Обыск у профессора Лезе казался нелепым занятием, потому что они не верили, что найдут что-нибудь. И не нашли.
Не нашли ничего и во втором коттедже, в котором жил Чарльз Медина. И в коттедже Валерии Басс.
— А это чей? — спросил Поттер, когда они подошли к четвёртому домику.
— Здесь поселили русских. У них смотреть не будем. Пойдём к следующему. Сейчас я взгляну по плану, чей он. — Он достал из кармана листок бумаги, и ветер сразу попытался выдернуть его. — Абрахам Лернер.
Они пошли к домику. Дождь всё усиливался и усиливался, барабанил по крышам, звонко булькал в водосточных трубах. Пахло холодной влагой, мокрой тканью плаща. Серое небо почти не источало света, и невольно хотелось протянуть руку и зажечь электричество.
— Пойдёмте, — сказал Поттер, входя в коттедж.
Но Милич стоял под дождём и думал, что именно остановило его. Что-то было не так.
— Промокнете. Чёрт знает, что за погода! Хоть бы морозик всё подсушил, — сказал Поттер и распахнул дверь в дом.
Но Милич продолжал стоять под дождём.
Он стоял терпеливо и ждал. Он привык доверять своим инстинктам. И своим чувствам. Нужно было только набраться терпения и постоять, не двигаясь, под дождём. Он вдруг засмеялся. Всё было очень просто. По обеим сторонам коттеджа были водосточные трубы. Аккуратные зелёные водосточные трубы. Одна сердито плевалась водой, из другой еле сочилась струйка.
— Сейчас, братец Джим.
Он подошёл к трубе. В нём даже не было охотничьего азарта. Он был уверен, что в трубе что-то есть. Он нагнулся. Чёрт возьми, придётся стать на колени. Пахло мокрым металлом, сыростью. Он засунул руку в трубу. Нет как будто ничего. Глубже. Его пальцы коснулись чего-то. Он снял плащ. Теперь было удобнее, и он без особого труда подцепил какой-то свёрток. Два или три раза пальцы соскальзывали, но наконец ему удалось ухватиться покрепче, и он вытащил пластиковый свёрток. Стоявшая в трубе вода злорадно выплеснулась ему на ботинки.
Поттер, стоя на крыльце, следил за ним завороженным взглядом. Милич поёжился. Один ботинок был совершенно мокрый. Мокрыми были колени. Он достал из кармана носовой платок и вытер лицо. Платок тоже был мокрый.
— Так что там в пакете? — спросил он.
Сержант осторожно снял резинку, сжимавшую горловину пакета, заглянул.
— Две линейки, паяльник, провод, металлическая коробка… — В голосе сержанта звучало изумление ребёнка, которому только что показали фокус.
— Значит, Лернер, — сказал Милич.
— Вы мне как с самого начала рассказали о нём, я сразу и подумал, что это подходящая кандидатура.
В домике было тепло и тихо. Миличу вдруг опять всё показалось абсурдным и нереальным: и его мокрые на коленях брюки, и красное лицо сержанта, и пластиковый пакет на столе. Рядом с пакетом стоял телефон. Он позвонил в главное здание и попросил, чтобы мистер Лернер пришёл в свой коттедж.
Он пришёл через несколько минут и остановился в дверях. Взгляд его скользнул по Миличу и остановился на пакете.
— Что это? — спросил он.
— По всей видимости, детали, из которых можно легко сделать пластиковую бомбу.
— Где вы их нашли?
— А вы не знаете? — спросил Поттер. — Может быть, положили и забыли?
— Очень остроумно, — сказал Лернер, не поворачиваясь к сержанту.
— Мы нашли этот пакет в водосточной трубе вашего домика, мистер Лернер, — мягко сказал лейтенант Милич и посмотрел на маленького человечка с всклоченной шевелюрой.
— Очень остроумно, — снова сказал Лернер и зябко потёр ладони друг о дружку, словно смывал с них что-то.
— Что именно? — Миличу почему-то на мгновение даже стало жаль человечка, стоявшего перед ним. Наверное, у него нет жены, подумал он. Всегда измят, обсыпан перхотью, пеплом, неухожен.
— Остроумно то, что пакет подсунули именно мне. Человеку, который не скрывал своих взглядов на идею Контакта. Я бы на их месте разделил содержимое пакета на две части. Одну — мне, другую — Эммери Бьюглу. Он ведь тоже в оппозиции.
— Значит, вы никогда не видели этого пакета раньше?
Профессор закурил, глубоко затянулся и выпустил дым из ноздрей. Он посмотрел на лейтенанта и покачал головой:
— Ай-яй-яй, дорогой лейтенант, я был о вас более высокого мнения. — Сержант сердито кашлянул, но профессор не посмотрел на него. Он посмотрел на лейтенанта и вздохнул: — Ещё одна разбитая иллюзия… Значит, вы считаете меня таким кретином, что я выбрал для тайника место в водосточной трубе, да ещё у себя в доме.
— Отчего же, место не столь уж неудачное. Если бы не такой сильный дождь… Да и то я совершенно случайно обратил внимание, что из одной трубы вода почти не течёт.
— Допустим. Но почему бы мне не засунуть этот пакет в ту же водосточную трубу соседнего коттеджа? Коттеджа Бьюгла, скажем, или даже Иана Колби, чтобы всех сбить с толку? Почему не закопать пакет на берегу озера? Где-нибудь у забора? Ночи сейчас тёмные, никто не мешает. Смог же некто приладить бомбу к машине Лины. Я вас не утомил вариантами?
— Нет, напротив, мистер Лернер. Вы, должно быть, заметили, что и в первый раз я слушал вас со вниманием.
— Благодарю вас. В наши дни так трудно найти хорошего собеседника…
— И всё-таки меня смущают совпадения, — развёл руками лейтенант. — Кроме Хамберта и Лины, вы единственный человек, который знал комбинацию сейфа. Вы высказывали точку зрения, ставящую под сомнение идею Контакта. И у вас нашли детали для бомбы.
— На вашем месте, дорогой лейтенант, я бы выкинул профессора Лернера из головы. Как собеседник он чересчур болтлив, как преступник слишком невиновен. Разве вы сами не чувствуете искусственности ситуации? Кто сказал вам, что я знаю комбинацию? Я. Мог я не говорить? Мог. Мог я не прятать у себя в водосточной трубе пакет? Мог. Это же очевидная инсценировка. Как только вы осмотрите содержимое пакета, вы увидите, что моих отпечатков там нет.
— Ну, ну, мистер Лернер, теперь вы обижаете убийцу, кто бы он ни был. Неужели вы думаете, что он оставил свои отпечатки? А что касается нарочитости, то это, знаете, тонкая штука. Вы считаете, что очевидность в вашем случае уже обеляет вас. А может быть, наоборот? Специально выставить всё напоказ: пожалуйста, сам скажу, что против Контакта, что знаю шифр сейфа, пусть даже найдут детали бомбы в доме — это ведь тоже может быть тонкий ход, чтобы отвести подозрения.
— Гм, в этом что-то есть, — почти весело сказал Лернер. — Довольно убедительно звучит, почти как моя система доказательств. Ещё немножко — и вы убедите меня, что Лину Каррадос убил всё-таки я.
«Уж на льду», — подумал Милич и мысленно вздохнул.
Отпечатков пальцев на содержимом пакета не было. Надо было начинать всё сначала. Оставалась тоненькая ниточка. Даже не ниточка, а паутинка. Но выбора не было, и приходилось тянуть за паутинку.
Лейтенант Милич сидел в домике у Иана Колби и пил кофе маленькими глоточками. Хозяин дома спросил:
— Может быть, бутерброд?
— Спасибо.
— Жаль, — мягко улыбнулся синт. — Я обожаю кормить гостей. Итак, мистер Милич, вы спрашиваете, как я отношусь к сновидениям бедной Лины Каррадос. У вас есть хотя бы четверть часа?
— Разумеется, — сказал Милич.
Он чувствовал себя удивительно уютно в этой тёплой, тихой комнате. Он посмотрел на хозяина. Немолодой округлый человек. Жёлтые круги на рукавах мягкой куртки. Доброжелательные глаза за стёклами очков.
— Тогда я, с вашего позволения, начну с нашей церкви. Вы знаете, что лежит в основе Синтетической христианской церкви?
— Гм… Скажем, не совсем точно.
— Две идеи. Первая, и она далеко не нова, — это то, что само бесчисленное количество различных христианских церквей и вер — от католиков до, скажем, адвентистов седьмого дня — нелепо. Можно ли всерьёз в конце двадцатого века говорить об определении понятия благодати — одного из важнейших различий католицизма и протестантизма? Может ли волновать простого человека, тянущегося к вере, разница между понятием благодати как сверхъестественной силы, которой господь награждает верующих у католиков, и благодатью у протестантов, которые считают её не подарком всевышнего, а чем-то, что составляет неотделимую часть его? Кого может всерьёз волновать вопрос о том, как толковать смысл причащения? Кто ближе к истине, лютеране, которые считают, что Иисус Христос действительно незримо присутствует в хлебе и воде, или кальвинисты, видящие в хлебе и воде лишь символ тела и крови нашего спасителя? К кому ближе англиканская церковь, к католикам или протестантам?
Все эти вопросы когда-то имели значение. Из-за них ломали копья, отлучали от церкви, объявляли еретиками, сжигали на кострах, изгоняли в ссылку, основывали новые веры. Сейчас это пустые звуки. Жёлтые и хрупкие от старости страницы истории, которые давно уже не будоражат сердца. Это наша первая идея. Идея, повторяю, не новая, потому что давно уже существует так называемая Церковь Христа, прихожане которой называют себя просто христианами, а не, скажем, фундаменталистами или баптистами. Были времена, когда входила в моду Синкретическая церковь, претендовавшая на универсальность. Начиная с Вавилона, который отличался удивительной веротерпимостью, и кончая персидским чиновником Мирзой Гуссейном Али, который объявил себя в прошлом веке пророком новой синкретической, то есть всеобщей, веры — бахай, объединившей даже христианство и ислам.
Всё это не ново. Нова наша вторая идея. Мы поняли, что религия умирает не потому, что человек не хочет верить. Она умирает потому, что он не может верить. Наука и прогресс лишили человека наивности дикаря, сердце которого тянется к чуду, к ожиданию чуда. Мы стали образованны и скептичны, и скепсис изгнал наивность. И религия стала умирать, как умирает дерево, корни которого больше не могут питать его. О, теологи и богословы, отцы церкви и философы давно почувствовали опасность. Начался текущий ремонт, ремонт во имя спасения. И даже самая неповоротливая и преисполненная гордыни католическая церковь начала потихоньку модернизировать своё здание, выстроенное ещё апостолом Петром. И даже русская православная церковь, которая утверждает, что не внесла никаких новшеств в свою философию и литургию за последнюю тысячу лет, и та сдвинулась с места.
Но всё это напрасные попытки, дорогой мой мистер Милич. Дело не в религиях, дело в человеке. Не религия стала плоха, а плох стал человек, и не религия нуждается в переделке, а человек. Это наша вторая и главная идея. Мы поняли, что не религию нужно подгонять к человеку двадцатого века, а человека к религии.
Но как? Ополчиться против образования? Смешно, да и современная технология требует образованных людей, а мы вовсе не призываем к возврату в пещеры. Да и пещер, между прочим, всё равно не хватило бы.
И вот основатели нашей церкви задумались над причиной, почему в шестидесятых и семидесятых годах стало катастрофически расти увлечение наркотиками. О, наука предлагала много объяснений, но все они не устраивали отцов нашей церкви. Если объяснений десятки, значит, ни одно из них не может быть верно. И они первые поняли, что наркотики — это неосознанный протест против рациональности нашей жизни. Человек не хочет быть гомо сапиенс. Поймите меня правильно, дорогой мой. Дело не в управлении прокатным станом или настройке синхрофазотрона. Человек не хочет быть гомо сапиенс, потому что он подсознательно тяготится материалистической философией, потому что он влачит на себе тяжкий груз рационализма. А он не хочет безжалостного рационализма. Он не хочет бестеневого света науки. Он хочет полумрака тайны и чуда. Вы спросите меня, почему? Да потому, что разум, сознающий сам себя, несовместим с бренностью тела. Можно описать смерть в тысяче подробнейших медицинских трактатов, но таинство её всё равно ускользнёт от микроскопа и осциллографа. Человек не хочет умирать. Смерть абсурдна. Смерть делает нас на земле лишь временными жильцами. И мы жаждем чуда. Мы восстаём против науки, убившей чудо и веру. И молодые люди начинают вкатывать себе всё большие и большие дозы наркотиков, даже зная, что станут наркоманами. Лишь бы уйти из-под яркого света ламп, забиться в тёмный угол, где в тени фантасмагорий могут ещё случаться чудеса.
И основатели нашей церкви решили создать такой препарат, который не превращал бы человека в своего раба, но позволял бы ему ускользать от проклятия рационального мышления. Так появился христин.
Человек, принимающий таблетки Христина, перестаёт интересоваться внешним миром. Этот мир становится для него призрачным и ирреальным. Нет, он может продолжать работать, как работал раньше, но его работа, будь это управление реактивным лайнером или подметание улиц, становится чужой, иллюзорной. Она становится сном. Сном становится и бремя эндокринных страстей — груз, который мы влачим на себе всю жизнь. И огорчения и заботы тоже становятся иллюзией, которая спадает с тебя, как старая кожа со змеи.
Реальность — это твоя душа. Огромная, неслыханно огромная душа. Равнина без края и конца. И ты один на этой равнине. И ты одинок. Тебе страшно. Ты жаждешь услышать голос, зовущий тебя, молишь о руке, которая повела бы тебя.
И человек слышит голос. Это голос Иисуса Христа, нашего спасителя. А рука, которая ведёт тебя к нему, — это наша церковь. Христианская синтетическая церковь.
Каждый человек, который становится прихожанином Синтетической церкви, или синтом, как нас называют, получает бесплатно в своей церкви таблетки христина. Каждый день он принимает их от восьми до двенадцати штук.
Через три года он снижает приём до трёх-четырёх. Зато он начинает осваивать так называемый авторитм, то есть умение заставлять свой мозг работать в ритме, который раньше обеспечивали ему таблетки христина. Он поднялся на вторую ступеньку лестницы, ведущей к богу, и поэтому он стал синтом второй ступени или ранга. На рукавах его красные нашивки. Синты третьей ступени уже не принимают таблеток. На их рукавах нашивки третьей ступени. Подняться на эту высоту нелегко. Мирская суета бьётся прибоем у твоих ног, захлёстывает тебя, ты должен противостоять ей, не прибегая к помощи христина. Если тебе тяжело, ты можешь получить христин и начать принимать его, но тогда ты спускаешься на ступеньку и меняешь нашивки…
— Скажите, мистер Колби, много в вашей церкви синтов третьей ступени?
— О нет! Может быть, несколько десятков человек. Большинство занято в штаб-квартире в Стипклифе. Я же, как видите, был приглашён мистером Хамбертом… Не утомил я вас своей проповедью? — Иан Колби застенчиво улыбнулся и виновато развёл руками. — Мы, знаете, молодая религия. Мы исполнены миссионерского пыла… А кофе-то совсем холодный… Как я заговорил вас, ай-яй-яй!.. Сейчас я приготовлю новую порцию.
— Благодарю вас, мистер Колби. Скажите, кто именно из штаб-квартиры вашей церкви приезжал к вам на прошлой неделе?
Миличу показалось, что глаза синта за толстыми стёклами очков сразу сделались жёсткими и колючими, но напряжённость тут же смыла добрая, мягкая улыбка.
— А, вы, наверное, имеете в виду брата Энока Бартона. Да, он приезжал ко мне. Мой старинный друг.
— Скажите, мистер Колби, а как вы относитесь к сновидениям мисс Каррадос?
Синт потянулся к карману, и Милич подумал, что сейчас он бросит в рот таблетку христина и начнёт тут же спарывать свои жёлтые нашивки. Но вместо таблеток он вытащил сигарету, неспешно закурил и лишь после этого пожал плечами.
— Я могу высказывать вам лишь точку зрения нашей церкви, а она так и не была сформулирована.
— Почему?
— Хотя бы потому, что я ничего не сообщал в Стипклиф о работе нашей группы. Профессор Хамберт просил нас соблюдать конфиденциальность, и я согласился.
— Значит, в Стипклифе не знают о Лине Каррадос?
— Нет.
— И ваш коллега Энок Бартон, который приезжал к вам, тоже ничего не знает?
Синт покачал головой. А всё-таки глаза у него не такие, как у этого парня, что встречался с Линой, подумал Милич. Не такие отрешённые. Даже вовсе не отрешённые. Настороженные и внимательные. Не очень-то вяжущиеся с приветливой, мягкой улыбкой.
— Скажите, мистер Колби, а как вы сами относились к опытам с мисс Каррадос?
Синт тихонько засмеялся:
— Вы не понимаете, дорогой мой лейтенант. Я сам никак не могу относиться. Чем выше мы поднимаемся по ступенькам к богу, тем больше мы отказываемся от собственных взглядов и суждений. Зачем они мне? Зачем мне мучиться и терзаться, блуждать по чащобе фактов в поисках ответов, когда мне даёт их моя церковь? Я снял с себя бремя, освободился от груза.
— Позвольте, я действительно чего-то недопонимаю. Раз у вас нет никаких мнений, как вы можете работать здесь, в Лейквью?
— Я учёный, мистер Милич. Христианский учёный. Синт третьей ступени. Здесь я собираю факты. Собирал, точнее. Я составил определённое мнение о фактах. О том, что несчастная девочка действительно принимала во сне сигналы иной цивилизации. А вот интерпретация этих фактов — это дело моей церкви. Церковь выработала бы точку зрения, и я принял бы её.
— Угу, теперь я понял. Благодарю вас.
Лейтенант Милич встал. Поднялся и синт. «Наверное, мне почудилось, что в глазах у него была настороженность, — подумал Милич. — Прямо расплывается человек от улыбки».
8
— Так что, братец Джим, подаём в отставку?
— В каком смысле? — угрюмо спросил Поттер и неприязненно посмотрел на лейтенанта.
— В прямом. Найти убийцу мы не можем, буксуем на месте. Добыли за всё время пакет с паяльником и двумя железными линейками…
«Попрыгунчик, — подумал сержант. — В отставку… А жрать?»
— Я вот не пойму, вы женаты или нет? — спросил он.
— Я и сам не пойму.
— В каком смысле?
— В прямом. И развестись не развёлся, и жить вместе не живём, дай бог ей здоровья.
— В каком смысле?
— В прямом, братец Джим. Хотя бы за то, что отпустила меня подобру-поздорову.
— А как же дети?
— Нет у меня детей, дай ей бог за это счастья.
— А у меня двое.
— Поздравляю, коллега.
— Кормить их надо.
— Ну и кормите, только смотрите не перекармливайте.
— А вы говорите — в отставку…
— О господи! — простонал лейтенант. — За что, за что?
— Что — за что?
— Ничего, — сухо сказал лейтенант, рывком сел и свесил ноги с кровати на пол. — Долой сомнения. Двинемся дальше.
— Давайте. А куда?
— А вот куда. Пока я лежал и вёл с вами чисто фатическую беседу…
— Что? Фактическую?
— Фатическую. То есть бессмысленную. Так вот, пока мы благодушно сотрясали воздух, я подумал об одной комбинации. Несколько лет назад подобная штука мне очень помогла. У меня не выходит из головы брат Энок Бартон, который приезжал к Колби накануне взрыва. Сторож, если я не ошибаюсь, рассказывал вам, что он приехал с портфелем и портфель в машине не оставил, а пошёл с ним в коттедж Колби. Так?
— Точно.
— Так вот, давайте попробуем одновременно задать вопрос Иану Колби и Эноку Бартону, что было в портфеле.
— Как это — одновременно? Собрать их вместе?
— Нет, в том-то и дело, что не вместе. Я еду в Стипклиф, а вы начинаете в это же время беседу с Колби. И мы оба задаём своим святым собеседникам один и тот же вопрос. Один шанс из ста, что ответы будут разные, поскольку преступники не согласовали заранее ответы.
— Преступники?
— На это у нас тоже один шанс из ста. Значит, по теории вероятности у нас всего один шанс из десяти тысяч. Не так уж плохо.
— Но почему, почему вы решили, что Лину убили эти два синта с жёлтыми нашивками? Это же…
— Да ничего я не решил, братец Джим. И не переживайте так за Синтетическую церковь, а то я подумаю, что вот-вот вы сами начнёте кормиться их таблетками. Мистер Колби мне целую лекцию прочёл о Христианской синтетической церкви. Я бы с удовольствием снял груз этого расследования. Как, братец Джим, обратимся?
— Не пойму я что-то вас. То разумно говорите, как человек взрослый и солидный, то как ребёнок.
— В этом-то весь фокус, братец Джим.
— В чём фокус?
— А в том. Слышали вы выражение «устами младенца глаголет истина»?
— Ну…
— Вот я и стараюсь не заглушить в себе голос младенца.
— Вы всё смеётесь надо мной!
— Над вами, братец Джим, смеяться нельзя. Вы сержант и олицетворяете собой здравый смысл. Ну ладно, ладно, не дуйтесь, вам ведь детей кормить нужно… Значит, так: я еду без предварительного телефонного звонка в Стипклиф, в штаб-квартиру синтов. Если Энок Бартон на месте, я, не заходя ещё к нему, звоню вам, и вы тут же хватаете Колби, тащите в его коттедж и спрашиваете, что было в портфеле, с которым приезжал его коллега. Снимите при этом незаметно телефонную трубку.
— Зачем?
— Может быть, Бартон захочет позвонить Колби, прежде чем ответить что-либо мне. «Простите, мистер Милич, меня вызывают…» Или: «Ах, простите, совершенно забыл, мне нужно выйти распорядиться относительно партии христина для Экваториальной Африки».
— А если Колби захочет позвонить Бартону?
— Ему некуда выходить, и его некому вызывать. Не отходите от него ни на шаг, как футбольный защитник при персональной опеке. Всё понятно?
— Всё, — угрюмо кивнул Поттер. — Но только мне это не по душе. Хоть многие к синтам относятся с насмешкой, а по мне, так их религия не хуже любой другой. Я вот числюсь фундаменталистом, как меня родители воспитали, да только, по мне, что фундаменталисты, что конгрегационалисты, что баптисты — всё одно.
— Видите, братец Джим, я и говорю, что вы, по крайней мере, созрели для Синтетической церкви. Мне как раз об этом и говорил Колби. Здорово говорил, надо ему должное отдать. Я поехал.
Штаб-квартира Христианской синтетической церкви представляла собой красивое здание, построенное в виде огромных ступеней, ведущих вверх, к небу.
Милич увидел его издалека, ещё задолго до того, как свернул с главной улицы Стипклифа, проехал по сосновой рощице и, повинуясь указателям и символическими ступенями и большими буквами ХСЦ, подкатил прямо к стоянке у штаб-квартиры.
Брат Энок Бартон был на месте. Лейтенант позвонил Поттеру и поднялся в лифте на третью ступень. Синт с пустыми глазами поднялся из-за столика и вопросительно посмотрел на Милича:
— Как доложить, брат?
— Скажите, лейтенант Милич из Лейквью.
Синт поднял телефонную трубку:
— Брат Бартон? К вам лейтенант Милич из Лейквью… Хорошо.
Синт положил трубку и улыбнулся:
— Пожалуйста, брат Бартон ждёт вас. Восемнадцатая комната.
Брат Бартон оказался плотным седым человеком лет пятидесяти пяти. Рукопожатие его было сильным, улыбка — располагающей.
— Прошу простить меня, мистер Бартон, но я занимаюсь уголовным делом, связанным с убийством некой Лины Каррадос…
— Знаю, знаю, — нетерпеливо прервал его синт. — Мне рассказывал брат Иан Колби.
— Тем лучше. Я хотел вам задать один вопрос. Примерно неделю назад вы приезжали в Лейквью…
— Совершенно верно.
— Вы что-нибудь привезли мистеру Колби?
Не смотреть в глаза, как начинающий следователь, но и не пропустить мгновение, во время которого они напрягаются, брови чуть сходятся, морща лоб. Короткое мгновение, которое важно не пропустить. Но брат Бартон не зря достиг третьей ступени и носил на рукавах жёлтые нашивки. Как только лейтенант спросил «вы что-нибудь…», он отвернулся, чтобы налить себе воды. Случайное совпадение? Или опыт человека, знающего, что не всегда удаётся контролировать свои глаза?
— Гм… — неторопливо помычал синт, отпил несколько глотков и осторожно поставил стакан на стол. — Да нет, насколько я помню… — Голос у него был низкий, звучный, уверенный. Голос, которым хорошо читать проповеди и отвечать полицейским на глупые вопросы.
— А что у вас было в портфеле?
Всё-таки не удержался, подумал Милич, глядя, как дрогнули веки синта.
— В портфеле?
— Да, в портфеле, который вы держали в руке, когда оставили у ворот машину и пошли к коттеджу мистера Колби.
— Ах да, да, совсем забыл, — неспешно пророкотал синт, и лейтенант подумал, что актёр он всё-таки неважный. — Я ничего не привёз брату Колби, поэтому я не сразу вспомнил о портфеле.
— А почему же вы не оставили его в машине?
— У меня были в нём ценные бумаги…
Скорее всего, это ничего не значит, подумал лейтенант, но врёт. Зверь, попавший в капкан. Чем больше дёргается, тем больше сжимается пружина.
— Лейквью огорожен. У ворот рядом с вашей машиной оставался сторож…
— Гм… Теперь, когда вы это мне подробно всё растолковали, я вижу, что мои объяснения должны звучать гм… несколько неубедительно. Но когда я остановил машину у ворот, я не занимался анализом того, насколько безопасно оставить в Лейквью портфель в машине. Я вообще не думал об этом. — Голос синта окреп и уже рокотал с прежней уверенностью. — Элементарный инстинкт, который, увы, давно уже выработался у нас всех: выходя из машины, возьми с собой ценные вещи. И не хочу вас обидеть, лейтенант, но, к сожалению, немалая вина за этот инстинкт ложится на вас, на полицию… Надеюсь, я не был слишком груб?
— Нет, мистер Бартон. Полицейский, который обижается на каждое замечание о работе полиции, должен бросить свою работу на второй день. А ещё лучше в первый же.
Брат Бартон вежливо побулькал в горле лёгким смешком и положил на край стола ладони. Нет, он не вставал, давая понять, что считает разговор законченным, он лишь показал, что мог бы встать.
— Благодарю вас, мистер Бартон.
Теперь уже встал и хозяин. Вежливый человек — он не смел задерживать гостя.
Из вестибюля Милич позвонил в Лейквью сторожу и попросил его, чтобы он сходил в коттедж Колби и попросил сержанта приехать в Буэнас-Вистас.
— Ну, что сказал наш милый синт? — спросил он у Поттера, когда вошёл к себе в комнату в гостинице.
— Ничего не знает. Не обратил внимания, был ли вообще портфель.
— Толково.
— А второй? — вяло спросил Поттер.
— Тоже ничего. Сначала не мог вспомнить. Потом сказал, что захватил портфель автоматически, поскольку в нём были ценные бумаги.
Поттер устало откинулся на спинку кресла. Красное лицо его слегка побледнело, складки в уголках губ углубились. Он постарел лет на десять.
— Вы не заболели случайно, братец Джим? — спросил Милич.
Поттер покачал головой:
— Нет.
— Ну ладно. Один шанс оказался меньше десяти тысяч. Точно в соответствии с арифметикой. — Сержант прикрыл глаза, и Милич добавил: — Может быть, всё-таки вы заболели? Устали? Огорчены, что негодяй до сих пор не вручил нам письменного признания? Может быть, просто попросить их всех в Лейквью: «Господа, сержант Поттер устал, и поэтому мы настоятельно просим убийцу признаться. Сержант принимает от пяти до семи. Просьба захватить с собой в случае возможности вещественные доказательства».
— Простите меня, я думаю.
— Что же тут думать, братец Джим? Это очень и очень интересно.
— Пожалуйста, можете смеяться надо мной, сколько вам угодно. Вы лейтенант, я сержант. Вы кончили университет, я нет. Вы — из Шервуда, я — из маленького городка. Меня никто не знает, вы — известный в полиции человек. Но подозревать мистера Колби — это, простите меня, смешно. Вы, конечно, человек неверующий. Да и я, признаться, давненько не брал в руки писание. Но я хоть уважаю в других веру. А мистер Колби — верующий человек. Стоит с ним пять минут поговорить — сразу видишь, перед тобой верующий человек. И хоть многое у них странно, но верят-то они в того же Иисуса Христа, в которого меня учили верить родители.
— Одно другого не касается, братец Джим. Можешь стать синтом, это дело твоё. Но, пока ты полицейский, у тебя должна быть открытая голова. Или вы заранее составили себе твёрдое мнение, кто убийца?
— Не нравится мне этот Лернер… Как обмылок, не за что ухватиться.
— Вот негодяй, действительно. Вместо того чтобы сказать: вяжите меня, он, видите ли, ещё и извивается. Я, братец Джим, тоже не в восторге от мистера Лернера, но я также не в восторге от мистера Бьюгла, хотя он, если не ошибаюсь, другого вероисповедания, в религиозном и политическом смысле. Не нравится мне и мистер Медина. Ну, и что из этого?
— Прошло уже столько времени…
— Да, прошло. Преступник умён. Это не пьяный балбес, избивший бармена. У него голова не хуже наших двух. А может быть, и лучше. Единственное наше преимущество заключается в том, что мы не можем бросить расследование. Мы бульдоги, челюсти которых сомкнулись. И пока мы не найдём убийцу, мы не имеем права разжать зубы.
— Но мы же никого не ухватили…
— Да, никого. Мы ухватили дело о взрыве в Лейквью машины Лины Каррадос. И мы не отпустим его. Я, по крайней мере, не отпущу его. Может быть, любое другое дело бросил бы, но это — нет.
— Почему?
— Как вам объяснить, братец Джим… Наверное, это как… — Лейтенант помолчал, склонив голову набок. — Столько лет мы все поклонялись науке… Наука может всё. Расщепить атом и послать человека на Луну. Нас учили молиться на науку. Учёный стал жрецом. А потом выяснилось, что жрец гол. Нам не стало лучше, и мы не стали чище. Не стало меньше лжи, и не стало больше счастья. Жрецы науки предали нас, как предали ещё раньше политиканы, а ещё раньше священники. И я не люблю учёных, братец Джим. Я не люблю жрецов, которые царственно кутаются в несуществующие мантии… А может быть, и не только это… И я хотел стать учёным. А стал полицейской ищейкой. И теперь я должен или признать, что я неудачник, или доказать себе, что учёные не стоят того, чтобы им завидовать. Так или иначе, я их не люблю, братец Джим. Не люблю. И буду счастлив, когда один из этой компании в Лейквью будет трепыхаться, подцепленный на наш крючок… Так-то, братец Джим. Вот вам и первое признание. Правда, пока не убийцы, а полицейского… А сейчас отправляйтесь к своим наследникам и супруге и верьте в своего фундаменталистского бога. А то завтра, может быть, придётся поменять его на другого…
9
Лейтенанту Миличу снились сны. Он бежал за кем-то по бесконечной дороге, и шаги его были неслышны, словно дорога шла по облакам. Ему было очень важно догнать человека, бледной тенью мелькавшего впереди. И он бежал, задыхаясь. Сердце билось о прутья грудной клетки. Он задыхался. Но что-то всё гнало и гнало его. И когда он был в шаге от убегавшего, тот вдруг обернулся, и Милич увидел лицо матери. Лицо было недовольное, с брезгливо поджатыми губами. Седые волосы были собраны в жалкий маленький пучок.
«Где ты был? — скрипуче спросила мать. — Ты уже неделю не брал в руки Библию».
Он хотел было ответить матери, но что-то отвлекло его внимание. Это что-то грубо врывалось в сон, требовало внимания, и Милич наконец понял, что это телефон. Он открыл глаза. Звонок телефона в зыбкой темноте комнаты, слегка подсвеченной фонарём на улице, казался невероятно пронзительным. Он должен был разбудить всю гостиницу, весь город. Весь мир.
С бьющимся сердцем он схватил трубку.
— Да? — пробормотал он хрипло и услышал знакомый голос:
— Милич?
— Да, — сказал лейтенант. Сердце постепенно успокаивалось. Это была не мать. Мать умерла двенадцать лет назад. Это был капитан Трэгг.
— Вы ещё не выспались? Придётся вам вытащить свою задницу из постели и приехать сюда.
— Что случилось?
— Полчаса назад мне позвонил дежурный и доложил, что в своей квартире убита Валерия Басс.
— Валерия Басс?
— Я вижу, вы ещё не совсем очухались. Это дама из Лейквью. Работала там у вас вместе с Хамбертом. А так как я дал строгий приказ срочно докладывать мне обо всём, что связано с Лейквью, меня с радостью разбудили. А я с не меньшей радостью — вас.
— Еду, — сказал Милич. — Приехать в управление или прямо на место?
— Езжайте сразу на место. Пенн-парк, восемнадцать. Квартира четыре \"Б\". Там будет кто-нибудь из наших и её экономка, которая позвонила в полицию.
— Еду.
Милич положил трубку и начал одеваться. Он попытался подумать о Валерии Басс, но мозг отказывался работать.
Он прошёл мимо спавшего за стойкой портье, в полированной лысине которого отражалась горевшая возле него настольная лампа, и вышел на улицу. Было тихо, и шёл крупный, мокрый снег. Снег был театральный, ненастоящий и стыдливо исчезал, едва коснувшись асфальта. Но на машине он не таял, и лейтенант смахнул его с ветрового стекла.
Валерия Басс. Ассистентка профессора Кулика. Тридцать два года. Высокая женщина с вечно ждущим лицом. Не мудрено: когда было два мужа, ждёшь третьего. Грустный нос. Нос был умнее своей хозяйки. Нос уже не ждал третьего мужа. Впрочем, теперь ей уже не нужен третий муж. Ей уже никто не нужен.
Щётки с мягким урчанием сгоняли снег с ветрового стекла, и по краям очищаемых полукружий он лежал толстым валиком.
Можно было уже включить обогреватель, и лейтенант с благодарностью услышал шипение тёплого воздуха, гонимого вентилятором.
Шоссе было пустым. Три часа ночи. Он проносился сквозь пятна света от висячих ламп и нырял в тоннели темноты.
Только не думать о Валерии Басс. Сейчас думать бессмысленно. Потом.
Мысли, казалось, проносились в его мозгу с такой же скоростью, как пятна света. Они не успевали сложиться, оформиться, одеться в слова. Маленькие обрывки. Они проносились, как снежинки, которые плотной стеной неслись навстречу фарам машины. Басс. Колби. Портфель. Истерика братца Джима. Таблетки христина. Странные сигналы, оседавшие в мозгу смеющейся Лины Каррадос. Металлические челюсти в виде двух линеек. Толчок — они коснулись друг друга, и невидимая искра скользнула по ним, юркнула по проводкам, заставила хлопнуть детонатор и с нелепым грохотом подбросила в воздух машину, разрывая и скручивая металл.
На мгновение лейтенанту почудилось, что сейчас взорвётся и его «джелектрик», и он весь сжался в тягостном ожидании. Но машина продолжала спокойно мчаться навстречу стене мокрых снежинок.
Пенн-парк. Неплохая улица, сохранившая ещё очарование индивидуальности. Доход, может быть, и невысок, но средние классы традиционно следили за чистотой. Тихая улица. При падающем в свете фонарей снеге похожа на декорацию. Но убийство настоящее.
Дом номер восемнадцать. Конечно, вон он. Две полицейские машины, поставленные во втором ряду, несколько тревожных и любопытных глаз освещённых окон.
Милич нажал на кнопку звонка с цифрой «46» и услышал мужской голос.
— Лейтенант Милич.
— Пожалуйста, — сказал голос, замок щёлкнул, открываясь, и лейтенант вошёл в подъезд.
Он поднялся на второй этаж. Да, здесь. Дверь была не заперта. Кто, интересно, дежурит сегодня?
— Привет, лейтенант, — сказал офицер, впуская Милича в квартиру.
— Привет, Баумгартнер. Как дела?
— Да вот видишь, спать не дают. Как будто нельзя отправлять народ на тот свет в дневное время. Трэгг сказал, что у тебя особый интерес к этой даме.
Милич пожал плечами:
— Может быть, ещё не знаю. А где она сама?
— Уже увезли. Можешь поговорить со старухой.
— С какой старухой?
— Что-то вроде экономки. Жила с ней.
— А вы что-нибудь нашли?
— Пока ничего. За исключением самого орудия убийства. В старых добрых традициях ей размозжили голову старинными каминными щипцами. Камина нет, а щипцы, видно, служили украшением. Тяжёлые такие, с бронзовыми ручками. Макафи и Шуль пытаются найти отпечатки.
— Нет?
— Пока нет… Будешь сам разговаривать со старухой или рассказать тебе то, что она нам сообщила?
— Спасибо, Баумгартнер. Потолкую с ней сам. Где она?
Баумгартнер подвёл Милича к двери, постучал и, не ожидая ответа, вошёл.
— Миссис Ставрос, это лейтенант Милич. Если бы вы могли ещё раз рассказать…
— Конечно, конечно, — сказала густым, прокуренным басом толстая огромная старуха с жёлто-седыми волосами, небрежно заплетёнными в косу, и густыми чёрными бровями. На ней был суконный чёрный халат, надетый поверх пижамы. — Вы не возражаете, если я закурю? — спросила старуха.
Она была возбуждена, и её руки всё время двигались, хватаясь то за пуговицы халата, то за подлокотник кресла, то за пачку сигарет, которая лежала на столе. Наконец она заняла руки сигаретой и спичками и посмотрела на Милича маленькими чёрными глазками:
— Рассказывать всё по порядку или вы будете сами задавать вопросы?
— Вы расскажите, миссис Ставрос, что сможете, а я потом, если мне что-то будет неясно, ещё спрошу. Хорошо?
— Конечно, конечно. — Старуха выпятила губы, выпустила струю дыма и посмотрела на потолок, словно именно там начиналась история убийства её хозяйки. — Валерия позвонила мне днём, что приедет вечером. Она сейчас работает где-то около Буэнас-Вистас. Точно я не знаю…
— Это неважно, я в курсе дела, миссис Ставрос.
Старуха обиженно посмотрела на Милича. Это было покушение на её монополию. Она знала. Только она.
— Конечно, конечно. — Она поджала губы. («Точно так же, как когда-то поджимала их мать, — подумал Милич. — И в сегодняшнем сне».) — Значит, она позвонила, что приедет. Она приезжает раз или два в неделю. Голос у неё был весёлый такой. Она назвала меня не миссис Ставрос, как обычно, а Ксения. Она меня всегда называет Ксения, когда у неё хорошее настроение.
«Всегда называет», — подумал Милич. Как людям трудно перейти с настоящего на прошлое время. Понять, что не называет, а называла. И никогда больше не назовёт. Грамматика смерти.
— Приехала она часов в восемь вечера. И правда — всё улыбалась. Я, конечно, не стала спрашивать. Не люблю я лезть в душу с расспросами. Захочет — сама расскажет. Я ведь помню, что не у себя на старости лет живу, а у людей. — Старуха снова неодобрительно поджала губы и покачала головой. — Да, у людей. Хотя мне на мисс Басс грех жаловаться. А после того как она со своим последним мужем — это с доктором — развелась, так мы и вовсе спокойно зажили. Да, значит, пришла она весёлая, улыбчивая такая, чмокнула меня в щёчку… Да, вы не смотрите так, она ко мне иногда прямо как к матери… — Старуха одновременно всхлипнула, затянулась, пошарила в кармане и вытерла сухие глаза рукавом халата. — Чмокнула меня — и шмыг в ванную. Она, знаете, как тюлень какой, — часами в воде сидеть может. Ну, поплескалась она, наверное, не меньше часа. И что меня поразило, даже пела там. Сроду такого с ней не было. Что-то такое там мурлыкала про любовь. А потом вылезла и спрашивает, какая у меня вера. Я даже сразу и не сообразила, что она в виду имеет. «В бога в какого вы веруете?» — спрашивает. А я говорю: «Как — в какого? В господа нашего и спасителя, в Иисуса Христа». — «Да нет, говорит, к какой церкви вы принадлежите, Ксения?» — «А, говорю, я и не поняла сначала. К Греческой православной, хотя не так я часто хожу в храм божий, как следовало бы». — «А к Синтетической церкви как вы относитесь? — спрашивает она и поясняет: — Это новая религия такая, вы слышали, наверное». Слышать-то я слышала, конечно, да что я о ней знаю? И родители мои, которые в десятом году сюда, в Шервуд, из Салоник приехали, и я — мы всегда были в Греческой православной церкви. И к чему, думаю, она меня про синтов спрашивает? Потом какое-то время прошло, я накормила Валерию, подала на стол кофе — она, знаете, так кофе любит, что даже на ночь пьёт, — она вдруг и говорит: «А знаете, Ксения, я выхожу замуж». И смеётся. Весело так. Как дитя. — Старуха снова покопалась в кармане, в котором раз уже не нашла платка, и снова вытерла сухие глаза рукавом халата. — «Ну, — я говорю, — поздравляю вас, дорогая Валерия. А кто же он?» — «О, говорит, очень солидный человек. Необыкновенный человек. Только он синт».
— Что? — вскрикнул лейтенант. — Синт?
— Я никогда не вру, — снова поджала губы миссис Ставрос. — Она так и сказала: синт. Я Валерии и говорю: «Какая разница, баптист ли, католик, иудей — лишь бы человек был хороший. Хотя я, если честно говорить, пошла бы только за православного». Ну, поговорили мы немножко. Она мне объяснила, что он там какой-то пост высокий у себя в церкви занимает и должен согласовать брак со своими старейшинами или как там у них называется. А Валерия прямо так и светится, мне рассказывает. И у меня глаза на мокром месте, потому что последнее время она мрачнее тучи ходила.
Ну, легла она спать. Только легла — телефонный звонок. Я почему обратила внимание — так-то ей полно звонят. Но все знают, что её нет. Вот никто и не звонит. А тут уже часов двенадцать, наверное, может, чуть меньше, — и телефон. Я слышу, она там что-то поговорила, пришла ко мне в комнату и говорит, что к ней должны заехать, чтобы я не вставала, она сама откроет.
И действительно, наверное, через полчасика раздаётся звонок. Я понимаю, дело, конечно, не в том, что вдруг такая заботливая стала. Просто, видно, не хотела она, чтоб я видела, кто к ней пришёл. Только что про брак разговоры вела… Да я её не осуждаю. У нынешних-то свои понятия… Ну, она впустила его — и сразу к себе в комнату. А я, конечно, не сплю. Только что название, что я ей чужая, а сама я к ней как к родной. Ну, понятно, и беспокойно мне как-то и любопытно. Встала я тихонечко, вышла в прихожую. Смотрю — куртка висит. Странный, думаю, у неё посетитель.
— Почему странный? — спросил Милич.
— Куртка такая коричневая, нейлоновая. Грязноватая такая… и рукав рваный.
— Ну и что?
— Как вам объяснить? Валерия ведь не девчонка. Тридцать два года. Ну и… думаешь… посолиднее должны у неё знакомые быть… А тут — рваная куртка… И на полу глина.
— Что?
— Глина, говорю. У нас у входа коврик. Так вот и коврик в глине — видно, тёр он ноги, — и пол испачкан. Понимаете теперь, почему я говорю — несолидный человек? Солидный человек не придёт к даме за полночь да ещё в рваной куртке и ботинки в глине.
— Вы не слышали, о чём они говорили?
— Так, если честно сказать, подошла я к двери…
— Ну, и что?
— Ничего не слышно было. Думаю, может быть…
— Что «может быть»?
— Думаю, может быть, спят. И тут слышу шаги. Вроде бы как к двери. Я быстренько в свою комнату. И уже оттуда слышу, как выходят из комнаты Валерии в прихожую. И шаги не её. И тут же дверь захлопнулась. Знаете, ночью, когда лежишь и не спишь, всё слышишь. Проходит полчаса, час. Всё тихо. А мне как-то беспокойно на душе. Прямо места себе не нахожу — ворочаюсь и ворочаюсь, и сердце болит. Не знаю, чего именно, а болит и болит. Ну, встала я наконец, подошла к её двери. А там свет горит. Ни звука. Постучала. Сама не знаю чего — но постучала. Не отвечает. Может, думаю, спит. Забыла свет погасить. Отошла от двери — и обратно. Открыла тихонечко дверь — и как закричу! Валерия на полу, и около головы лужица тёмная. Я всё сразу поняла. Я как куртку эту увидела — сразу почувствовала: что-то тут не так.
— А вы не слышали, как они поздоровались, когда он вошёл?
Старуха посмотрела на лейтенанта с сожалением.
«Считает, видно, меня за идиота», — подумал Милич.
— Неужели бы не сказала вам?
— А вы не могли бы подробнее описать мне куртку, что вы видели на вешалке?
— Пожалуйста. Тёмно-коричневая, на «молнии». С поясом. Один конец пояса висел почти что до пола. Я ещё подумала — потеряет ведь.
— Вы говорили, порвана…
— Точно. Рукав один. Сейчас соображу, какой… — Старуха закрыла глаза и наморщила лоб. — Левый рукав. Так, знаете, как за гвоздь зацепил.
— Всё?
— Ещё можно сказать, что куртка была грязная.
— Грязная?
— Ну да, грязная. Не то чтобы чем-то там вымазана, но грязная. Не чистая.
— Спасибо, миссис Ставрос.
Баумгартнер ждал его в прихожей, откинувшись в кресле, что стояло у столика с телефоном.