Мальчик подумал немножко, пошмыгал носом и сказал без особой убежденности:
— Не уплыву.
На спасательной башенке Нади не было, а был главный спасатель дядя Коля. Он крепко спал, опустив на лицо дамскую летнюю шляпку из светло-серой блестящей соломки. В тулье была огромная дыра, сквозь которую виднелся закрытый глаз спасателя. В позе угадывалась непринужденность человека, привыкшего спать в самых разных ситуациях.
— Садись здесь и никуда не двигайся, понял? — сказал Сергей и пошел за башенку.
Около спасательной лодки стояла с ведерком краски в одной руке и кистью в другой Надя. Она смеялась. Рядом стоял парень в модных темных очках и оранжевых плавках. За плавки была засунута пачка сигарет «Аполлон — Союз». Парень поднял руку, по плечу его медленно перекатился мускульный шар и остановился, потому что рука легла на Надино плечо.
Сережа повернулся и пошел к Шурику. Комок в горле все рос и рос, и нужно было дышать медленно и осторожно, чтобы не задохнуться. Он это хорошо знал.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА 1
Павел открыл глаза. Несколько секунд мир был не в фокусе, размазан, но вот он осознал себя, и все вокруг, словно обрадовавшись обретенным координатам, весело встало на свое место.
Но минуточку. Почему он сидит в кресле, если только что стоял на полуостровке, что примыкает к лесопитомнику, и смотрел на Надю, которая улыбалась ему?
Да, но потом… Взрыв. Еще один взрыв, и еще один. Неужели же это свершилось? Не может быть. Не может же он быть своим двойником. А почему бы и нет?
Он замер, прислушался к себе и облегченно рассмеялся. Ну конечно же, это сон. Даже смешно было бы усомниться в этом. Он не дышал. А рот, интересно, у него есть или он вовсе безротый, как была безухой кошка у Ивана Андреевича. Нет, рот был. И губы. Он провел языком по ним. Гм, и язык есть. Попробовать вдохнуть. Воздух в рот втягивался, но как-то странно. Потребности в нем никакой не было. А голос? «Павел Пухначев, специальный корреспондент», — сказал он. Голос как будто есть. О, есть еще одна проверка, подумал Павел и обрадовался, как будто сделал важное открытие: пульс. Он сжал пальцами запястье. Здесь как будто. Или здесь? Пульса не было. Он приложил руку к груди — сердце не билось.
На мгновение им овладел тягостный, томительный ужас. Он вскочил с кресла. Мышцы повиновались легко и упруго, и движение успокоило его. Значит, все-таки двойник?
Он огляделся. Небольшая комната. Такого же, пожалуй, размера, как комнатка ответственного секретаря в редакции. Кресло, на котором он только что сидел, столик. В комнате была странность, которую он не сразу осознал: в ней не было окон. Но Павлу было не до окон.
Значит… значит, все это свершилось? Значит, он не настоящий Павел Аристархович Пухначев, а его копия? Мысль не укладывалась в сознании. Она была просто слишком велика, и никак нельзя было засунуть ее в голову. И вообще было нелепо даже думать, что к ней можно привыкнуть, не то что засунуть в голову.
И все-таки… Как-то интересно он встал с кресла. Ну-ка, еще раз. Забавное какое движение, какое-то текучее, без усилий. А мышцы-то у него есть? Должны быть, раз он может двигаться. Он сжал то место, где должен был вздуться бицепс, и согнул руку. Рука была довольно твердая, но никакого бицепса не было и в помине.
И снова прибойная волна слепого ужаса, снова прыжок пойманного в ловушку зверя. Выходит, он заключен в этой бездыханной и бессердечной оболочке? И где вообще он? Наверняка они еще не увезли его из Приозерного. Только бы вырваться из этой чужой плоти, вернуться к привычному миру, соединиться со своим живым, теплым телом, в котором успокаивающе бьется сердце и в котором перекатываются под упругой кожей бицепсы, накачиваемые каждое утро пятикилограммовыми гантелями.
И из далекого детства пришел вдруг плач, сотряс плечи. Захотелось уткнуться носом в толстую вязаную материну юбку, слабо пахнувшую нафталином, и ощутить на затылке знакомую руку. Рука ласково взъерошит на макушке волосы, и мама скажет: «Нет-ту, нет-ту», — и сразу страхи, как побитые псы, уползут от него, и мир снова обретет привычную приветливость.
И в этот момент он услышал знакомую мелодию. Ту, что слышал в заливчике, стоя рядом с облупленной «казанкой». И снова из чужой печали рождался зов, слабый крик о помощи, тянулись к нему далекие руки. И как-то сам по себе ушел страх, потому что стыдно за свой детский ужас, если к тебе с мольбой протягивают руки, если ты силен, могуч и обещал защитить слабых.
И когда, как в далеком детстве, отпустили его псы страха, удрали из комнаты, изгнанные беззвучной музыкой, ощутил вдруг Павел редкостную умственную прозрачность, в которой мысль легко и мощно устремлялась в любом направлении. Стройная, четкая, бесстрашная.
Он пришел, чтобы помочь. Величайшее благо из доступных человеку — помочь ближнему. И он, Пашка Пухначев, журналист районной газеты «Знамя труда», одарен невероятной, незаслуженной удачей: он может помочь братьям по разуму.
И с гордостью пришло спокойствие, а мысль о том, другом Павле Аристарховом сыне, который мучается сейчас, наверное, над фельетоном о плохой работе бани, наполнила его легкой, летучей грустью. Как ты там, Пашка? Как ты там, дурачок? Как мама? Помни, эгоист ничтожный, что она жаждет внуков, не будь слишком переборчив. Люба, например, вовсе недурна собой. Преподает в музыкальной школе, так что снобизм твой университетский будет улещен таким союзом.
Павел поймал себя на мысли, что подталкивает свое земное «я» к браку с эгоизмом свахи, а ведь земной Пашка не очень-то торопился каждый день слушать фортепьянные экзерсизы в исполнении Любы.
Ну, раз вспомнил ты, брат, Любу, значит, начинаешь понемножку осваиваться. Мысль эту как будто тут же услышали, потому что дверь распахнулась, и в комнату вошла, отчетливо цокая коготками по твердому полу, собака.
— Ну, как самочувствие, Павел Аристархович? — спросила собака. — Мы вас некоторое время не беспокоили, чтобы вы могли собраться с мыслями…
— Спасибо, немножко очухался, — сказал Павел и вдруг подумал, что это, наверное, та самая собака, с пятой ноги которой все началось.
— Простите, вы… — он на секунду замялся, вспоминая, как звали пятиногого пса, — Мюллер?
— В некотором смысле да. — Мюллер церемонно кивнул ему бело-черной мордочкой.
— Что значит «в некотором смысле»?
— Ну, во-первых, я — это я, житель моей планеты. Я, к сожалению, не могу вам назвать свое имя…
— Совсем как в шпионских фильмах…
— Шпионских?.. Ах да. Нет, дело не в этом, — усмехнулась собачонка. — Дело в том, что у нас нет имен в вашем понимании этого слова. Зато каждый из нас имеет свое поле, и в это поле включен отличительный сигнал, мой собственный сигнал, по которому все, кто соприкасается своим полем с моим, сразу же определяют, с кем они встретились.
— Но можно же просто увидеть?
— Конечно, но мы уже говорили вам, что неизменность формы — это свойство вашего мира. В нашем же почти нет застывших форм, поэтому вид предмета или живого существа вовсе не являемся его важной характеристикой. Впрочем, об этом мы еще поговорим.
Все это необыкновенно важно и интересно, подумал Павел, но спросил совсем о другом:
— А почему вы сделали себе пять ног?
— Пять ног?
— Ну, тогда, когда вас сфотографировал Сережа Коняхин.
— А, тогда! Во-первых, по рассеянности. Вы не представляете себе, как это трудно — все время держать в памяти множество неизменных форм вещей. А кроме того, мы решили вначале немного расшатать, так сказать, ваши привычные представления. Подготовить к нашему предложению. Мы отдавали себе отчет, что для цивилизации, никогда не встречавшей представителей иных миров, наша просьба была не простой. Тем более, что эта просьба была обращена к самым обычным людям, которые сами должны были решать, ответить на нее или нет.
— Понимаю, — сказал Павел.
— А теперь, с вашего разрешения, позвольте пригласить вас в соседнюю комнату; по-моему, все уже немножко освоились с новой обстановкой.
Павел поднялся с кресла и еще раз подивился текучей легкости, с которой он двигался в этом мире. Он прошел за псом в соседнюю комнату, в которой было с десяток кресел. Большая часть из них была занята.
— Павел Аристархов сын! — воскликнул Иван Андреевич, протягивая Павлу руку. — Как вы, дорогой мой?
— Спасибо, а вы?
— Изумительно! В первый раз за последние пять лет я абсолютно не чувствую своего сердца, даже намека нет на мой ревмокардит.
— Какой может быть ревмокардит, когда у нас нет сердец, — сказал Александр Яковлевич Михайленко, заведующий аптекой. Он был в белом застиранном халате, и от верхней желтой пуговки осталась только половина. — Представляете, здесь нет лекарств! Я, признаться, вначале думал, что меня пригласили сюда, так сказать, в качестве фармацевта-консультанта. И вот на тебе — нет ни лекарств, ни болезней.
— Это как же нет болезней? — подозрительно спросила Татьяна Осокина и не ответила даже на кивок Павла. — Это как же без болезней? — уже почти взвизгнула она. — А у меня ишиас, спросите хоть Бухштауба!
— Бухштауб далеко, — сказал Александр Яковлевич, — и к тому же вспомним, что сказал по этому поводу…
— Опять поучать собрались? — недовольно наморщила лоб Осокина.
— Друзья мои, — сказал Иван Андреевич, — не будем начинать наше новое существование с ссор и свар. Наши нервы напряжены…
— Если они у нас есть, — пожал плечами Александр Яковлевич, и половинка пуговицы на его халате вылезла из петли.
— У меня нервы никуда, — сказала со спокойным достоинством Татьяна Осокина. — И аллергия. На пух и на перо.
— Значит, ни пуха вам ни пера, — важно молвил Александр Яковлевич, и Надя Грушина, молча сидевшая рядом с Сергеем, вдруг прыснула.
— И ничего смешного нет, — обиженно поджала губы Татьяна Владимировна. — Молода еще смеяться!..
— А я и не смеюсь, — вздернула плечи Надя.
— Тш-ш! — прошипел Сергей Коняхин. — Тихо, Надь.
— Друзья, — сказал Иван Андреевич и покачал головой, — не забывайте же, мы не одни. Что же подумают о нас наши хозяева?
И тут только Павел обратил внимание на кошку, лежавшую в кресле, молодого, тяжелоатлетического вида человека в светло-сером костюме и старичка, наполовину утонувшего в кресле. Все они молчали и внимательно следили за землянами.
— Друзья, — медленно и торжественно сказала маленькая черно-белая дворняжка, — друзья, мы, как вы слышите, выучили ваш язык. Похоже, что вас он вполне устраивает, хотя нам иногда казалось, будто чувства ваши глубже, разнообразнее, тоньше, чем слова, которыми вы пользуетесь. Но мы остро ощущаем нехватку ваших слов, чтобы описать свою благодарность вам. Вот и сейчас я перебрал мысленно множество подходящих слов, и ни одно из них не удовлетворяет меня. Они все гладкие, эти слова, отполированные миллионами и миллионами людей, которые эти слова обкатывали, словно волны — камешки на пляже. И поэтому мы попытаемся выразить вам благодарность по-своему.
И в комнате поднялась знакомая уже землянам волна темной, мохнатой печали, покатилась на них тяжким прибоем, но вдруг остановилась, затрепетав. Она трепетала, светлела, истончалась, теряла пугающую мохнатость, и печаль уходила, вытаивала из нее. И вот уже снова покатилась волна, но не сжимала больше грудь, не томила, а наполняла надеждой.
Все молчали, и Мюллер наконец произнес:
— Позвольте теперь сказать вам еще несколько слов, прежде чем мы перейдем к тому, для чего мы просим прийти на помощь.
Вы уже обратили, наверное, внимание на свои тела. Они лишь внешне напоминают вашу прежнюю оболочку. И это не случайно. Мы ведь не похожи на вас. Наши тела представляют собой синтез живого и неживого, человека и машины, как сказали бы вы. Мы не нуждаемся в пище, потому что наши поля, поле каждого из нас, впитывают все формы энергии, разлитые вокруг, от гамма-излучения до гравитационных волн. Мы не нуждаемся в воздухе, потому что миллионы лет назад перешли от примитивного дыхания к универсальному накоплению энергии. Наши тела — своего рода аккумуляторы энергии. Мы уже говорили вам, что идея неизменности формы странна для нас. У нас нет тел постоянной формы. Мы явились вам сейчас в обличье, в каком вы видели нас на Земле. Но это обличье не есть нечто для нас постоянное и неизменное. Мы просто хотели дать вам ощущение связи с вашими последними днями в Приозерном.
— А какие все-таки наиболее характерные формы вы принимаете? — спросил Сергей и поправил свои круглые школьные очки.
Надя гордо посмотрела на него, а потом на другие: вот он какой у меня умный.
— Когда мы работаем, мы принимаем наиболее удобную для этой работы форму. Например, когда мы строили это здание, в котором сейчас находимся, мы тоже меняли форму в зависимости от конкретной задачи. Когда мне нужно было поднять детали крыши, я вытягивался в высокий столб. Когда я монтировал стены вот этой комнаты, я был похож на тумбу с широким основанием и с тремя руками. Три рабочие конечности, между прочим, наиболее удобны для всякого рода сборки. Когда мы думаем, мы чаще всего принимаем форму камня или какого-нибудь плоского растения…
— Плоского, чтобы легче было поглощать энергию? — спросил Сергей.
— Да, конечно. Мы уменьшаем тогда интенсивность своего ноля и тихо лежим. Мы чувствуем себя тогда частью нашего древнего мира, частицей Вселенной, обкатанной временем. Мы думаем…
— О чем же? — спросил Александр Яковлевич.
— О том, что время течет неумолимо, и реки времени ни когда не меняют направления до тех пор, пока вся Вселенная не вытечет в них, а потом время поворачивает вспять, и устья становятся истоками, а истоки — устьями.
Мы думаем о том, как прошелестели над нами миллионолетия, пронеслись — и словно не было их. И мы думаем о том, как была молода наша раса и полна чванливой самоуверенности. Нам казалось, что мы постигаем великую тайну бытия. Все нам было подвластно — и наша планета и космос. Мы создали себе новые тела, потому что не хотели смириться с теми, что дала нам природа и что были подвластны тлену.
Мы создали себе новые тела и стали независимы от природы. Мы смеялись над временем. Оно текло в своих реках, а мы, объятые юной гордыней, скакали на берегу и бросали камешки в неспешное течение. Мы были молоды, и Вселенная, покорно свернувшись в клубок, лежала у наших ног. Так мы думали, по крайней мере.
Мы строили и перестраивали свою планету, наши корабли уходили в космос, и планета дрожала от их могучих двигателей.
Мы торопились познать как можно больше, потому что мы упивались своей силой и знания опьяняли нас. Мы не знали. куда идем и к чему стремимся. У нас не было цели, и те, кто говорил о ней, казались нам жалкими брюзгами, у кого недостает сил участвовать в нашем пиршестве. Какая нужна цель, когда мы и так сильны? Зачем нам думать, куда мы идем, когда мы радовались самому движению?
Они увещевали нас, они призывали нас смотреть не только в космос, но и в себя. Они заклинали нас создать себе то, что вы бы назвали сердцем. Они проповедовали, что знание само по себе, без цели и любви, сухо и бесплодно, и гордыня, порождаемая им, опасна.
Они призывали нас к вере в то, что жизнь наша имеет смысл, к вере в радость бытия, к вере в то, что бы вы назвали добром.
Но мы смеялись над ними. Кому нужна была вера в какие-то там идеи, когда мы познавали пространство и время, проникали в самую суть вещей!
Они говорили, что мы должны научиться жить, научиться радости бытия, радости стремления к общей цели, но зачем, думали мы, учиться жить, когда мы и так живем, когда мы всесильны и могущественны?
Они заклинали нас, они без устали повторяли, что будет поздно, что бесцельное знание само по себе бездушно, что оно отравит нас, но нам было скучно слушать их.
Мы узнавали все больше и больше. Наша мысль проникала в безбрежные просторы Вселенной, туда, откуда начинаются реки времени, и туда, куда они впадают. Она проникала в глубь материи, пока материя не исчезала под нашими взорами и не сливалась с потоками времени.
И тогда, когда нам казалось, что мы познали все, мы стали замечать, что не познали ничего, потому что мы так и не узнали, кто мы и зачем мы.
Мы стали замечать, что скучаем на нашем пиршестве познания. Мы стали понимать, что гордыня наша смешна, ибо все чаще и чаще мы застывали в странной недвижимости, глядя на реки времени.
И тогда мы вспомнили, как давным-давно некоторые из нас призывали заглянуть в себя и создать в себе мир добра, дружбы, веры в радость. И как мы не пошли этим путем.
И мы поняли, что ошиблись. И что было уже слишком поздно, потому что в нашем сухом и скучном мире не было уже ни воли, ни материала, из которого мы могли бы создать в себе оазис радости и добра. Было поздно.
Мы познали многое, но потеряли еще больше. Одно маленькое слово подтачивало нашу древнюю и великую расу. Одно маленькое словечко, но, как жук-древоточец или термит, пользуясь вашими сравнениями, подтачивало оно фундамент нашей цивилизации, пока это великое здание не стало оседать. О нет, оно не рухнуло вдруг, оно оседало, трескалось, рушилось не сразу, а незаметно, постепенно.
Самые мудрые из нас поняли, что за страшный враг подтачивает наши силы. Этим врагом было одно маленькое, простое слово: «Зачем?»
Мы познали тайны рек времени, мы вырвались из его пут только для того, чтобы остановиться в замешательстве перед одним маленьким вопросом. О, если бы мы когда-то прислушались к словам далеких предков! Мы бы не цепенели сейчас перед неразрешимым вопросом «зачем». Мы бы выстроили гигантскую и несокрушимую плотину из веры в добро, дружбу, любовь, и эта плотина остановила бы безбрежный океан бессмысленности. Но мы не сделали этого вовремя, когда еще были в силах, и теперь одно маленькое словечко отравляло нас, нас, давным-давно победивших и время и материю.
И тогда мы снова отправились в космос, к бесконечно далеким и редким соседям, чтобы узнать у них ответ. Но те, кто далеко отстал от нас, предлагали нам детские и смехотворные ответы, а те немногие, что были мудры, говорили, что готового ответа на этот вопрос нет и что каждая цивилизация должна сама найти ответ.
И мы перестали искать. Нас больше не радовали новые тайны, вырванные у Вселенной, потому что они ни на йоту не приближали нас к ответу, а лишь удаляли от него. И печаль окутывала нас. Она, как туман, поднималась от рек времени, как ядовитые испарения, растекалась по нашей планете. Она сковывала нас, лишала воли. И воцарялось среди нас странное безразличие. Да, мы видели, как рушилось то, что мы создавали миллионами лет. Но у нас не было воли, чтобы броситься снова строить, потому что мы были стреножены простым маленьким словом «зачем», потому что у нас не было против него противоядия.
И все большее и большее число наших братьев принимали форму камней и выключали свое поле. Навсегда. Потому что, став камнем, ты уже больше не ты. Ты — никто и ничто, и тебя больше не мучает маленькое слово «зачем».
А потом, когда сведения о том, что мы стали слабы и безвольны, начали проникать всё дальше и дальше в космос, на планету прилетали те, что живут чужими силами и чужими трудами. Они грабили нас и некоторых из нас увозили с собой, чтобы заставить служить себе наши знания. Но немного пользы получили они от нас, потому что выключить навсегда свое поле — на это еще у нас хватало воли…
И вот, когда нас осталось совсем мало, когда у нас не было уже ничего, кроме нескольких преобразователей, которые необходимы для рождения новых наших братьев, и потому уже давно стали никому не нужны, когда мы превратились в скопище полуодичавших мудрецов, бродящих бесцельно по нашей древней планете, мы поняли, что конец близок.
И тогда одному из нас пришла в голову мысль. Он предлагал отправить в космос корабли. Это должна была быть последняя попытка найти путь к спасению. Нет, мы больше не надеялись узнать ответ на вопрос «зачем». Мы хотели найти разумные существа, которые согласились бы научить нас, что делать. Нам не нужны были их знания, ибо мы и так задыхались под обломками нашей цивилизации, не нужны были холодные советы. Нам являлись в наших грезах существа умные и одновременно глупые, знающие и одновременно наивные, волевые и одновременно добрые, мыслящие логически и одновременно верящие. И самое главное — готовые помочь горстке гибнущих далеких существ, которые так и не узнали за миллионы лет, для чего они живут.
Мы знали, что найти сон и грезу нелегко. Но последним волевым актом мы снарядили три корабля и проводили их в Бесконечность. Два из них не вернулись. Они не нашли того, что искали, и те, кто странствовал на них, навсегда выключили свои ноля. Третий же…
— Ой, это же тот, который… — пискнула Надя.
Но Сергей сжал ей руку и прошептал:
— Тш-ш!
— …Третий же после многих неудач попал на вашу планету. Как и обычно, мы сжали корабль в пылинку, чтобы не быть замеченными, и приземлились. Прежде всего нас поразила огромная эмоциональность существ, которых мы увидели. Они буквально заряжали своими чувствами пространство вокруг себя, они были постоянно окружены бушующим ореолом.
Мы начали изучать их. Мы потеряли почти все в нашей гордыне, но мы сохранили способность усваивать новую информацию со скоростью, которой так гордились наши предки. Мы выучили ваш язык за несколько дней, мы слушали плеск ваших чувств, метание ваших мыслей.
Мы никогда не встречали таких существ. Мы не могли понять их, потому что они, то есть вы живете но совсем другим меркам.
Мы были ошеломлены напором ваших эмоций, бушующими вихрями ваших переживаний. Вы пугали нас, забывших, что такое чувство, и одновременно манили, притягивали.
Мы поняли, что завидуем вам, потому что вы живете так, как призывали нас жить те далекие предки, кого мы не послушались. Вначале мы подумали, что ваши страсти рождены малым знанием, но потом поняли, что это не так. Вам нечего бояться знаний, потому что у вас есть сердце и цель.
Мы не верили себе, это была слишком большая удача. Но мы выбрали десять человек, которые, как нам казалось, поймут нашу мольбу. Четверо отказались. Шестеро оказались здесь.
Мы понимали, что по вашим земным меркам, по меркам вашей страны вы самые обыкновенные люди, которые меньше всего думали о помощи далеким братьям по разуму. Но вы потрясли нас яростной своей жизненной силой, тончайшим настроем вашей духовной жизни, способностью сопереживать. И мы решили ввериться случаю, приведшему нас в ваш городок и столкнувшему с вами.
Мы решили, что ваша необыкновенная обыкновенность — это как раз то, о чем мы мечтали. Вы даже не знаете, на что вы способны, вы даже не знаете, кто вы.
— И все-таки так странно, — сказала Надя, — мы и… Мы все такие люди…
— Помолчи, — степенно возразил Сережа. — Почему мы так привыкли считать себя заурядными существами? Вы только отрешитесь на секундочку от привычных своих представлений, и тогда вы увидите, что мы все необыкновенные люди… — Сережа с вызовом оглядел своих товарищей, ожидая возражений, но все почему-то молчали, и вид у всех был задумчиво-серьезный.
Ушла куда-то фантастичность происходящего, и все исполнились гордостью за себя и за всех землян, оставшихся где-то в необозримой дали. Наверное, в жизни каждого из них бывали дни, когда вели они себя не по самым высшим стандартам, но вот пришла минута, когда нужно было мобилизовать в себе все лучшее, что таилось в запасниках души, и никто из них не дрогнул. Наверное, всю жизнь исподволь собирает человек по крупицам неприкосновенный запас храбрости, самопожертвования и величия духа, чтобы в решающий момент израсходовать его. И этот момент настал.
— Спасибо, — сказал просто Мюллер. — Я еще раз вижу, что мы не ошиблись в своем выборе. Сережа прав. Нет обыкновенных людей. Есть просто существа, которые не догадываются о своей неповторимости. История всегда делается руками так называемых простых людей. Спасибо вам за то, что вы так великодушно согласились помочь нам. Мы, те, кто остался из нашей расы, взываем о помощи.
ГЛАВА 2
— Но что же мы можем для вас сделать? — спросил Иван Андреевич. — Что мы можем сказать вам, чего вы уже не знаете? Мы ведь самые обыкновенные люди нашей страны, нашей планеты… И почему все-таки вы не захотели вступить в контакт в более, так сказать, официальной форме? Ведь коллективный наш опыт…
— Я думал, вы уже поняли. — Мюллер немножко помолчал и продолжал: — Мы прокляты. Мы несем в себе заразу. Заразу всезнания, бессилия и печали. Мы много думали и поняли, что мы можем заразить юный мир, знающий меньше нас. Этот юный мир, взглянув на нас, мог бы усомниться: так что же впереди? И стоит ли идти туда, откуда пришли к ним мы, скорбные и опустошенные, знающие все и не знающие ничего. И тогда мы поняли, что должны избегать контакта в официальной, как вы говорите, форме. Нам нужна была помощь, но такая, чтобы о ней не знали даже те, кто согласился бы нам помочь… Вы поведете нас, вы вдохнете в нас жизнь.
— Мы — вас? — изумился Иван Андреевич.
А Надя даже ойкнула и тут же закрыла ладошкой рот, потому что Сережа строго прошипел:
— Тш-ш!
— Да. Вы — наша последняя надежда.
— А спросить можно? — Надя подняла руку, как делала это девять лет подряд в школе, хотя и не очень часто.
— Меня? — повернулся к ней Иван Андреевич.
— Нет, песика… Простите, я совсем забыла…
— Пожалуйста, пожалуйста, — галантно взмахнул лапой Мюллер. — Меня устраивает любое имя: Мюллер, собака, дворняжка, песик, псина и даже Кабысдох. Слышал я и такое словечко в Приозерном от одной почтенной дамы. Так какой у вас вопрос, Надя?
— Вот вы говорили, что умеете менять формы тела…
— Да, — кивнул Мюллер и внимательно поднял черно-белое мохнатое ухо.
— А мы? Я не поняла, вы как будто сказали, что у нас тела как у вас, так?
— Совершенно верно.
— Значит, и мы можем меняться?
— Безусловно.
— И можно попробовать?
— Конечно.
— А как это делается? — спросил Сергей и уставился на Мюллера, завороженно открыв рот.
— Очень просто. Нужно только ясно представить в уме тот облик, который вы хотите принять, и захотеть принять его. Ну, кто из вас хочет попробовать?
— Я! — решительно сказал Сергей.
Он встал с кресла, закрыл глаза, сжал кулаки и напрягся, словно делал изометрические упражнения. Сначала он вытянулся на добрый десяток сантиметров вверх, потом разъехались плечи. Голова его осталась прежней и казалась теперь совсем маленькой и детской на мощном торсе.
Надя качнулась вперед от смеха, выпрямилась и закинула голову, отчего копна ее овсяных волос перелетела с груди на спину.
— Ой, не могу! — причитала она.
Заулыбались все, и даже Татьяна Владимировна засмеялась, так неумело, как будто никогда в жизни этого не делала.
— Ну чего, чего? — спросил Сергей. — Обыкновенной трансформации тела не видели?
— У тебя… — заливалась Надя, — у тебя… головка стала совсем птичья!
— И всего-то? — небрежно сказал Сережа. — Сейчас увеличим на пару номеров. Надь, скажешь мне, когда хватит…
Сергей снова зажмурился, надул щеки, и голова его, словно детский воздушный шарик, начала увеличиваться, растягивая черты лица.
Очки, которые до этого момента надежно сидели на Сережином носу, дрогнули. Дужки соскочили с разъехавшихся ушей, и очки упали на пол. Одно стекло осталось целым, второе брызнуло радужными осколками.
— Что же делать? — прошептал Сергей.
— А ничего, — беспечно ответил Мюллер. — Забудь, что у тебя были когда-то очки. Ну-ка, взгляни вокруг!
— Правда, — изумился Сергей, повернул голову направо, налево, как будто хотел убедиться, что видит одинаково хорошо во всех направлениях. — Ну конечно же, — улыбнулся он, — уж если делать новое тело, зачем же вставлять глаза минус три? Интересно как… Надь, а вообще, в целом я как?
— Лучше, — сказала Надя и склонила голову на плечо, критически рассматривая Сергея нового размера. — Потом доведешь перед зеркалом…
— Гм… зеркалом. А где его взять, зеркало? Забыла ты, где мы находимся?
— Ой, правда! А как же без зеркала, это же невозможно! Скажите, — она повернулась к Мюллеру, — у вас действительно нет зеркал?
— О, это совсем не так сложно, уверяю вас. Нам зеркала обычно не нужны, мы всегда храним в сознании свое точное отображение на данный момент, но, если вы представите себе, что ваша ладонь отполирована до зеркальной поверхности, вы сможете в нее посмотреться, как в зеркало. Ну, смелее!
— Боюсь! — сказала Надя и спрятала руки за спину.
— Экая ты у меня дурочка! — сказал покровительственно Сергей.
То ли и голос его претерпел определенную трансформацию, то ли это всего лишь показалось землянам, но заговорил теперь Сергей почти басом. Он вытянул перед собой руку, повернул к себе ладонью, и ладонь вдруг стала зеркальной.
— Может, мало тебе зеркало? Сейчас сделаем побольше.
Он прикрыл глаза, и ладонь его разъехалась, одновременно делаясь все более плоской.
— О господи, — вздохнула Татьяна Владимировна, — это что ж такое творится?
Она закрыла глаза, качнулась вперед, выпрямилась, снова качнулась и вдруг буратиний ее нос явственно втянулся, кончик его стал толще и задорно закурносился. При этом лицо ее покраснело, как у девчонки.
— Браво! — сказал Александр Яковлевич и стал с видимым интересом рассматривать лицо женщины.
Павел внезапно почувствовал веселое спокойствие. Спасти миллионолетнюю цивилизацию — это вам не фельетончиками пробавляться о службе быта. На секунду мелькнула было мысль о невообразимых пространствах, отделяющих его от того, настоящего Павла, стеснила грудь, но тут же исчезла, отогнанная фантастичностью окружающего.
— Ну так что же, друзья? — спросил Иван Андреевич, обращаясь сразу к собаке и молчавшим до сих пор Старичку, Штангисту и кошке. — Что прикажете нам делать?
— Позвольте мне извиниться за моих братьев, — Мюллер кивнул на молчаливую троицу, — но они сейчас выступают в качестве передатчиков. Старичок транслирует на всю планету каждое слово нашей беседы, кошка передает изображение, а молодой человек — анализ ваших эмоций. Еще немного — и все жители нашей планеты будут знать ваш язык так, как знаете его вы. Теперь о вопросе, который вы задали, Иван Андреевич. — Собачонка, казалось, слегка улыбнулась. — Боюсь, что вы не совсем поняли: не мы будем приказывать вам, что делать, а вы нам. Вы будете решать, что делать, как и когда. Вы и только вы. Иначе, уверяю вас, незачем было и огород городить.
От этой домашней, далекой фразы повеяло на Павла уютом. Огород городить. Хорошо, что уговорил мать не сажать в этом году картошки. Сколько им вдвоем, в конце концов, нужно…
Никто не уполномачивал Ивана Андреевича возглавлять их группку, не был он даже самым старшим по возрасту, но роль эту он принял на себя как нечто само собой разумеющееся. Раз нужно помочь — помогут. Они же советские люди, интернационалисты, и сердца их всегда открыты чужой нужде и чужому горю. Иван Андреевич вдруг вспомнил, как рвался еще до войны в далекую Испанию помочь республиканцам, что сражались тогда с Франко и международным фашизмом.
Но на Земле он всегда знал, что делать и когда. Конечно, не всегда все получалось так, как ему бы хотелось, и в Испанию его не пустили, но это было, в конце концов, в порядке вещей.
А тут… тут он никак не мог сообразить, с чего начать. Провести собрание? Нацелить на самокритику? Призвать хозяев оптимистичнее смотреть вперед?
У него было ощущение, будто он голый вылез на трибуну и все с трудом сдерживают смех.
— Да-а, — сказал он, — заданьице, я вам скажу… С чего же начнем?
— И думать особенно нечего, — решительно сказала Татьяна Владимировна, гордо вздернув голову так, чтобы все видели ее новый нос. — Раз просят помочь — пожалуйста! Я так думаю — от безделья все это. Вот покрутились бы они, как наши женщины — и на работу, и по дому, и детей воспитывать, — посмотрела бы я, чего у них от их печали осталось бы! А то, конечно, брякнешься, как камень, на землю — ни забот, ни хлопот. Лежи и думай. Ну, подумал, подумал, а там и ерунда всякая в голову поперла: зачем, и так далее. А зачем это вам знать — зачем?
Новый курносый носик совершенно преобразил Татьяну Владимировну.
— Я точно говорю, — продолжала она уверенно. — Вот в прошлом году муж уехал с дочкой погостить к своей матери, она в колхозе имени Тельмана живет, может, слышали? Так вот, я места себе не находила. Все какие-то глупости в голову лезут. И что будет, если мой Петр Данилыч другой увлечется, и как сделать, чтобы Верка моя больше об учебе думала, а не о парнях… Ну прямо кругом голова идет! И это, заметьте, при том, что я на работу ходила, перестирала все, что в доме было. И за неделю! А что было бы, если бы я камнем сто лет на солнышке пожаривалась? Я бы такую печаль развела, что на весь космос завыла бы!
— А что вы думаете, — улыбнулся Иван Андреевич, — в словах нашей Татьяны Владимировны есть определенный смысл.
— Ну спасибо, похвалили! — сурово сказала Татьяна, но кончики губ слегка поползли в улыбке.
— Нет, нет, не все так просто, — покачал головой Александр Яковлевич. — Если бы все на свете можно было лечить при помощи стирки…
— А вы бы попробовали, — буркнула Татьяна.
— Татьяна Владимировна, дайте ему договорить, вы рта не даете никому раскрыть, — укоризненно покачал головой Иван Андреевич.
— Это я — то? — удивилась Татьяна. — По-моему, это вы больше всех…
«Поразительно мы все-таки устроены, — подумал Павел. — Я начинаю понимать эти существа, которые долго не могли найти таких, как мы. Мы попали в совершенно, абсолютно невероятные обстоятельства. Мы — это не мы, а наши синтетические двойники. Судьба занесла нас в глубь Вселенной, и мы должны помочь древнейшей цивилизации спастись, и при этом мы темпераментно спорим, кто сколько раз открыл рот. Таких наверняка во всей Вселенной не сыщешь, не произвела Вселенная таких чудаков!»
— Татьяна Владимировна, — улыбнулся Павел, — а как же вы конкретно все себе представляете?
— Ну… как вам сказать… Работать надо!
— А точнее?
Всю жизнь — что в школе, что в техникуме, что на работе — выполняла Татьяна Владимировна чужую волю: Осокина, чего стенгазеты уже две четверти нет? Осокина, подумай, кому бы поручить изготовление учебных пособий. Осокина, представь завтра директору списки студентов, имеющих спортивные разряды. Осокина, составьте сводку выполнения плана по страхованию транспортных средств за прошлый год. Мам, там сапожки завезли английские…
Все. Хватит. Может, оттого, что очутилась она далеко от наезженной колеи ее земной жизни, может, оттого, что увидела она в Сережкиной отполированной ладони не свое, а совсем другое лицо-носик вздернутый, который девчонкой во сне каждую ночь видела, глаза большие, — но вдруг почувствовала Татьяна, что всю Вселенную перевернуть может.
— Точнее, говорите? — протянула Татьяна и вдруг выпалила:
— Дайте мне сколько-нибудь этих… людей, я уж сама с ними разберусь! Сама, понимаете?
— А что, — сказал Павел, — это совсем недурная идея. Я всегда был за личную ответственность.
— Ну, знаете, Павел Аристархов сын, не ожидал я от вас такого легкомыслия! Мы все вместе представляем, так сказать…
— Вместе, вместе, вот вы им свою газету и выпускайте, — буркнула Татьяна. — Привыкли… К чему, по ее мнению, привык Иван Андреевич, она не сказала, только махнула рукой.
— Татьяна Владимировна, — досадливо поморщился Иван Андреевич, — я в таком тоне разговаривать не привык, и впредь прошу вас…
— Да ладно уж, Иван Андреевич, вы тоже хороши, не можете промолчать, — укоризненно покачал головой заведующий аптекой.
Гнев быстро улетучивался из Ивана Андреевича. Черт возьми, и чего вспылил?
— Знаете что? — пожал плечами Иван Андреевич. — Раз мы начали со споров, может быть, действительно имеет смысл попробовать сделать так, как предлагает Татьяна Владимировна? Скажите, пожалуйста, — повернулся он к Мюллеру, — сколько вас всех душ?
— Душ?.. Ах да, понимаю, — кивнула дворняжка. — Три тысячи двести двенадцать.
— Вот давайте и прикрепим нашу столь воинственно настроенную Татьяну Владимировну к пяти сотням… граждан… Но при всех обстоятельствах не забывайте, Татьяна Владимировна…
— Не беспокойтесь за нее, — улыбнулся заведующий аптекой, взглянул на Татьяну и отметил про себя, что смотреть на нее стало почему-то приятно. И дело не только в носе. Глаза горят, брови нахмурены, грудь бурно вздымается — воительница, вспомнил аптекарь старинное слово.
— Дорогой… — обратился Иван Андреевич к собачонке и поймал себя на том. что чуть было не сказал: «Дорогой товарищ Мюллер». — Скажите, а можно ли как-то выделить пятьсот человек для нашей сердитой Татьяны Владимировны?
— Разумеется. Старичок, — она кивнула на Старичка, который молча сидел в кресле, — все устроит.
— Но как же мы все-таки решим проблему имен? — спросил Павел. — Вы уже объяснили нам, что произносимых вслух имен у вас нет. Как же нам обращаться к вам, как различать вас? Мы даже не знаем, как называть вас: люди, товарищи, граждане?
— Мы были бы горды стать когда-нибудь вашими товарищами, — сказал Мюллер, — но пока мы недостойны этого слова…
— Нет, это вы неправильно говорите! — воскликнула Надя и от волнения перебросила копну своих волос с груди на спину.
— Если вы, выходит, в беде, значит, вы не можете быть нашими товарищами? Это как-то нехорошо получается. А я считаю вас всех своими товарищами, и вы все очень милые.
Она вскочила с кресла, чмокнула сначала Штангиста в нос, потом Старичка в лысину и погладила кошку, которая с глухим стуком испуганно соскочила с кресла на пол.
— Браво, Надин! — закричал Александр Яковлевич.
А Сергей захлопал в ладоши и расплылся в широчайшей и горделивой улыбке, которой не хватило даже нового его лица.
— Отлично сказано! — сказал Павел. Он забыл на мгновение о том, что у этого существа нет ни сердца, ни легких, ни крови, наверное. Он забыл, что перед ним двойник, и любовался стройной, цветущей девушкой, и неясное волнение виновато шевельнулось где-то в самых глубинах его сознания. — Отлично сказано, милая Надя. Предлагаю отныне считать всех наших хозяев нашими товарищами. Все согласны?
— Все! — раздался нестройный хор.
— Но вернемся к именам, — продолжал Навел.
— Мы уже думали над этим вопросом, — сказал Мюллер. — И вот к чему мы пришли. Поскольку у нас нет имен и есть лишь индивидуальные различия в наших полях, которые вы различать не можете, так как у вас нет полей, вы сами будете давать нам имена. Для того чтобы вы могли различать нас, нам придется принимать в вашем присутствии какую-нибудь более или монете постоянную форму, и эту форму вы будете знать под тем именем, что ей дадите. Так, например: вы знаете меня в виде собаки и зовете Мюллером. Это, очевидно, единственное решение. Что же касается названия нашей планеты, оно звучит, если попробовать выразить его звуками, как Оххр.
— А вам не обидно будет, если мы будем звать вас оххрами? — спросил Сергей.
— Нисколько, — покачал головой Мюллер.
— А как же получается, что название планеты можно выразить нашими звуками, а ваши имена — нет? — спросил Сергей, и Надя с гордостью посмотрела на него.
— Логичный вопрос. Но наши имена, как мы уже говорили, — это вариации в индивидуальных полях. Они разнятся, как разнятся, скажем, напряжение тока в вашем земном понимании, частота электромагнитных колебаний. Ведь вы вполне могли бы, допустим, не давать названия радиопередатчику, если б все знали, что он всегда генерирует волны какой-то определенной, частоты. Частота и была бы его, так сказать, именем. Так и наши поля…
— Но вы здорово знаете нашу технику, — сказал Сергей.
— Да, нам пришлось основательно просмотреть ваши книги…
— Скажите, — вдруг спросил Сергей, — а это не вы были в читальном зале? Мама говорила, какой-то незнакомый мужчина четыре дня сидел там с утра до вечера.
— Нет, не я, — сказал Мюллер, — это была Машка, — он кивнул на кошку. — Но все, что она усваивала, она тут же передавала и нам.
— Если бы у нас так было на Земле, — вздохнула Надя, — я бы, наверное, была отличницей. Сережа бы передал мне все свои знания. Передал бы или пожалел?
Она кокетливо посмотрела на Сергея, и тот серьезно кивнул. В глазах его нестерпимым блеском сияла нежность, и Навел подумал, что любовь — удивительная все-таки штука, раз она может бушевать в синтетическом теле в невообразимой дали от Земли.
ГЛАВА 3
Татьяна Осокина медленно шла в сопровождении Старичка, и четыре тени, отбрасываемые их телами от двух солнц, не спеша ползли за ними по каменистой почве.
— Все готово, Хоттабыч? — спросила она спутника.
— Все, Татьяна Владимировна. Строительство преобразователя начинаем завтра.
— Все знают наши правила?
— Все.
Они помолчали, и вдруг Хоттабыч остановился.
— В чем дело? — спросила Татьяна Владимировна.
— Почувствовал поле. Слабое, по отчетливое. Вот он, — Хоттабыч кивнул на мясистое, похожее на кактус растеньице, мерно покачивавшееся на легком ветру.
— Я ж сказала, чтоб никто поля не ослаблял и в дремоту свою не впадал. Сколько раз повторять надо!
Опять, опять они за свое! Свернутся в клубок и дрыхнут на своих двух солнышках. Медитацией зовут, размышлением, а поди определи, где он медитирует, а где дрыхнет. И кому нужна эта медитация? Миллион лет все думают, а к чему пришли? Дрыхнуть без просыпу?
Татьяна Владимировна чувствовала, как раздражение все больше и больше охватывает ее. Все в этих лежебоках вызывало в ней неприязнь. Вся ее суть, все клеточки тела, казалось, ощетинивались неприязнью к этим вялым существам, приглушавшим свои поля и замиравшим в вечном свете двух незаходящих солнц. И в самой бесформенности оххров было нечто, что наполняло ее сердце неясным отвращением. Эта бесформенность, неопределенность, зыбкость была чужда ее жаждавшей четкости и симметрии порядка душе.
Она вдруг вспомнила, как сказала раз дочери, чтобы та положила ножницы, которые брала, на место. «Ну какая тебе разница, — пожала плечами Верка, — здесь лежат твои ножницы или там? Все равно на виду». Как, как могла она объяснить ей, что порядок прекрасен, что он веселит сердце, наполняет его покоем. Как передать это чувство?
Послышалось слабое шелестение, кактус начал пухнуть, выпустил пару коротких человечьих ножек, приобрел туловище, голову, пару не очень равных по длине рук. Получился довольно неприятный гномик.
— Имя уже получил? — спросила его строго Татьяна Владимировна. — И форму?
«Черт те знает что за оххры, — подумала она, — сколько раз одно и то же повторять приходится!»
— Нет, — сказал гномик писклявым голоском.
— Будешь тогда Гномик. Гном или Гномик. Форму эту запомнишь?
— Да! — пискнул гномик. — А что такое Гном? Я этого слова еще не встречал в передачах о вашем языке.
— Маленький такой человечек…
— Ребенок?
— Нет, он только в сказках бывает… Ты знал о приказе не приглушать поле и не погружаться в эту вашу… медитацию?
— Знал, — как-то вяло, словно позевывая, ответил Гном.
— Почему ж ты не выполнял приказа?
Гном посмотрел снизу вверх на землянку и пожал узенькими плечиками — почему-то жест этот очень понравился ему во время передач о землянах. Что он мог сказать этой женщине, как передать ей глубочайшее безразличие, которое владело им? Приглушать поле, усиливать поле, выключить его навсегда — какое это имело значение? Что значило это ничтожное шевеление по сравнению с неумолимым течением рек времени? Что значила жизнь на берегах этих рек по сравнению с их течением? Для чего, зачем? Для чего в ней, в этой женщине, бьется сейчас гнев? Неужели она не понимает, что гнев ли, печаль ли, довольство ли — все тень, проплывающая над берегом? Проплыла, скользнула в оранжевом небе и исчезла. И не оставила по себе следа, ибо ничто не оставляет следа в реках времени.
— Почему ты не выполнил приказа? — еще раз спросила Татьяна.
— Я не знаю… я думал о реках времени…
— Слышала я про ваши реки и про ваше время! — закричала она. — Врете вы все, врете, безделье свое оправдываете!
Она замолчала, тяжело дыша. Сколько раз давала она себе за последние дни слово не выходить из себя, называть оххров на «вы». Так и делала, начинала обращаться на «вы», но, как только сталкивалась с непонятным детским упрямством, с вязким каким-то равнодушием, выходила из себя. И оххры начинали ей казаться капризными, неразумными детьми.
Говорил, говорил ей ее Петечка, что наживет она своим языком себе неприятности, да и товарищ Чубуков выговаривал ей, бывало, за невоздержанность, да что с собой поделаешь, натура такая. Да и не могла терпеть Татьяна разгильдяйство. Вот пожалуйста, полюбуйтесь, стоит, даже руки подровнять не мог, одна другой сантиметров на десять короче.
Может, плюнуть? Чего, собственно говоря, пузыриться? Что она им, мать, что ли? Но это были пустые, ненужные слова. Не таким была она человеком, чтобы отступать перед делом. Стараясь держать себя в руках, она сказала:
— Посмотрите, товарищ Гном, на себя. Я не против вашей внешности в целом. Это, в конце концов, дело ваше. Но неужели же нельзя было подровнять себе руки, а?
— Руки? — переспросил Гном. — Пожалуйста, я могу это сделать, мне нетрудно, но какое имеет значение длина моих рук? Если бы я что-нибудь должен был делать этими руками, и разная длина мешала бы мне эту работу выполнить хорошо, тогда другое дело…
— Не будем спорить, — сухо сказала Татьяна. — Все наши разговоры, я заметила, упираются в одно и то же: а какое это имеет значение? А вот я говорю: имеет! Я на вашу голову не навязывалась, сами пригласили: помогите, Татьяна Владимировна, погибаем! Раз погибаете, тогда не доказывайте мне, что все на свете трын-трава. Поняли, товарищ Гном?
— Да, — сказал Гном.
«Странные существа, — подумал он, — полные бешеной юной энергии, слепой, глупой энергии. Что я ей, если я и себе — ничто, даже меньше чем ничто?»
— Завтра начинаем строительство нового преобразователя, — передало ему поле Старика. — Ты отвечаешь за гравиоулавливатели.
Александр Яковлевич быстро шел по направлению к поднимавшейся на горизонте башне преобразователя. Можно было, конечно, превратиться в круг и заскользить над поверхностью Земли, как показывал ему Штангист. Но и идти было приятно. Сами движения были текучими, плавными, упругими. В нем как бы переливалась давно забытая им в его шестьдесят семь лет сила, и он смаковал каждый шаг, как гурман — изысканное блюдо.
Внезапно легкой тенью скользнула к нему белобрысенькая девчушка лет пятнадцати. Глаза синие, льняные косички торчат, как у куклы. Дернулось что-то в груди у старого аптекаря. Эта пигалица что еще здесь делает? И тут же улыбнулся сам себе. Татьянина работа. Формирует своих последователей.
— А, это землянин, — сказала девчушка, — тогда можете пройти.
«Это что еще за контрольно-пропускной пункт? — подумал аптекарь. — Ну и Татьяна!»
— А что было бы, если бы я был оххром?
— Если бы вы были из нашей группы, я бы вас пропустила, чужих Татьяна Владимировна пускать не велела.
— М-да, порядочки, — покачал головой аптекарь. — А где сама?
— Татьяна Владимировна?
— Да.
— На строительстве.
Нашел он ее невдалеке от строившейся башни, на которой копошились оххры преимущественно человеческого обличья. Рядом с ней стоял Старик и что-то говорил. Она увидела Александра Яковлевича, сделала своему собеседнику знак, чтобы он замолчал, и аптекарю показалось, что в ее глазах мелькнуло удовольствие.
Ему-то ее видеть было, безусловно, приятно. Лицо у нее помолодело, вся она словно выпрямилась, сбросила что-то с себя и полна была какой-то привлекающей властности — бой-баба, глаз не отвести. Могла бы и улыбнуться ему, подумалось с обидой, наверное, неделю не виделись, не меньше. Хотя, конечно, какой интерес он может для нее представлять? Петр ей ее нужен, это для нее.
— Что случилось? — вместо приветствия спросила сухо Татьяна, и аптекарь подумал, что ничего у нее в глазах не мелькнуло, что все он, старый дурак, придумал. И что в его годы нужно поменьше думать о женщинах, особенно о таких, как Татьяна.
— Добрый день, дорогая Татьяна Владимировна. Могли бы хоть поздороваться со стариком.
«Фу ты черт, опять я глупости какие-то говорю! — подумал Александр Яковлевич. — На жалость набиваюсь, мелко спекулирую годами. Никак не могу с ней нормально разговаривать. Ишь, важной какой стала, настоящий прораб. А спроси, что такое этот преобразователь, она в этом ни бельмеса не смыслит».