Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Зиновий Юрьев

Быстрые сны

Часть первая

«Быстрые сны»

1

Я открыл глаза и посмотрел на окно. Наверное, совсем рано. Утренняя серость ещё ничего не могла поделать с настоянной за ночь темнотой комнаты.

Я скосил глаза на будильник, но стрелки неясно расплывались по циферблату. Бог с ним, всё равно ещё не вставать. И здесь я почувствовал спросонья какую-то странность. То, что я проснулся в своей квартире, рядом со своей женой, было более чем естественно. Но тем не менее странность была. Нечто явно неуместное в маленькой комнатке, из которой ещё не вытекла ночная тёплая тьма.

Несколько секунд эта странность барахталась в моём просыпающемся мозгу, затем окрепла и, осознанная, превратилась в какое-то удивительное состояние духа.

Я изумился. Никаких особых причин для такого радостного настроения, да ещё часов в пять утра, у меня не было. Не было поводов для огорчений, это верно, но разве отсутствие поводов для огорчений — это повод для радости? Когда двадцатипятилетний учитель английского языка просыпается в своей кровати и прислушивается к ровному дыханию жены, этого, согласитесь, для неожиданной радости всё-таки маловато.

Разумеется, ничего плохого в этом не было. Можно было даже испытать чувство сладостного предвкушения: ещё рано, часа два сна впереди. Ты здоров, тьфу, чтоб не сглазить. Жена тоже. Всё в порядке, жизнь идёт. Когда-то, совсем маленьким, я испытывал иногда беспричинную радость, радость жеребёнка, прыгающего на солнечном лугу. Но острая, неожиданная, непонятная радость взрослого человека в пять утра… Может быть, что-нибудь в школе? Нет, в школе тоже ничего сверхъестественного не произошло.

И вдруг я понял. Радость исходила от сна. И сновидение всплыло на поверхность моей памяти. Чёткое и ясное. Окрашенное в янтарные тона. Цвет, которым вспыхивает ствол сосны, когда перед закатом в него вдруг неожиданно ударяет из-за сизой тучи луч солнца.

Янтарный сон! Поразительно чёткий, объёмный. Чувство полёта. Но дух не захватывает. Желудок не устремляется вверх, как при падении. Спокойный полёт. И под взором разворачивается янтарный пейзаж. Чередование гор, скорее холмов. Гладких, округлых, спокойных. Долины с трещинками. То ли дороги, то ли реки.

Нырок вниз. Такой же бесшумный и стремительный, как полёт. Цвет становится ярче. Янтарь наполняется пронзительной охрой…

— Ты что ворочаешься? — сиплым со сна голосом пробормотала Галя. — Не спишь?

— Не сплю, — сказал я и почувствовал к Гале благодарность за то, что она проснулась и что ей сейчас можно будет рассказать про удивительный сон.

— Не заболел?

— Нет, Люш, не беспокойся. Я здоров. Просто мне приснился такой сон… — Я замолчал, подыскивая слова, чтобы передать ей яркость сновидения.

В глубине моего сознания слова были такими же яркими и праздничными, как сам сон, но — удивительное дело! — пока они попадали мне на язык, они высыхали, теряли нарядный блеск, становились скучными и сухими, как собранные на пляже и высохшие по дороге домой разноцветные камешки, как рассвет за окном.

— Ты понимаешь, прежде всего цвет… Необыкновенный цвет, — начал было я, но услышал в паузе между словами ровное Галино дыхание. Слишком ровное.

Она спала, посапывая. Я собрался было обидеться, но так и не собрался, потому что сновидение снова разворачивалось подо мною огромной янтарной панорамой. Сон и не сон. Картина была чёткой, ясной, полной деталей. Ощущение не сна, а просмотра цветных слайдов, которые плавно проходят перед тобой.

Ну хорошо, такой яркий сон, подумал я, встрепенувшись, но откуда эта детская радость? Может быть, сон вовсе ни при чём? При чём, ответил я себе убеждённо. Каким-то странным образом ночной полёт над Янтарной планетой явно давал мне чувство острой, неожиданной радости.

Это чувство сохранялось у меня целый день, окрашивая всё вокруг в праздничные, яркие цвета.

— Что ты улыбаешься? — спросила Галя, когда я делал зарядку. — Что смешного?

Я положил гантели на пол, выпрямился и посмотрел на Галино лицо с плотно сжатыми губами. По утрам она всегда сурова. Вообще она милая женщина, и я нисколько не жалею, что женился на ней. Но откуда у неё эта неприступность по утрам, эта холодность? А может быть, просто она просыпается раньше своих эмоций? Руки и ноги двигаются, стелют кровать, делают упражнения по системе йогов, открывают кран душа, ставят на плиту чайник, а эмоции спят, тихо, сладко спят.

Что ж, вполне убедительная теория, потому что часа через два, если мы не расстаёмся, уходя на работу, Галя начинает нежнеть на глазах. Из лица постепенно вытаивает суровая неприступность, черты смягчаются, слова перестают носить чисто информационный характер. И я из Юрия и Юры превращаюсь в Юрчу, Юрчонка и прочее.

— Что смешного? — снова спросила Галя тоном служащего испанской инквизиции.

— Не знаю, — сказал я. — Может быть, я улыбаюсь потому, что видел какой-то необыкновенный сон… Понимаешь…

Жена крайне неодобрительно посмотрела на меня.

— Яичницу будешь? — спросила она неприязненно и, не ожидая ответа, пошла на кухню.

Господи, подумал я, если мы разведёмся когда-нибудь, это будет, наверное, именно из-за того, что по утрам она не умеет улыбаться, а я в это время, наоборот, особенно любвеобилен.

«Ну хорошо, Юрий Михайлович, — скажет судья и внимательно посмотрит на меня из-под очков в тонкой металлической оправе, — а какова всё-таки причина, по которой вы хотите развестись с супругой? Разрушить молодую семью…» — «Понимаете, товарищ судья, — скажу я, волнуясь и нервно подёргивая пальцы до хруста в суставах, — всё дело в том, что моя жена никогда не улыбается по утрам». Немолодой судья с усталыми умными глазами вздохнёт глубоко, печально и понимающе и скажет: «Да… Это тяжёлый случай… А вы пробовали рассмешить её?» — «Ещё бы, товарищ судья! Я буквально засыпал её анекдотами, гримасничал, паясничал…» — «И что же?» — «Всё бессмысленно, товарищ судья. По утрам она не улыбается». — «Да, боюсь, что юстиция в данном случае бессильна», — скажет судья и смахнёт украдкой скупую судейскую слезу.

По дороге в школу я встретил Вечного Встречного. Так я окрестил про себя средних лет человека, с которым всегда встречаюсь по утрам около аптеки. Плюс-минус двадцать шагов. Я работаю в школе уже три года и три года встречаю около аптеки Вечного Встречного. За эти три года он изрядно пополнел, и портфель его соответственно стал вдвое толще. Полнота его была приятна, солидна, лицо — почти удовлетворённое жизнью. По-видимому, он успешно продвигался по службе, хотя до персональной машины ещё не дорос. И хорошо, думал я эгоистически, потому что мне было бы немножко грустно расстаться с ним. День, начатый без него, потерял бы свою законченность.

Как-то я не видел его недели две подряд и всё гадал, проходя мимо аптеки, получил ли он повышение или заболел. А потом, увидев издали знакомую фигуру со знакомым портфелем, обрадовался так, словно он был моим ближайшим другом. Но не поздоровался. По какому-то тайному соглашению мы не только не здоровались, но даже не кивали друг другу. Два атома в городской толпе, орбиты которых пересекаются у аптеки в восемь восемнадцать, максимум восемь девятнадцать утра.

Сегодня я поздоровался с Вечным Встречным. Я, конечно, не назвал его так. Просто, когда мы сошлись у аптеки, у средней витрины, в которой стояли запылённые и выцветшие коробки с лекарственными травами, я улыбнулся и сказал:

— Доброе утро. Я думаю, нам пора уже начать здороваться.

Боже, какую реакцию вызвали мои слова! Вечный Встречный вздрогнул, остановился, расплылся в широчайшей улыбке, даже его очки, казалось, расплылись вместе с лицом, и сказал неожиданно высоким голоском:

— Здравствуйте, мой дорогой, и спасибо вам.

— За что же? — удивился я.

— Три года я думаю над тем, как поздороваться с вами, а вы это сделали так легко и просто! Благодарю вас, вы сняли у меня груз с плеч!

— Пожалуйста, пожалуйста. Если нужно снять ещё какой-нибудь груз… — улыбнулся я, чувствуя себя сильным, добрым и мудрым.

Мы пожали друг другу руки и разошлись.

В учительскую я вошёл в восемь двадцать пять — на минуту позже, чем обычно. Минута ушла на беседу с Вечным Встречным. Прекрасно проведённая минута. Минута, которую не жалко потерять.

Я достал сигарету и закурил. Следующие три минуты я обычно неторопливо курил, думая о том, что надо, чёрт возьми, собрать волю в кулак и бросить наконец курить. От этих мыслей первая утренняя сигарета приобретала особый сладостный вкус греховности.

Но сегодня я не думал о силе воли. Воображение моё всё ещё занимал ночной сон, бесшумный и стремительный полет над янтарными горами, каждую из которых я видел перед собой так отчётливо, словно всю сознательную жизнь парил над ними.

Я понимал, что настойчивость, с которой мой мозг всё время возвращался к сновидению, была нелепой, может быть даже маниакальной, но ничего поделать с собой не мог. И не хотел. Подобно тому как сновидение дало мне почему-то радость, так и воспоминание о нём было приятно. Я отдавал себе отчёт в странности этого, но она не пугала меня. В странности не было ничего болезненного. Просто была некая весёлая странность, окрасившая будни в яркие и неожиданные праздничные тона. Словно стены учительской вдруг оказались выкрашенными не в скучный коричневый цвет, а в какой-нибудь лиловый с золотом. Или тишайший наш математик Семён Александрович явился бы не в своём вечном сером костюмчике, а в золотом камзоле, ботфортах и при шпаге.

Мне снова остро захотелось рассказать о сне кому-нибудь, и я обвёл глазами учительскую. Математик Семён Александрович сидел в кресле, полузакрыв глаза, и держал на коленях журнал с аккуратной кляксой в правом верхнем углу. Восьмой \"Б\". Вид у него при этом был такой напряжённо-мученический, как будто он был ранним христианином и через несколько минут его должны были бросить в яму со львами. Впрочем, в некотором отношении восьмой \"Б\" хуже ямы со львами. Львы свирепы, но не болтливы, чего нельзя сказать о восьмом \"Б\".

Подойти к нему и сказать: «Семён Александрович, а я сон видел интересный…» Я усмехнулся. Естественнее было бы, например, закукарекать, взмахнуть руками и взлететь на шкаф, на котором стоит сломанный глобус с геологическими напластованиями пыли.

Химик Мария Константиновна переписывала что-то из журнала в крохотную записную книжечку. Сама она была столь велика и обильна, а книжечка такая крохотная, что, казалось, ей не удержать такую малость в руках. Вся школа знала, что Мария Константиновна ровным счётом ничего не помнит и поэтому всё записывает в многочисленные записные книжечки. Отметки учеников и дни рождения учителей, профсоюзные долги и расписание уроков — всё было в её книжечках. Система, разработанная ею, должно быть, отличалась большой эффектностью, потому что на самом деле она никогда ничего не забывала. А может быть, она всё отлично помнила и жаловалась на память из кокетства.

А что, взять да рассказать ей о сне. Интересно, запишет она сон в маленькую записную книжечку? Или вместо этого напомнит о задолженности по профвзносам?

Зазвенел звонок, и я отправился в седьмой \"А\". Нельзя сказать, чтобы ребята меня слишком боялись, но дисциплина на уроках у меня, тьфу, чтоб не сглазить, вполне пристойная. Я обвёл глазами класс. Удивительно, прошло уже несколько часов со времени моего сновидения, а мир по-прежнему был освещён тёплым янтарным светом и казался поэтому веселее, приятнее и трогательнее, чем обычно. Вон, например, Слава Жестков. Комбинация сонливости и брезгливости на его лице всегда казалась мне удивительно противной. Но сегодня и его лицо выглядело почти приятным. А Алла Владимирова становится прямо красавицей, как я мог раньше этого не замечать… Что она умница — это я знал всегда. Светлая головка. Но как же она похорошела с прошлого года! Высокая, тоненькая, глазищи в пол-лица, берегитесь, мальчики! На мгновение мне стало грустно, как бывает всегда, когда я вижу красивых девушек, за которыми никогда не буду ухаживать, которым никогда не скажу «Я люблю тебя», на которых никогда не женюсь. Нет, нет, я не исступлённый ловелас, не донжуан на сдельщине, даю слово. Просто когда-то, ещё совсем мальчишкой, я прочёл в одном рассказе Чехова про грусть, которая охватывает при виде красоты. Я вообще люблю Чехова, а это замечание так поразило меня своей правдивостью, тонкостью, что я запомнил его навсегда.

Я попросил класс раскрыть тетради с домашними упражнениями и быстро прошёл по рядам. Артикли, артикли — поймут они когда-нибудь разницу между определённым и неопределённым артиклем? С тем, что Слава Жестков свершит, по-видимому, свой жизненный путь, так и не вникнув в тонкости употребления английских артиклей, я готов был скрепя сердце примириться. Но Алла Владимирова…

— Милые дети, — сказал я по-английски со скоростью засыпающей улитки, и ребята заулыбались. (Куда охотнее моей жены, отметил я.) — Милые дети! Представьте себе, что вы — единственные очевидцы автомобильной аварии. Машина-нарушитель скрылась. Суровый лондонский бобби достаёт книжечку (как у Марии Константиновны, хотел добавить я, но удержался) и просит вас на более или менее чистом английском языке рассказать об удравшей машине. Начнём наше описание. Ну, скажем, что машина была серого цвета! Только обращайте внимание на артикли! Евграфов, please!

— It was a grey car! — выпалил круглолицый и краснощёкий малыш, обладавший огромным даром внушения. Не было ещё случая, чтобы он не мог убедить меня, что не подготовился по уважительной причине.

— Отлично, — сказал я. — Машин серого цвета, как вы, наверное, догадываетесь, в Лондоне много, и определение «серый» ещё не даёт нам права употребить определённый артикль. Ну-с, что ещё можно сказать о нарушителе лондонского уличного движения?

Нет, что бы ни говорили циники, подумал я, а в преподавательской работе есть свои радости. Одна из них — частокол взметнувшихся рук.

— Мисс Котикова, please.

Аня Котикова необычайно спокойна, выдержанна и недоступна мирской суете. Она поднялась медленно и торжественно, подумала и сказала:

— It was a little grey car.

— Прекрасно, — сказал я. — Как видите, оба определения: и то, что машина была серая, и то, что она маленькая, ещё не гарантируют её уникальности, неповторимости. А как по-вашему, может быть у машины такое определение, которое сразу выделит её из класса всех похожих машин и даст нам право соответственно употребить определённый артикль?

— Номер, — сказал басом Сергей Антошин, пробудившись на мгновение от летаргического сна, в котором пребывал с первого класса.

— Браво! — сказал я. — Прощаю тебе за остроту ума и то, что ты не поднял руку и ответил по-русски. Может быть, кто-нибудь знает, как будет по-английски «номер», номер машины?

«Ну, Алла Владимирова, — подумал я, — окажись на высоте. Сегодня всё должно быть необычно».

И Алла Владимирова подняла руку:

— Licence plate.

«Спасибо, Алла», — растроганно подумал я.

На перемене я всё-таки подошёл к преподавательнице химии.

— Мария Константиновна, — сказал я, — я хотел…

— Что, Юрочка? — спросила Мария Константиновна, извлекая из кармана одну из своих записных книжечек.

— Я видел сон, — сказал я, — представляете себе…

— Да, Юрочка. Но вы знаете, у вас не уплачены профвзносы за два последних месяца.

— Да, — виновато понурил я голову, — и это меня страшно угнетает.

— Но в чём же дело? — вскричала Мария Константиновна и в своём профсоюзном волнении стала на мгновение почти красивой. — Заплатите. Сейчас я достану ведомость.

— Э, Мария Константиновна, если бы всё было так просто…

— Но в чём же дело? У вас, вероятно, нет денег?

— Вероятно? Не вероятно, а безусловно! — простонал я, и Мария Константиновна погрозила мне пальцем.

Это становилось навязчивой идеей. Неужели же я не найду человека, которому мог бы рассказать о необычном сне? А может быть, и незачем рассказывать? Бегает взрослый, солидный человек по городу и пристаёт ко всем со своим сном. Ну сон, ну Янтарная планета. И слава богу. Двадцатый век на исходе. Раньше снились выпавшие зубы, чёрные собаки и деньги, теперь сны становятся космические. Ничего странного. Тем более, что деньги мне даже не снятся, настолько их нет.

Но снова и снова я вспоминал ни с чем не сравнимое чувство бесшумного полёта над янтарной панорамой, округлые, плавные холмы, языки долин с трещинками не то ручьёв или рек, не то дорог.

Ну, да бог с ней, с планетой, вздохнул я и взял журнал восьмого \"Б\". С круглой кляксой в правом верхнем углу.

2

Следующая ночь снова вернула меня к Янтарной планете. Но на этот раз полёт был совсем другим. Вернее, вначале он в точности повторял то же бесшумное скольжение над оранжевыми, янтарными и охристыми просторами, но потом что-то произошло.

Я долго думал наутро, как объяснить это словами. Я впервые в жизни понял, как, должно быть, нелёгок писательский хлеб, если нужно изо дня в день судорожно и мучительно копаться в грудах слов, выбирая то единственное, которое точно и без зазоров ляжет рядом с другими. Нет, это я говорю неверно. Груда слов — это штамп. Как только нужно выразить словами нечто более или менее необычное, слов катастрофически не хватает. И боюсь, я не смогу даже приблизительно описать свои ощущения. Но тем не менее попробую.

Итак, я снова бесшумно парил над янтарными плавными холмами. Мне было хорошо, покойно и радостно видеть эти холмы. Их неторопливое чередование, сама их форма сливались в некую молчаливую гармонию, которая отчётливо звучала в моём мозгу.

Внезапный взрыв. Ночь, освещённая миллионами прожекторов. Миллион объективов, сразу наведённых на фокус, миллион телевизоров, сразу настроенных на резкость поворотом одной ручки.

Голова моя огромна, как храм. Я всесилен. Я знаю всё. Мелодия янтарных холмов усложнилась тысячекратно, и она принесла мне знание. Я знаю, что меня зовут У. Я знаю, что принадлежу к жителям Янтарной планеты. Я знаю, что я одновременно отдельный индивидуум У и часть другого организма. В моём мозгу звучат мои мысли и мысли других. Я могу сосредоточиться на своих мыслях, и тогда я начинаю ощущать себя У, или могу раствориться, превратившись в часть огромного существа, которое состоит из моих братьев.

Переключаться вовсе не трудно. Если ты решаешь какую-то конкретную задачу, ты обретаешь свою индивидуальность. Как, например, сейчас. Я отдельное существо по имени У. Я прекращаю полёт. Это очень просто. Я не дёргаю ни за какие рычаги, не нажимаю педали, не вдавливаю кнопки. Я хочу опуститься. И я опускаюсь. Я плавно скатываюсь вниз с невидимой горки. Янтарная панорама стремительно увеличивается, заполняя собой горизонт, приближается. И вот я уже на твёрдой земле.

Я не могу объяснить вам, как я летаю над поющими янтарными холмами. Я знаю только, что не было никаких летательных аппаратов. Ничего не крутилось, не жужжало, не пульсировало. Было бесшумное, свободное скольжение по невидимым горкам, наклоны которых я изменял по своему желанию.

А потом У лежал на тёплой янтарной скале и смотрел в желтоватое небо, в котором быстро скользили странные лёгкие облака, похожие на длинные стрелы. Он был полон поющей радости, и он не был теперь только У. Он был частью, клеточкой другого, большего существа, и его мысли и чувства были мыслями и чувствами этого большего существа, которое и было народом Янтарной планеты.

Быть может, этот сон покажется вам нелепым, тягостным, непонятным. Может быть, вам свойственно рациональное мышление и всякий флёр мистики раздражает вас. Может быть. Но я, проснувшись, испытал то же радостное, светлое ощущение, то же мальчишеское ожидание чего-то очень хорошего, бодрость, прилив сил. Предвкушение. Канун праздника в детстве, когда твёрдо знаешь, что впереди радость.

В конце концов, почему я должен был беспокоиться, если мне снился многосерийный научно-фантастический сон? Чем, спрашивается, он хуже любого другого сна? Определённо даже лучше, потому что приносит мне приятные ощущения и, кроме того, интересен.

Как, например, может быть, что У — и отдельное существо и вместе с тем часть другого существа? И как они всё-таки скользят в небе?

Я улыбнулся сам себе. Что значит родиться во второй половине XX века! Я вижу сказочные сны и думаю о том, как и почему происходят чудеса. Почему летает Конёк-горбунок? Какая у него подъёмная сила? Как стабилизируется полёт ковра-самолёта? Каково сопротивление на разрыв скатерти-самобранки? Или разрыв-травы?

Я вздохнул. Три часа дня. Надо расстаться с У и вместо него поговорить с матерью Сергея Антошина. Может быть, это не так интересно, но, увы, нужнее.

Она опоздала ровно на двадцать минут. Наверное, сонливость у них чисто семейная черта. Как, впрочем, и редкое умение всегда чувствовать себя правым. Она решительно бросила на стол сумку.

— Что будем делать с Сергеем? — строго спросила она меня, садясь без разрешения и закуривая.

— Не знаю, — честно признался я.

— Вы классный руководитель, — веско сказала товарищ Антошина, — вы должны знать.

«Сейчас добавит „вам за это деньги платят“, — подумал я. — И я, покраснев, буду лепетать, что платят, увы, не так уж много».

Мне стало стыдно. Должен знать — и не знаю.

— Понимаете, Сергей парень толковый, — сказал я, — несмотря на отвратительную успеваемость. Или скажем так: несмотря на прекрасную неуспеваемость, все преподаватели считают его не лишённым способностей…

— Не вижу здесь ничего смешного.

— Я тоже. Я просто хотел подчеркнуть, что неуспеваемость у вашего сына какая-то нарочитая, что ли. Даже абсолютно ничего не делая дома, и то можно было бы учиться лучше, чем он. Мне иногда кажется, что он изо всех сил старается не вылезать из двоек.

Мать Антошина начала медленно багроветь на моих глазах. Резким, решительным движением она расправилась с окурком, раздавив его в пепельнице, и посмотрела на меня:

— Вы хотите сказать…

Я молча смотрел на неё. Я не знал, что я хочу сказать.

— Вы хотите сказать, что мой сын специально учится плохо?

— Не знаю, специально ли, но порой, повторяю, у меня такое впечатление… Какие у вас отношения?

— Отношения? — Антошина посмотрела на меня с неодобрительным недоумением. Какие, мол, ещё могут быть отношения у матери с сыном? — Отношения у нас в семье нормальные.

— Вы наказываете Сергея?

— Отец, бывает, поучит. И я тоже. — В её голосе звучала такая свирепая вера в свою правоту, что я начал понимать Сергея.

— Можете ли вы обещать мне одну вещь? — спросил я.

— Какую? — Антошина подозрительно посмотрела на меня.

— Не наказывать вашего сына. Понимаете, он в таком возрасте, когда…

— А что же, Юрий Михайлович, — она произнесла моё имя и отчество с таким сарказмом, что я готов был устыдиться его, — прикажете нам делать? По головке его гладить? Отец работает, я тоже, а он…

— Нет, я вас вовсе не прошу гладить Сергея по головке, как вы говорите. Просто… не бейте его.

— А мы его не бьём. С чего вы взяли?

— Вы же только что сказали, что отец, бывает, поучит. И вы тоже. Чем же вы его учите?

Антошина пожала плечами. Экие глупые учителя пошли, таких вещей не понимают!

— Ну, стукнет раз для острастки, а вы — бить…

— Ладно, не будем с вами спорить о терминах. Я вас прошу: не бейте, не ругайте его, забудьте хотя бы на месяц о своих воспитательных обязанностях. Договорились?

— Гм! Посмотрим, Юрий Михайлович, — обиженно сказала Антошина. — Вы, конечно, педагог…

— А сейчас, когда выйдете, попросите зайти Сергея.

— Сергей, — сказал я Антошину, когда он вошёл в учительскую, — ты можешь чуточку меньше стараться?

Сонливость исчезла на мгновение с лица Сергея. Он подозрительно посмотрел на меня.

— Да, Серёжа, я совершенно не шучу. Я пришёл к выводу, что ты чересчур стараешься, а перенапряжение в твоём возрасте опасно. Молодой, растущий организм… и так далее.

Я чувствовал себя Песталоцци и Ушинским одновременно. Мерзкое самодовольство охватывало меня. Эдак можно вдруг начать относиться к самому себе с величайшим почтением.

— Что-то я не пойму вас, Юрий Михайлович, — пробормотал Антошин. В его мире ирония была явно вещью непривычной, и она вызывала в нём неясное беспокойство, как капкан на тропе у зверька.

— Я только что уверял твою матушку, мой юный друг, что ты стараешься изо всех сил… (Сергей вопросительно-недоумённо посмотрел на меня.) Стараешься учиться плохо. Я договорился с ней, что месяц они тебя не будут трогать. — Лицо Сергея густо покраснело, и я опустил взгляд на журнал, чтобы не смущать его. — А ты этот месяц постарайся никому ничего не доказывать. Прошу тебя как о личном одолжении. И никому ни слова. Идёт?

— Идёт, — без особого убеждения в голосе сказал Антошин. Боже, если бы кто-нибудь мог сосчитать, сколько раз он давал обещания! — Можно мне идти?

— Конечно, — сказал я. — Только я хотел спросить у тебя одну вещь…

Сергей подозрительно посмотрел на меня.

— Допустим, обычный человек вдруг начинает видеть необычные сны…

— Как это — необычные?

— Ну, необыкновенные сны…

— Так ведь все сны необычные. На то они и сны, — рассудительно и убедительно сказал Сергей.

— Я понимаю. Но я говорю о совсем необычных снах.

— В чём необычные?

— По содержанию. Какие-то космические сны. Чужая планета и так далее.

— Ну и что?

— Понимаешь, сны так похожи на реальность…

— Простите, Юрий Михайлович, какая же реальность, если вы говорите — чужая планета?

— Да, конечно, ты прав. Дело не в этом. Просто сны очень яркие, логичные по-своему и как бы серийные. Один сон переходит в другой…

— А это у кого так? Я что-то такой фантастики не помню…

— Я тоже. Сугубо между нами, Сергей, это происходит со мной.

— Честно, Юрий Михайлович, или это вы ко мне такой педагогический приём применяете?

— Ах ты юный негодяй! — рассмеялся я. — Приём… Что я тебе, бросок через бедро провожу? Или двойной захват? Даю честное слово, что не вру, не воспитываю и вообще не знаю, зачем тебе это рассказываю, поскольку сам подрываю свой педагогический авторитет.

Сергей тонко улыбнулся. Что он хотел сказать? Что никакого авторитета у меня нет и подрывать, стало быть, мне нечего? Или наоборот: что авторитет мой столь гранитен, что даже мысль о его подрыве уже смехотворна? Гм, хотелось бы думать, что этот вариант ближе к истине.

Мы поговорили с Сергеем ещё минут пять и расстались, более или менее довольные друг другом. По поводу снов мы решили, что они основаны на впечатлениях, полученных от чтения научной фантастики, и что следует подождать следующих серий, если, конечно, они будут.

Вечером мы собирались с Галей в гости.

— Надень замшевую куртку, — сказала она.

— Пожалуйста.

Галя внимательно посмотрела на меня, подумала и спросила:

— Как ты себя чувствуешь? Ты здоров?

— Вполне. А что, почему ты спрашиваешь?

— Обычно, когда я прошу тебя надеть эту куртку, ты находишь сто причин, чтобы отказаться. А сегодня сразу согласился. Это странно. Вообще-то послушный муж — это, наверное, здорово, но ты уж оставайся таким, каким был, а то я начинаю нервничать и пугаться…

— Но куртку-то надеть?

— Надень.

— И коричневый галстук в клеточку?

Жена подошла ко мне сзади, положила руки мне на плечи и потёрлась щекой о спину.

— Я боюсь, когда ты становишься вдруг таким послушным, — вздохнула она.

— Ладно, не буду тебя огорчать. Куртку не надену, галстук в клеточку не надену. Ботфорты и кожаный колет.

Я посмотрел на часы. Уже без четверти восемь.

— Люш, мы, как обычно, опаздываем. Пока доедем, будет уже полдевятого.

— Не ворчи. Человек в ботфортах и колете не должен ворчать. Мушкетёры не ворчали.

— А ты откуда знаешь? — подозрительно спросил я. — Ты с ними встречаешься?

Галя потупила глаза:

— Я не хотела тебе говорить…

— Д\'Артаньян? — застонал я.

— Атос, — прошептала Галя, но тут же не выдержала и прыснула.

Я присоединился к ней.

— Так ворчу я или не ворчу? — спросил я.

— Увы…

— Но я же надел куртку, которую терпеть не могу. Священная жертва, принесённая на алтарь семейного счастья. Пошли, пошли, а то надо ещё такси найти.

— Ка-кое такси? — грозно спросила Галя. — Разве мы не поедем на машине?

— Люшенька, — жалобно сказал я, — мне надоело наливать себе в гостях пузырьковую водку. Люди пьют горячительные напитки, начинают говорить громко и красиво, а я сижу с боржомом в рюмке и стараюсь смеяться громче всех над шутками, которые могут рассмешить только выпившего.

— Я поведу машину обратно, — сказала твёрдо Галя. — В отличие от некоторых я не страдаю от отсутствия алкоголя. Зато, выйдя на улицу, мы не будем бросаться с поднятой рукой к каждой проезжающей машине. Мы спокойно сойдём вниз, сядем в свой верный старый «Москвич», заведём верный старый двигатель…

— …и въедем в старый добрый столб.

— Ты всегда старался развивать во мне комплекс автомобильной неполноценности. Но всё, хватит! Я восстаю против автодомостроя. Отныне ты будешь просить ключ у меня. Твоя школа в двух остановках, а я езжу в институт с двумя пересадками.

— Браво, мадам! — вскричал я. — В гневе вы прекрасны. Я только боюсь, что мне придётся искать себе другую жену. У вас есть какие-нибудь рекомендации на этот счёт?

— Почему? — нахмурилась Галя.

Как истая женщина она не любит, когда я даже в шутку говорю о разводе.

— Потому что ты и автомобиль противопоказаны друг другу.

— Глупости! Вон Ира, она такая теха, и то прекрасно научилась ездить. Что я, хуже её?

— О нет! — закричал я. — Нет, нет и нет! Нисколько не хуже. У тебя даже красивее уши. Разница только в том, что она умеет водить машину, а когда тебе выдавали права, работники ГАИ отворачивались и краснели от стыда.

— Хорошо, — ледяным тоном сказала Галя, — посмотрим, у кого красивее уши и кто в конце концов будет краснеть от стыда.

Поехали мы, разумеется, на машине. Когда «Москвич» простудно кашлял и чихал, не желая заводиться, я вспомнил о полёте над янтарными холмами. Что делать, разные уровни техники.

Галя злорадно спросила, не подтолкнуть ли ей машину, и я вздохнул. Мне так хотелось напомнить ей тот день, когда она, сияя, показала мне новенькие права.

— Пошли, я продемонстрирую тебе, как я езжу, — снисходительно сказала она, и мы спустились во двор.

Она действительно лихо сделала круг, снова въехала во двор, аккуратно подъехала к нашей обычной стоянке против стены и нажала вместо тормоза на педаль газа. Три дня после этого я искал новую фару и выправлял крыло, а Галя готовила на обед изысканные блюда и называла меня «милый».

Мы, конечно, опоздали. И, конечно, никто не хотел и слушать, что я за рулём и что сейчас проходит очередной месячник безопасности движения и инспекторы, словно коршуны, бросаются на несчастных выпивших водителей.

Мне это, как я уже сказал, не впервой, и я ловко подменил большую рюмку с водкой такой же рюмкой с минеральной водой. К счастью, рюмки были тёмно-синие, и пузырьки были незаметны.

Было шумно, накурено и, наверное, весело, потому что все громко смеялись, и я смеялся вместе со всеми, а может быть, даже громче всех. Над чем я смеялся, я не знаю, потому что снова вспоминал У, ни с чем не сравнимое чувство растворения, когда он смотрел в жёлтое небо на длинные, похожие на стрелы облака и в его сознании с лёгким шуршанием прибоя роились мысли его братьев. Он был ими, а они были им. И сознание его было огромным и гулким, словно величественный храм, наполненный лёгким шуршанием прибоя. И храм этот не был холоден и пустынен. Он был полон тёплой радостью, похожей на ту, что я испытывал, просыпаясь два утра подряд. Только во сто крат сильнее и острее. И я, вспоминая мироощущение У, снова испытал лёгкий укол светлой грусти.

— Юрка, старик, ты чего задумался? — наклонился ко мне хозяин дома, мой старинный друг Вася Жигалин.

Человек он обстоятельный, целеустремлённый, волевой, поэтому если уж решал выпить, то делал это со свойственной ему энергией.

— Господь с тобой, Вась! Разве я могу думать? Это вы, журналисты, должны думать.

— Э-э, не-ет, — погрозил мне пальцем Вася, — ты, старик, меня не проведёшь. По глазам вижу, что задумался. Ты когда задумаешься, у тебя глаза пустеют. — Он поцеловал меня в ухо громко и сочно. — Не об-бижайся, старик. Ты же знаешь, я тебя люблю, потому что ты блаженный. Понял? Бла-женный.

— В каком же смысле?

— А в таком. Ты — учитель и нисколько от этого не страдаешь. Не грызёт тебя, чёрт побери, червь тщеславия. А? Грызёт или не грызёт? Толь-ко как на духу! Понял? Друг я тебе или не друг? Раскрой душу другу и закрой её за ним. Понял?

— Понял, Вась.

— Ну, вот и прекрасно. Давай, старичок, выпьем за кротких и тихих.

— А может, Вась, хватит тебе, а? Вон Валька на нас аспидом смотрит. Тебе ничего, побьёт тебя, и всё, а мне каково? Ты-то привычный, тебя Валя всё время бьёт…

Вася посмотрел на меня с пьяной сосредоточенностью и вдруг всхлипнул:

— Бьёт, Юрочка, не то слово. Истязает. Мучает. Все думают, что она меня лю-бит… — Вася замолчал, закрыл глаза, но, отдохнув, продолжал: — А она меня те-те… ро-ррризирует. Понял? Садистка. Савонарола. Выпьем за мою Савонаролочку…

— Вась, может, правда хватит?

Неожиданно Вася совсем осмысленно подмигнул мне:

— Я же на семь девятых валяю дурака. Хочешь, по половице пройду?

— У тебя половиц нет.

— Таблицу умножения продекламирую.

— Ты её и трезвый нетвёрдо знаешь. У тебя же по арифметике выше тройки сроду отметки не было.

Вася вдруг рассмеялся и совсем трезвым голосом сказал:

— Ты думаешь, я не видел, что ты минеральную воду вместо водки пил?

— Неужели видел? Ах, какой ужас! Как же я снова посмотрю в твои пьяные глаза?

— Перестань издеваться над близким другом, не развивай в себе жестокость. Лучше будь блаженным, понял? Тебе юродивость идёт. К лицу она тебе. Понял?

— Так точно, господин вахмистр! — выкрикнул я, забыв на мгновение, что я разоблачён.

— А это уже нехорошо, — вдруг всхлипнул Вася, — быть трезвым и притворяться пьяным — это аморально, безнравственно и вообще дурно. Делай, как я. Я пьян немножко, а притворяюсь трезвым. Это по-мужски. Но ты ведь, собака, так мне и не сказал, о чём думаешь. Ты вот и сейчас со мной разговариваешь, а сам где-то витаешь…

Слегка выпив, Вася всегда становится необычайно проницателен. Попал он в точку и теперь. Как раз в этот момент я пытался воспроизвести мелодию, которую создавали на Янтарной планете плавные, округлые холмы, когда У пролетал над ними. Нет, мелодия была слишком сложна, чтобы я мог её вспомнить. Я помнил лишь ощущение бесконечной гармонии, мудрой и успокаивающей, вечной и прекрасной.

Как, как я мог рассказать кому-нибудь об этом? Где найти слова, которые хоть как-то могли бы передать то, что ими передать невозможно? И вместе с тем Янтарная планета переполняла меня. Я был словно накачан этими двумя сновидениями, и они так и рвались из меня.

— Вась, — сказал я, — ты можешь хоть минутку помолчать?

— А для чего? Раз я болтаю — значит, я существую. Это ещё древние говорили.

— Честно.

— Честно, могу. Слушаю тебя. Но будь краток, ибо сказано в писании: краткость — сестра таланта.

Как, как пробить мне эти защитные поля, которые окружают людей? Они все словно в кольчугах и шлемах. Они неуязвимы. До них невозможно добраться. Как до начальника ЖЭКа. Как рассказать начальнику ЖЭКа о Янтарной планете?

Конечно, конечно, в сотый раз говорил я себе, взрослый культурный человек не должен приставать к близким в конце XX века с россказнями о снах. Кого интересуют сны учителя английского языка Юрия Михайловича Чернова? И что за самомнение думать, что они кого-то вообще могут заинтересовать?

Умом, повторяю, я всё это понимал самым наипрекраснейшим образом, но яркость, красота и необычность снов делали их в моем представлении сокровищами, которые просто грех было бы замуровать в моей черепной коробке. Разные есть люди. Одни могут смотреть футбол или хоккей в одиночку, другие — нет. Я отношусь к числу последних. Когда предстоит интересный матч, я иду к Васе, к Илье, к кому-нибудь из знакомых, лишь бы можно было радоваться или огорчаться вместе с кем-то. «У тебя психология дикаря, — подшучивала Галя, — ты не дорос до телевизионной эры». Сама она обожает спортивные передачи и любит смотреть их в одиночку.

Я посмотрел на своего друга:

— Вася, если я буду смешон, скажи мне об этом.

— Старик, ты никогда не был смешон, ибо ты никогда не тщился выскочить из собственной шкуры, чем мно-о-гие страдают. Ты не представляешь, сколько шкур от этого лопается. Ну, давай, Юраня, выкладывай. Мои уши в твоём распоряжении.

— Ты только не смейся.

— Да ты что, стихи, что ли, свои первые читать будешь? Чего ты стесняешься?

— Вась, мне снятся странные сны. Вот уже две ночи подряд мне снится какая-то планета, которую я называю Янтарной…

— Прости, старик… Валь! — крикнул он своей жене. — Юраня тут всё ноет, что выпить нечего! Принеси, дитя, заветную бутылочку из холодильника.

— Да вы что, сдурели, алкаши? — спросила басом Валя. — Перед вами почти полная бутылка.

— Гм, а Юраня утверждает, что это минеральная вода. Так ты думаешь, он ошибается? Поди к нам, дитя, поцелуй своего папочку.

Валентина сантиметров на пять выше Васи и килограммов на десять тяжелее. От одного её взгляда мужчины цепенеют, а шофёры такси становятся вежливыми.

— Прости, старик, ты мне что-то начал про янтарь рассказывать. Янтарь… Окаменевшие слезы деревьев. Какова пошлость! А? Верно, здорово?

Кончилось тем, что я всё-таки сдался и выпил рюмку. За руль сел я, но взял с Гали клятву, что, если нас остановят, мы быстро поменяемся местами и права предъявит она.

Никто нас в два часа ночи не остановил, и мы благополучно добрались домой.

3

Я продолжал жить в двух мирах. Днём я ходил на работу, встречал у аптеки Вечного Встречного (теперь мы здоровались, как самые близкие друзья), вызывал к доске, ставил отметки, разговаривал с Галей. Одним словом, был Юрием Михайловичем Черновым, учителем английского языка.

По ночам я оказывался на Янтарной планете. Каждый следующий сон что-то добавлял к предыдущим.

С каждым прошедшим днём я всё более привыкал к нелепой, на первый взгляд, мысли, что Янтарная планета вовсе не порождение моих ночных фантазий. Она жила своей жизнью, и я медленно, шажок за шажком, знакомился с народом У, таким странным и не похожим на нас. Не понимая, недоумевая, не веря, но знакомился.

Нет, нет, не думайте, что я полностью утратил самоконтроль и превратился в некоего наркомана, для которого единственная реальность — мир его фантасмагорий. Я полностью осознавал всё. Единственное, повторяю, с чем я никак не мог согласиться, — это то, что мои сны были просто снами. Не могло этого быть. Ни с какой точки зрения. Сны не могут тянуться один за другим, в строгой последовательности. Они не могут стыковаться один с другим столь строго. Они не могут быть так логичны, пусть фантастическо-логичны, но логичны. Мой спящий мозг не мог воссоздавать ночь за ночью картины жизни неведомой планеты. Я понимал, что другим это утверждение могло показаться далеко не бесспорным, но я-то знал. Я знал, я чувствовал, я был уверен, что мои путешествия на Янтарную планету не могли быть просто снами. Если бы вы парили вместе со мной над поющими холмами или я мог бы по-настоящему рассказать вам о полёте, вы бы поняли меня.

Но что тогда? Тогда оставалось два варианта. Или я сошёл с ума и всё, что мне кажется, — плод моей заболевшей психики, или… Даже сейчас, спустя много времени после всего, что случилось, я поражаюсь, как я нашёл в себе интеллектуальное мужество прийти к ещё одной возможности. Поверьте, я не хвастаюсь. Всю свою сознательную жизнь я относился к себе достаточно скептически. Я никогда не был особенно умён, храбр, предприимчив. И знал это. Я легко смирялся с тем, что посылала мне судьба. И когда Галя упрекала меня в том, что я не борец, я вынужден был со вздохом соглашаться с ней. Я действительно не борец.

Казалось бы, легче всего мне было решить, что Янтарная планета — своего рода заболевание. Для более или менее рационально мыслящего ума такой вариант представлялся бы наиболее правдоподобным. Но я был уверен в другом. Я был уверен, что каким-то образом принимаю информацию, посылаемую У и его народом.

Представим себе, рассуждал я, стараясь оставаться спокойным, что какой-нибудь владелец телевизора где-нибудь, скажем под Курском, вдруг видит на экране своего «Рубина» или «Темпа» передачу из Рима. Или из Хельсинки. А перевода почему-то нет. Он — к соседям:

«Марь Иванна, что-то вчера вечером футбол передавали из Рима, а перевода не было. И не поймёшь, кто играл».

«Да ты что, — говорит соседка, — какой футбол? Какой Рим? Восемнадцатая серия была этого… ну, как его… Ну, сам знаешь… И „Артлото“. Ты что же, меня разыгрываешь?»

«Да нет… — тянет он. — Нет…»

Больше никто передачи из Рима не видел. Телевизионный приёмник, как известно, принимает передачи только в пределах прямой видимости телепередатчика. А Курск, как известно из учебников географии и повседневного опыта, в пределах прямой видимости из Рима не пребывает.

Что же должен подумать владелец злосчастного «Рубина»? Или что он рехнулся, или что в результате каких-то неясных ему обстоятельств его приёмник вдруг начал принимать передачи римского телевидения. Тем более, что редко, очень редко, но подобные случаи наблюдались.

Со мной дело обстояло приблизительно так же. С той только разницей, что Янтарная планета — не Рим, голова моя — не «Рубин» и ничего похожего, насколько мне известно, никогда ни с кем не случалось.

Вечером я решил поговорить с Галей. На этот раз она слушала меня, не перебивая. Когда я кончил, она обняла меня и потёрлась носом о мою щёку.

— Ты колюч, — сказала она, — но всё равно я тебя люблю.

Обычно, когда Галя обнимает меня, я чувствую себя большим двадцатипятилетним котёнком, которому хочется мурлыкать и прогибаться под прикосновением ласковой и знакомой руки. Но сегодня я был насторожён, как зверь. Невольно я присматривался, стараясь понять, что она думает на самом деле.

Подозрительность — самовозбуждающееся состояние. Стоит сделать первый шаг в этом направлении, как второй окажется легче. Мне уже казалось, что Галин нос холоден и фальшив, что голос её неискренен, что она разговаривает со мной, как с больным.

— Всё будет хорошо, — сказала Галя, — тебе нужно просто отдохнуть. Может быть, поговорить в школе и тебя отпустят на недельку? В конце концов, ты подменял Раечку, когда она выходила замуж… Съездишь на недельку в Заветы Ильича к тёте Нюре, побродишь, подышишь чистым воздухом и приедешь совсем здоровым.

— Здоровым. Значит, сейчас я болен?

— Я не говорю, что ты болен, но…

— Я тебя понимаю. Я тебя прекрасно понимаю. Если бы ты рассказала мне, что видишь сны, идущие к тебе из космоса, я бы наверняка тоже отправил тебя к тёте Нюре. Тётка — женщина земная, сны видит, наверное, сугубо реалистические, скорее всего посёлкового масштаба…

— Ты напрасно сердишься. Я ведь желаю тебе только добра.

— Я не сержусь, Люш. Клянусь! Если ты заметила, у меня с начала янтарных снов стало прекрасное настроение. Но скажи, неужели ты не допускаешь, что я могу оказаться прав? А вдруг? А вдруг в привычных буднях мелькает лучик необычного? А ты его — к тёте Нюре, на свежий воздух.

Галя вздохнула, и на лице её вдруг появилась утренняя суровая неприступность.

— Ну хорошо, — сказала она, — допустим на минуточку, что я верю тебе. Даже не верю, это не то слово, — просто ты убедил меня. Ты, Юра Чернов, Юрий Михайлович Чернов, учитель английского языка в школе, — в Галином голосе появился легчайший сарказм, — оказался тем избранником, которого нашли твои космические друзья. Допустим. И что тогда? Ты обожаешь в разговоре представлять, что было бы, если бы… Один раз и я попытаюсь это сделать. Ты придёшь… ну, допустим, в Академию наук и скажешь: «Здрасте, я учитель английского языка Юрий Михайлович Чернов. Я, знаете, принимаю сигналы из космоса. Во сне». Ты вот пожимаешь плечами. Может быть, тебе безразлично, что о тебе думают окружающие, а я не хочу, чтобы моего мужа считали психом. Ты меня понимаешь?

Галины щёки раскраснелись, глаза блестели. Я взглянул на её руки. Они были сжаты в кулаки. Она была готова к бою. За здравый смысл, за меня, за то, чтобы никто за моей спиной не стучал пальцем по лбу.

— Ты молчишь, — продолжала Галя. — Да и что ты можешь мне возразить? Ничего. Тебе всегда легко выбрать вариант, при котором ничего не нужно делать. Чтобы всё устроилось само собой, а ты бы лежал на тахте сложа ручки…

По всей видимости, мне бы следовало рассердиться и высказать Гале свои соображения по поводу того, за кого ей следовало бы выйти замуж. Но странное дело: отблеск радости, приносимой снами, по-прежнему лежал на всём вокруг, даже на Галином лице со ставшими колючими глазами. Я лишь вздохнул. В том, что она говорила, был здравый смысл. Торжествующий здравый смысл миллионов. Спасающий и уничтожающий всё на своём пути. Боже упаси оказаться под гусеницами здравого смысла. Атака здравого смысла неудержима. На его стороне сила и поддержка большинства. И ты стоишь один, вооружившись хрупкими, странными идеями, в которые сам-то веришь не до конца.

— Наверное, ты по-своему права, Люш. Но что же ты мне посоветуешь, кроме тёти Нюры?

— Может быть, показаться врачу? Хорошему психиатру, который мог бы объяснить твоё состояние. У Вали есть прекрасный врач…

— Ты уже спрашивала?

Галя на мгновение задумалась — соврать или сказать правду.

— Да… Я видела, что с тобой что-то происходит… Пойми, Юрча, — Галины глаза снова потеплели, а когда они тёплые, я смотрел бы в них не отрываясь, — пойми, это ерунда, это пройдёт. Но не нужно запускать болезнь. Вылечить вначале всегда легче, чем потом. Ты пойдёшь к врачу?