Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Зиновий Юрьев

Бета Семь при ближайшем рассмотрении

От автора

Лет двадцать тому назад я совершенно случайно познакомился с Николаем Надеждиным, космическим пилотом. Знакомство состоялось в молоденьком и светлом рязанском лесочке, куда я забрел после на редкость неудачной утиной охоты.

Накануне вечером начальник охотничьей базы распределил всех гостей по номерам, предупредил, что егеря ждать никого не будут, поэтому лучше не опаздывать, что утки в этом году получены новые, усовершенствованной конструкции, и что для удачливых охотников повар готовит какое-то совершенно неслыханное угощение.

Незадолго до рассвета нас развезли по номерам. Лодка быстро и ловко вспарывала темную воду, и две белесых косы с влажным шорохом уносились назад. Было зябко, я поднял воротник куртки, нахохлился и думал, что весь этот древний охотничий ритуал никому не нужен, что он остался, видимо, с тех времен, когда охотились на настоящих живых уток. Тогда, наверное, нужны были и замаскированные ветками номера, и дрожание в предрассветной промозглой сырости, потому что птицы становились на крыло рано утром. На нынешних уток можно охотиться если, конечно, этот спорт называть охотой – в любое время и в любом месте, в зависимости от того, как запрограммировать птиц. Можно заставить их прилететь к себе на балкон.

«Перестань ворчать, – одернул я себя. – Разве любой спорт не основан на ритуале? В конце концов, дзюдоисты церемонно раскланиваются, а боксеры касаются перчаткой перчатки противника не из-за врожденной приветливости или какой-то необходимости. В аэробол играют, строго говоря, не для того, чтобы любой ценой загнать висящий в воздухе шар в ворота, а, чтобы сделать это именно по правилам, да еще красиво». Я усмехнулся. Рассуждения были не бог весть как оригинальны, но помогали проснуться.

Начальник базы был прав: утки на этот раз были какие-то дьявольски верткие. Я сидел на своем крошечном плотике и уже не дрожал, а то и дело дергался, как марионетка у неопытного кукловода. Уток было много, они неслись в аспидном предрассветном небе, вытянув шею, похожие на старинные бомбардировщики. Повинуясь каким-то древним охотничьим инстинктам, сердце так и прыгало в груди. Я вскидывал ружье, но те твари, которые только что летели по прямой, представляя из себя прекрасную мишень, словно только и ждали моих движений. Не успевал я прицелиться, как они закладывали немыслимые виражи, пикировали, чуть не врезаясь в темную воду, и исчезали в сыром неопрятном туманчике, что висел клочьями над самой поверхностью.

Два или три раза мне казалось, что я успеваю поймать стремительный силуэт в прицел. Еще мгновение, даже доля мгновения… Я был готов нажать на спуск. Я не дышал, заклиная глупое сердце не дергаться. На этот-то раз инфракрасный луч моего ружья уж наверняка попадет в чертову птицу, ее двигатель послушно выключится, и она врежется в воду с таким милым для охотничьего уха вспле­ском. И мой длинноухий Захар тут же бросится в воду, чтобы отыскать трофей и торжествующе притащить его хозяину.

И каждый раз мои бесшумные выстрелы были выстрелами в серые низкие облака, которые никак на них не реагировали. Захар давно уже перестал дрожать крупной собачьей дрожью. Он медленно повернул голову, посмотрел на меня, и в его глазах я прочел печальное презрение. Все-таки Захар был потомственным охотником и не мог не презирать такого жалкого неудачника. А печаль была оттого, что, несмотря на все, он все-таки любил меня. Так, по крайней мере, хотелось думать.

Когда егерь снимал нас с нашего крохотного островка, он пошмыгал посиневшим на холоде носом и сказал снисходительно:

– Почти ни у кого ничего…

Егерю было лет десять, и у него было, видно, доброе сердце.

– Наверное, надо было бы снизить их чувствительность в инфракрасном диапазоне, – пробормотал он, направляя лодку к берегу, – а то они засекали вас издалека…

То ли Захар согласился с лодочником, то ли думал в этот момент о чем-то своем, но он молча кивнул, отчего его уши хлопнули по голове.

– Пойдем, Захар, – сказал я своему спаниелю на берегу. – В минуты позора и душевного разлада лучше быть одному.

Мы погуляли с полчаса, все дальше уходя от базы, пока не оказались в молоденьком ельничке. Тем временем выглянуло солнышко, стало теплее, и я присел отдохнуть. Прямо передо мной притаился совсем юный масленок, блестя влажной головкой. К ней прилипли несколько еловых игл. Это тебе не хитрые электронные утки, запрограммированные на то, чтобы вселять в охотников комплекс неполноценности. Это был настоящий живой грибочек, запрограммированный не экспертами по электронной охоте, а самой матушкой-природой. Конечно, дразнившие меня наглые утки были чудом техники, но маленький масленок все-таки был еще большим чудом, чудом кротким и безза­щитным.

Ничто так не располагает к философии и воспоминаниям, как неудача. И что бы там ни говорил сопливый егерь, факт оставался фактом: я не сбил ни одной утки. Бог с ней, с этой дурацкой охотой. Я еще раз взглянул на юный грибок. Он кивнул головкой, явно соглашаясь со мной.

Я вдруг вспомнил, как отец водил меня, совсем еще несмышленыша, собирать грибы. Точнее, именно маслят, потому что не очень далеко от нашего дома в еловых посадках водились преотличные маслятки. Отец громко пел: «Маслятушки, ребятушки, отзовитесь, покажитесь…»

На мгновение сердце мое сжалось в сладкой легкой печали: так далек был тот мальчуган, который вытягивал цыплячью шейку, крутил головой, чтобы не пропустить, как будут отзываться и показываться маслята. И я вдруг запел, словно заклиная время отступить лет на тридцать:

– Маслятушки, ребятушки, отзовитесь, покажитесь…

Послышался хруст веток, две елочки затрепетали ветвями, пропуская человека. Человек был велик ростом, ши­рокоплеч. Он улыбнулся и сказал:

– Боюсь, я не совсем похож на масленка, но вы так жалобно звали их…

Так я познакомился с Николаем Надеждиным.

То ли нас сблизила общая охотничья неудача – он тоже не подстрелил ни одной утки, – то ли смиренная, по выражению старинного писателя, охота на грибы, но мы долго бродили по окрестностям базы, и мой новый знакомый рассказывал мне о незапланированном посещении их грузовым космолетом планеты Бета Семь. Приключения экипажа «Сызрани» – так назывался космолет – показались мне интересными, и спустя какое-то время я написал о них повесть «Башня мозга». Через месяц или два я получил космограмму из шести слов: «Башню прочел вспомнил уток приветом Надеждин».

Космограммы всегда кратки (слишком дороги каналы связи в космических просторах), но эта, посланная мне бог знает из каких глубинок Вселенной, была уж чересчур краткой. Я даже не сразу понял, что именно хотел сказать Надеждин этими утками. А может быть, и не торопился понять, потому что понимание, как я подсознательно догадывался, не слишком льстило моему авторскому самолюбию. По всей видимости, повесть ассоциировалась у него с утками потому, что охота наша в тот раз была неудачной. Стало быть, и повесть…

Неприятные для самолюбия вещи забываются с удо­вольствием, что я и поспешил сделать.

В прошлом году после долгой и довольно бесплодной работы над очередной книжкой я почувствовал, что стал раздражительным, нетерпеливым. Нужно было встряхнуться. А тут как раз товарищ рассказал мне, что только что побывал недалеко от Перми на квадратной охоте и заработал второй разряд.

Если вы, уважаемый читатель, далеки от охоты, вполне может быть, что вы не знаете этого термина, хотя, признаюсь, мне странны люди, лишающие себя такого удовольствия. Квадратная охота – это охота в специально отведенном месте, как правило квадрате, отсюда и название.

Ну и конечно, подразумевается второй смысл. Охота в квадрате. Это самая трудная охота. Но главное, разумеется, не место, не форма и не размеры квадрата. В квадрате вы охотитесь на искусственного кибернетического зверя, который запрограммирован так, чтобы вы его могли поразить своим оружием с величайшим трудом, а он вас все время стремился бы выследить и уничтожить. Ну, уничтожить – это, разумеется, выражение образное. Если рукотворный хищник исхитрялся застигнуть вас врасплох и коснуться вас лапой, он останавливался и сообщал не без злорадства: «К сожалению, вы проиграли. Следуйте, пожалуйста, за мной к выходу».

При этом ваш охотничий рейтинг автоматически уменьшался. И наоборот.

Перед запуском в квадрат, а квадрат – это, как правило, довольно большая территория, покрытая лесом, горами, тайгой, степью или болотами, вы сообщаете свой рейтинг, в зависимости от которого и настраивают зверя. С начинающим стрелком зверь разве что не раскланивается, но, если у вас уже более или менее приличный опыт, выследить его дьявольски трудно, а не быть выслеженным им еще труднее. Каждое мгновение ждешь нападения, ловишь каждый шорох, каждое движение ветки заставляет замереть. Иногда проходишь километров пятьдесят – и все по бездорожью, все время в напряжении, не разрешая себе расслабиться ни на секунду. И тащишь на себе и еду, и снаряжение, и спишь – если, конечно, удается вздремнуть – на земле.

Охота в большинстве квадратов продолжается трое су­ток. Напряжение, физическое и нервное, огромное. Поэтому, наверное, столько людей обожает квадратную охоту. Кое-кто называет их мазохистами, но это, по-моему, из зависти.

Я остро почувствовал, что мое место не за письменным столом, а в пермских лесах, причем не когда-нибудь, а немедленно, завтра же. Я сделал по своему инфоцентру запрос в Пермь, сообщил свой рейтинг и получил «добро». На следующий день я был уже в конторе Пермских охотничьих квадратов. Была вторая половина августа. С неба, которое, казалось, прочно зацепилось за верхушки деревьев, сыпался мелкий, холодный дождичек.

Егерь, немолодая, величественного вида дама с обветренным и загорелым лицом, сказала:

– Не знаю, как вы, а я обожаю такую погодку.

– Почему?

– Повышается коэффициент трудности, а стало быть, и рейтинг при удачной охоте. Вы уж мне поверьте. Как-никак у меня сейчас рейтинг двадцать четыре.

– Двадцать четыре? – зачем-то переспросил я, хотя прекрасно слышал, что она сказала, и застыл с открытым ртом.

Рейтинг двадцать четыре для человека с рейтингом пять, которым он, между прочим, очень гордится, не укладывается в сознание. Это недоступная даже воображению сияющая охотничья вершина.

Покоритель дачного холмика рядом со снежным барсом, видевшим мир с вершин всех наших семитысячников.

– Да, молодой человек, даже не двадцать четыре, а двадцать четыре и тридцать пять сотых. Недурно для восьмидесятилетней преподавательницы истории кино? Я приезжаю сюда каждое лето, каждый свой отпуск.

Я застонал.

– Не мычите, молодой человек. Сейчас вы скажете, что жили до сих пор не так, и тому подобное. Так?

– Увы…

– Вы, надеюсь, помните, что дорога в ад…

– Вымощена благими намерениями.

– Именно. Поэтому не стоните и не мычите, а лучше держите комбинезон, сапоги и все снаряжение. И поторопитесь. Десять минут назад один человек, выйдя из квадрата, сказал мне: «Такой изумительно дрянной погоды я не видел никогда. Промок трижды насквозь, замерз как цуцик, но я в восторге». Еще бы ему не быть в восторге! Попал в зверя высшей категории всего через восемнадцать часов. Сразу два балла. Что вы хотите? Космонавт!

– Космонавт?

– Очень приятный молодой человек. Надеждин его фамилия. Да вот он идет сам.

Вот так судьба снова свела меня с Николаем Надежди­ным. И снова на охоте.

Он почти не изменился за эти двадцать лет, разве что чуть больше стало морщинок вокруг глаз да кое-где в волосах начали поблескивать седые пряди.

Мы обнялись.

– Профессор, – сказал я егерю, – я не видел этого человека двадцать лет. Как вы считаете, может быть, я могу начать завтра?

– Безусловно. Если вы, конечно, не боитесь, что кончится дождь. Впрочем, прогноз хороший: циклон стоит над нами, как на якоре.

Вечером, после, ужина, Надеждин вдруг спросил:

– А вы помните космограмму, которую я послал вам?

– Космограмму?

– О вашей книжке.

– А, да, да…

– Я потом долго ругал себя, но, знаете, когда читаешь о том, что видел своими глазами, что пережил, часто ловишь себя на сравнении: нет, нет, не так все было… Впрочем, говоря о той повести, вина, наверное, моя. Я плохо рассказывал о Бете Семь. Плохо и мало. Вот вам и пришлось самому все придумывать. Теперь, когда там побывали еще раз, когда я знаю то, что не знал тогда, мне кажется, я бы смог рассказать эту историю подробнее и интереснее. Тогда я был моложе и нетерпеливее, сейчас, мне кажется, я лучше понимаю цену детали.

Я готов был подписаться под его словами двумя руками. Молодые люди видят мир слегка смазанным, потому что он стремительно проносится перед ними. А они все подгоняют его – быстрее! Все впереди, все в дымке, все за поворотом, быстрее! С возрастом же начинаешь оглядываться и с удивлением замечаешь многое, мимо чего раньше равнодушно проходил.

– Что же нам мешает еще раз побывать на Бете?

– Пожалуй, ничто, – улыбнулся Николай. – Так сказать, Бета Семь при ближайшем рассмотрении.

Вот так Надеждин вернулся на Бету Семь, а я – к своей старой повести, заново переписав ее. Что из этого получилось – судить читателю.

Это, разумеется, не строгий отчет, а достаточно свободный пересказ, в котором кое-что опущено, кое-что упрощено для облегчения восприятия. Например, когда вы прочтете: «Кирд сказал…» – это не значит, что он что-то сказал так, как говорим мы. Кирды обмениваются информацией при помощи не звуковых волн, а в диапазоне радио­волн. Но все время напоминать об этом было бы надоед­ливым. Точно так же я решил пользоваться земными временными понятиями, хотя кирды делят свои сутки на тысячу частей, и так далее.

1

– Пешки тоже не орешки, – в третий раз за пять минут пробормотал Надеждин и взял ферзем пешку.

У Маркова, его противника, пылали уши. Мочки были ярко-красными, а верхняя часть отливала фиолетовым. Он ритмично покачивался в кресле, и казалось, что он не играет в шахматы, а молится.

– И примет он смерть от коня своего, – вздохнул он.

«Боже, – думал штурман космолета Владимир Густов, глядя на игроков, – сколько, интересно, партий они сыграли хотя бы за этот рейс? Тысячу, две? Три? И сколько раз повторяли свои присказки? И все с тем же азартом, и все так же горят уши у Сашки – уже по цвету их вполне можно определить, как он стоит. Хотя вообще-то и без ушей можно было смело предположить, что он проигры­вает. Он почти всегда проигрывает. И, проиграв в очередной раз, неизменно повторяет с мрачным и фанатичным упорством: «Цыплят по осени считают». Боже, скольких же цыплят недосчитался осенью бедный Саша…»

Хорошо экипажам больших космолетов: не успеет корабль стартовать, как большинство тут же ныряет в спячку – и время для них останавливается. А на их грузовой «Сызрани» всего три человека, тут уж не до спячки. Иной раз и просто поспать некогда.

Какими романтичными кажутся нам в детстве многие профессии, и как будничный труд разнится от юношеских грез! Впрочем, поправил себя Густов, он не очень прав, надо ввести поправочный коэффициент на накопившееся раздражение. И тысячу лет назад были мореплаватели, уходившие за таинственный горизонт, где их поджидали неведомые опасности, и были каботажники, скромные труженики моря. Так и теперь. Что делать? Не всем открывать новые миры, кому-то нужно и перевозить грузы…

Да, пожалуй, теперь он мог сказать себе это достаточно спокойно. А было, было ведь время, когда то и дело он чувствовал острую неудовлетворенность собой. В такие мгновения он понимал свою ординарность, и понимание ранило, пока не выковал он себе панцирь смирения. Не сразу, потихонечку да полегонечку, но выковал. Да, человек он вполне обыкновенный, но и обыкновенные люди могут жить в мире с миром и самим собой…

Он откинулся в кресле и закрыл глаза. Удивительна все-таки человеческая способность к адаптации. Казалось бы, каждую секунду, каждое мгновение он должен был бороться с кошмаром космического полета, когда ты – ничтожная пылинка, затерянная в невообразимых пространствах, когда твой дом и теплая родная Земля скрылись в невероятной дали, когда тебя отделяет от губительного и равнодушного вакуума космоса лишь тонкая обшивка корабля, когда ты знаешь, что даже тысячекратно проверенная техника может отказать и космолет превратится в твой вечный саркофаг; казалось бы, человек в космосе должен быть подавлен его безбрежностью и враждебностью. АН нет. Перед ним два дурака с азартом дуются в шахматы, и потерянная пешка волнует Надеждина и Маркова куда больше, чем Вселенная за бортом.

Мало того, если бы он сейчас сказал: «Друзья мои, как можете вы…» и так далее, они бы даже не ответили, приняв его речь за неудачную шутку. Да и сам он может чувствовать себя эдакой пылинкой в космосе лишь усилием воли, потому что пластичность человеческой натуры поистине удивительна; и думает он, если быть честным с собой, вовсе не о толще пространства, пронзаемого их «Сызранью», а о том, что через полчаса настанет время обеда, а сегодня роль шеф-повара, метрдотеля и официанта, равно как и посудомойки, исполняет он.

Он посмотрел на доску. Как и следовало ожидать, Сашка безнадежно проигрывал. Наверное, класс игрока определяется и тем, умеет ли он вовремя сдаться. Саша классом не обладал. Жалкий король его, растеряв почти все свое войско, судорожно метался по доске, а Надеждин, плотоядно усмехаясь, протянул руку к ладье, которая должна была разом покончить с его, короля, мучениями.

– Сколько можно агонизировать? – пробормотал Густов.

– Не мешай, – не поворачивая головы, ответил Марков. – Дай погибнуть с достоинством. Смерть, друг мой, не должна быть суетливой, даже шахматная.

– Какая тонкая мысль! – вздохнул Густов. – Тем более тебе давно нужно было поднять руки.

– Шах, мсье, шах и мат, – сказал Надеждин. – И так будет с каждым, кто покусится…

– Цыплят по осени считают, – мрачно сказал Марков.

– Теперь я понимаю, почему вы играете не с электронными партнерами, а друг с другом, – сказал Густов.

– Почему? – лениво спросил Надеждин.

Спросил он не потому, что хотел услышать ответ (он его и так прекрасно знал), а лишь для того, чтобы доставить товарищу удовольствие. Выигрыш делал его снисходительным, а так как выигрывал он почти всегда, то почти всегда бывал добродушным.

– Потому что для вас важна не игра. У нас несколько компьютерных программ, каждая из которых на сто голов выше вас, а все эти пешки не орешки. Хотите, я введу в шахматную программу все ваши присказки и компьютер будет их исправно бормотать?

– Ты злой человек, Владимир Густов, – сказал Марков. – Ты хочешь лишить нас радости общения. Ты не хочешь, чтобы я считал цыплят.

– К тому же, – добавил Надеждин, – ни один компьютер не имеет таких пламенеющих ушей, как у Саши. Когда я смотрю на его уши во время игры, душа моя поет.

– Считай, что отпелась, – хмыкнул Марков. – С этой минуты я сажусь играть с тобой только в шапке, как правоверный еврей.

– Боюсь, дети мои, нам трудно будет найти общий знаменатель, разве что предстоящий обед, – покачал головой Густов.

– Тебе виднее, злой человек, – сказал Марков, – ты сегодня кормишь. И горе тебе, если твой общий знаменатель…

Он не успел закончить фразы, потому что в это мгновение все трое ощутили едва уловимый толчок. Полет космолета не езда на машине, воспринимающей все неровности дороги, все перемены в работе двигателя. После разгона это абсолютно равномерное движение, и при выключенных двигателях ни одно из чувств человека не воспринимает ни гигантской скорости, ни движения вообще. Этот толчок мгновенно вырвал экипаж из спокойных и благополучных будней. Они еще не знали, что случилось, но уже чувствовали беду. Этот слабенький толчок, скорее легчайшая дрожь, на которую на Земле никто не обратил бы даже внимания, отозвалась в них зловещим вопросительным знаком, знаком, который ставил под сомнение судьбу космолета, а стало быть, и их жизнь. В космосе не бывает ухабов, минуешь их, и снова начнется ровная дорога. Мозг еще по-настоящему не осознал все зловещее значение толчка, не проанализировал его, но каждая клеточка их тела уже вопила: «Опасность! Беда!»

За первым толчком последовал второй, и все трое почувствовали, как «Сызрань» завибрировала всем корпу­сом. Негодующе заливались сигналы тревоги, на приборном табло растерянно замигали сразу десятки огоньков.

Надеждин и Марков одновременно вскочили на ноги, но еще один толчок бросил их на пол. Надо было встать, надо было добраться до приборов, но тела их уже наливались цепенящей тяжестью. Они изо всех сил напрягали мышцы, пытаясь преодолеть ее, пытаясь оторваться от пола, но тяжесть была непомерна, она навалилась многотонным прессом, она не давала дышать, застилала глаза, выдавливала даже ужас, потому что для ужаса нужно сознание, а сознание тоже выдавливалось из них. «Конец», – пронеслось в темнеющем мозгу Надеждина, но слово так и осталось одним словом: он уже потерял сознание.



* * *

Сознание возвращалось к Надеждину медленно. Первое, что оно принесло с собой, был ужас. Он был продолжением того ужаса, что он едва успел почувствовать в начале катастрофы. И это чувство ужаса заставило его понять, что он жив. Ужас был тем клеем, что соединял его сознание ДО и ПОСЛЕ, возвратил ощущение своего «я». Ужас был тягостным и всеобъемлющим, он наполнял его, словно под давлением. «Я жив», – вяло подумал он. Эта простенькая мысль с трудом уместилась в его мозгу, но, пробравшись туда, потащила за собой другие. И каждая следующая мысль двигалась уже легче, словно предыдущие накатали какую-то колею в его вязком сознании.

«Я жив», – еще раз подумал он, и теперь эта мысль уже не была отрешенной констатацией, а несла с собой чувства. И ужас начал потихоньку отступать. Нет, он не исчез, он лишь отступил, стал фоном.

«Катастрофа», – сказал он себе. Слово это, казалось бы, должно было опять погрузить его в отчаяние, но этого не произошло. «Раз я жив, – сделал он простенькое умозаключение, – значит, катастрофа не так страшна».

Хрупкая человеческая жизнь и космос абсолютно враждебны. Космос угрожает ей всеми своими свойствами: абсолютным нулем, который при соприкосновении с человеческим телом мгновенно вымораживает из него все живое; глубочайшим вакуумом, который в доли секунды заставит вскипеть кровь, высосет до последней молекулы газа из легких; губительное излучение, что легко пронижет беззащитное перед ним тело.

И то, что в его мозгу ползли какие-то мысли, то, что сердце холодным прессом сжало ощущение беды, уже давало надежду. Он жив, жив, жив, а стало быть, жива и их «Сызрань», единственная их страховка против равнодушных, но смертельных опасностей космического пространства.

Он хотел открыть глаза, но не смог этого сделать.

«Я ослеп, – подумал он и тут же поправил себя: – Нет, не обязательно ослеп, может быть, вокруг просто темно».

Страх слепоты в других условиях был бы пронзительным и леденящим, но сейчас для него почти не оставалось места, он просто не проникал в сознание, наполненное еще большим страхом.

Темнота давала надежду. Призрачную, нелепую, невозможную. Может быть, не все так страшно. Свет был страшен. Свет опять мог открыть шлюзы для нового потока ужаса, мог принести с собой непоправимую реальность.

И все же свет пробивался сквозь плотную темноту. Темнота постепенно теряла густоту, физическую ощутимость, как будто кто-то не спеша разжижал ее. Она истончалась. Она еще была темнотой, но в ее зыбкости уже не было определенности.

Он почувствовал боль. Боль была, очевидно, как-то связана с темнотой. Чем менее плотной становилась темнота, тем резче он ощущал боль. Сначала она была всеобщей, настолько всеобщей, что он, казалось, состоял из одной лишь боли, но потом она начала распадаться на отдельные боли: болела налитая свинцом голова, тяжко пульсировала боль в затылке, что-то стреляло в груди, кололо в боку, совсем маленькая, но юркая боль прыгала где-то в ноге. Все эти боли жили своей жизнью и вместе с тем как-то взаимодействовали между собой и на несколько мгновений отвлекли его от случившегося.

Ему почудилось, что он лежит в этой темноте бесконечно долго, может быть, он даже всегда лежал так. «Я умер», – шевельнулась у него в мозгу еще одна мысль, но ему не хотелось вступать с ней в споры. Мысль этого не заслуживала: если он умер, почему у него болит все тело?

Он раскрыл глаза и долго не мог сфокусировать непослушные зрачки: поле зрения наполнял дрожащий зеленый туман. Ему подумалось, что он просто купается с ребятами на водохранилище. Он глубоко нырнул, а сейчас всплывает на поверхность. Когда ныряешь с открытыми глазами, вода ближе к поверхности всегда зеленоватая. Сейчас он вынырнет, увидит ребят, уляжется с ними на теплых камнях. И солнце после холодной воды будет казаться ласковым, как теплые ладошки… И он будет лениво следить за проплывающими белыми пароходами. И ветер будет приносить с них обрывки мелодий, и за пароходами будут кружиться жадные чайки, и тело будет медленно обсыхать на теплых камнях и теплом солнце, и жизнь будет теплой, прекрасной и немножко грустной, как ей и положено быть. «Конечно же, будет именно так! страстно взмолился он. – Пусть будет так!» Но он уже знал, что так не будет, и потому мольба была особенно пылкой и горькой.

Пароходы еще не уплыли, и чайки все еще кружились над ними с пронзительными сварливыми криками профессиональных попрошаек, когда внезапно в мозгу у него вспыхнул яркий свет, даже не яркий, а ярчайший, медленные, вязкие мысли разом рванулись вперед, понеслись в вихре вернувшегося сознания.

Нет, не из водохранилища своего детства выныривает он, а из беспамятства, и не пронизанная солнцем зеленая вода заполняла его поле зрения, а зеленый пластик пола.

«Встать, нужно встать! – словно не он, а кто-то другой скомандовал ему. – Ты командир, нужно встать!» Он уже вспомнил чувство гигантской тяжести, что придавило его, но теперь мускулы как будто слушались его. Неохотно, протестуя, но слушались. Прежде чем он сообразил, что делает, он уже упирался руками в пол и подтягивал ноги. Сколько же, оказывается, нужно сделать движений, чтобы встать на ноги, сколько приказов отправить по разным адресам, сколько мышц должны согласованно потянуть за свои сухожилия, приведя в движение конечности…

Наконец ему удалось подняться на колени. Это была гигантская победа. Он не просто жив, он стоит на коленях! Он дышит! Значит, «Сызрань» цела.

Неожиданная радость на мгновение обессилила его, но он еще не мог позволить себе расслабиться. «Не торопись радоваться, – сказал он себе, – ты ведь еще ничего не знаешь».

Он помотал головой и осторожненько, надеясь и боясь, посмотрел перед собой. Первое, что он увидел, были глаза Густова. Глаза были открыты. Вот одно веко слегка дернулось, слабо подмигнуло ему.

– Володька! – Надеждин хотел крикнуть, но смог лишь прошептать. – Ты жив?

– Точно не знаю, – пробормотал Густов.

– Как же не знаешь, если ты что-то лепечешь?..

– Может, это я просто по инерции.

Он вовсе не был суперменом, который весело шутит, балансируя между жизнью и смертью. Случилось нечто непонятное, а потому особенно страшное, может быть, непоправимое, но нужно было что-то делать, нужно было барахтаться, и немудреные шутки протягивали связующую нить к тому недавнему, но уже бесконечно далекому времени ДО. Шутки были спасательными кругами, которые помогали им держаться на поверхности, а не погрузиться в парализующее отчаяние.

– А где Сашка?

– Он собирает шахматные фигурки, – послышался голос Маркова.

– Ребята, – тихонько сказал Надеждин, – ребята…

Он хотел было сказать, как он счастлив, что они живы, целы и невредимы, но что-то сжало его горло, и он за­молчал. Наверное, он еще по-настоящему не осознал всего случившегося, иначе он не повторял бы бессмысленно одно слово, а постарался что-то сделать.

– Красноречив, как всегда, – сказал Густов и сел на полу, ощупывая голову и руки. По лицу его медленно расплывалась широченная бессмысленная улыбка.

– Если бы вы оба помолчали, – сказал Марков, – мы бы услышали, что говорит анализатор.

Надеждин повернул голову и в то же мгновение вдруг понял, что означали звуки, уже несколько минут складывавшиеся в его сознании в некий неясный шумовой фон.

– Корабль находится на высоте тридцати метров над поверхностью планеты Бета Семь, – бормотал анализа­тор. – Корабль не падает из-за антигравитационного поля. Корабль не падает…

– На какой высоте? – спросил Надеждин.

– Высота до поверхности планеты тридцать метров, – обиженно отрапортовал анализатор.

Это был вздор. Хотя анализатор не ошибается, он нес очевидную околесицу. Толчок явно вывел его из строя.

– Проверить еще раз расстояние до поверхности, приказал Надеждин. – Поточнее.

– Высота до поверхности планеты ровно тридцать метров.

Только теперь на него хлынул животный восторг спасения. Он еще ничего не понимал, он даже и представить не мог, как они могли оказаться в каком-то чудовищном поле антигравитации, но они были живы, «Сызрань» была цела, и гибель обошла их стороной. Совсем рядышком, но обошла. Как горнолыжник – ворота слалома. Радость спасения переполняла его, и мозг отказывался работать в холодном режиме анализа, у него тоже был праздник.

– Гм, – сказал Густов. – Задача: кому верить – здравому смыслу или бортовому анализатору? Только представьте: тридцать метров. Странная какая-то мера длины – метр.

– Этого не может быть, – сказал Марков.

– Дети мои, я понимаю, наше бормотание вызвано скорее не здравым смыслом и вообще не разумом, а эйфорией, – улыбнулся Густов. – Итак, вместо того чтобы погибнуть в непонятной и страшной катастрофе, мы преспокойно висим в поле антигравитации всего в тридцати метрах над поверхностью чужой планеты. Вопрос: может ли это быть?

– Безусловно, нет, – сказал Марков. – Этого быть не может.

– Я бы согласился с тобой, мой бедный маленький друг, но мы все-таки висим над Бетой Семь. Как ты думаешь, на каком расстоянии мы должны были проскочить мимо планетки?

– Друзья мои, – сказал Надеждин, улыбаясь, – боюсь, что катастрофа все-таки не прошла бесследно.

– Что ты имеешь в виду?

– Мы спорим, ошибся или не ошибся анализатор, вместо того чтобы посмотреть самим.

– Тише, – сказал Марков. – Теперь я понимаю, почему командир ты, а не я.

Надеждин помотал головой и зажмурился. Голова все еще болела, и содержимое ее тяжко переливалось, словно ртуть. Не думать о боли. Покачиваясь, он подошел к экрану обзора и нажал на кнопку. Под ними расстилалось почти безукоризненно ровное плато, на котором сверкали небольшие металлические прямоугольники, расположенные в шахматном порядке. Подле них застыли странные неподвижные фигурки.

– Ребята, – вздохнул Густов, – я должен покаяться.

– Ну, ну… – сказал Марков, не отрывая взгляда от экрана.

– Это все я наделал.

– Ты? – спросил Надеждин.

– Да, я. Когда вы дулись в свои дурацкие шахматы, я сидел и думал о горькой участи космических грузовозов, лишенных романтики неведомых маршрутов. И, как видите, додумался. Сглазил. Накликал, кажется, столько романтики…

– Ты у нас местный философ, тебе и карты в руки, – сказал Надеждин. – Ты лучше скажи: тебе этот пейзаж не кажется странным? Хотя для незнакомой планеты слово «странный» мало что может значить…

– Нет, не кажется. Для нормального сна ничего необычного нет. Мы же спим, детки, этого же не может быть. Только что мы мирно следовали по своему маршруту, рядовые космического гужевого транспорта, а теперь под нами какие-то человечки приветствуют посланцев неведомой цивилизации.

– Боже, сколько слов! – покачал головой Надеждин. – Конечно, этого не может быть. Но поскольку три человека не могут видеть одновременно один и тот же сон, мое твердое материалистическое мировоззрение подсказывает: мы все-таки над Бетой Семь. Но я не об этом. Чтобы поймать каким-то чудовищным сачком наш космолет, нужна необыкновенно высокоразвитая цивилизация. Так?

– Безусловно, – кивнул Марков.

– Итак, эти натуралисты поймали сачком какую-то новую бабочку, то есть нас. Что делает при этом натуралист?

– Достает бабочку из сачка, – сказал Марков.

– Я понимаю, что имеет в виду командир. Эти неподвижные фигурки…

– Именно, – сказал Надеждин. – Какая-то нелепая безучастность.

– Не будем впадать в древний грех антропоморфизма, – важно молвил Густов, – не будем наделять всех своими чертами и эмоциями. Может быть, это нам кажется, что при таких обстоятельствах полагается скакать козликами от возбуждения. Может быть, для них это скучные будни. Может быть, мы и целей их не понимаем. Почему, кстати, обязательно натуралисты? Почему не разбойники, грабящие одинокие космолеты, пролетающие мимо их разбойничьей планетки? Грабеж – довольно распространенная деятельность.

– Ну конечно, они основательно поживятся такой добычей, как мы. Грузовой космолет второго класса с грузом для станции на…

– Какая разница, – прервал Маркова Надеждин, – натуралисты они, разбойники или это у них просто такой спорт! Все равно странная какая-то безучастность. Натуралисты должны дрожать от возбуждения. Это тебе не бабочка – целый космолет поймали! Разбойники должны уже драться, распределяя добычу. Здесь, безусловно, развитая цивилизация, а развитый интеллект не может быть начисто лишен любознательности. По крайней мере, все контакты с внеземными цивилизациями, которые состоялись до сих пор, подтверждают это. Наши уважаемые хвостатые предки слезли с дерева, потому что их мучило любопытство: что там внизу, интересно? У других предки спускались с неба, подымались в него, лезли в океан, выползали из него, всем хотелось посмотреть, как там другие устроились…

– К чему этот спор? – спросил Марков. – Будем надеяться, что нас изловили не для того, чтобы сожрать, ограбить или насадить на булавку в какой-то коллекции, хотя это и почетно – представлять Землю на булавке.

– Как всегда, ты прав и неправ, – сказал Густов. – Этот разговор нужен нам, как спасательный круг, как предохранительный клапан, потому что мы потрясены, мы ничего не понимаем, мы еще по-настоящему ничего не осознали и не прочувствовали, мы даже не знаем степени опасности, поджидающей нас, не знаем, выберемся ли когда-нибудь отсюда. И, строго говоря, мы должны были бы стонать, обхватив головы руками. А мы несем околесицу – и слава богу.

– Ребята, а может, попробовать… – неуверенно пробормотал Марков.

– Что?

– Запустить двигатели…

– Ты понимаешь, что говоришь? Да будь у нас мощности в сто раз больше, все равно мы бы не выскочили из этой ловушки. Нетрудно прикинуть…

– Володя прав. Пока этот вариант отпадает. Но я все-таки хочу обратить ваше внимание на показания приборов, – сказал Надеждин. – Если они не врут, за бортом вполне приемлемая температура. И газовый состав атмосферы тоже недурен.

– Кислорода маловато, – вздохнул Марков.

– Считай, что ты проводишь отпуск в горах.

– Считаю.

– Ребята, кажется, они сажают нас.

«Сызрань» слегка дрогнула, и фигурки на экране обзора начали увеличиваться. Еще несколько секунд – и корабль мягко коснулся поверхности.

– Ну что, будем открывать люк? – посмотрел на товарищей Надеждин.

– А что еще делать? – пожал плечами Марков. – Забаррикадироваться и отстреливаться до последнего?

– Наверное, нечего, – вздохнул Надеждин. – К тому же… – Он усмехнулся. – Честно говоря, я не уверен, что выбрал бы немедленный взлет, если бы даже у нас был выбор…

– Легко быть смелым и любознательным, – фыркнул Густов, – когда другого ничего не остается.

– Открываю? – спросил Марков, протягивая руку к кнопке люка.

– Давай.

Послышалось жужжание моторов, легкое чавканье, и тяжелый люк плавно отошел в сторону.

Начинался спектакль, о котором в душе мечтает каждый космонавт, что бы он ни говорил, кем бы он ни был, участником исследовательской экспедиции или пилотом обыкновенного «грузовика», в десятый раз летящего по проторенным космическим трассам.

Космонавты молчали. Смогут ли они снова подняться с этой планеты, вернутся ли когда-нибудь на родную Землю? Они входили в контакт с новой цивилизацией событие в истории человечества необычайной важности. История контактов началась только полстолетия назад, в первой половине двадцать первого века, и насчитывала всего двенадцать контактов.

Экипаж «Сызрани», разумеется, понимал всю значительность того, что им предстояло сделать. И инстинктивно старался перевести события в разряд более простых дел, ибо постоянное ощущение себя великими послами великой земной цивилизации просто раздавило бы этих простых в сущности парней.

– Дети мои, – сказал Густов, – волею судеб мы входим в историю…

– Точнее, нас вводят в нее, – фыркнул Марков.

– Истинно так, но все равно давайте для начала перешагнем через порог, потому что история начинается за порогом. Командир, экипаж готов следовать за вами.

Все слова были сказаны, нужно было решаться. Потом, потом, если, конечно, будет какое-то «потом», он разберется в том водовороте чувств, что вращался в нем, но сейчас Надеждин знал, что нужно действовать. Он инстинктивно распрямился, пригладил волосы, глубоко вздохнул и медленно спустился по ступенькам на поверхность Беты Семь.

Неяркое светило заливало ровным оранжевым светом совершенно плоскую площадку. Почва под ногами была гладкой и напоминала металл.

Он вздохнул. Анализатор не ошибся. Воздух был слегка разреженный по земным меркам, но дышать было можно. Ну что ж, это уже немало. Это было добрым предзнаменованием, а они нуждались в добрых приметах, ох как нуждались…

Фигурки, которые они видели застывшими на экране обзора, теперь были вовсе не фигурками, а фигурами, если не фигурищами. Массивные, более двух метров ростом, они походили одновременно и на людей, и на роботов. У них были шаровидные головы с двумя парами глаз, расположенных по окружности, но без какого-либо намека на рот, нос или уши. У них было по две руки с мощными, похожими на зажимы, клешнями и по две массивных ноги. Одежды на них не было, и голубовато-белая поверхность их тел сверкала, как металл.

И опять тягостное ощущение сна нахлынуло на Надеждина. Он стоял перед обитателями планеты, не зная, что делать, что сказать, охваченный парализующим волнением, а эти роботы – наверное, это все-таки были роботы – совершенно спокойно и равнодушно взирали на пришельцев из другого мира. Ну конечно, роботы, и думать нечего, только роботы могли быть так противоестественно безучастны. Но странные, однако, у них хозяева, если посылают своих слуг для установления контактов. Ладно, пусть они роботы, пусть не роботы, он будет действовать так, как подобает посланцам Земли. Он с трудом управился с волнением, поднял голову и медленно и отчетливо произнес:

– Экипаж космолета «Сызрань» с планеты Земля приветствует вас. Мы рады встретить еще один островок разума в космосе и рады установить с вами дружеские контакты.

Это была не бог весть какая речь, но все равно На­деждин почувствовал прилив гордости. Он говорил от лица своей планеты, от лица человечества, а это выпадает на долю не каждому.

Конечно, эти металлические твари не понимали его. Они не понимали его языка, они могли даже не воспринимать звуки, издаваемые им. Но они должны были видеть, что он открывал и закрывал рот, что смотрел на них. Если в этих чудовищах была хоть капля разума, они должны были понять, что он обращается к ним. Но то ли этой капли в них не было, то ли он им был просто неинтересен, потому что ничем – ни одним движением, ни одним знаком – они не дали понять, что слышали его слова.

Конечно, контакт контакту рознь. На Альфе Два экипаж «Сергея Королева» подняли в воздух, как птиц, и они скользили в лучах двух светил над планетой, а жители ее славили их гигантским, невероятным хором, который, как оказалось, и поддерживал их в воздухе. На Гамме обитатели, которые не имеют постоянной формы, приняли в честь посланников Земли форму землян и устроили парад. Всякие бывают контакты, но такая противоестественная отрешенность… На кой пес их вообще ловили и притягивали к Бете?

– А может, это вовсе не хозяева планеты? – спросил Марков. – Может, это просто бездушные роботы? Может, такие скучные и повседневные дела, как встреча чужих космолетов, ниже достоинства истинных бетян? И на церемонию они посылают своих домработниц? – Ему вовсе не хотелось острить, горло сжимало какое-то тягостное предчувствие неясной беды, но он был хорошо тренированным космонавтом и привычно давил в себе опасные эмоции.

– Я уже думал об этом, – пожал плечами Надеждин.

– Раз они плюют на протокол, я перед ними стоять истуканом не собираюсь, – сказал Густов. – Пусть они думают, что делать, а я сажусь.

Он присел на корточки, потрогал руками поверхность.

– Похоже на металл, – сказал он. – Тепловатый на ощупь…

Внезапно, словно повинуясь какому-то сигналу, десятка два роботов быстро двинулись вперед, окружили экипаж «Сызрани» плотным кольцом и отрезали его от корабля.

– М-да, – сказал Надеждин. – Это значительно упрощает наш выбор. У нас его теперь просто нет. Не бросаться же на них с кулаками. Будем ждать, что они еще сделают.

Он внимательно посмотрел на роботов. Глаза их были устремлены на землян, но никакие чувства не отражались в них. Похоже, что это действительно были роботы.

– Неторопливые ребята, – хмыкнул Марков.

Словно в ответ на его слова, круг безмолвных стражей неожиданно разомкнулся, и перед ними оказалась странного вида тележка. С плоской платформой, без колес, она имела с одной стороны точно такую же шарообразную голову, что и стоявшие рядом роботы.

Круг начал сжиматься, тесня космонавтов к тележке.

– Похоже, они приглашают нас сесть в экипаж, – сказал Надеждин.

– Похоже, – согласился Марков, и они забрались на тележку.

– Сейчас появится водитель, – сказал Густов, – и спросит нас: «Куда прикажете?..»

Но водитель не появился. Вместо него с переднего края тележки на них внимательно смотрели два огромных глаза шарообразной головы на невысокой тумбе.

– Ни дать ни взять механический кентавр, – сказал Марков. – Гибрид робота и экипажа.

Края платформы медленно загнулись кверху, образуя бортики, и космонавтам пришлось сесть.

– Не самая удобная форма для экипажа, – буркнул Надеждин.

– Может быть, они считают нас грузом. Как грузовая эта тележка вполне удобна.

– Не знаю, никогда не был грузом, – ответил Надеждин.

Тележка вздрогнула, качнулась и поднялась в воздух.

Надеждин непроизвольно вцепился в бортик и тут же усмехнулся. Смешно было бояться высоты в десяток метров после космических масштабов.

Кентавр нес их на своей спине над поверхностью планеты. Металлическое плато кончилось, и они бесшумно скользили над развалинами каких-то зданий, остовами башен, перевитых красновато-оранжеватой растительностью. Ни одного целого строения, ни одной дороги. Космонавты молчали, подавленные этой картиной бесконечного запустения. Руины были каких-то незнакомых причудливых форм, но руины всегда остаются руинами, и, как и всюду, они казались печальными памятниками прошедших времен и ушедших поколений, какими бы ни были эти времена и эти поколения.

Под ними проплыла длинная стена, которая стояла каким-то чудом, потому что вокруг нее громоздились кучи строительных материалов. Казалось, вот-вот она должна была упасть, и Надеждин даже оглянулся, стоит ли она.

И опять было в этом печальном ландшафте нечто совершенно непонятное. С одной стороны, невероятно изощренная гравитационная ловушка, потребная для перехвата космолета на огромном расстоянии, ловушка, для которой необходимо гигантское количество энергии и высочайший уровень техники. С другой – эти бесконечные развалины, эта печать запустения, небрежения, словно обитатели планеты потеряли способность или желание поддерживать свой мир хотя бы в относительном порядке. А может быть, это был не их мир, может быть, это был мир побежденный и разрушенный в наказание, обреченный на медленное погребение под красноватой растительностью.

Тележка замедлила свой полет и опустилась у ряда небольших домиков-кубиков без окон. Домики стояли ровными рядами, словно выверенные по линейке, совершенно одинаковые, неотделимые друг от друга.

Между ними быстро шли роботы, точно такие же, как те, что встретили их на космодроме. И точно так же они не обращали на пришельцев ни малейшего внимания.

Это было абсурдно, и тем не менее мимо них проходили десятки голубовато-белых существ, и ни одно не повернуло головы, не направило свои объективы в их сторону.

– Какое веселенькое местечко, – пробормотал Густов.

Он ничего не понимал. Сознание и эмоции его не поспевали за событиями. Только что – казалось, несколькими мгновениями раньше – он смотрел на Сашкины пылающие уши и думал об обеде. Но в эти мгновения каким-то противоестественным способом были впрессованы кошмар катастрофы и бездонная пропасть небытия, взрыв надежды, страх неведомого, волнение перед Контактом. Контактом с большой буквы, событием величайшей значимости. И невероятная противоестественная безучастность хозяев.

Ему все труднее было держать в привычной узде чувства, и на сердце одна за другой прилипали холодные сосущие банки.

– Жизнь бьет ключом, – кивнул Марков.

– Ну что, слезем или будем ждать, пока нас повезут дальше? – спросил Надеждин. – Впрочем, они уже, кажется, все решили за нас.

От ближайшего здания отделились два робота, подошли к тележке и сделали знак космонавтам. Они ввели их в совершенно круглую комнату, вышли и плотно закрыли за собой дверь.

В зале с низким потолком не было ничего, на чем можно было остановить взгляд. Голубовато-белые стены, потолок и пол были освещены призрачным неярким светом, который, казалось, излучался отовсюду.

Космонавты неуверенно оглядывались. Надеждин подошел к мерцавшей стене, потрогал ее. Материал, из которого она была сделана, был гладкий, холодный на ощупь. Свет рождался где-то в самой глубине материала и был каким-то бесплотным.

Пока их везли над бесконечными развалинами, они все еще надеялись, что вот-вот наконец они встретят настоящих хозяев планеты. И какими бы они ни были – круглыми, длинными, большими., маленькими, твердыми, желеобразными, газообразными, – все равно навстречу им протянется рука, рука в прямом или хотя бы переносном значении, но рука.

Вместо руки – круглая камера. Вместо восторга и возбуждения контакта – давящая тишина. И все та же совершенно непонятная безучастность. Какое-то невероятное равнодушие, свойственное неживой природе, а не разуму.

А может, подумал Надеждин, то, что кажется им цивилизацией, на самом деле просто природные явления и образования. Чушь, вздор… Он никогда не понимал, что значит слово «бесстрашный». Страх никогда далеко не отходит от человека, всю свою историю с первых проблесков сознания они всегда вместе, рядом. Другое дело, что один оказывается безоружен перед страхом и цепенеет от его взгляда, другой же сопротивляется ему. Он умел сопротивляться, но сколько он сможет держать успешную оборону? «Спокойно, – сказал он себе. – Если бы нас хотели уничтожить, они бы давно сделали это…»

– М-да, – промычал Марков, – номер люкс, ничего не скажешь. Даже стула нет.

– Похоже, что у этих ребят довольно спартанские вкусы, – вздохнул Густов.

– Если у них вообще есть вкусы, – пожал плечами Надеждин.

– Что ты имеешь в виду? – посмотрел на него Марков. – Есть же здесь кто-то, кроме роботов? Может, это просто карантин?

– Это ты меня спрашиваешь? – усмехнулся Надеждин. – Конечно, как командир я должен знать все, но не пытайте, не знаю.

– Я думаю, скоро все-таки кто-нибудь появится. Кому-то же, черт возьми, мы понадобились. Кто-то же изловил нашу бедную «Сызрань» и заарканил ее. Не для того же, чтобы посадить нас в этот круглый аквариум.

– Мои бедные маленькие друзья, – сказал Густов, – вам не кажется, что разговоры наши удивительно однообразны? Даже не разговоры, а какие-то шаманские заклинания. Мы задыхаемся от отсутствия информации, а те крохи, что у нас есть, мы уже пережевали по нескольку раз.

– Какая наблюдательность! – вздохнул Марков.

Он уселся на пол, опершись спиной о стену. Товарищи опустились рядом с ним.

Было тихо. Тишина была плотной, почти осязаемой. Она гудела в их ушах током крови, давила их, заставляла напрягаться. Они были космонавтами и привыкли к безмолвию космоса, но тишина корабля, мчащегося с выключенными двигателями сквозь толщи пространства, была тишиной привычной, знакомой. А это гробовое молчание таило, казалось, в себе какую-то угрозу.

«Это, наверное, именно то безмолвие, которое и называют гробовой тишиной, – думал Густов. – И не случайно. Абсолютная тишина противоестественна для человека, она пугает, потому что подсознательно связывается со смертью. Смерть – это абсолютная тишина».

Сидеть было неудобно, и он слегка изменил позу. Вне­запно сердце его забилось. Прямо перед ним стояла Валентина. В легком белом платье, в том самом, которое было на ней во время того последнего разговора. И смотрела она на него так же, как тогда: печально и недоумевающе. Она покачала головой. Так же, как тогда, когда сказала, что не может остаться с ним. «Наверное, – сказала она тогда, женами моряков и космонавтов может стать не каждая. Я не могу. Я не умею ждать. Мне больно расставаться с тобой, но я знаю: ты не можешь оставить космос».

Густов закрыл глаза. Удивительная была галлюцинация, поразительно яркая. Сейчас он снова посмотрит перед собой и увидит лишь прозрачное мерцание круглых стен. Он открыл глаза. Валентина по-прежнему стояла перед ним. Она покачала головой и сказала грустно:

– Видишь, я, наверное, не ошиблась. Ты даже не хочешь смотреть на меня…

– Валя, – прошептал он, чувствуя, как сердце его сжалось от печальной нежности и потянулось к его бывшей жене.

– Ты что-то сказал? – спросил Надеждин, открывая глаза.

Они не видели ее. Они не могли ее видеть. Это была его галлюцинация, только его. Может быть, в другое время и в другом месте он лишь пожал бы плечами перед этой игрой воображения, но сейчас каждый нерв его был возбужден, и бесплотное порождение его памяти казалось реальнее нереальности их круглой тюрьмы.

– Ничего, – пробормотал он.

Если бы он только благополучно вернулся на Землю, если бы он только мог прижать к себе настоящую, живую Валю, теплую, дрожащую, ощутить запах ее волос… Он бы обязательно нашел слова, которых не нашел тогда, во время того последнего разговора. Она бы поняла.

– Не знаю, – медленно покачала головой Валентина, – не знаю, пойму ли я тебя.

– Но ты же пришла! – забыв о товарищах, громко крикнул он. – Ты пришла сама.

– Наверное, потому, что была нужна тебе.

– Володя, – Марков испуганно посмотрел на товарища, – что с тобой?

– Ничего особенного, – усмехнулся Густов, – просто я разговариваю с Валентиной – она сейчас стоит передо мной.

– Этого не может быть, – прошептал Надеждин.

– Я знаю, – вздохнул Густов.

– Я тоже вижу ее… Валентина, простите…

– За что, Коленька?

– Я…

Валентина медленно покачала головой и растаяла, исчезла.

Густов почувствовал, как в горле его застрял жаркий комочек, который мешал дышать, а на глазах навернулись слезы. Этого еще не хватало…

– Ребята, – задумчиво сказал Надеждин, – я не специалист по галлюцинациям, но разве могут видеть одну галлюцинацию сразу два человека?

– Три, – добавил Марков. – В конце я тоже увидел Валентину. И это невозможно.

– Значит, нами как-то манипулируют. Володя, ты вспоминал свою бывшую жену перед тем, как она появилась? – спросил Надеждин.

– Не-ет, – неуверенно протянул Густов. – Нет как будто… Хотя вообще-то… я часто думаю о ней.

– Странно…

Они замолчали. Время, казалось, тоже не могло преодолеть плотную тишину и остановилось.