которого я забыла, который только и делал, что воровал, насиловал и убивал. Дворянин, если я не путаю, очаровательный и, конечно, сумасшедший. Кончилось тем, что его повесили после его очередной выходки самого дурного тона в монастыре. Как видите, вы собираетесь жить в районе с богатым прошлым.

Все засмеялись.

— А шум? — спросила Эллен у Сондры. — Вы его слышали?

— Конечно, — ответила жена Джефа, наклонив грациозно голову.

Каждый сантиметр ее кожи был красивого кофейного цвета, безусловно, результат полудней, проведенных у бассейна, которые явно не разделял с ней ее муж, имевший желчный цвет лица и редкие волосы.

— Повсюду, где бы я ни жил, — заявил Джеф, еще сильнее улыбаясь уголком рта, — я всегда слышал необъяснимый шум ночью. Здесь водится много диких зверей: лисы, еноты, опоссумы и даже койот на вершине холма. С наступлением ночи они выходят из нор.

Улыбка, с которой Эллен слушала объяснение Джефа, застыла, когда Сондра добавила в своей развязной манере:

— Однажды утром мы нашли нашу кошку буквально разодранную на части. Ее туловище было сплошным кровавым комом и без головы.

— Лиса, — поспешил уточнить Джеф Шефит.

Каждое из его замечаний было тусклым, а от всей его фигуры исходила аура печали.

Его супруга сидела, опустив глаза к своим бедрам, как будто она хранила там какую-то тайну. Похоже, она испытывала большое удовольствие от этого разговора, и мне пришла в голову мысль, что она старается умышленно нас запугать. Эта мысль меня окончательно убедила. «Сондра слишком развлекается, чтобы бояться самой», — сказал я себе, наблюдая за ее загорелым от солнца лицом.

После случая с деревом, все шло хорошо в течение нескольких недель. Строительство дома быстро продвигалось. Эллен и я приезжали туда как можно чаще, обегали наполовину готовые комнаты, планируя наше будущее убранство: здесь будет камин, там — холодильник; на стене — литография Пикассо.

— Тед, я подумала, — объявила мне однажды Эллен робким голосом, — почему бы нам не сделать детскую комнату?

Я ждал.

— Теперь, когда мы будем жить здесь, часто будет случаться, что наши друзья будут здесь оставаться ночевать, вместо того, чтобы возвращаться поздно ночью, — продолжала она. — Большинство из них имеют маленьких детей…

Я обнял ее за плечи. Эллен знала, что я понял основную причину ее предложения. Когда она подняла голову, я поцеловал ее между бровей, отвечая таким образом на ее завуалированный вопрос и прибегая к особому коду нашей совместной жизни, жизни, состоящей из нежности и такта.

— Эй, вы! — крикнула Сондра Шефит с другой стороны дороги.

Она стояла на крыльце, на ней был бикини розового цвета, подчеркивающий смуглость ее кожи.

— Вы будете купаться? — спросила она, встряхивая выцветшими от солнца волосами.

— Нет купальника!

— Мы вам дадим. Приходите!

Эллен и я обсудили предложение, обменявшись взглядом, и дали согласие, качнув головой.

— Тед, вы белый, как саван, — сказала мне Сондра, когда я вышел в плавках во внутренний дворик. — Там, где вы живете, нет солнца?

Растянувшись в шезлонге, она изучала меня сквозь эллипсы огромных черных очков, инкрустированных драгоценными камнями.

— Я провожу слишком много времени в закрытом помещении, когда пишу статьи, — объяснил я.

— Вы можете приходить сюда, когда вам заблагорассудится.

Она вдруг улыбнулась, открывая ряд прекрасных зубов.

— Чтобы плавать, — добавила она.

Эллен присоединилась к нам в купальнике, который ей одолжили. Рукой она заслоняла глаза от металлического солнечного блеска, который, отражаясь в бассейне, бил ей прямо в лицо.

Поднявшись, Сондра подвела ее ко мне, как если бы она собиралась мне ее представить.

— Этот купальник идет вам больше, чем мне, — сказала она, положив руку с красными ногтями на руку моей жены.

Эллен слабо улыбнулась. Обе были одного роста, но у Эллен были более узкие плечи, более широкие бедра, она была крупнее. Когда они подошли ко мне, у меня сложилось впечатление, что я не знаю своей жены. Ее тело, столь мне знакомое, показалось чужим, непропорциональным. На ее бледной руке виднелись волосы, в то время как у Сондры они были невидимыми, за исключением мгновений, когда солнце превращало их в серебристый пушок.

Эллен схватила меня за руку, как будто почувствовав дистанцию, которая нас внезапно разделила.

— Прыгаем вместе, — сказала она весело. — Запрещается хвататься за края бассейна!

Сондра вернулась к своему шезлонгу, откуда она наблюдала за нами, наклонив голову набок, спрятав глаза за стеклами своих экстравагантных очков.

Происшествия вскоре возобновились, следуя друг за другом с нерегулярными интервалами. Ги Ролинг, которого я никогда не встречал, но заявления которого относительно сверхъестественных явлений до меня доходят из вторых рук как послания какого-нибудь оракула, считает, что живые мертвецы ведут жуткую жизнь, так как они бродят между двумя состояниями. Их разум вечно хранит воспоминание, живое и точное, о страстях жизни, и они могут от них освободиться только ценой невероятного усилия и безумной потери энергии, которые их в буквальном смысле слова оставляют без сил в течение долгих месяцев, а иногда и лет. Именно этим объясняются их сравнительно редкие появления. Конечно, имеются исключения, как подчеркнула однажды вечером Сондра — титулованная интерпретаторша теорий Ролинга — с той странной радостью, с которой она имела обыкновение делать замечания, касающиеся данной темы. Некоторые призраки проявляют себя ужасно активно, в частности, бывшие сумасшедшие, которые не знают границ смерти, как в свое время они не знали запретов в жизни. В целом, как считает Ролинг, призраки достойны скорее сожаления, чем страха.

Альфредо Конде

Сондра передала нам также следующее высказывание кинорежиссера: «С точки зрения семантики, понятие „дом с привидениями“ заключает в себе ложную идею: это, скорее, не дом, а душа, которую посещают призраки».

Лукуми

В субботу, 6 августа, рабочий, занимавшийся системой труб, потерял глаз из-за неосторожного обращения с ацетиленовой горелкой.

В четверг, 1 сентября, оползень холма, возвышающегося над строительной площадкой, вызвал обвал четырех тонн скалистой породы и земли прямо на дом, наполовину законченный, и прервал строительные работы на две недели.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В воскресенье, 9 октября, как ни странно, именно в день моего рождения, в тот момент, когда я один осматривал дом, я упал, поскользнувшись на брошенной гайке, которая проделала шрам в моей шевелюре, потребовавший наложения шва из десяти стежков. Я бросился к Шефитам, позвонил им в дверь. Сондра открыла мне, она была в купальнике и держала в руке иллюстрированный журнал.

— Тед? — сказала она, рассматривая меня внимательно. — Я вас с трудом узнала, вы весь облиты кровью. Входите, я вызову доктора. Постарайтесь не испачкать мебель.

1

Я рассказал доктору о брошенной на полу гайке, о банке с краской, но я ему ничего не сказал о том, что поскользнулся потому, что внезапно обернулся. У меня было ощущение, что кто-то идет за мной, достаточно близко, чтобы дотронуться до меня; что-то зловонное, мокрое и холодное, почти ощутимое из-за своей близости витало в воздухе. Я помню, что вздрогнул, обернувшись, как будто таинственная холодная звезда вдруг заменила солнце в этот летний, знойный день. В это я не посвящал ни доктора, ни кого-либо другого.

Моя бабка по материнской линии была черной, как волны, что недавно обрушились на берега земли моего белого деда[1]. Кожа у нее была густого, глубокого цвета; на взгляд совсем не шелковистая, жесткая, даже будто шероховатая, а на ощупь мягкая, почти тягучая. Такой была кожа у моей самой любимой бабки.

В ноябре в Лос-Анжелесе случаются пожары. После продолжительной летней засухи сок деревьев спускается под землю; холмы, высохшие на солнце, будто умоляют, задыхаясь, об освобождении, которое им принесет либо жизнь, либо смерть: дождь или огонь. Как правило, вначале наступает огонь, быстро распространяясь, как эпидемия, захватывая самые отдаленные уголки пригорода до самого неба, мертвенно бледного, пока оно не потеряет звезды ночью, и густые коричневые клубы дыма не закроют его днем.

Моя мать была такой же. Она всегда гордилась своим родом. Она тоже была черной как уголь. И кожа у нее тоже была блестящей и нежной, по ней можно было скользить кончиками пальцев, словно по тонкой суконке, с помощью которой натирают воском пол в моем доме; прежде об этом заботилась моя двоюродная бабка Милагроса, белая и опрятная, но такая холодная… О, кожа моей матери, блестящая, словно только что натертое воском черное дерево; горячая и влажная, как рассвет на заросшем травой поле!

Пожар начался в Туюнге, к северу от нашего дома, в тот день, когда мы устраивались в нашем новом жилище, красивом, строгом, в стиле агрессивного модернизма, на высохшем холме, под изможденным небом земельного цвета и солнцем, покрытым тучами и следами мух, Сондра и Джеф помогали нам целый день, а вечером Джойс Кастл нанесла нам визит в сопровождении своей собаки и с большой бутылкой шампанского.

Даже и теперь в расположенном возле моря доме, где я живу, с тех пор как унаследовал его от своего деда, пол в коридоре натирается именно так: воском и суконками. Сверкающее сияние черного дерева в сумеречные часы, или темное сверкание красного дерева, когда по нему скользит дневной свет: такова теперь кожа моего дома. А кожа моей матери всегда была горячей. Блестящей и горячей. Именно такой была ее кожа: блестящей и нежной, как молочный шоколад, не успевший растаять от жары. И запах у нее был шоколадный. Я помню ее запах. И ее тоже помню.

— Какой великолепный сюрприз! — воскликнула Эллен, захлопав в ладоши под подбородком.

Еще лучше я помню, я бы даже сказал, помню совершенно отчетливо, мать моей матери, мою бабку. И немного прабабку. От этих женщин я научился некоторым совершенно бесполезным вещам и узнал истории, которые умрут вместе со мной. Истории негров. И еще я помню их запахи, запахи моих черных предков, и мне совсем не хочется, чтобы эти запахи умерли вместе со мной. К чему мне желать этого?

— Надеюсь, оно достаточно холодное, — сказала Джойс. — Я поставила его в холодильник в четыре часа. Добро пожаловать в каньон! Вы — очаровательная пара, вы напоминаете мне моих родителей. Боже, какая жара! Из-за дыма я плачет целый день. Надеюсь, у вас есть кондиционер?

Рухнув в кресло, Джеф вытянул свои длинные ноги, как инвалид, укладывающий рядом с собой костыли.

Думаю, особенности черного человека определяются не столько цветом кожи, сколько густым сладковатым запахом, исходящим от нее. То же самое можно сказать и о свойствах белого человека с его резким, раздражающим запахом. Черные и белые люди по-разному потеют и источают разные запахи. Возможно, внутренние химические процессы у них тоже разные. Этого я уж не знаю. Хотя всегда найдутся люди, которые могут себе это представить. Особенности тех и других коренятся также в свойстве нрава, ибо он определяется жизнью, которую мы, белые и черные, ведем. Но получается так, что есть белые черные и черные белые, и это зависит от той истории, которую каждый прожил. Он и его родители, и родители его родителей, и родители родителей его родителей.

— Джойс, ты прелесть, — сказал он. — Извини меня, что я не встаю: я восстанавливаю силы.

— Я тебя прощаю, мое сокровище, полностью прощаю.

— Тед, не принесешь ли ты бокалы? — спросила меня Эллен нежным голосом.

Я всегда существовал среди этих двух запахов, белого и черного; первый — терпкий и раздражающий; второй — кисловато-сладкий, теплый и приветливый. Всегда среди этих двух запахов. Иногда я — черный белый, в другой раз — белый черный. И никогда не смогу стать черно-черным или бело-белым. И всегда буду находиться между двумя историями. Историей белых и историей черных. Обе они принадлежат мне, ибо я человек. Оба духа движут мною, ибо я человек. Дух — это нрав человека. Возможно, я в большей степени человек, чем кто бы то ни было. Таково свойство смешения кровей.

— Я могу вам помочь, — предложил Джеф, складывая свои ноги.

— Главное, не двигайтесь.

— Не думал, что я в такой плохой физической форме, — вздохнул он.

Каково это смешение в моем случае? Каково свойство моего духа? Я никогда не осмеливался никого спрашивать об этом. Есть мулаты, которые пахнут белым человеком, а есть такие, что пахнут черным. А кем пахну я? Я помню, как мама всегда утверждала, что я совсем не ее сын, что я сын своего отца. Хотела ли она что-то мне этим сказать, вывести из этого какое-то свойство, о котором сама толком не догадывалась? Я так и не узнал этого. И никогда не старался ничего у нее выведать, мне было безразлично. Но теперь, когда я действительно пытаюсь это сделать, возможно, мне так никогда и не удастся ничего разузнать. А, между тем, в те времена мои бабка и прабабка рассказывали мне истории о моих черных предках, пропитывая мой дух древними запахами нашей древней народности лукуми.

Действительно, у него был более мертвецкий вид, чем обычно, после того, как он полдня провел за поднятием ящиков и перетаскиванием мебели. Круги под глазами блестели у него от пота.

— Хотите посмотреть дом, Джойс? — сказала моя жена.

Интересны ли кому-нибудь этнонимы, с помощью которых можно познать темное происхождение моей крови? Нужны ли кому-нибудь рассказы о людях племени карабали или конго, о людях ганга или лукуми? Вряд ли. Однако моя прабабка из народности лукуми полагала, что очень даже нужны. И я так думаю, по крайней мере, теперь, когда прошло столько времени. А посему я поведаю вам о своем народе.

— Эллен, я обожаю вас, — ответила мадам Кастл. — Покажите мне все.

Сондра присоединилась ко мне на кухне. Опершись спиной о стену, обхватив левый локоть правой рукой, она молча курила. Через открытую дверь я видел икры ног ее мужа, развалившегося в кресле.

Люди племени карабали были приверженцами темных и тайных козней. Мандинги, с которыми люди лукуми говорили на сходном языке, но с различными голосовыми модуляциями, были выносливыми и мужественными тружениками, великодушными в сражениях, искусными и ловкими, исполненными смирения при утрате свободы. Люди племени ганга были честными грабителями, которым всегда удавалось ловко улизнуть из любого заточения, может быть, по причине того, что их было много, а, возможно, потому что именно это являлось их главным даром. Люди конго были маленькими и ленивыми, а людей ашанти было совсем мало; люди фанти были мстительными и трусливыми. Люди народности эбриэ были не такими черными, как другие, и волосы у них были не такими курчавыми. Что касается нас, лукуми, то мы были сильными и мужественными, достойными и горделивыми и всегда обладали непокорным духом. Так рассказывала мне бабка моей матери.

— Спасибо за помощь, — сказал я Сондре.

Не знаю почему, но сказал я это шепотом. Я слышал голоса Джойс и Эллен, сначала громкие, затем все более тихие по мере того, как они переходили из одной комнаты в другую:

Людям лукуми в те времена приписывалась особая свирепость и упорное сопротивление хозяевам и всякого рода начальникам, а кроме того, склонность к самоубийству в те моменты, когда они осознавали, что им неоткуда ждать избавления. Они были неукротимыми и смелыми. Так говорила моя прабабка, гордившаяся своей кровью лукуми, которая дошла до меня, по-видимому, предварительно смешавшись с кровью многих народностей, о которых я вам успел поведать. Или нет. Сие мне неведомо. Бабка утверждала, что мы чистокровные лукуми. А мама никогда об этом не заговаривала, несмотря на цвет своей кожи. Моя бабка всегда отвергала наличие какого-либо смешения, и получается, что я — первый нечистокровный в нашем роде. Возблагодарим за это Кубинскую революцию. Я нечистой крови, это моя особенность. Мы все, то есть все мои предки были чистой крови лукуми; пока не родился я, сын галисийца с кожей золотистой, как ржаное поле.

— Все сделано из стали? Абсолютно все? Даже стены? А вы не боитесь молнии?

Своего отца я представляю пропахшим морем и водорослями, смоляной пенькой, которой конопатят палубу из тикового дерева, песком галисийских побережий, который, когда ты ступаешь по нему, нашептывает тебе истории, звучащие как молитвы. Моя бабка тоже молилась. Обычно она молилась, одновременно танцуя, легко изгибая свое все еще стройное, несмотря на прожитые годы, тело. А потом рассказывала истории, похожие на молитвы. Говорила о нашей страсти к самоубийству. Из ее уст я услышал историю, которую она слышала от своей бабки, о сорока неграх лукуми с сахарной плантации «Алькансия», повесившихся в 1843 году на горной бровке.

— Имеется специальная система заземления.

— Бабушка, а что у гор есть брови?

Джеф долго зевал в салоне. Не произнося ни слова, Сондра положила поднос на кухонный стол, в то время как я рылся в неразобранной картонной коробке в поисках бокалов. Она смотрела на меня настойчиво и холодно, как будто ждала от меня, что я буду с ней беседовать. Я понимал, что нужно нарушить молчание, которое становилось гнетущим и неестественным. Окружающий шум лишь способствовал тому, чтобы мы были изолированы от других в интимном кругу. Склонив голову набок, Сондра улыбнулась мне, и я услышал, как ускорилось ее дыхание.

Бровка — это узкая дорога, тропа или просека, скрывающаяся в тропическом лесу. Среди этих сорока лукуми, сраженных гордостью и одиночеством, был и ее дед. Он был негром, недавно прибывшим на Кубу, негром, родившимся в Африке. И он не вынес безысходности рабской доли и решил положить ей конец. И сделал это одновременно с тридцатью девятью своими соплеменниками. Все они были гордыми и мужественными. И ни один из них не был рожден в Америке.

— А это, что это? Детская комната? Эллен, дорогая!

Моя бабка никогда мне не рассказывала, как это моему прапрадеду угораздило зачать мою прабабку в теле ее матери. А вот о том, что рабы и рабыни почти никогда не виделись друг с другом, она рассказывала много. Я так и не узнал, как же ему это удалось. Моя прабабка улыбалась всякий раз, когда ее об этом спрашивали. Возможно, это было после рубки сахарного тростника; или в еще не срубленных ударами мачете тростниковых зарослях. Какой же была жизнь на сахарных плантациях, кем были и как жили рабы?

— Нет, нет. Это специально для детей наших друзей.

У Сондры глаза были голубыми, как прозрачная вода. Ее, казалось, забавляло все происходящее, как будто мы с ней делили секрет, совершали заговор, который я торопился нарушить, громко произнося ка-кое-либо замечание, которое все могли бы услышать. Но слова застревали у меня в горле, вызывая что-то вроде болезненной тревоги, и я удовлетворялся тем, что глупо возвращал ей ее улыбки. Чем дольше тянулось молчание, тем труднее его становилось нарушить, тем больше я был увлекаем интригой, за которую, несмотря на мою неосведомленность, полностью нес ответственность я сам. Даже без какого-то явного контакта между нашими телами, Сондре удалось сделать из нас любовников.

Пройдут годы, и моя бабка заставит меня прочесть вслух текст расписки, которая теперь украшает стену моего кабинета. Документ висит на стене в полном одиночестве. Он заключен между двумя стеклами и обрамлен широкой золотой рамкой. Я не знаю, как ее матери удалось раздобыть сию бумагу. История негров — это история, полная недомолвок.

Эллен стояла в дверях кухни, наполовину повернувшись к салону, как будто ее первой реакцией, когда она нас обнаружила, было желание убежать. Устремив взгляд на стальной косяк двери, она, казалось, была погружена в свои мысли.

Сондра обратилась к ней своим обычным саркастическим тоном, и с помощью каких-то банальностей постаралась рассеять абсурдное впечатление, что между нами что-то было. Я заметил смущение моей супруги, которая ухватилась за предложение Сондры, не покидая ни на минуту взглядом ее губы, как если бы эта элегантная и загорелая женщина, которая спокойно продолжала курить, отпуская безобидные замечания, могла принести ей спасение.

Расписка выдана на имя сеньора Лауреано Дакона, и теперь мне известно, что Дакон — это топоним, селеньице в галисийской провинции Оуренсе, славящейся зимними холодами и торговцами копчеными окороками; провинции, где живут совершенно особенные люди. Моя бабка заставляла меня тысячу и один раз читать вслух текст расписки, чтобы я навсегда запомнил, кто я, чтобы никогда не забывал этого. Таким образом она намеревалась помешать тому, чтобы моя белая кровь заставила меня забыть мое черное происхождение. Теперь я знаю, что по крови я лукуми. Знаю о своем происхождении. Постараюсь познать и свой дух.

Что касается меня, у меня создалось впечатление, что я абсолютно лишился дара речи. Если бы я присоединился к искусно невинной болтовне Сондры, я бы участвовал в обмане, направленном против моей жены; если бы я объявил правду, если бы положил конец всему этому, вскрыв нарыв… Но какую правду? Какой нарыв я должен был вскрыть? Чему я хотел положить конец? Чувству, витавшему в воздухе? Тени внушенной мысли? Ничего такого нет, конечно, таков был ответ: я даже не испытывал особой симпатии к Сондре, в которой я находил что-то холодное и неприятное. Нечего заявлять, потому что ничего не произошло.

Расписка выдана сеньору Лауреано Дакону и гласит:

— Где Джойс? — спросил я наконец; во рту у меня пересохло. — Она не хочет взглянуть на кухню?


Досточтимый сеньор. Соизвольте составить нотариальное свидетельство в пользу наследников плантации Алькансия на негра, проданного мною по цене четыреста двадцать пять песо в качестве вновь доставленного раба прямо с судна, которое привела от берегов Африки испанская шхуна под названием «Благородная Анна» под командованием дона Франсиско Эльякуриаги; дышит он на ладан, одна кожа да кости, продается, как положено, без удостоверения всяческих изъянов и болезней, как то болезни сердца, эпилепсия, проказа и прочие, коим подвержена человеческая природа, ибо надобное излечение от возможных болезней проводится за счет покупателя, равно как и составление нотариального свидетельства. Гавана, 22 декабря 1814 года. Целую руку Вашей милости. Ваш верный слуга Оливер Кастаньо.


Эллен медленно повернулась ко мне, что ей стоило, как мне показалось, огромного усилия.

— Она сейчас придет, — ответила она бесцветным голосом.

Я и сейчас могу бегло повторить вслух текст расписки. Бабка никогда не рассказывала мне, каким образом матери удалось ее раздобыть. Когда я спросил ее, откуда ей известно, что речь идет об ее дедушке, она ответила, что история негров — это история, полная белых пятен; что это подлинная расписка, что речь в ней идет о ее настоящем дедушке, негре лукуми среднего возраста, гордом и преданном свободе, которую он потерял и о которой страстно мечтал всю оставшуюся жизнь. Еще целых двадцать девять лет, до тех пор пока, наконец, не решился покончить с ней навсегда.

Только теперь до меня дошло, что Джеф и Джойс разговаривали в салоне.

Моя прабабка по материнской линии помнила еще те времена, когда сафра называлась урожаем сахара, и это время противопоставлялось так называемому мертвому сезону. Я помню ее высокой и статной, с взглядом не просто любознательным, а испытующим. Этот взгляд, обычно очень жесткий, насколько я помню, смягчался, когда она утверждала, что помнит время сбора сахарного тростника, когда работу прекращали только по воскресеньям или в силу чрезвычайных обстоятельств. Ее взор смягчался и в то же время наполнялся печалью. Конечно, перерывы в работе делали, но это было то, что теперь мы назвали бы техническими остановками, используемыми для чистки оборудования и инструментов; одновременно они позволяли избежать процесса ускоренной ферментации, приводящего к серьезным потерям сахарозы.

Глаза моей жены со странно расширенными зрачками в розоватом свете ламп дневного освещения прощупывали мое лицо. Можно было подумать, что она пыталась выяснить, какой темный глубокий смысл скрывался в моем вопросе: шла ли речь о новом сигнале нашего общего с ней языкового кода, смысл которого я ей скоро открою? А что он означал в данном случае? Я улыбнулся ей, она мне улыбнулась в свою очередь, колеблясь, неестественно, как это бывает, когда видишь знакомое лицо, но не можешь вспомнить имя.

Моя прабабка тогда была совсем еще девочкой, но хорошо запомнила, что этот технический перерыв назывался остановкой для очистки от кислоты и случался он раз не в семь, а в десять или пятнадцать дней, но при этом всегда назывался Днем Господа.

Джойс появилась вслед за Эллен.

Раз в пятнадцать дней было воскресенье, вспоминала она. И когда она вспоминала это, ее взгляд становился особенно нежным. Тогда женщины могли повидать своих детей, постирать одежду, заняться тысячью и одним домашним делом, а мужчины в это время мыли мельницы и поддоны, скоблили тазы и котлы, перетаскивали жмых и раскладывали для сушки зеленый тростник.

— Я презираю кухни, — объявила она. — Моей ноги не бывает на моей собственной кухне.

Обведя нас всех троих по очереди взглядом, она добавила:

Во время революционных сафр, в которых я, будучи совсем юным, не раз принимал участие, я всегда вспоминал рассказы моей прабабки и советы моей бабки, сравнивая их с приказами и распоряжениями совершенно неопытных товарищей, белых и непомерно самодовольных городских жителей, чьи головы были словно забиты автомобильными пробками; они верили в чистоту своих помыслов и идеологический пыл больше, чем в исконную мудрость негров, бывших рабов, носителей древней, забытой ныне культуры. Какое невежество, какое пренебрежение к труду и разуму! Именно в такой атмосфере проходила Сафра десяти миллионов. И другие. На них никто уже не использовал ни гуатаки, огромные мотыги, служившие для очистки тростника, ни мачете, которые никогда не ломались — их специально делали очень крепкими и прочными, дабы они могли вынести грубое обращение сильных и неукротимых в работе рабов.

— Я вам не мешаю?

Это правда, что из-за своей тяжести они усложняли и замедляли труд рабов. Это правда. Но верно также и то, что моя бабка успела показать мне, в те времена совсем ребенку, все эти орудия труда и научила твердо держать их в руках.

В два часа ночи я поднялся в постели, разбуженный. Комнату заполняли красноватые отблески пожара, который, вероятно, приблизился за ночь. В комнате плавала тонкая дымка. Эллен спала, повернувшись на бок; ее открытая ладонь, лежавшая на подушке около лица, казалось, ждала, что ей туда что-нибудь положат. Совершенно не зная причины моего пробуждения, я отбросил одеяло и подошел к окну посмотреть, как вел себя огонь. Он не был виден, но темные массы холмов выделялись на небе, которое, как пустой мешок, то надувалось, то опадало в зависимости от того, усиливался или утихал порыв ветра.

И еще моя бабка научила меня словам, которых сейчас почти никто не помнит. Словам и языку звуков и знаков, которые теперь, пожалуй, многим покажутся странными. Именно поэтому я знаю, что два удара хлыстом в воздухе означали прекращение работы и построение в шеренгу. Именно поэтому мне известно, что на конвейер, по которому двигался тростник, обязательно устанавливалось особое приспособление под названием «галисиец», благодаря которому стебли тростника выравнивались и равномерно распределялись по ленте, прежде чем попасть в давильню, где из них выжимался сок. А называлось оно так потому, что в старые времена эту работу выполнял батрак, и если он был белым, то непременно галисийцем, носителем другой составляющей моей крови. Поэтому я знаю, что веду свое происхождение от кнута и тростника, от специального устройства на ленте и одиночества.

В этот момент я услышал шум.

Интересно, применяли ли к моим белым предкам, к кому-нибудь из галисийцев, коих, как известно, немало было на сахарных плантациях, применяли ли к кому-то из них язык кнута, слышали ли они его свист, острый, как кинжал? Мне наверняка известно, что по отношению к моим предкам лукуми его применяли. Об этом помнит моя черная кожа. Это известно моему духу, который укрощали, как диких зверей в цирке. Два удара хлыстом, и лев прыгает сквозь огненное кольцо; три — и он раскрывает пасть; еще два удара — пауза; последний удар разрезает воздух — и лев грозно рычит, а почтенная публика содрогается от страха. Но это уже заключительная часть истории.

Я придаю большое значение точному содержанию слов — к этому вынуждает меня редактирование технических статей, — но я не могу найти ни одного прилагательного, чтобы этот шум охарактеризовать. Может быть, я передам более или менее близко это значение с помощью моего собственного изображения: «влюмп». Это был нерегулярный звук, не сильный, не слабый, который шел ниоткуда и одновременно отовсюду.

Удары хлыста и колокола. Это мои истоки. К Аве Мария, к вечерне и на воскресную проповедь в колокол звонили девять раз. Одиночный удар или короткий перезвон означали сбор для работы в поле; один удар в вечернее время — призыв к тишине. В другие часы с помощью двух ударов вызывали скотника; трех — управляющего; долгий испуганный бой в набат означал пожар или восстание, иными словами — разрушение и смерть.

Это не был четкий звук, потому что в нем было что-то неопределенное, как шепот; он начинался, иногда напоминая вздох, дыхание, растворившееся в воздухе, рождающееся и умирающее в одно и то же время. Каким образом, я не могу определить; присутствие чего-то, когда не отдаешь себе в этом отчет, воля или разум, и все же неумолимые.

На всех сахарных фабриках существовал главный колокол, а также какое-то количество небольших колоколов различных размеров и тональностей, составлявших странный, необычный и разнокалиберный карильон, благодаря которому осуществлялось управление и координация работы всех фабричных секторов; его звуки распространялись с различных точек по всей поверхности. Рабочие часы сельскохозяйственного и фабричного секторов не совпадали и требовали иной координации и иной музыки.

Я вышел в коридор, тихо зажег свет, нажав на кнопку, вделанную в стену. Лампы осветили потолок, обои японского производства, создававшие впечатление пластика молочного цвета. Гладкие, неразрушаемые стены стояли передо мной. Помимо запаха дыма, я ощутил запах чего-то нового, мягкого, металлического, напоминавшего скорее запах машины, чем дома. Шум продолжал отзываться у меня в ушах. Казалось, он исходил теперь из комнаты, расположенной в конце коридора, из комнаты для детей друзей, дверь которой была открыта и где я различал серое пятно окна. Влюмп… влюмп… влюмп… влюмп…

Колокольчики были на давильне, в котельной, в цехе очистки, где работа продолжалась двадцать четыре часа в сутки. Когда вследствие недостаточного триумфа катехизиса на сахарных заводах перестали воздвигать часовни, главный колокол начали вешать на деревянный столб, и так он превратился в отличительный признак батея[2]. Но некоторые владельцы сахарных заводов и ферм возводили колокольни, которые подчас были выше соборных. Они возвещали о силе власти сахарных магнатов, об их всеобъемлющем присутствии. Все это мне поведала моя бабка лукуми. И еще она рассказывала мне о своей бабке, которая была словно сделана из стали и работала без продыху, потому что была рабыней.

Ориентируясь на серый четырехугольник, я пошел по коридору, чувствуя, что мои ноги стали тяжелыми, как колоды, и повторяя себе: «Дом дает осадку. Все новые дома дают осадку, производя странный шум». Почувствовав ясность ума, я уже не испытывал страха: я прошел по новому коридору моего стального нового дома, стараясь определить место, откуда исходил шум, вызванный либо строительным материалом, который давал осадку, либо бродившим зверем: еноты, как мне говорили, совершают частые набеги на помойки. А может быть, был какой-то недостаток в трубах или в системе отопления под землей? Как осмотрительный и ответственный хозяин, я теперь обнаружил возможную причину шума. Пройду еще несколько шагов и, очень возможно, узнаю, в чем же дело. Влюмп, влюмп. Серый цвет окна превратился в розовый, когда я подошел достаточно близко, чтобы посмотреть на холм, возвышающийся за комнатой. Это черное пятно — подлесок, а эта светлая полоса — валок, оставленный бульдозером во время его сумасшедшего бега. Во время катастрофы я был в том самом месте, где находился сейчас, то есть там, где стояло мертвое дерево, а искусственные плиты пола детской комнаты покрывали теперь его пень. Мне было достаточно протянуть правую руку, дотронуться до электрического выключателя, чтобы сумерки рассеялись.

О, моя прабабка лукуми! Именно она передала моей бабке слова, которые той суждено было передать мне; эти слова продолжают жить на галисийской земле, возможно, чтобы лишний раз продемонстрировать мне, что все мы перемещаемся по кругу и что круг этот — священный, особенно, если его пронизывает свет, который по какой-то странной причине выходит из него преломленным. Спектральные лучи этого света берут свое начало из одной точки, а затем расходятся в разные стороны, пока не исчезают, поглощенные той же светящейся прозрачностью, из какой возникли.

— Тед?

Вы можете себе представить, что приезжаете в край своих белых предков из края предков черных и неожиданно сталкиваетесь с употреблением тех же древних слов? Здесь, как когда-то там, «отдубаситься» означает совокупиться. «Содомить» — мастурбировать. А «молот» используется для обозначения пениса. Все это чисто «тростниковые» термины, родившиеся на сахарных плантациях в устах негров и перенесенные сюда галисийцами. Может быть, этот мир не так уж разнообразен?

Кровь стучала у меня в висках, у меня было впечатление, что сердце мое сейчас разорвется, и я прислонился к стене, чтобы сохранить равновесие. Однако я, конечно, узнал голос Эллен и очень спокойно ответил ей:

Жить — значит учить и отвергать слова, забывать одни, вновь обретать другие, ненавидеть некоторые из них и уметь любить все, коими мы владеем. Жить — значит владеть словами и применять их, знать, что у них есть душа, но они лишены цвета. Слова не черны и не белы, они только крылаты, и с их помощью созидается дух. Подчас они начинают дрожать, и тогда содрогаемся и мы. Я знаю, что создан из слов, и не желаю знать, вкусил ли я их из черных или из белых уст.

— Да, я здесь.

2

Однажды моя бабка лукуми преподнесла мне хороший урок. Я играл в бейсбол на пустыре неподалеку от нашего дома и неожиданно нанес по мячу великолепный, изумительный удар. Мне до сих пор непонятно, как и почему этот удар по мячу оказался таким потрясающим. Знаю только, что мне это удалось под воздействием какой-то удивительной, загадочной силы, благодаря которой мяч улетел очень далеко, и, помнится, я с гордостью осознал свое могущество; и мне захотелось приписать свой подвиг не случаю или везению, а древней крови лукуми. Так я и сделал. Я похвалился своей силой перед товарищами по игре и отправился домой с намерением похвастаться и там.

— Что происходит?

Не успел я войти, как моя бабка тут же поняла, что кроется за моей самодовольной улыбкой и высокомерным видом, и интуитивно ощутила ту особую ауру, которая меня окутывала.

Послышался шум сбрасываемого одеяла.

— Мужской доблести не существует, если рядом с вами нет нас, женщин. — сказала она мне вместо приветствия, хотя я еще и рта не раскрыл.

Я так и окаменел. Да, я вел себя перед своими товарищами как фанфарон, но я не ходил гоголем перед девочками, ведь там их попросту не было; а бабка находилась далеко, и никто не мог ей рассказать, каким образом я демонстрировал свое мужское достоинство. Это было какое-то интуитивное прозрение. А, может быть, она догадалась о том, что произошло, по моему лицу. Но как ей это удалось?

— Не вставай, — сказал я. — Я сейчас снова лягу.

Шум прекратился, уступив место почти неслышному ворчанию холодильника и свисту ветра.

— Доблестный мужчина никогда не хвалится своей доблестью, даже перед самим собой, — сказала она нараспев.

Я увидел Эллен сидящей в постели.

Сия сентенция ошеломила меня, я не смог произнести ни слова. И одновременно испытал тревогу. Какого рода доблесть она имела в виду, чего ждала от меня?

Моя бабка была старой и статной. Кажется, я это уже говорил. Единственная молодая женщина, заботившаяся обо мне в детстве, которую я видел рядом с собой, — это моя мать; все остальные были старыми, некоторые совсем дряхлыми. Моя бабка зачала мою мать в таком позднем возрасте, что это даже трудно себе представить. Уже тогда моя бабка была очень старой. Такой она и оставалась в те времена, когда я ее помню, но при этом ее молодое тело составляло ужасный контраст с морщинистым лицом, изборожденным печалями, которые жизнь запечатлела на нем на протяжении долгого течения лет. Так что же ей было известно?

— Я пошел посмотреть на пожар, — солгал я.

— Ты предлагаешь мне никому ни о чем таком не рассказывать? — спросил я с непривычной дерзостью, осознавая, что она догадалась обо всех противоречивых чувствах, терзавших меня в тот момент.

— Да, я бы тебе посоветовала именно это. И еще чтобы ты не выставлял напоказ очевидного, — ответила она, лишая, таким образом, какого-либо значения все, что произошло.

Она пригласила меня присоединиться к ней, похлопав ладонью по месту, отведенному мне в постели, и я увидел ее улыбку в тот момент, когда собирался гасить свет в коридоре.

Я начал успокаиваться. Так или иначе, моя доблесть заявила о себе. Моя бабка лукуми сумела ее заметить. Возможно, она почувствовала ее запах. Может быть, мы, мужчины, источаем в таких случаях какой-то особый запах. А, может быть, нас окутывает особая аура, и моя бабка смогла ее ощутить. Она пристально смотрела на меня. Потом, после нескольких секунд молчания с ее лица исчезло выжидательное выражение, и она вновь заговорила. При этом она не предложила мне сесть, я продолжал стоять, и вначале мне показалось, что она разговаривает сама с собой.

— Ты мне снился, — сказала она тихим голосом, когда я проскользнул под одеяло.

— Когда храбрые воины лукуми оказываются одни среди сельвы, они умирают от страха. Но если хотя бы одна из нас, только одна из нас находится возле них, их мужество становится безграничным.

Я молча наблюдал за ней. Интересно, она действительно вспоминает сельву или кого-то, кто ей об этом рассказывал? Мне показалось, что она притворяется, будто знает то, что на самом деле ей не ведомо. И начал подозревать, что моя бабка действительно слишком стара, однако не стал прерывать ее.

Она перекатилась ко мне.

— Откуда берет свое начало, кому принадлежит и от кого зависит это мужество? — продолжала она. — Книги повествуют о коллективных самоубийствах и о мужестве людей лукуми перед лицом смерти, они повествуют об этом и многом другом. Но ты должен знать, что наедине с собой они никогда не покончат жизнь самоубийством и что, оставшись наедине с собой, они не вынесут жизни вдали от нас, — сказала она, прежде чем сделать новую паузу.

— Но ты дрожишь! — сказала она.

Было очевидно, что она говорит всерьез. Упоминание о самоубийствах заставило меня отнестись к ее словам со всем вниманием, поскольку я знал, что ее отец или ее дед покончили с собой. Об этом по вечерам, сидя у дверей своих хижин, говорили старики.

— Я должен был надеть халат.

— Мы, женщины — единственная опора для доблести наших мужчин. Так повелось с тех пор, как возник этот мир, и мир рухнет в тот день, когда это перестанет быть так, — невозмутимо заключила она.

— Постой, я тебя сейчас согрею.

Я не слишком хорошо понял, что она хотела донести до меня. Но ничего ей не сказал. Подумал, что когда-нибудь мне все же доведется понять ее слова.

Тем временем вечерело. Сегодня мне уже не удастся развлечься, как в другие дни, когда я подстрекал пересмешника спеть свою песню, заставляя его выводить прекрасные рулады и гармоничные трели, подражая моему самому нелепому, или самому превосходному свисту. Я бы начал свистеть, а птица вторила бы моему свисту. И мы бы предавались этому без устали до самой ночи. О, как чудесна и совершенна сия гармония! Но в тот раз ничего подобного не случилось. Я не вызвал пересмешника на песенную дуэль.

Ее душистое тело скользнуло вдоль моего, но я оставался лежать одеревенелый и ледяной, устремив глаза к потолку, с опустошенной головой.

После паузы моя бабка продолжила свою речь. Ее мать рассказывала ей, что в конце XIX века и даже раньше, во времена ее деда, черные мужчины составляли почти девяносто процентов рабов. Были даже сахарные заводы — можно вспомнить пару названий: «Божественная пастушка» Арриаги-и-Фасенде или «Сан-Мигель» Гонсало Луиса Альфонсо, сказала она мне, — весь персонал которых состоял из одних мужчин.

— Тед? — произнесла Эллен спустя мгновение.

— Откуда им было взять мужество, чтобы жить? — спросила она меня с явным оттенком печали в голосе, словно в этот момент лишь она одна могла испытывать любовь к ним ко всем. Потом она вновь умолкла.

Однако вскоре опять заговорила. Словно вернулась из какого-то далекого, ей одной известного места. К этому времени уже стало совсем темно. Кое-где на горизонте облака были цвета индиго, а некоторые — красно-черные, словно затухающие угольки. Я продолжал стоять в прихожей.

Это был обычный сигнал, всегда осуществляемый тоном сомнения, чтобы я повернулся на бок и взял ее в объятия.

— Многие умирали, а другие кончали с собой, но всем им не хватало мужества, чтобы жить и принимать действительность как она есть. Тем не менее, с каждым годом ввозили все больше и больше рабов, еще не забывших жар, возникающий в крови от близости женщины. В те времена привозили все больше и больше мужчин и совсем не привозили женщин. Единственная польза от рабынь состояла в том, что мы рожали рабов.

— Ну, так значит…

— Да? — ответил я, притворяясь, что не понял.

— Ну, так значит … ты что, дурак? Гораздо дороже было вырастить креольчика, чем ввезти уже взрослого негра из Африки.

Ах, моя бабушка, эта старая сивилла! Она говорила и говорила, связывая воедино чувства и воспоминания, и так продолжалось весь вечер. Потом она велела мне садиться за стол и не переставала говорить, пока готовила и подавала ужин. Когда пряная свинина с рисом и черными бобами была готова, она сняла ее с огня и положила в одну тарелку для меня, а в другую — для себя. А потом принялась рассказывать мне древние предания и легенды, и это было похоже одновременно на посвящение и месть.

Я почувствовал, как моя жена борется со своей сдержанностью, колеблется подать мне второй сигнал, который заставил бы меня понять ее жажду любви и который я, по странной рассеянности, вынудил ее сделать. Но подобное усилие было слишком велико для нее, а пустота, которая образовалась за счет моей холодности, была трудно заполнима, — холодности внезапной, необъяснимой, если только не…

— Теперь вот приезжают из университетов и пытаются объяснить нам, почему в наших танцах так много секса, — заметила она в какой-то момент, не скажу наверняка, что в качестве оправдания, хотя вполне может быть и так, — и не понимают, что раньше этого не было, а если и было, то в сугубо возвышенном виде; то есть происходило как бы очищение любовью и гармонией, наслаждением от танца. Это они превратили нас в то, что мы теперь собой представляем, они, а не мы. Они нас подтолкнули к этому.

Эллен медленно отодвинулась от меня, натянула одеяло до подбородка, затем спросила:

О, моя бабка, старая гарпия, научившаяся читать одному Богу известно, каким образом. В тот вечер — возможно, чтобы испытать мое мужество, а, может быть, просто внушить его мне, — она поведала об ужасных вещах. Она говорила о том, как во времена рабства приходилось сторожить мертвые тела молодых негритянок, ибо мужчины так страдали от одиночества, что могли изнасиловать эти тела, которые каменели, пребывая уже на протяжении долгих часов во власти смерти. Она рассказывала мне о педерастии и таких жутких извращениях, что я понял причину коллективных самоубийств и испытал сострадание к памяти моего прадеда.