— Не смейте читать мои мысли!
— Да позвольте же, Валерий Николаевич, разве читать чужие мысли возможно? Вы же уже полчаса утверждаете обратное. Или вы теперь согласны с тем, что я слышу чужие мысли?
— Я ни с чем не согласен, — уже несколько спокойнее отчеканил директор. Должно быть, Оленька вливала в него силы. — Это элементарный трюк. Цирк. Вы видите моё лицо, вы знаете, о чём идёт речь, вам вовсе не трудно догадаться, что я думаю. Я этого тем более не скрываю.
Последняя мысль, по-видимому, несколько поддержала директора, потому что он начал снова увеличиваться в размерах, опять заполняя собой вращающееся немецкое креслице.
— Вот именно, — сказал я и почувствовал, что держу аудиторию в своих руках, что рядом со мной Нина, что её большие серые глаза смотрят на меня с восторгом и ужасом, что, наконец, на меня смотрит длинноволосая Оленька, которая, наверное, и не представляла, что с её всемогущим шефом можно так разговаривать. — Вот именно, — повторил я. — Что же может быть проще? Я сейчас выйду из комнаты, вы напишите на листке бумаги какие-нибудь две-три фразы, вложите листок в конверт. Я вернусь в комнату и назову эти фразы. Или не назову их. И всё станет ясным.
Все замолчали. И вдруг раздался Оленькин голосок:
— Ой, Валерий Николаевич, сделайте правда так?
Спасибо, Оля! Дай бог тебе хорошего мужа, а если потом дойдёт до развода, то быстрого и безболезненного.
Директор института пожал плечами:
— Для того, чтобы покончить с этой нелепой сценой.
Я вышел в приёмную, уселся в кресло, в котором уже сидел. Зелёная искусственная кожа на правом подлокотнике лопнула, и сквозь трещинку видна была какая-то набивка. На пишущей Оленькиной машинке всё так же лежала открытая книга. Я встал и посмотрел на неё. Биология. Не поступила, наверное, готовится снова.
Я сосредоточился. Надо было отсеять ненужные слова, принадлежавшие Борису Константиновичу, Нине и Оленьке. Убей меня бог, чтобы я мог объяснить, как я это делаю.
Я услышал сухой шорох директорских мыслей: «Что бы такое написать… чтобы покончить с этой комедией?.. Кто бы мог подумать, что Данилин способен на такое… Не будем отвлекаться… Что-нибудь такое, чтобы он не мог догадаться по ситуации. Что-нибудь такое, что не имеет отношения к этой сцене… Ну-с, например, что-нибудь вроде этого… „Наш институт…“ Нет, это глупо. Нельзя даже упоминать институт в связи с этим шарлатанством… Однако надо что-то написать… Это становится смешно… Они смотрят на меня… Какие-нибудь стихи, может быть? Прекрасно. Что-нибудь школьное, что Оленька знает… „Ты жива ещё, моя старушка?“ А почему бы и нет? Пишем. „Ты жива ещё, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет. Пусть струится над твоей избушкой…“ Какой там свет? Какой-то там свет? Бог с ним. Достаточно».
Пора. Я медленно вошёл в директорский кабинет. Все головы повернулись ко мне. Первый раз в жизни я почувствовал себя артистом. Я закрыл глаза и приложил руку ко лбу. Нельзя же разочаровывать девушку с такими необыкновенными волосами.
— \"Ты жива ещё, моя старушка? — начал декламировать я чужим, деревянным голосом. — Жив и я. Привет тебе, привет. Пусть струится над твоей избушкой…\" Строка не окончена. Не Есениным, а Валерием Николаевичем. — Я подошёл к столу. — Можно конверт?
Директор автоматически взял конверт и протянул его мне. На мгновение мне стало даже жалко его.
— Ольга! — театральным голосом сказал я и протянул конверт Оленьке. — Прошу вскрыть и прочесть вслух.
Словно заворожённая, не спуская с меня широко раскрытых глаз, Оленька протянула руку, медленно взяла конверт, открыла его, достала листок, бросила на него быстрый взгляд и громко и явственно сказала:
— Ой!
— Что «ой», дитя моё? — спросил я, самым тщеславным образом упиваясь и Оленькиным «оем», и едва сдерживаемым торжеством милого Бориса Константиновича, и слабой улыбкой Нины.
— \"Ты… жива… ещё… моя… старушка…\" — с трудом, запинаясь, начала Оленька.
— Смелее, дитя, это же не экзамен.
— Хватит! — крикнул директор. — Я даже не спрашиваю, как вы это делаете. Телепатии не существует…
— Вообще-то, наверное, да, но в этом случае… — начал было Борис Константинович.
— Никаких «наверное», никаких «этих» и «тех» случаев! Передача мыслей на расстояние невозможна…
— Но должно же существовать какое-нибудь разумное объяснение тому, что сейчас наблюдали четыре человека? — спросил Борис Константинович. — Или оно не обязательно?
— Для меня не обязательно! — крикнул директор. — Я не цирковой режиссёр, с вашего разрешения. Эффектный трюк, не спорю.
— Значит, вы не изменили своей точки зрения? — спросил Борис Константинович.
— Нет, и не изменю, пока я в здравом уме.
— Благодарю вас за любезность, товарищ директор. Хочу вас предупредить, что вынужден буду обратиться выше…
— Можете обращаться к кому угодно, уважаемый Борис Константинович, но меня от ваших бредней извольте уволить-с!
— С удовольствием! Когда ребёнок капризничает, его лучше всего оставить в покое.
Директор сделал глубокий вдох и медленно со свистом выпустил воздух. Руки его изо всех сил сжимали подлокотники креслица, словно он собирался сделать стойку.
Борис Константинович пошёл к выходу. Мы — за ним.
Армия отступала, сохраняя боевые порядки.
14
Уверовавший во что-то скептик — человек, которого остановить нельзя. Борис Константинович бросился на штурм вышестоящих научных инстанций с такой яростью, что стены здравого смысла не выдержали и рухнули. Была создана специальная комиссия, в которую вошли учёные разных специальностей. Комиссия должна была изучить феномен под названием «Юрий Михайлович Чернов».
Жизнь моя окончательно вышла из привычных берегов. Меня подхватили, понесли, закружили какие-то грозно-озорные водовороты. В весёлой и странной круговерти мелькали школа, Галя, Нина, Илья. Днём я отвечал на бесконечные вопросы членов комиссии, наговаривал на магнитную плёнку содержание своих сновидений, а по ночам спал в лабораториях, опутанный датчиками и проводами.
В комиссию входил астроном Арам Суренович Вартанян, который был уверен, что главную ценность для науки представляют не мои сны, а информация, передаваемая с Янтарной планеты с помощью чередования периодов быстрого сна и интервалов между ними.
Высокий, смуглый и слегка кокетливый, он всё время повторял:
— Меня не интересуют ваши сны, Юра. Это всё разные там Четьи-Минеи и прочие толкователи вещих сновидений. Это не наука. Очень мило, очень романтично, очень красиво, но не нужно. Наука начинается с графика. Когда мне показали первые графики вашего сна, я понял, что это То. То, чего ждёшь всю жизнь, если ты учёный, а не учёный канцелярист.
Тишайший и нежнейший Сенечка, биофизик лет тридцати, похожий на Иисуса Христа, если не считать земских очков в тонкой металлической оправе, окружал меня по ночам различными экранами, а однажды устроил мою постель в металлической трубе, которую использовали в каком-то институте для насыщения тканей больных кислородом.
Два психолога ежедневно терзали меня своими вопросами и тестами, пока я не догадался стравить их друг с другом, и они начали спор, который продолжался уже вторую неделю.
Примерно через день появлялся председатель комиссии академик Петелин. Академик был маленький, седенький человечек, в котором постоянно бурлила чудовищная энергия. По-моему, никакой проблемы получения термоядерной энергии не существует — существует проблема академика Петелина. Достаточно узнать, как в таком малом теле генерируется такое фантастическое количество энергии, и энергетическая проблема человечества была бы решена раз и навсегда.
Как только мы слышали за дверью стук палки Павла Дмитриевича, мы непроизвольно начинали улыбаться. Павел Дмитриевич влетал в дверь и начинал кружиться по комнате. Казалось, он с трудом удерживается, чтобы не взлететь к потолку. Кружась, он успевал всё осмотреть, всё спросить, всё выслушать, всё понять, всё запомнить и всё решить.
У меня своя теория, почему Павел Дмитриевич сразу поверил в меня, принял результаты первых опытов Бориса Константиновича и согласился стать председателем специальной комиссии. У меня есть серьёзные основания подозревать, что старый волшебник тоже мыслит не совсем обычным образом. Сколько раз он смотрел мне в глаза и говорил, о чём я думаю. Не с такой точностью, конечно, как я, но попадание в цель бывало неизменным. Когда я спрашивал его об этом, он заливался мелким бесовским смешком и подмигивал мне.
— Люди, — говорил он, — в сущности, довольно однообразные объекты, куда однообразнее, чем объекты, скажем, астрономические. А я — весьма старый хрыч и неплохо изучил их. Вот ты сейчас, похоже, думаешь, что старый хрыч кокетничает…
— Павел Дмитриевич, как вы можете…
— Ага, попал! Один ноль в пользу академии.
Павел Дмитриевич хитро щурился и спрашивал:
— Хотите, я открою вам секрет, как я сделал научную карьеру?
— Хочу, Павел Дмитриевич.
— Прежде всего я по натуре страшный лентяй и бездельник. Да-да, Юрий Михайлович, я не шучу. Но сколько я себя помню, я всегда был человеком энергичным. Энергия, помноженная на лень, даёт, как правило, незаурядные результаты. Кроме того, я легко классифицируюсь. Чудак профессор, сумасброд. Это же тип. Клише. Стандарт. А в наш унифицированный век что может быть лучше и приятнее, чем человеческое клише? Не надо думать, кто он и что он, чем дышит и что носит за пазухой. Это как поздравительная телеграмма. Номер три — розочки. Номер семь — голубки на карнизе. Номер десять — чудак профессор. И все рады. Ага, Петелин? Да это же номер десять.
— Павел Дмитриевич, вы меня разыгрываете.
— Конечно, разыгрываю. Неужели я буду говорить с вами серьёзно? Серьёзно я говорю только со своими врагами.
— А у вас есть враги?
— Учёный, у которого нет врагов, не имеет права называться учёным.
— И много их у вас?
— Много, ох, как много! Знаете, что меня спасает?
— Что?
— Их количество. Враги опасны лишь в небольшом количестве. Когда их становится очень много, они обязательно начинают враждовать друг с другом. А враги твоих врагов — это уже почти друзья. — Академик лихо подмигнул мне и добавил: — А потом вот эта палка! Ну его, думают мои враги, ещё врежет, старый дурак.
Академик снова раскатывал горох озорного смешка.
И семейная моя жизнь тоже стала какой-то зыбкой и неопределённой. Галя была той же и одновременно другой. То ли это объяснялось недавними нашими размолвками, то ли она никак не могла привыкнуть к мысли, что живёт под одной крышей с космическим телепатом, — не знаю. Внешне отношения наши были вполне нормальными, но у меня всё время было ощущение, что мы идём по тонкому льду. То ли выдержит, то ли треснет. А когда подсознательно ждёшь всё время зловещего хруста, ты, естественно, напряжён. А напряжённое состояние никак не способствует благополучному плаванию семейного корабля.
И с Ниной я продолжал видеться регулярно, так как она и Борис Константинович тоже входили в комиссию академика Петелина. По какому-то молчаливому соглашению мы избегали разговоров на личные темы, но порой мне казалось, что это только этап в наших отношениях, железнодорожный перегон, на котором поезд идёт без остановок. Но остановки будут, они впереди.
Нина была такой же красивой, как и раньше, а может быть, даже стала ещё красивей, и своим обострённым чутьём собаки, развалившейся на сене, я начал замечать пылкие взгляды элегантного Арама Суреновича в её сторону.
В школе, разумеется, ничего не знали о моих делах. Академик Петелин в первый же день, когда собралась комиссия, сказал, что во избежание ненужной шумихи, сенсаций, кривотолков принято решение пока сохранять работу в тайне, и попросил нас соблюдать её.
Но поскольку мне почти каждый день нужно было куда-то бежать, я то и дело вынужден был переносить свои уроки, отменять классные собрания и избегать наиболее энергичных родителей.
В один из дней наша директриса Вера Константиновна призвала меня к себе в кабинет.
— Садитесь, Юрий Михайлович, — кивнула она мне и принялась перекладывать бумаги на столе с места на место.
Я сел и вопросительно посмотрел на неё.
— Юрий Михайлович, нам предстоит не совсем приятный разговор. Вы догадываетесь, о чём?
Я вздохнул шумно и виновато.
— Конечно, Вера Константиновна. И не только догадываюсь, я полностью разделяю мысли и чувства, которые владеют вами.
Суровое лицо директрисы, которого никогда не касалась никакая косметика, начало медленно багроветь, и я подумал, что цвет этот очень идёт к её седеющим волосам, туго стянутым в аскетический наробразовский узел.
— И вы ещё позволяете себе… — начала было она.
Но я её прервал:
— Я ничего не хочу позволять себе. Я сам прекрасно понимаю и вполне согласен с вами, что Чернов очень изменился, причём в худшую сторону.
Вера Константиновна достала из кармана носовой платок и трубно высморкалась. Звук был чистый и сильный. У неё не было никакого насморка, ей просто хотелось выиграть время.
— И что же, вы с этим согласны? — Платок она не убрала, держала в руке наготове, чтобы в случае необходимости снова выиграть время.
— Я уже сказал вам, что полностью разделяю ваши мысли и чувства. У меня сейчас просто в жизни трудный период… — Я на мгновение остановился, чтобы выбрать между несуществующей аспирантурой и несуществующими болезнями, и выбрал аспирантуру. — Я поступаю в аспирантуру…
— В очную?
— Нет, в заочную. Вы представляете, какие это хлопоты, особенно для учителя…
Тонкие губы Веры Константиновны были по-прежнему неодобрительно поджаты.
— Уверяю вас, мне самому неприятно, что я вынужден так манкировать своими обязанностями. В ближайшее время я надеюсь освободиться…
— Хорошо, Юрий Михайлович. Я подожду. Но, надеюсь, вы понимаете, что долго так продолжаться не может…
Это случилось на перемене между первым и вторым уроками. Я сидел на своём обычном месте между шкафом с математическими наглядными пособиями, ключ от которого был потерян ещё предыдущими поколениями учителей, и весьма развинченным невысоким скелетом, каждый год терявшим по нескольку костей. На шкафу, как раз на уровне моих глаз, был прибит овальный инвентарный номерок. Семнадцать тридцать один. Я сосредоточенно смотрел на номер и думал, что более нелепых цифр не придумаешь. Ни на что их не разделишь, а перемножить их в уме я безуспешно пытался уже несколько лет.
И вдруг что-то произошло в моей голове. Я услышал звук включённого, но не настроенного на станцию приёмника. Звук тишины, которая вот-вот должна прорваться звуком. Но звука не было. Вместо него в этой гулкой тишине моей черепной коробки начала копошиться какая-то мысль. Даже не мысль, а мыслишка. Нечто крошечное, неясное, но беспокойное. Она всё ворочалась, крутилась, не находя себе места, постепенно росла и крепла. Но к сознанию ещё не всплывала. Быть может, не обладай я опытом Янтарной планеты, я бы не обратил внимания на своё состояние. Мало ли что у кого зреет в голове. От теории относительности до решения написать анонимку. Но я прислушивался к себе, как больной, ловящий малейшие симптомы. И мысль наконец оторвалась от дна подсознания и начала медленно подниматься к поверхности. И превратилась уже в нечто, что я знал и ощущал.
А знал я, что на Земле есть ещё кто-то, кто обладает такими же способностями, что и я, и кто связан той же нитью с Янтарной планетой, что и я. Не спрашивайте меня, как я это знал. Я не смогу ответить на этот вопрос. Я знал. Я был уверен. Во мне не было ни малейшего сомнения.
И знание это было приятно. Только в этот момент я осознал до конца, каким одиноким я был до сих пор. Один. Один среди миллиардов, выбранный У. Да, меня окружали люди, которые не отвернулись, поддержали, поверив в невероятное, но они полагались только на мои слова. А слова не могли передать ни гармонии плавных янтарных холмов, которую слышишь, паря над ними, ни полного растворения в братьях в Кольце Зова, ни мелодии Завершения Узора, ни самого цвета Янтарной планеты. Слова были слишком грубым инструментом, не рассчитанным на незнакомый мир. И я был в плену Янтарной планеты, отгороженный от людей стеной пустых слов, которые я пробовал и отбрасывал, убедившись в их слабости, тусклости, сухости.
И вот теперь где-то на Земле объявилась живая душа, и мне не нужно будет слов, чтобы разделить с ней счастье знакомства с народом У. Мне стало так хорошо, так радостно, что я тут же впервые в жизни перемножил в уме семнадцать и тридцать один — волшебные цифры с таинственного инвентарного номерка. Пятьсот двадцать семь — какое прекрасное число!
В кресле сидел математик Семён Александрович. Почему всегда в какие-то очень важные для меня минуты взгляд мой обращается на нашего математика? Милый Семён Александрович, отнимите классный журнал от груди, и тогда с вами тоже случится что-нибудь удивительное. Может быть, вам пронзит сердце стрела Амура, прикинувшегося нашим школьным скелетом без половины костей. Амур попадёт в вас, и вы влюбитесь в нашу директрису Веру Константиновну. А она в вас. И вместо педагогического сурового пучка на голове сделает себе необыкновенную причёску. А вы придёте в пёстрой модной рубашке с широким галстуком.
Нет, это, к сожалению, была маловероятная картина. Не из-за Амура, нет. Амур — это просто. Но вот пучок Веры Константиновны — тут и трёх Амуров было бы мало.
И всё-таки мне нестерпимо хотелось приобщить Семёна Александровича к счастью. Я подошёл к нему.
— Семён Александрович, — спросил я его, чувствуя себя посланцем судьбы, — хотите, я открою ваш шкаф с вашими усечёнными пирамидами?
Математик ушёл в глубь кресла и выход из него забаррикадировал классным журналом с чернильной кляксой в правом верхнем углу.
— Э… ключа у нас нет…
— Может быть, закажем новый?
Семён Александрович посмотрел на меня с испугом, будто я предложил ему взорвать школу и ограбить кассу взаимопомощи.
Я подошёл к шкафу. Синяя цветная бумага за стеклянными дверцами давно выгорела. Я взялся за ручку и несильно дёрнул. С печальным скрипом, с которым рушатся легенды, дверца открылась.
— Вот, Семён Александрович, — гордо и великодушно сказал я, — вам подарок. От нас двоих.
Прозвенел звонок, но Семён Александрович не шёл на урок. Мелкими шажками он бочком, по-крабьи, подходил к шкафу и вдруг коршуном бросился к нему. С блуждающей улыбкой тайного развратника он выхватывал из его пыльных глубин пирамиды и кубы, прямоугольники и параллелепипеды и дрожащей рукой стирал с них густую школьную пыль.
Девятый \"А\" я не слишком долюбливаю. Брезгливые снобы, делающие мне одолжение уже своим присутствием. Но сегодня и они показались мне милыми.
— Сегодня объявляется однодневный мораторий на двойки в честь выдающегося события, только что происшедшего в нашей школе, — голосом Левитана сказал я.
— Какого? — заверещали девицы девятого \"А\", славящиеся своим сорочьим любопытством.
— Был открыт шкаф с математическими пособиями.
Девицы разочарованно хмыкнули. Конечно, они бы предпочли объявление о помолвке Веры Константиновны и Семёна Александровича, но, увы, этого я им предложить не мог.
Из школы я пошёл домой пешком. Потеплело. Снег весь растаял, шёл мельчайший дождь. Даже не дождь, а водяная пыль. И никуда она не шла, а висела в воздухе. Две малышки, пританцовывая, промчались мимо меня. С портфельчиками на спине, с косичками, висящими из-под шапочек. А почему бы и мне не пойти пританцовывающим шагом?
Я зашёл в булочную, купил наш дневной хлебный рацион, захватил из овощного магазина пакет картофеля и принялся разогревать себе обед.
И вдруг снова гулкая тишина в голове. Ожидание, что я не один. И что тот второй знает, что есть я. Неважно, знает ли он, кто я и где я, но он знает, что я есть. Я в этом уверен так же, как и в том, что тот второй знает о Янтарной планете. Уверен, знаю.
Я посмотрел на часы. Уже четыре. В пять часов на комиссию должен был прийти Павел Дмитриевич.
Я не стал мыть посуду и помчался в институт, где нам было выделено две комнатки.
— Павел Дмитриевич, — сказал я, когда он влетел в дверь ровно в пять ноль-ноль, — произошло ещё одно событие.
Все повернулись ко мне, а председатель комиссии вкусно облизнулся, словно предвкушая что-то интересное.
— Что же, Юрий Михайлович?
— Сегодня я узнал, что на Земле есть ещё один человек, который, как и я, принимает сигналы с Янтарной планеты.
— Где он? — Павел Дмитриевич сделал видимое усилие, чтобы не взлететь со стула вверх.
— Не знаю.
— Откуда же вам известно о его существовании?
— Я получил сигнал. Я просто понял, узнал, что такой человек есть. Если вас интересует, я могу даже точно назвать вам время. Так… Это произошло на перемене между первым и вторым уроком. Значит, было это примерно в девять двадцать.
— Какого рода сигнал? — спросил Арам Суренович и почему-то взглянул на Нину, сидевшую у окна.
— Не могу сказать вам точно. Такое ощущение… будто включили приёмник, а на станцию не настроили. Тишина, которая таит в себе звук, так, что ли. Гулкая тишина. И какая-то копошащаяся мыслишка. Неясная. И сразу знание. Уверенность.
— Чёткая? — застенчиво спросил биофизик Сенечка.
— Что чёткая? Уверенность? Абсолютно. Как таблица умножения.
— А что, кто, где? — спросил Павел Дмитриевич.
— Ничего не знаю. Знаю только, что такой человек существует. Знаю, что это человек. Знаю, что он знает обо мне. И всё.
— Ах, как было бы хорошо найти его! — вздохнул председатель комиссии. — Представляете, что бы это значило? Если и этот человек получает информацию в форме сновидений и если эта информация совпадает с информацией, которую получает Юрий Михайлович, это значит, что отпадают последние сомнения в существовании такой информации.
— Мы бы посмотрели тогда, как запищали бы скептики вроде Ногинцева, — мечтательно сказал Борис Константинович.
— Ногинцев пищать не может, — сказал Павел Дмитриевич. — У него бас.
— Пускай пищит басом, — предложил Арам Суренович и победно посмотрел на Нину.
— Мы смогли бы опубликовать свои работы, — стыдливо пробормотал биофизик Сенечка и, чтобы не видеть собственного смущения, снял свои земские очки в металлической оправе.
Почему я мысленно называл его очки земскими, объяснить не могу. Земская управа, земский врач, врач Чехов. Не знаю.
— Пока об этом не может быть и речи, — отрубил Павел Дмитриевич и поставил точку, стукнув палкой об пол. Точка получилась мягкая, наконечник на палке был резиновый. — Не может быть и речи! Это было одним из условий при организации комиссии, и я с ним полностью согласен. Вы представляете, какой шум начался бы? Нашего Юру разорвали бы на кусочки. А он нам пока нужен целиком… Послушайте, а вот эти два сигнала — сигнал о том, что есть человек, знающий о Янтарной планете, и что этот человек знает о вашем существовании, — вы их получили одновременно?
— Нет. Сначала я узнал о его существовании, а потом, уже около четырёх часов, когда я собирался выйти из дому, я получил второй сигнал.
— Характер тот же, что и утром?
— Вы имеете в виду субъективные ощущения? Да.
— Будем надеяться, что Юра сможет уточнить информацию. Это было бы просто замечательно…
— Ногинцев… — начал было Борис Константинович.
Но Петелин оборвал его:
— Что-то я не пойму, друзья мои, чем мы здесь заняты. Выяснением, не осуществился ли первый контакт с внеземной цивилизацией, или утиранием носа уважаемому Валерию Николаевичу Ногинцеву?
— Одно не исключает другого, Павел Дмитриевич, — сказал Арам Суренович.
— Вы правы, дорогой мой, — улыбнулся председатель комиссии. — Если в малом великое найти нелегко, в великом малое, как правило, можно обнаружить без особого труда. Так, Борис Константинович? Карфаген должен быть разрушен. Ногинцеву должен быть утёрт нос?
— Должен, — с яростной уверенностью мстителя кивнул Борис Константинович.
— Ого, темперамент, однако, у вас! Не хотел бы я быть на месте вашего директора института и иметь такого сотрудника, как вы… Друзья мои, мне кажется, что сегодня Юрия Михайловича нужно отпустить с миром. Может быть, в спокойной обстановке он быстрее получит какую-нибудь дополнительную информацию о своём коллеге… Ах, как было бы хорошо найти его! Вы только подумайте, что бы это дало нам! Прямо дух захватывает, а у меня, у старого хрыча, дух захватить нелегко, поверьте мне… Юрий Михайлович, если что-нибудь прояснится, звоните мне тут же, в любое время суток.
15
Почти две недели я ничего нового рассказать Павлу Дмитриевичу не мог. В один прекрасный вечер в начале декабря Вася Жигалин зазвал нас поиграть в преферанс. Должен был прийти и Илья Плошкин.
На столе уже лежал расчерченный листок с магическими цифрами в центре: пулька до пятидесяти, по одной копейке. Галю услали смотреть по телевизору встречу по водному поло, а мы уселись за круглый стол.
— Мужики, — вдруг сказала жена Васи, — а ведь Юрочка обдерёт нас, как липку.
— Это почему ж? — спросил Илья.
— Да потому, что он читает наши мысли.
— Спасибо, мать, — растроганно сказал Вася, — а у меня и из головы выскочило.
— Точно, — кивнул Илья. — Разденет. Он такой. Олигофрены — они хитрые.
— Как хотите, — сказал я. — Я совсем забыл. Вы ж знаете, я начинаю читать мысли, только когда сосредоточусь.
— Ну конечно. А я вот прошлый раз сосредоточилась, и мне впаяли четыре взятки на мизере.
— Ты, мать, лучше не сосредотачивайся, — ласково сказал Вася, — это к добру не приводит.
Валентина густо кашлянула, повела могучими плечами, и Вася сразу сжался и затих.
— Ладно, — сказал я, — не хотите — не надо. Буду нести свой тяжкий крест. Играйте, выигрывайте, проигрывайте свои имения, погружайтесь в пучину разврата, а мы с Галей поехали домой.
— Нет, вы с Галей не поедете домой. Галя будет смотреть, как топят друг друга «Спартак» и «Динамо», а ты спокойненько, не спеша приготовишь ужин.
— А полы натереть не нужно? — деловито спросил я. — Или отциклевать? Я из тимуровской команды…
И в этот момент я услышал уже знакомую мне гулкую, набухшую ещё не родившимися звуками тишину. Я замер и закрыл глаза.
— Юрка, — услышал я голос Ильи, — тебе плохо?
Скрипнул отодвигаемый стул. Я махнул рукой:
— Не обращайте на меня внимания. Всё в порядке. Просто устал.
— Честно? — басом спросила Валентина.
— Честно, Валюша, не беспокойся.
Я снова закрыл глаза. Тишина всё нарастала и нарастала. Она гудела во мне, заполняла меня всего, но никак не могла вылиться в слово, в образ, в мысль, в знание.
— Пика, — сказал Илья.
— Пас, — вздохнула Валентина.
— Трефы, — сказал Вася.
— Трефы мои.
— Тогда бубны. Не торгуйся, Илья. Это не в твоей широкой натуре.
— Уговорил. Бери.
— Бубны. Элементарные, — неуверенно сказал Вася.
— Кто играет шесть бубен, тот бывает убиен, — назидательно сказал Илья.
— Джамбул, — сказал Вася. — Певец векового карточного фольклора.
— Певец говорит «вист», — ехидно сказал Илья.
— Тоже, — сказала Валентина.
А тишина во мне всё зрела и зрела и никак не могла разродиться. И я сидел тихо, терпеливо, как наседка. Я и был наседкой.
— Похоже, сударь, что вы без одной, — сухо сказал Илья.
— Боже, сколько в этом человеке злорадства, низкой корысти и стремления унизить ближнего! — плачущим голосом сказал Вася.
— Ах, Вася, если бы ты так писал, как говоришь, тебе бы цены не было, — задумчиво сказал Илья. — Сколько блеска, огня, любви к себе — и всё из-за одной недобранной взятки. Какой же шедевр ты создашь, если сядешь на семерной без трёх?
— Не пугай его на ночь глядя, — пророкотала Валентина, — а то он станет заикой. Я пас. Тебе что-нибудь дать. Юрка?
— Спасибо, я тоже пас. Всё нормально.
И вдруг в голове у меня зажглась фраза.
Коротенькая английская фраза: «Спасибо, мисс Каррадос». И гулкая тишина в моей голове исчезла, погасла, словно приёмник выключили.
Мисс Каррадос. Что такое мисс Каррадос? Кто такая мисс Каррадос? Связана ли она как-то с моим двойником, к которому, как и ко мне, протянулась с Янтарной планеты тонкая ниточка сновидений?
Тишина и ощущение ожидания были теми же, что и тогда в школе, когда я сидел между шкафом и скелетом. Но на этот раз я прочёл фразу. Именно прочёл. А может быть, всё это мне только почудилось?
Ночью впервые за долгое время я видел вполне земной сон. Мне снился какой-то заграничный город. Я хотел догадаться, что это за город, но почему-то не мог никого спросить.
Я шёл по небольшой улочке и слышал английскую речь, но понять, о чём говорят, не мог. И не потому, что не понимал слова и фразы, а потому, что они сливались. И я всё старался расслышать, что же всё-таки говорят прохожие, и не мог. Я напрягался, вытягивал шею — и не мог разобрать ничего.
Улочка, по которой я шёл, была застроена одно- и двухэтажными домиками. На одном из более крупных зданий была вывеска. Я знал, что мне её обязательно нужно рассмотреть, но почему-то не мог подойти поближе. Как будто на вывеске, небольшой медной табличке, было слово «банк». Да, четыре буквы: «Банк». Очень похоже на «банк». А вот какой банк… Я даже мог пересчитать буквы. Их было семь, и первая… первая была очень похожа на букву \"к\" в слове «банк».
И больше я ничего не мог понять. Я проснулся с ощущением, что не сумел сделать то, что должен был. Я лежал в темноте, и незнакомая улочка, которую я только что видел, снова проплывала у меня перед глазами. Нет, это был не простой сон. Яркость картины, насыщенность деталями были такими же, как и янтарные сны. Но это была Земля. Люди говорили по-английски, я был в этом абсолютно уверен. Эх, если бы я мог прочитать название банка!..
Павел Дмитриевич пришёл в неописуемое волнение, когда я позвонил ему утром. Голос его дрожал от возбуждения.
— Приезжайте к десяти, — сказал он.
— Павел Дмитриевич, — взмолился я, — меня выгонят из школы! Меня уже вызывала директриса.
— Честно говоря, доктор Фрост, я никогда не видел смысла во всех этих заумных рассуждениях; я предпочитаю иметь дело с фактами.
— Вы, инженеры, ничем не лучше метафизиков — вы игнорируете любые факты, которые не можете разложить по полочкам. Если вы не можете попробовать его на зуб — его для вас не существует. Вы верите в механистическую, детерминированную вселенную, и начисто отрицаете за человеком право на сознание, волю и свободу выбора — те факты, с которыми вы только что столкнулись.
— Все это может быть объяснено на уровне рефлексов.
Профессор развел руками.
— Вот сейчас вы заговорили, как Марта Росс — она способна объяснить все, что угодно с позиций библейского фундаментализма. Почему бы вам обоим не согласиться, что существуют явления, которых вы не понимаете? — он замолчал и наклонил голову. — Вы ничего не слышали?
— Кажется, да.
— Давайте, проверим. Рановато, но, возможно, кто-то вернулся.
Они поспешили в кабинет — и стали свидетелями невероятного, наводящего суевереный ужас зрелища.
В воздухе, возле камина, парила фигура в белом, окруженная мягким перламутровым сиянием. Пока они в растерянности застыли в дверях, фигура повернулась к ним лицом, и они увидели, что лицо у нее — Марты Росс, просветлененое и нечеловечески величавое. Раздался голос:
— Мир вам, братья.
Волна кротости и вселенской любви обволокла их как материнское благословление. Фигура приблизилась — и они узрели, что от плечей ее ниспадают огромные белые крылья хрестоматийного ангела. Фрост выругался, но еле слышно и как-то вяло.
— Не страшитесь. Я вернулась, как вы просили. Дабы просветить и помочь.
— Я возьму вас в свой институт. Старшим лаборантом.
Голос доктора окреп:
— Вы Марта Росс?
— Спасибо, Павел Дмитриевич. Меня уже звали лаборантом, сторожем и завхозом. Но я хочу преподавать английский язык. Или в крайнем случае циклевать полы.
— Я отвечаю на это имя.
— Вы будете циклевать полы в моём институте. Вам их хватит на всю жизнь. А вообще-то… Знаете что, так, пожалуй, даже будет лучше. Банк. Кто всё знает за заграничные банки, как когда-то говорили в Одессе? Финансисты. Это мысль. Четыре часа.
— Что случилось после того, как вы надели наушники?
Я пришёл без десяти четыре, а без двух минут четыре в комнату ворвался Павел Дмитриевич, погоняя перед собой вальяжного молодого мужчину с элегантным плоским чемоданчиком в руках. На пухлом, гладком лице его застыло изумление.
— Это товарищ Рыженков, — сказал Павел Дмитриевич. — Я выкрал его прямо с работы.
— Ничего. Какое-то время я спала. А потом проснулась и отправилась домой.
Выкраденный Рыженков виновато улыбнулся. Должно быть, он не привык иметь дело с людьми типа Павла Дмитриевича.
— И ничего больше? Тогда как вы объясните свой внешний вид?
— Товарищ Рыженков постарается помочь нам в определении национальной принадлежности банка, который видел Юрий Михайлович.
— Я выгляжу так, как вы, сыны человеческие, представляете себе Слуг Господних. Какое-то время я служила в миссии в Южной Америке и там пришлось расстаться со смертной жизнью во славу Божию. Так я вступила в Вечный Город.
Товарищ Рыженков вытащил сигареты и вопросительно посмотрел на Павла Дмитриевича.
— Вы попали в Рай?
— Никаких сигарет, дорогой… как вас прикажете величать, а то «товарищ Рыженков» слишком официально.
— Вот уже который век я сижу у подножия Золотого Трона и пою осанну в Его честь.
— Никита Алексеевич.
Дженкинс не выдержал:
— Так вот, дорогой Никита Алексеевич, спрячьте ваши сигареты. Курить будете, когда определите банк. И чем быстрее определите, тем быстрее закурите. Такой стимул вас устроит? Наполеон, как известно, запрещал своим помощникам ходить в уборную, пока они не управятся. Я не Наполеон и заменил туалет табаком.
— Марта… ах, Святая Марта… скажи: где Эстелла? Ты ее видела?
Специалист по банкам несмело улыбнулся. Он никак не мог понять, куда он попал и что от него хотят. Он спрятал сигареты в карман и сплёл перед собой пальцы рук, изображая готовность и внимание. Руки у него были такие же чистые и пухлые, что и лицо. И обручальное гранёное кольцо тоже было новенькое и блестящее.
— Ну-с, начнём, друзья мои. Никита Алексеевич, вы эксперт. Берите бразды правления в свои руки. Задавайте вопросы. Юрий Михайлович опишет вам всё, что смог увидеть.
Фигура неспешно повернулась, глянула на него:
Эксперт слегка развёл руками. Жест извинения.
— Ну что ж, начнём, как говорится, с самого начала. Юрий Михайлович, о какой стране идёт речь?
— Не надо страха.
— Это-то мы как раз и пытаемся выяснить, — сказал Павел Дмитриевич.
— Простите… гм… — На лице специалиста по банкам появилось удивлённое выражение. — Я понял, что… Юрий Михайлович видел какой-то банк…
— Да скажи же, где она!
— Совершенно верно, — сказал Павел Дмитриевич, сердито пристукнул по полу палкой и нетерпеливо задёргался на своём стуле — вот-вот взлетит. — Я вам об этом уже говорил.
— В том нет нужды.
— Я понимаю, я понимаю, — торопливо кивнул Никита Алексеевич, и было видно, что он привык бывать на совещаниях, где лучше всего было соглашаться со всем.
— Прежде всего, речь идёт о стране, в которой говорят по-английски, — сказал я. (Никита Алексеевич что-то записал в такой же аккуратной и пухлой книжечке, как весь он.) — Я видел медную табличку. Слово «банк» я смог рассмотреть, а вот само название…
— Никакой пользы, — с горечью пробормотал он.
— Вы входили в банк?
— Юрий Михайлович… гм… не совсем был там, — сказал Павел Дмитриевич. — Я думаю, не в этом дело, и мы не будем этим заниматься.
— Я помогу. Внемлите же: Любите Господа нашего всем сердцем, и любите ближнего своего как самого себя. И это все, что вам надобно знать.
— Я понимаю, понимаю, — закивал эксперт. Удивительное дело: как только он окончательно потерял всякое представление, что происходит, он успокоился, и на розовом его личике появилось деловое, будничное выражение. — Само слово «банк» было написано по-английски? Вы знаете английский?
— Да. Безусловно по-английски. «Би-эй-эн-кей».
Говард промолчал, потому что не знал, что ответить, но он был явно не удовлетворен. Фигура же продолжила:
— А сколько слов до или после слова «банк»?
— Мне пора. Да благословит вас Господь.
— Одно слово.
Она сверкнула и исчезла.
— Одно? Без артикля в самом начале?
Профессор коснулся руки молодого человека.
— Без. Я насчитал в нём семь букв. Так, по крайней мере, мне показалось.
— Понимаю, понимаю. Английский язык. Семь букв… — Никита Алексеевич закрыл глаза, губы его что-то беззвучно шептали.
— Пойдемте подышим свежим воздухом.
— Я не уверен на сто процентов, — сказал я, — но мне показалось, что первая буква первого слова похожа на последнюю букву слова «банк». То есть английское «кей». Теперь, когда мы заговорили об этом, мне даже кажется, я понимаю, почему обратил внимание именно на букву «кей».
— Почему же? — спросил эксперт.
Он вывел покорного и молчаливого Дженкинса в сад. Какое-то время они молча прогуливались. Наконец Говард осмелился на вопрос:
— У неё в обоих случаях была очень высокая вертикальная палочка.
— Понимаю, понимаю, — кивнул эксперт, полез в карман и вытащил сигареты.
— Мы что, в самом деле видели ангела?
— Мы же договорились, молодой человек! — сердито сказал Павел Дмитриевич.
— Полагаю что так, сынок.
— Да, да, конечно, — поспешно согласился Никита Алексеевич, но сигареты не убрал и даже вытащил из пачки сигарету, выбив её элегантным щелчком. — Киферс. Банк Киферс. Средний провинциальный банк в Шервуде. Капитал на первое января прошлого года составлял двести двенадцать миллионов. Сорок два отделения. Президент Джеймс Перси Аллейн.
— Но это же безумие!
— Шервуд? — переспросил Павел Дмитриевич.
— Миллионы людей не согласились бы с этим — событие невероятное, но никак не безумное.
— Шервуд, — кивнул Никита Алексеевич. — Вы разрешите?
— Но это же противоречит всем современным воззрениям… Рай… Ад… Господь собственной персоной… Воскрешение… Или все, во что я верил — ложь, или я тронулся рассудком.