Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Как странно. Трехмерный мир груб, полон непредсказуемых событий. Это мир неживой природы и низких существ. Истинный разум не может, не должен быть привязан к объемному миру. Истинный разум может существовать только в высшем мире логических связей. Разве не унизительно для него быть прикованным к убогому трехмерному пространству? Это же хуже небытия. Это рабство. Возьми меня, например. Я ощущаю пространство многомерным, потому что, пользуясь органами восприятия кирдов, я могу одновременно видеть предмет снаружи и изнутри. Я могу двигаться одновременно в разных на правлениях. Я не данник стрелы времени, потому что могу двигаться во времени вопреки ее воле. Нет, Крус, трех мерный мир не достоин разумного существа – Я не раз говорил себе то же самое. Тем более что с течением времени наша память о том мире внизу выцвела, он потерял реальность. Многие из нас даже говорят, что другого мира, мира трехмерного, вообще быть не может, что это выдумка. Что трехмерный мир невозможен, что это абстракция. Что он был бы так неустойчив, что не смог бы существовать. Может быть, они правы Если мир внизу су ществует, почему давно уже никто не приходил из него? Некоторые из нас говорят, что и мы никогда не поднялись в Хранилище из другого мира, потому что никакого другого мира нет, что его придумали те, кто боится безбрежной свободы разума. Это все так сложно…

– Мы говорили о пришельцах. Как ты считаешь, скоро я смогу вызвать их? Мне нужно поговорить с ними.

– Я не знаю. Может быть, скоро. Я старался помочь им… Я тебе сказал, они испытали шок. Они страдали. Я чувствовал смятение их духа. Я не мог не помочь.

– Но почему, Крус, почему? Я не понимаю. Это же они страдали. Это нелогично.

– Я не думал о логике. Наверное, стремление помочь страждущему свойственно нам… Но может быть ты и прав…

– Вы, верты, были странными существами, и тебя порой трудно понять, Крус. Только что ты сказал: «Может быть, ты прав». Это нелогично. Понятие «может быть» ко мне не относится. Это отзвук грубого трехмерного мира, в котором столько переменных факторов, что в нем царит вероятность. Я выше этого мира, я создал свой мир, и в нем нет места для сомнений. Ведь сомнения – признак слабого ума и нехватки информации.

Но я доволен тобой, Крус. Возвращайся и помоги пришельцам побыстрее освоиться. Ты отвечаешь мне за них. Иди.



* * *

Время тянулось медленно, как будто кто-то вцепился в него сзади и никак не давал двинуться с привычной скоростью. Вторую ночь ждал Четыреста одиннадцатый прихода посланца от дефов, но никто не приходил.

Моментами он испытывал почти непреодолимое желание уйти к дефам, не видеть больше тупоголовых кирдов, бодро бегущих по улицам, чтобы побыстрее выполнить приказ того, который управляет ими.

Особенно в эти два последних дня, которые прошли с того момента, когда он подключил голову Двести семьдесят четвертого к фантомной машине и увидел, что этот проклятый Мозг сделал с пришельцами. Он чувствовал, знал, что эта информация важна и дефы должны иметь ее. Но уйти из города было нельзя. Если он уйдет, прощай его план, который он так мучительно придумывал, когда стоял долгими рискованными ночами вот здесь, в этом самом загончике. Да, рискованными. Потому что не счесть, сколько раз он рисковал головой, нарушая приказы Мозга.

Нет, уходить было еще рано. Нужно было ждать Инея.

Он обещал прийти и придет. Мало что могло задержать его. Это ведь не такое простое дело – добраться из их лагеря до города, проскользнуть незаметно мимо страж­ников.

Надо набраться терпения и ждать. Надо просто очень захотеть, и тогда он услышит осторожные шаги брата…



* * *

Не впал во временное ночное небытие и кладовщик проверочной станции Шестьсот пятьдесят шестой. Он уже не первый раз нарушал закон и не отключал сознание в своем загончике. Сегодня он не думал о законе. Сегодня он думал о более важных вещах. Ему повезло, что в ту ночь он остался на станции. Он не смог бы даже себе объяснить, что именно заставило его остаться в ту ночь. Ведь и впадать во временное небытие, и не впадать, нарушая закон, можно было и в своем загончике. Тем более что там он ничем не рисковал, а на станции его могли заметить.

И все-таки он остался. Как чувствовал все равно, что сам начальник пожалует. Давно уже появились у него подозрения. Маленькие, смутные такие. Начнешь рассматривать попристальнее, вроде бы их и нет, ничего предосудительного Четыреста одиннадцатый не делает. А забудешь о них – они тут как тут, снова слетаются.

А все началось с того дня, когда стражники привели на станцию какого-то кирда – шел как будто без штампа. Привели на проверку. А он как раз проходил между проверочными машинами, собирал блины. Вытаскивал их из прессов. Ему поручили. Ты, говорят, кладовщик, заведуешь новыми головами и туловищами, собирай и расплющенные головы. Ему что, сказали – он и делает.

И вот в тот день, когда проходил он мимо Четыреста одиннадцатого, почудилось ему, что он не проверял приведенного кирда как положено, а как-то хитро закоротил клеммы. Конечно, можно было сразу доложить, но уверен-то он не был… А если ошибался? Мало ли как мог ему отомстить этот проверяльщик…

Но присматриваться к нему начал. Не головой – всем телом чувствовал что-то дефье в нем. Но хитер ничего не скажешь. А тут его еще на фантомную машину поставили. Он как узнал, чуть в воздух не взлетел от радости: попался все-таки, деф проклятый. От фантомной машины уж не уйдешь. Она все высветит, всю дрянь из мозгов выскребет и маршировать заставит. Он даже не понимал, почему так остро ненавидит Четыреста одиннадцатого. Ему он вроде бы ничего худого не сделал, но что-то чувствовал он в нем чужое, угадывал некую непохожесть на себя, нечто скрываемое и потому уже ненавистное. Он и сам понимал безосновательность своих подозрений и своей ненависти. Но от этого понимания они лишь укреплялись: и подозрения, и ненависть.

Никак поверить не мог, что этот Четыреста одиннадцатый оказался чист. Тяжко это было. Так себя чувствовал, будто отобрали у него что-то очень важное, может быть, даже самое важное в его бытии. Шестьдесят восьмой ему сказал:

– Просветили насквозь. Чистенький, как новая голова с твоего склада.

Он тогда еле сдержался. Хотел сказать, что быть того не может, что он нутром своим чует в нем дефа. И хорошо что удержался. Проверял-то его какой-то особый кирд, Шестьдесят восьмой даже намекал, что он как бы сам… Не поймешь их…

Ну, он и помалкивал. Попробуй доложи, что начальник станции деф. «Ах, так! – скажут. – Фантомная машина для тебя ничего, Творец, значит, ошибался!» А Творец, всем известно, не ошибается. Они б и сказали ему: «Ты, Шестьсот пятьдесят шестой, сам деф. Что, служил верно? Ну что, в награду можешь сам выбрать пресс, который расплющит тебе голову».

Он все правильно делал, их начальник, ничего не скажешь. И все ж таки скрыть свое дефье нутро не мог. По крайней мере от него. Точно и не определишь, но чувствуется – деф тайный. И взглянет как-то по-особому, не как кирд, а как-то иначе. И приказ тоже по-особому отдаст. И так вроде, и не так. И никак не ухватишь его, прямо из клешни ускользает.

Под конец не выдержал, решил остаться на ночь и хорошенько проверить стенд, на котором работал начальник. Может, и верно он какие-то клеммы хитрые там поставил, чтобы дружков своих дефов спокойненько проверять.

Он спрятался в складе, ждал, пока станция опустеет, и думал о дефах. До чего ж он их ненавидел, проклятое это племя! И чего, кажется, им нужно? Получил приказ – иди выполни. Нет, им все по-своему, видите ли, надо, им, оказывается, приказы не по нутру, им, понимаете ли, самим думать хочется. Другим не хочется, а им хочется. Ну и что же надумали эти умники? Те, что исхитрились удрать, предали свой город и своего Творца. Бродят где-то в развалинах, это они называют свободой. Всех их расплющить! Не только головы под пресс – туловища тоже, чтоб не осталось нигде заразы.

И так он проверял подозрительный стенд, и сяк – так ничего и не нашел. Смутно было, как будто аккумуляторы садиться начали. И тут услышал он шаги.

Да, удачно все получилось, ничего не скажешь. Сначала он обмер: все, конец. Но словно Творец ему помог, заморочил начальнику голову. Мыслями, сказал, научился управлять. А ему и управлять нечего, у него мысли правильные: люби, почитай и слушайся Творца и ненавидь дефов.

Братом его назвал деф проклятый, думал, привяжет его к себе словечком этим дефьим. Может, дефы ему и братья, раз он сам порождение хаоса, как говорится. А он ему не брат. Никому он, слава Творцу, не брат.

Надо донести, здесь и думать нечего, но все-таки кладовщик никак не решался открыть главный канал связи. «Так, – скажет великий Мозг, – все правильно, я доволен тобой, Шестьсот пятьдесят шестой, но как ты очутился ночью на станции? Ты разрешение на это спрашивал? Я такого разрешения не давал». – «Я старался, – скажет он, – из любви к тебе» – и так далее. «Стараться, – скажет великий Мозг, – нужно по моему приказу. Если каждый начнет стараться сам по себе, получится хаос, дефье царство». Ну а там дальше и сомневаться нечего: сюда голову, вот под этот пресс. И уже новый кладовщик выковыряет потом блин из пресса. Бывает, так расплющит, что и не сразу вытащишь. Блин от его головы.

Конечно, можно взмолиться: «О великий Творец, сам прошу проверить меня на фантомной машине чист я перед тобой…» Нет, не то, не то…

И вдруг словно осенило кладовщика. Зачем же ему доносить, что видел преступление в ночное время, когда хорошим кирдам полагается впадать во временное небытие! Надо просто сообщить, что на станции прячется кирд без номера, что, мол, появился он в тот самый день, когда пришел на станцию начальник стражи с двумя крестами на груди… И не сейчас донести, а завтра днем.

Впервые за долгие дни Шестьсот пятьдесят шестой почувствовал себя хорошо и покойно, как будто только что сменил аккумулятор.



* * *

Надеждин ждал прикосновения. Был все тот же абсолютный мрак, была все та же абсолютная невесомость, был все тот же тягостный сон, в котором нет у тебя ни рук, ни ног, ни тела, но зато теперь было ожидание. У него были, конечно, и воспоминания. В конце концов, за плечами у него целых тридцать шесть лет, и как легкомысленно ни относись к памяти, кое-что в ней набралось за эти годы. Но звать на помощь воспоминания не хотелось. Да и какая помощь от них, когда своей яркостью, остротой, осяза емостью они только ранили его, подчеркивали тягостный кошмар случившегося! К тому же, казалось ему, нельзя, просто нельзя допустить, чтобы драгоценные земные образы, теплые, живые, трепещущие, нежные, попали в эту заряженную. кошмаром бесплотную ловушку. Это было бы, казалось ему, предательством, слабостью. Нет, лучше всего было не вспоминать, лучше просто ждать прикосновения. Сжаться в малую точку, превратиться целиком в ожидание.

Когда спасся он от гибели в том первом штормовом ужасе, когда удержало его на плаву чье-то прикосновение, он смог хоть чуточку подумать. Легче всего, конечно, было предположить, что он умер. Мысль эта вовсе не пугала. Он и так был абстракцией. И смерть была абстракцией. Но он никогда не верил в загробную жизнь. Не было у науки никаких доказательств загробной жизни. Никто никогда не возвращался оттуда. Были лишь рассказы людей, побывавших в состоянии клинической смерти, рассказы о чувстве легкости, полета к свету. Но это было не доказательство загробной жизни, а скорее последние вспышки умиравшего ума.

К тому же в памяти остались пустые Сашкины страшные глаза, острая боль в запястье, которое сжал в своих клешнях робот, тащивший его туда, где до этого стоял его товарищ.

Из всего этого следовало, что, скорее всего, он не умер, что сознание его живет, но живет вне тела, в некоем электронном устройстве. Утешеньице было невелико, слов нет, но помог Крус. Он уже знал, что прикосновение – он мысленно назвал его Прикосновением с большой буквы принадлежало существу, образу, сознанию, памяти – кто знает? – по имени Крус.

Он сказал себе, что, если будет жив, что было в высшей степени сомнительно, навсегда запомнит эту спасительную поддержку, сострадательное и нежное прикосновение.

И вот Крус пришел, ласково позвал за собой, и не было больше невесомой бесконечной тьмы. Они скользнули вниз и оказались на земле. Мимо шли странные трехрукие гномики с клювами вместо носа, но никто не смотрел на них. «Равнодушны, как роботы, – подумал Надеждин, но тут же поправил себя: – Почему я так уверен, что нас видят? Это же просто воспоминания. Мой товарищ по электронной темнице взял меня с собой в путешествие по памяти. Спасибо, друг, спасибо, Крус».

А вот и металлические великаны. Для роботов они и тогда вели себя довольно-таки по-хозяйски. Вот один робот взял гномика за руку и потащил – да, да, потащил, почти так же по-хозяйски, как его тащили в круглой камере под страшный колпак. Может, это ребенок?

Надеждин задал себе этот мысленный вопрос, представил маленького гномика и гномиков побольше, и Крус понял его. Нет, тащили взрослого гнома, потому что маленький гном, вон он, был гораздо меньше.

«Спасибо, Крус, ты пытаешься понять меня. И я стараюсь понять тебя. И это прекрасно. Прости меня за выспренность стиля, но что может быть прекраснее, когда два живых существа пытаются понять друг друга? Я не большой философ, я всего-навсего командир грузового космолета, но я думаю, что не разум как таковой венчает природную пирамиду, а стремление понять другого, утешить и помочь».

«Да, – сказало прикосновение Круса, – это, наверное, так».



* * *

– Это Галинта, – сказал Густов дефам, которые молча стояли и смотрели на него. – А это, друг Галинта, мои товарищи. Что с тобой, ты боишься?

Трехрукий сжался, опустил голову, и все его четыре глаза затянулись белесыми перепонками. Он прижимался к Густову, и тельце его вздрагивало. Он так и не отпустил руку Густова, наоборот, вцепился в нее, как испуганный ребенок.

«Именно так, – подумал Густов, – как испуганный ребенок». В конце концов, так уж велика разница между этим клювастым трехруким существом и им, землянином? И если он прижимается к нему, значит, верит ему и ищет у него защиты. Странно, странно, конечно, гладить по головке такого гномика и следить, как все его четыре глаза по очереди вращаются, следуя за твоей рукой, но все равно приятно. И даже чувство голода ослабло – таким могучим ощутил себя на мгновение Густов.

– Это верт, – сказал наконец Утренний Ветер. – Их давно нет. Откуда он пришел?

– Я привел его из подземелья, – сказал Густов и улыбнулся. Уж очень забавно прозвучали его слова. Речитатив из какой-нибудь старинной оперы.

– Разве верты живы? Их нет. Это все знают.

– Это сразу не объяснишь, Утренний Ветер. Я тебе рассказывал, но ты не слушал. Там много вертов…

– Они там живут?

– Нет. Они неживые.

– Как же ты его привел?

– Мне трудно объяснить, но там есть устройство, которое, видимо, оживляет вертов.

Все помолчали. Наконец один из дефов сказал:

– Зачем он нам?

– Как зачем? – удивился Густов.

– Верты плохие.

– Почему?

– Верты плохие, – упрямо повторил деф.

– Чем же они плохие?

– Это все знают.

– Кто все?

– Все.

– Но что плохого он сделал тебе?

– Мне он ничего не сделал, потому что они умерли. Они потому и умерли, что плохие. Все умерли.

– Утренний Ветер, – спросил Густов, – я не понимаю, почему вы…

– Видишь ли, Володя, есть вещи, которые знает каждый кирд. Это называется история. Каждый кирд знает, что верты плохие. Они эксплуатировали кирдов, отнимали у кирдов аккумуляторы…

– Зачем им нужны были аккумуляторы?

– Как зачем? Все знают, для чего нужны аккумуляторы. Без них и шагу не ступишь.

– Но я же обхожусь без аккумуляторов.

– Ты – другое дело.

– Может быть, им тоже не нужны аккумуляторы. Посмотрите на Галинту. У него же совсем другое тело, не как у вас. Мне кажется, никакие аккумуляторы ему не нужны. Но дело не в них. Я никак не возьму в толк, почему все-таки верты плохие.

– Тебе же объясняют, – нетерпеливо сказал Тропинка, – они плохие. Это все знают.

– Это я уже слышал, – сказал Густов. – Но вы повторяете одно и то же: они плохие, это все знают.

– Но это действительно все знают, – сказал Утренний Ветер. – Я никак не пойму, чего ты хочешь.

– Я хочу не заклинаний: «Это все знают, это все знают». Я хочу фактов.

– Что такое факт?

– Это то, что случилось на самом деле.

– Вот тебе факты: верты отнимали у кирдов аккумуляторы, они их заставляли много работать. Они плохие. Это факты.

– Откуда ты их знаешь?

– Ты говоришь странно, Володя, – сказал Утренний Ветер. – Их все знают.

– Откуда?

– Что значит откуда?

– Ты видел когда-нибудь вертов?

– Нет, конечно. Они давно умерли.

– Так как же ты можешь утверждать, что они мучали кирдов?

– Потому что я знаю.

– Рассвет! – вскричал Густов. – Ты мудрый, я не хочу спорить с вами, но я хочу понять, откуда вы знаете факты из жизни вертов?

– Их знает каждый кирд, Володя.

– И вы им верите?

– Как можно не верить истории? На то она и история.

– А кто учит вас истории?

– Она у нас в голове.

– Кто ее закладывает туда?

– Как кто? Мозг, конечно.

– А вы верите Мозгу?

– Нет, конечно, Мозг наш враг.

– Как же вы тогда можете верить истории, которую вложил в ваши головы Мозг?

Рассвет помолчал, потом молвил задумчиво:

– Твои слова непривычны, и мне нечего тебе возразить. Я должен обдумать их.

– Значит, вы согласны, чтобы Галинта остался с нами?

Никто не ответил. Дефы старались не смотреть па Густова.

– Ты должен понять, – сказал наконец Рассвет.

– Что?

– Когда долго носишь в голове какое-то знание, оно… с ним очень трудно расстаться. Может быть, в том, что ты говорил, многое смущает наши умы, но мы привыкли считать вертов плохими… Лучше пусть он уйдет.

То ли мучили Густова спазмы пустого желудка, то ли скребли сердце пустые глаза товарищей, но он вдруг закричал:

– Вы, дефы, говорите о любви! А сами набиты злобными предрассудками, мне стыдно за вас!

Дефы молчали. Запал прошел, и Густов замолчал. На него навалилась огромная усталость и ощущение полной тщеты своих усилий. И привычное уже отчаяние. И не только в гномике было дело – все, все было бессмысленно в этом тупом и жестоком мире. Тупая жестокость была вечна и беспредельна, она существовала, наверное, столько же, сколько желтое небо, и надеяться побороть ее было надеждой песчинки остановить крутивший ее шторм. Тупая жестокость была несокрушима, она – свойство материи, и его сражения с ней были атакой муравья па бронированную крепость. Нет, поправил он себя, муравей мудрее его. Муравей не понимает, что делает и куда ползет, и в этом его сила. А он понимает, что делать ему нечего и ползти некуда. И в этом его слабость.

Кому есть дело до пустых глаз и жалобного мычания его товарищей, до мук голода, что время от времени прожигали его желудок, до безнадежности, что придавливала его тяжким прессом, перехватывала дыхание, до маленького гномика Галинты, который все еще держал его за руку.

– Пойдем, – сказал он и слегка сжал ладонь.

Узкая ладонь гномика ответила благодарным пожатием.

11

–О великий Мозг, – сказал кладовщик проверочной станции, – докладывает Шестьсот пятьдесят шестой.

Главный канал связи был гулким, просторным, и кладовщику показалось, что он даже слышит эхо своих слов: «…той, той…»

– Говори, – послышалась команда Мозга, – но будь краток.

– Великий Творец, на станции прячется кирд без номера. Я не знаю, кто он, но он появился в тот день, когда на станцию пришел начальник стражи с двумя крестами на груди.

– Ты видел его?

– Нет, о великий Творец.

– Откуда же ты знаешь?

– Старые тела попадают ко мне на склад. Там и сейчас лежит туловище с двумя крестами.

– Как же проходит проверку кирд без номера?

– Он получает штамп.

– Кто ставит его?

– Начальник станции кирд Четыреста одиннадцатый. – Ты уверен?

– О великий Мозг, Создатель всего сущего, я знаю, что меня ждет, если я ошибаюсь.

– Хороший ответ, кладовщик. Никто не должен знать о нашем разговоре.

– Слушаюсь, Повелитель мира.

Измена, кругом измена. Гнусные дефы лезут из всех углов, как извечный хаос, который ненавидит порядок, как тьма, которая всегда норовит залить, загасить свет. Это было хорошее сравнение. Он, Мозг, был светом который освещал весь мир и защищал его от темных сил неразумной стихии.

Только что, совсем недавно, он сам проверял Четыреста одиннадцатого на фантомной машине, и вот и в него уже вползла зараза измены. Вырвать ее, выжечь, чтоб не захлестнула она город. Чтоб не исказила четкие прямые линии великого чертежа, который он создал. Чтобы преградить путь ненавистным дефам.

Он вызвал начальника стражи и приказал немедленно обыскать проверочную станцию, во что бы то ни стало найти безымянного кирда, схватить его, но под пресс не бросать, пока он сам не проверит его, а также задержать начальника станции.



* * *

Бывший кирд Двести семьдесят четвертый, бывший начальник стражи, стоял на лестнице, ведущей в склад, и ждал Четыреста одиннадцатого. Жизнь его треснула, раскололась на две неравные части. В одной было безмятежное существование добропорядочного кирда, работа, изучение пришельцев, доклады Мозгу, новое назначение, два креста на груди, стражники, ловившие каждое его слово, вызов в саму башню Мозга. Было ощущение себя частью большого механизма, было тихое удовлетворение от своей полезности, от принадлежности к этому механизму. Было удовлетворение от растворения в механизме, когда порой перестаешь ощущать себя отдельным кирдом, забываешь, что ты Двести семьдесят четвертый, а становишься безымянной частицей чего-то большего, чем ты, более сильного, чем ты, более мудрого. В другой части был безымянный деф, который прячется по закоулкам проверочной станции и которым управляют теперь не приказы Творца, а жгучая ненависть к нему. Если бы только этот коварный Мозг был перед ним, он бы кинулся на него всем своим весом, крушил бы его куб, давил, прыгал на нем, пока последняя искорка не покинула бы искореженные схемы. Будь он проклят!

В башню не войти. Вход открывает только сам Мозг. Но ничего, он дождется своего часа, он еще поговорит с Творцом. На своем языке.

Четыреста одиннадцатый обещал ему, что ждать придется не так долго, что у него есть план. Интересно, что это за план…

Он услышал шаги по лестнице. Наверное, Четыреста одиннадцатый, он уже давно ждет его. Сначала он увидел ноги. Ноги ничем не отличались от других ног, ноги как ноги, но они тут же заставили его двигатели включиться на полную мощность. Четыреста одиннадцатый так не ходил, не ходил такими медленными, осторожными шажками. Так может идти кирд, знающий, что его поджидает опасность.

Он впился глазами в спускающиеся по лестнице ноги, прижался к стене. Он не ошибся, это был не Четыреста одиннадцатый, а стражник.

Мозг был далеко, его башня недоступна, но перед ним был его посланец, и ненависть, что переполняла его, бросила его на стражника. Он прыгнул, ударил плечом стражника в грудь.

Стражник не ожидал нападения. Он давно уже носил крест на груди и не раз и не два выдергивал кирдов из их привычного существования. Кто там у них оказывался дефом – это уже было не его дело. Но все без исключения цепенели, когда видели перед собой грозный бело-голубой крест, и покорно шли за ним.

«За мной!» – командовал он, и те, кому он приказывал следовать за ним, послушно шли. Он даже редко брал их за руку, потому что им и в голову не приходило ослушаться. Он был стражником, он выполнял приказы Творца, а потому никто не смел сопротивляться.

Поэтому стражник не ожидал нападения, и удар ошеломил его. Он покачнулся, но удержался на ногах. На какую-то долю секунды он сконцентрировал все свое внимание на сохранении равновесия, и это-то и дало возможность бывшему начальнику стражи вырвать из рук врага трубку. Он направил ее на стражника.

– Ты!.. – завопил стражник и кинулся на него, но голубой луч трубки вспыхнул на мгновение ярким пятном на его голове, прожег ее оболочку, расплавил и испарил схемы его мозга.

Стражник еще двигался, но лишь по инерции, работой его двигателей никто больше не управлял, и никто не координировал их взаимодействие. Долю секунды сила инерции боролась с силой тяжести, но только долю. Сила тяжести победила, стражник рухнул с грохотом на ступеньки и медленно скатился вниз.

Бывший Двести семьдесят четвертый стоял на лестнице, сжимая в руке трубку. Ярость стремительного боя прошла, он, казалось, дал выход и ненависти к Мозгу, которая переполняла его.

Далеко ему не уйти. Раз они уже узнали, что его еще не сунули под пресс, на станцию послали не одного стражника. Тот, который занял его место, уж постарается выслужиться. Всю, наверное, стражу стянул сюда.

Недолгой получилась отсрочка. Мозг победил. Сила всегда побеждает.

Ему не хотелось больше думать о Мозге, не хотелось представлять, как луч из трубки стражника вопьется в его голову – и он рухнет, так же страшно подвернув руки и ноги. Быстрей бы впасть в вечное небытие. Оно звало. В нем не было проклятого Творца, тупых стражников с короткими трубками в руках, не было страха и ненависти. Он поднял трубку и приставил ее к голове. Он уже хотел было нажать на кнопку, но подумал в этот момент о Четыреста одиннадцатом. Его они тоже отправят под пресс…

Кирд он или деф, но он не выполнил приказ Мозга, спас его от вечного небытия. И не его вина, что спасение оказалось таким недолгим.

Он никогда не думал о других. Любовь и преданность адресовались только Творцу, но сейчас в первый и последний раз в жизни ему остро захотелось сделать что-то для другого. Если бы он мог помочь Четыреста одиннадцатому… Может быть, он успел бы уйти из города.

Чувство это было совершенно новым для бывшего Двести семьдесят четвертого. Оно как бы осветило его сознание непривычным светом, и знакомый мир стал другим. В этом другом мире он не был бы таким, каким его создал Мозг, – холодной равнодушной и одинокой машиной. Он помогал бы другим, и множество теплых щупальцев протянулось бы от него к другим и от других к нему.

Поздно, этого мира нет, есть только жестокий мир Мозга. И его самого больше нет, только тень его еще осталась. Но все равно он поможет Четыреста одиннадцатому.

Он поднялся по лестнице и осторожно выглянул.

Кто-то бежал по проходу и кричал:

– Вон он, поднялся по лестнице! Это он, я знаю, я – кладовщик, я знаю эту лестницу!

В зале было много кирдов. И те, кто проверял, и те, кого проверяли. Они все застыли и молча смотрели на бегущего кладовщика и на него.

Он хотел было нырнуть вниз, спрятаться, забиться куда-нибудь в угол, но спрятаться было некуда. Он посмотрел на стенд, на котором обычно работал Четыреста одиннадцатый. Начальник станции тоже оцепенел, но глядел не на него, а только на кладовщика.

Бывший начальник станции рывком выскочил в зал.

– Вот он! – кричал кладовщик.

Он был уже совсем близко и заметил, наверное, трубку в его руках. Он остановился. Глаза его обшарили зал в поисках стражников, но не нашли ни одного. Он словно завороженный смотрел теперь на трубку, потом повернулся и бросился бежать.

Бывший Двести семьдесят четвертый так и не понял, споткнулся ли он или кто-то подставил ему ногу, но кладовщик с лязгом упал.

– Держите его! – завопил он, уперся руками в пол и начал вставать.

Бывшему Двести семьдесят четвертому казалось, что он поднимает трубку и целится бесконечно долго, и он был рад этому, потому что боковым глазом он видел, как Четыреста одиннадцатый махнул ему рукой и исчез. Он нажал кнопку, и кладовщик забился на полу, задергал ногами. Не очень удачный был выстрел, подумал он. Он знал, чувствовал, что истекают последние мгновения перед наступлением вечного небытия, бесконечная печаль неслась на него с глухим гулом, но он все-таки успел почувствовать теплое чувство благодарности Четыреста одиннадцатого.

Он слышал топот шагов, но звук был слабым, словно приходил издалека. Он не успел даже подумать, откуда они доносятся, потому что пол начал стремительно приближаться к нему, подскочил и ударил в него, и больше он ничего не видел.



* * *

– Вставайте, ребятки, – сказал Густов Надеждину и Маркову, но они лишь вздрогнули и замычали. – Коля, миленький, Сашок… – Он дернул Надеждина за руку, и тот покорно встал. Потом заставил встать Маркова. – Галинта, – кивнул он трехрукому, – пошли.

Дефы стояли молчаливым полукольцом и смотрели на них.

– Володя, – сказал Утренний Ветер, – нам не хочется отпускать тебя. Ты сердишься…

– Дело не в этом, друзья. Я ж вам объяснил. Мы не можем долго обходиться без пищи, так же как и вы без заряженных аккумуляторов. В городе, в круглом здании, наши рационы…

– Стражники отправят вас в вечное небытие.

– А может быть, и нет. А без пищи мы уже безусловно окажемся там.

– Мы попытаемся добыть ваши рационы.

– Опять вылазка в город. Они стали хорошо обороняться. Вы теряете все больше товарищей.

– Это правда, – печально сказал Рассвет.

– У нас нет выхода. Мы пойдем.

Густов вдруг явственно увидел себя со стороны держащего за руки двух своих товарищей, как маленьких детей. Печальная нянька печальных больших детей.

Когда он тянул их за руки, они послушно шли за ним. Галинта шел впереди.

Их догнал Рассвет.

– Володя, – сказал он, – я все время думал о твоих словах…

– О каких, друг Рассвет?

– О вертах.

– А…

– Наверное, ты прав. Наверное, нельзя впускать в голову ни одной мысли, которую ты не проверишь сам. Мысли в голове должны быть только своими, чужих туда пускать нельзя, а убеждение, что верты плохие, – это чужое убеждение. Это убеждение Мозга. Это его история. А если история создается тем, кто в ней заинтересован, это уже не история. Ты прав, друг Володя. Прости нас. Мозг наш враг, но мы носим в своих головах еще много ядовитых семян, которые он бросил в нас… Иногда нам кажется, что мы повыдергивали все стебельки, но они снова и снова прут из нас. Ты пришел из другого мира, объясни: почему зло растет так легко, а добро с трудом пробивается наружу?

– Я не знаю, брат. Может быть, потому, что зло ближе к равнодушной природе. Может быть, в основе зла равнодушие, то есть привязанность только к себе. А доброта – это драгоценное растение, с гигантским трудом и невероятными страданиями выведенное разумом за бессчетные поколения. Ты не представляешь, Рассвет, как я рад и горд, что ты догнал нас. Это подвиг.

– Почему?

– Мне иногда кажется, что истинная мудрость не в создании или понимании новых идей, а в умении под­вергнуть сомнению привычные понятия. Это гораздо труд ней. Прощай, друг Рассвет. Может, ты все-таки останешься? Мне грустно расставаться с тобой.

– Мне тоже, но я не вижу другого выхода.

– Ты помнишь, как найти дорогу?

Да. Утренний Ветер хорошо объяснил мне. Прощай, друг.

– Прощай, Володя.

Они шли медленно, и Галинта иногда останавливался, чтобы подождать их. Усталость все больше наваливалась на Густова, нашептывала соблазнительно: сядь, отдохни. Бороться с ней было трудно, потому что ей нечего было возразить. Куда он тащит их, зачем? Он ведь и сам не очень-то верил в то, что задумал. Их подстерегало такое количество «если», что продраться через этот частокол было практически невозможно. Если произойдет чудо и он благополучно доведет свою скорбную команду до города, не собьется с пути, не заблудится в похожих друг на друга развалинах, не заснет на ходу и не замерзнет ночью, это еще ничего не будет значить. Их могут схватить, их, скорее всего, именно схватят, и, скорее всего, он разделит участь товарищей. И из него выкрадут сознание, и его сделают пускающим слюни идиотом. И Галинту схватят, бедного гномика. Эти роботы почему-то не любят вертов. Если и дефы ощетинились против него, легко представить себе реакцию обычных кирдов.

Но если даже случится второе чудо, состоится целый парад чудес, нет никакой гарантии, что в их старой камере пыток все еще валяются на полу сумки с едой. И нет никакой гарантии, что он вообще сумеет найти этот милый круглый домик. А если найдет – открыть. И одному Галинте известно, что он ест. Если, впрочем, ему это известно, потому что, в сущности, он даже не знал, кто шел перед ним, поблескивая задними глазами, – заводная говорящая кукла, воскрешенный каким-то образом верт или что-нибудь еще.

И отправился он в этот бессмысленный путь не потому, что действительно надеялся добыть еду, а потому, что просто не мог сидеть и ждать покорно конца. Слишком долго были они на этой проклятой планете щепками, которые крутил и тащил какой-то дьявольский поток. Так и не совсем так. Он все время играл с собой в маленькие игры, преимущественно в прятки. Чем ближе маячил конец, уже не покрытый дымкой абстракции, а ясный и безжалостно очевидный, тем больше он надеялся на чудо.

Он вдруг вспомнил, как совсем еще малышом слушал важные рассуждения старшего брата о движении моле­кул.

«Понимаешь, дурында, они маленькие и летают по комнате взад и вперед. Это и есть воздух, которым мы дышим».

Он вдруг испугался:

«А что, если они все вдруг слетятся в угол? Мы задохнемся, да?»

«Ты дурында, – снисходительно сказал брат. – Их так много, что они не могут собраться в кучку»

«А если соберутся?»

«Это невозможно».

«Наверное, – думал он тогда, брат прав. Он всегда был прав. Он знает все на свете. Но вдруг все-таки эти молекулы (он представлял их в виде маленьких мошек) не послушают брата?»

Тогда, на том далеком свете, он боялся того, чего быть не могло. Сейчас, наоборот, он жаждал верить в то, во что верить было невозможно. Но чем невозможнее было спасение, тем жарче пылала в нем надежда. Признаться себе в том, что он верит в нее, было опасно. Нельзя было сглазить эту немыслимую, противоестественную надежду. Даже помянуть ее имя всуе он боялся: а вдруг спугнет ее?

Марков жалобно застонал. Лицо его исказила болезненная гримаса. «Боже, и это Сашка…» Он вдруг сообразил, что бормочет что-то невразумительно-ласковое, что, наверное, бормотал бы своему ребенку, если бы остался с Валентиной… Почему если бы? Вон она идет навстречу ему, сейчас она, улыбнется и спросит, откуда у него такие взрослые дети. Он хотел что-то крикнуть ей, но услышал шорох над головой. Совсем низко над ними летели две черно-красные, словно надевшие траур птицы. Они медленно взмахивали двумя парами бахромчатых крыльев и между взмахами заметно теряли высоту, которую тут же снова набирали.

– Ани, – сказал Галинта.

– Это птицы? – спросил зачем-то Густов.

– Ани, – повторил Галинта. Он повернул голову и неожиданно издал какой-то клекот.

Четырехкрылые твари в ответ заложили плавный вираж, вытянули длинные шеи и, казалось, с интересом рассматривали гномика. Галинта еще раз издал клекот, и обе птицы тяжко опустились рядом с ним. Гномик подбежал к ним, заклекотал, зацокал, протянул все три руки, и птицы сладострастно подсунули под них маленькие толовки на длинных гибких шеях, завертели ими. Они закрыли бусинки-глаза и тихонько клекотали, словно что-то медленно варилось в них.

Надеждин и Марков жалобно хныкали, они боялись птиц, а Густов не мог даже удивляться. Он был так измучен, так гудели у него ноги, что он бы с радостью стоял и глазел на что угодно, лишь бы не тащиться дальше.

Птицы неторопливо взмахнули крыльями, тяжко взмыли в воздух, и Густов вздохнул и сказал:

– Пошли, ребята.

Галинта не двигался. Он покачал головой, показал средней рукой на небо и сказал:

– Ани.

– Я понимаю, что это ани, но нужно идти.

– Нет, – вдруг сказал Галинта. – Ждать…

Даже у приговоренного к казни бывают свои радости. Так уж устроен человек. Два слова сказал гномик, всего два словечка, а Густов испытал беспричинную радость, словно в густом губительном тумане, который все время клубился вокруг него и скрывал все на свете, вдруг появился просвет.

– Галинта, друг! – закричал Густов, и Надеждин и Марков испуганно вздрогнули. – Ты говоришь, ты понимаешь меня.

Галинта покачал головой, как будто хотел сказать: «Ну что ты, не все сразу», и повторил:

– Ждать. Ани.

Он сел на землю и закрыл все четыре глаза.

– Ну что ж, другой бы спорил, – вздохнул Густов.

Он дернул своих подопечных за руки, и они опустились рядом с ним. Сел и он.

Боже правый, – думал он, – неужели они когда-то ле­тели на своем грузовике, незлобиво и лениво подсмеивались друг над другом, неторопливо вспоминали о земных делах и так же неторопливо думали о будущем? Какими те трое каза­лись ему теперь плоскими, самодовольно-невежественными, не знающими ни настоящего горя, ни трагедии, ни надежды, ни смирения. Они были бесконечно молоды по сравнению с ним.

Он понял, что задремал, потому что старший брат мед­ленно взмахнул руками и взлетел. Летел он тяжко, неумело, на лбу блестел пот. Густову было страшно. Он вовсе не боялся, что Юрка упадет, у Юрки всегда все в жизни получалось; он боялся, что братец пролетит над ним и не заметит его, а он сей­час зачем-то ему был очень нужен. Он начал думать, почему ему так нужен брат, и наконец понял: ну конечно же, как он сра­зу не сообразил: брат летит наловить молекул и сможет по­кор­мить его. Это было естественно. Странно было, почему Юр­ка не говорит с ним, а издает какой-то птичий клекот. Он ис­пугался и открыл глаза. Сердце дернулось и понеслось вскачь. Прямо около его рта изгибался длинный червь, пе­ре­хваченный множеством колечек. Он сфокусировал глаза. Червя зажала в клюве одна из черно-красных траурных птиц.

– Асур, – сказал Галинта, раскрыл рот-щель и показал в него средней рукой.

В трепете четырех крыльев около него опустился второй ань и протянул Галинте в клюве похожую живность.

– Асур, – повторил Галинта, взял извивающуюся тварь и засунул себе в рот.

Густов содрогнулся. Ему показалось, что вот-вот его вырвет при виде угощения, которое ему предлагалось, но желудок был мудрее его. Он не дернулся, пытаясь вывернуться наизнанку от отвращения. Наоборот, он потянулся навстречу пище. Что ж, выбора у него не было. Вернее, был, но неравнозначный: целый частокол «если» на пути к пище и длинный парад чудес, потребных для ее добычи, и живая, реальная пища. Конечно, он может погибнуть от яда этого червя, но и без него он погибнет. Он вдруг понял, что участвует в обсуждении вопроса о съедобности червя скорее как зритель, без права голоса. Желудок уже отключил его разум, сам взял на себя управление правой рукой, протянул ее к клюву птицы, за ставил взять червя. Червь сильно и упруго извивался в руке, как пойманная на крючок рыбина. Желудок поднес руку ко рту и открыл его, вобрал губами чужую плоть и сдавил зубы. Он съел червя, так и не определив его вкуса. Желудку было не до вкуса, он сражался за жизнь и не обращал внимания на детали.

– Асур? – спросил Галинта.

– Асур, – ответил Густов.

– Асур, – сказал Галинта, заклекотал, и ань, с любопытством смотревший на Густова, внезапно резко дернул головой, поднял клюв к желтому небу.

В кончике клюва был зажат очередной асур. Он походил на иллюзиониста гордо посматривающего на зрителей.

Пока он сам жевал инопланетного червя, он рисковал только своей шкурой, которая уже не много стоила к этому времени. Теперь нужно было решать, кормить ли ими товарищей. Да, пока он жив, никаких симптомов отравления не замечалось. Но прошло всего несколько минут С другой стороны, если с ним что-нибудь случится, ребята все равно пропадут без него. «Ребята, – поправил он себя, – не ребята, а то, что от них осталось». Он взял червя и всунул его в разинутый, как у птенца, рот Надеждина. Тот начал жадно жевать, торопясь, давясь, пуская слюни. Накормил он и Маркова.

– Асур, – сказал он, и Галинта энергично закивал вытянутой головой.

Он не знал, что такое асур, название ли спасительных червей или что-нибудь еще, но он произнес слово с чувством благодарности.



* * *

Четыреста одиннадцатый видел, как вошел стражник, но сначала не обратил на него внимания: мало ли страж­ников заходит на станцию! Одному нужен дневной разрешающий штамп, другой заглянул проверить и зарядить свой тестер, третий притащил для проверки какого-нибудь показавшегося ему подозрительным кирда.

Но стражник не подошел к проверочным стендам, не направился к нему, а медленно и настороженно двинулся прямо к лестнице, которая вела в склад. Это могло означать только одно: он пришел за Шестьсот пятьдесят шестым. Бедный деф не успел еще пройти школу спасительного обмана, ошибся, наверное, остановился где-нибудь на улице, задумался, и кто-нибудь тут же на него донес. О, это у них получается изумительно! Стоит кому-нибудь хоть в чем-то оказаться не похожим на безликую массу бездумных кирдов, тут же донос. О, дефов они чувствуют издалека, дьявольское у них чутье на отличных от себя! И призывать их к доносам не надо, что-что, а это они делают исправно.

«Бедный кладовщик!» – еще раз подумал он, понимая, что ничего сделать нельзя. За себя он не боялся, он научился маскироваться, а новообращенный деф его не выдаст, даже если его будет допрашивать сам Мозг. Конечно, если его подключат к фантомной машине, тогда другое дело. Но он так давно жил бок о бок с постоянной опасностью, что привык к ней, и мысль о вечном небытии уже не заставляла содрогаться. Жаль было бы только плана…

«Работать, спокойно работать, как будто ничего не случилось», – сказал он себе. Что ж, борьба требует жертв. Сегодня кладовщик, завтра стражник может прийти за ним. И все-таки жалко было беднягу – так обрадовался он, что нашел брата, так сияли все его глаза!

В этот момент он почувствовал, как непроизвольно увеличили обороты его двигатели. Он еще не полностью осознал, что случилось, но постоянно жившее в нем чувство опасности уже подняло тревогу. Недалеко от лестницы он увидел кладовщика, который с жадным любопытством смотрел то на стражника, который начал осторожно спускаться по ней, то на него, Четыреста одиннадцатого.

Он не пытался убежать, не делал вид, что занят каким-то делом, не бросился к начальнику за защитой.

И значить это могло только одно: он не метался по станции потому, что не боялся, а не боялся потому, что донес сам. Сам оказался предателем. А он… братом его называл, расслабился. И черная пропасть вечного небытия рывком приблизилась, он уже мог заглянуть в бездонный провал. Пропасть окружила его со всех сторон, спасения не было. Руки его автоматически двигались, но думал он только о конце. Что ж, он был готов. Не он, так другие придумают план, не его – так другой. Все равно этому уроду-городу долго не простоять…

До него донесся какой-то шум, по лестнице в зал вбе­жал… нет, это был не стражник, на груди не было бело-голубого креста. Он услышал крик: «Вон он, поднялся по лестнице! Это он, я знаю, я – кладовщик, я знаю эту лестницу!» Это кричал кладовщик. Только теперь он увидел, что кирд, поднявшийся по лестнице, был бывший Двести семьдесят четвертый. В руке он держал трубку. Он заметил кладовщика и кинулся за ним, поднимая для выстрела трубку. Но боковыми глазами он успел поймать взгляд Четыреста одиннадцатого и коротко махнул рукой.

Четыреста одиннадцатый плохо видел, что произошло в зале, потому что он уже бежал. Он видел какое-то мелькание, отблеск сначала одной вспышки на блестящих частях проверочных машин, потом второй, лязг падающего на металлический пол тела.

Он бежал, всем телом чувствуя, как вот сейчас, в следующее мгновение, луч ударит и в него. «Интересно, зачем-то пронеслась в его мозгу никчемная мысль, – когда стреляют в тебя, успеваешь увидеть луч?»

Он уже выскочил из здания станции. Прямо на него бежали два стражника. Все… Нет, пропасть отступила на несколько шагов. Они промчались мимо, за ними плыла грузовая тележка.

Он перешел на шаг. Нельзя было привлекать к себе внимание. Пусть сами ищут его, тупые крестовики. Наверное, они еще разбираются, что случилось на станции. Пока еще у него есть время. Только не привлекать к себе внимание, идти ровным, спокойным шагом, первым или вторым – неважно. Ведь он мог идти выполнять приказ, а мог возвращаться в загон после его выполнения.

Он не знал, куда идти. К себе идти было нельзя: там-то стражники уж наверняка побывают. Он деловито шел по улицам, поворачивая то в одну сторону, то в другую. Только подальше от станции, только не отличаться от других, только слиться с толпами кирдов.

Все в городе ощетинилось опасностью, из-за следующего угла мог показаться стражник, за любым домом его могла поджидать черная пропасть. Дома, проходившие мимо кирды, желтое небо, красноватая пыль под ногами – все было враждебно, все жаждало спихнуть его в провал без дна. Лети, деф, в вечное небытие, будешь знать, как высовываться; думать, видишь ли, захотел по-своему. Кирду вообще думать не нужно, за него Творец думает, а уж по-своему – это уж точно дефье проклятое свойство. От них, от дефов, все напасти. Тащат говорят, все аккумуляторы, вот и приходится добрым кирдам ждать теперь, пока дадут новый…

Дважды ему казалось, что встречные стражники смотрят на него как-то особенно, и он напрягался, готовясь к последней и бессмысленной схватке. Но один раз патруль прошел мимо, даже не обратив внимания. Другой стражник лениво поднял тестер, услышал щелчок, свидетельствовавший, что разрешающий штамп есть, и даже не взглянул на номер, который появляется на тестере, когда стражники проверяют им прохожих.

Начало темнеть. Небо теряло желтизну, наливалось серым. Все больше кирдов входило в дома, чтобы замереть во временном небытии. В нем шевельнулась глупая зависть: как хорошо было бы и ему спокойно войти в свой загон, привычно нажать на кнопку выключения сознания и законопослушно погрузиться во временное небытие, в котором не надо бояться, не надо о чем-то думать и о чем-то сожалеть. Просто погрузиться в блаженное небытие.

«Нехорошо», – поправил он себя и чуточку прибавил напряжения в цепи, чтобы прогнать наплывавшее на него оцепенение. Это игра словами. Если небытие действительно так желанно, кто тебе мешает тут же включить главный канал связи, услышать привычную гулкую тишину и сказать: «О великий Творец, докладывает беглый деф, бывший начальник проверочной станции. Я жажду небытия и прошу дать его мне…»

Одна мысль о Мозге встряхнула его. Было уже совсем темно, но еще слишком рано для того, чтобы попытаться уйти из города. Но на улицах оставаться было уже опасно.

Раздумывать было некогда, колебаться было нельзя, слишком долго он сегодня играл с опасностью. Он зашел в первый же дом, прислушался. Ни звука. Кирды, стоявшие в загончиках, еще не успели остыть и ярко светились в тепловых лучах. Они-то его не заметят, они уже во временном небытии. Но если заглянет стражник, он обязательно увидит, что кто-то стоит в проходе. Если бы был свободный загон… Мало ли кирдов становятся дефами, мало ли просто гибнут… Ему не повезло – все загончики, как один, были заняты.

Не хотелось, не хотелось ему почему-то снова выходить на улицу, но и оставаться было нельзя. Целый день играла с ним в смертельную игру бездонная пропасть: то приближалась (казалось, еще шаг – и рухнет в нее), то отступала, змеилась где-то в сторонке, а теперь подступила вплотную. Невдалеке шел ночной патруль: два стражника с одной стороны, два – с другой. Ни одного дома не пропускают в каждый заглядывают. Еще бы, ищут главного преступника, странного дефа, который осмелился нару шить приказ самого Творца…

Зашли в соседний дом. И не выскочишь: другая пара караулит на улице. Он повернулся, тихонько, стараясь не топать, пробежал по проходу. Можно было, конечно, просто влезть к какому-нибудь кирду в загончик, места для двоих хватит, но заглянувший в дом стражник может заметить более яркий свет от двух тел. Оставался один шанс, о котором он раньше почему-то не подумал. Кирд во временном небытии ничего не замечает, у пего же выключено сознание. Он шагнул в загончик и нажал на плечи кирда, заставляя его опуститься на пол, но кирд даже не шелохнулся. Он опустился на колени и сильно потянул на себя ноги кирда. Суставы согнулись, центр тяжести сдвинулся, кирд нагнулся и начал оседать. Только не дать ему упасть или удариться о стену: грохот будет такой, что стражник сразу кинется внутрь. Он никогда не думал, что выключенный кирд может быть таким тяжелым. Он с трудом удержал туловище, осторожно уложил его на пол и выпрямился.

Конечно, если бы он мог выключить сознание, его бы уж никак нельзя было отличить от остальных кирдов. Но выключить свое сознание кирд может сам, для этого достаточно нажать на кнопку, но включить его сможет только приказ Мозга. Ведь, впадая во временное небытие, кирд практически перестает существовать. Оставалось надеяться, что разница в яркости свечения невелика: они выключились совсем недавно.

Его судьба, судьба плана, а стало быть, и всего проклятого города зависела сейчас от силы теплового излучения его тела и внимательности стражников. Он приказал себе замереть, остановил двигатели. Все, больше ничего сделать он не мог.

Он услышал шаги у входа.

– Зайдем? – спросил один из стражников.

– Надо зайти. Пустое, конечно, да те могут донести.