Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Зиновий Юрьев

Белое снадобье

Часть первая

«Клиффорд Марквуд»

1

Я отлично помню тот день. Помню хотя бы потому, что, за исключением письма от Карутти, он ровно ничем не отличался от сотен таких же обычных пустых, скучных дней. Антидней. Думаете, я пытаюсь подсунуть вам сомнительный маленький парадоксик? Упаси меня господь бог от изобретения парадоксов и парадоксиков, их хоть пруд пруди и без меня. Логики в жизни маловато, но на парадоксы хоть распродажу объявляй. Чётко помню всё обычное, а всё то, что хоть мало-мальски, хоть на шаг выходит из шеренги будней, представляется мне вскорости в каком-то утрированном, может быть, даже искажённом виде. Наверное, потому, что памяти то и дело возвращается к этому необычному событию, крутит его так и эдак, подгоняет под собственные желания и стандарты. А так как мы редко ведём себя в серьёзные моменты безупречно, мы навёрстываем упущенное впоследствии, щедро добавляя себе в воспоминаниях и смелость, и остроумие, и находчивость — всё то, короче говоря, в чём мы обычно испытываем недостаток.

Будничное же укладывается в память спокойно, как бумажка в архив, и больше его никто не трогает. Впрочем, я не претендую на универсальность этого феномена. Скорее всего, вы со мною не согласитесь и поступите, кстати, совершенно правильно, потому что я и сам редко соглашаюсь с собой.

Ладно, как бы там ни было, а тот день был действительно обычный, и я действительно отлично его помню. Помню, например, что дверь гаража, когда я вернулся домой, открылась только со второго сигнала, и я подумал — не в первый раз, — что надо бы заменить реле. Помню, что, поставив машину, я, как обычно, первым делом подошёл к кусту, который растёт у меня перед крыльцом. Его, как обычно, не было видно. Я имею в виду, разумеется, не куст, а симпатичного жирненького паучка-крестовика, который живёт под этим кустом. Точнее, под одним из листочков, куда он прячется от своих потенциальных жертв, врагов и друзей. Да, да, у него есть друг. Это, с вашего разрешения, я. Причём заметьте, моя симпатия к Джимми — так я зову паука, хотя он об этом и не знает, — вовсе не носит абстрактного характера. Не переодевшись, не умывшись, не поев, не подумав о смысле жизни, я отправляюсь на охоту. Я долго хожу вдоль стены и выбираю муху поаппетитнее. Выбираю так, как выбирал бы себе, может быть, даже ещё тщательнее. Выбрав, я медленно отвожу руку назад, затаиваю дыхание, останавливаю сердце, мгновенно выбрасываю руку вперёд, одновременно захлопывая раскрытую ладонь в кулак. В одном случае из десяти муха оказывается у меня в кулаке. В остальных — мелкие занозы и воздух. Я иду к паутине моего друга и осторожно сажаю своё подношение в сплетение тончайших радужных нитей. Муха, естественно, негодует и дёргается, поскольку в отличие от людей я ещё не встречал ни одной мухи, которой хотелось бы быть подношением, а я, сорокалетний учёный, прекрасный специалист по электронно-вычислительным машинам (я не хвастаюсь, это не только моё мнение), стою на четвереньках и с замиранием сердца жду — не спустится ли поужинать Джимми.

И тут я должен сделать вам небольшое признание. Мне не так важно, поест ли сегодня паук или нет. Строго говоря, мне на это вообще наплевать. Надо думать, он поест и без меня. Ведь не всякого же крестовика кормят с ложечки. И ничего, обходятся. Мне просто интересно, как Джимми расправляется со своей пищей, как закатывает её в паутину, а затем уже, помолясь (а может быть, он и не молится, а только делает вид), смакует изысканный деликатес. Поэтому, строго говоря, я не имею морального права называть себя другом Джимми, поскольку кормлю я его не для его удовольствия, а моего собственного. Впрочем, с точки зрения тех, кто гадает, любит, не любит, по очереди отрывая паучьи ножки, мои отношения с Джимми — верх любви и самопожертвования.

В тот вечер, о котором я собирался вам рассказать, Джимми так и не вышел. Я принёс ему вторую муху. Муха была сказочной. Она была столь аппетитна, что, будь я чуточку менее цивилизован, я бы сам с удовольствием полакомился ею. Но он так и не спустился вниз. Я вытянул шею и заглянул под листок, где квартировал мой друг — кто знает, может быть, с ним что-нибудь стряслось. Слава богу, Джимми был на месте, и мне даже показалось, что он с укоризною посмотрел на меня.

— Ах, Джимми, Джимми, — сказал я и покачал головой, — почему ты так дурно воспитан? Спасибо ты бы хоть мог сказать?

Он снова промолчал. Довольно странные отношения, подумал я. Один приносит мух и без конца говорит, другой не принимает и молчит.

Если бы соседи в этот момент увидели или услышали меня, они бы наверняка решили, что перед ними тихопомешанный. Впрочем, они, наверное, уже давно пришли к такому выводу.

— Ну раз так — пожалуйста, — с обидой в голосе сказал я пауку. — Ты ещё пожалеешь о своей гордыне, неблагодарный.

Я вошёл в ванную, стянул с себя рубашку и стал мылить руки. В этот момент из зеркала над раковиной на меня посмотрел какой-то малосимпатичный шатен с асимметричными глазами. Один больше другого, зато меньший — заметно противнее. Этот меньший глаз вдруг зачем-то подмигнул мне, причём сделал это с какой-то неприятной фамильярностью, с наглым, я бы даже сказал, вызывающим видом.

Я почувствовал, что вот-вот вспылю. Сначала какой-то дрянной крестовичок позволяет себе отвернуться от меня, а теперь ещё этот тип в зеркале со своими гнусными гримасами. Я только хотел было сказать шатену, что я о нём думаю, как он вдруг улыбнулся и необыкновенно ласково, пожалуй, даже с нежностью пробормотал:

— Ну, ну, лапка моя, не сердись…

Я пожал плечами. Я и не собирался сердиться. Если я буду сердиться на каждого неблагодарного паука или разноглазого шатена в зеркале, у меня не останется времени для того, чтобы сердиться на человечество в целом, а это моё любимое хобби.

Однако прошу вас не торопиться с выводами. Конечно, легче всего пришлёпнуть на человека этикетку: расщепление личности на шизофреническом фоне или шизофрения на фоне расщепления личности. Или ещё что-нибудь в этом роде. Это, повторяю, легче всего. Тем более что на первый взгляд кое-какие основания для этого есть. Человек стоит на карачках и устраивает сцену пауку-крестовику. Потом смотрит на своё отображение в зеркале словно на незнакомца и так далее.

И тем не менее я уверен, что значительно нормальнее средне нормального человека, по крайней мере, в нашей благословенной стране, где нормы на нормальность устанавливают безумцы.

Просто я панически боюсь превратиться в социальный электрон. Термин этот мой, и им я называю всех тех, кто вращаются по предопределённым им орбитам, иногда перескакивают с одного социально-имущественного уровня на другой, но перескакивают опять же упорядочение — короче говоря, ведут себя так, как им положено себя вести заведённым порядком вещей. Почти каждый раз, когда я еду на работу или возвращаюсь вечером домой и вижу тысячи и тысячи одинаковых домиков с одинаковыми крошечными лужайками перед ними, с одинаковыми мужчинами, женщинами и детьми, занятыми одинаковыми вещами, носящими в одинаковых головах две-три одинаковые мыслишки, — когда я всё это вижу и когда я об этом думаю, мне хочется выть от ужаса. Мне хочется закрыть глаза, обхватить голову руками и бежать, бежать — но куда? И вот я подмигиваю себе в зеркале и кормлю паука собственноручно пойманными мухами, чтобы сохранить хоть призрачную, но иллюзию, что я — это я. Что Клиффорд Марквуд, сорокалетний учёный, разведённый, живущий в ОП Риверглейд, Фридом-авеню, 411, работающий в фирме «Прайм дейта», — это я, а не какой-нибудь другой социальный электрон, наматывающий виток за витком на социальной орбите. Конечно, я отдаю себе отчёт, что мои призрачные попытки сохранить своё \"я\" при помощи паука и бесед с самим собой в зеркале довольно смехотворны, но что прикажете делать?

Возможно, вы скажете, что моё навязчивое стремление к индивидуальности — это уже отклонение от нормы. Возможно, и даже вероятно, это именно так. В таком случае плевать я хотел на норму.

Так или иначе я должен извиниться перед вами за то, что подсовываю вам свои фобии и мании. Это, наверное, от одиночества. Нет, нет, не подумайте, что у меня нет знакомых и я, словно некий пустынник, внемлю лишь небу и звёздам. Но, увы, сама мысль о том, что я мог бы говорить о своих чувствах и переживаниях с сослуживцами и соседями, заставляет меня улыбаться. Я вижу их искренне недоумевающие взгляды, их искренне наморщенные лбы, искренне брезгливый изгиб губ — о чём это распространяется мистер Марквуд? Почему он не найдёт себе психоаналитика? Видите ли, в нашей благословенной стране внимание и участие — товар, причём довольно редкий. Вам нужно участие? Пожалуйста! Откройте жёлтые страницы телефонного справочника. Психоаналитики в любом количестве продадут вам и участие, и внимание, и совет. И слава богу, между прочим. Хорошо, что можно хоть купить все эти вещи.

Ну да ладно. Пора готовить ужин, но перед этим я обычно совершаю вечернюю прогулку. Семнадцать шагов до моего почтового ящика и семнадцать обратно. Как я уже вам сказал в самом начале, этот день был бы абсолютно совершенен в своей серости и будничности, если бы не письмо Карутти. Итак, я иду к ящику, вовсе не предполагая, что найду там что-либо интересное. Просто вечерний ритуал. Щёлкаю замком. Газета «Риверглейд икзэминер», лежащая в ящике с утра. Впрочем, если бы она лежала с прошлого года, я бы вряд ли заметил разницу. Разве что по длине юбок на фотографиях. Вообще, если судить по газетам, длина юбок — это единственный маятник, отсчитывающий оставшиеся нашей цивилизации годы.

Что ещё, кроме газеты? Рекламный мусор, как обычно. Письмо от «Восточной энергетической». Я уже улыбаюсь, догадываясь, что в конверте. Так и есть. Счёт на двадцать четыре НД, который я оплатил три месяца тому назад. Я им ничего не отвечаю, поскольку всё равно это бессмысленно. Если уж бухгалтерский компьютер делает ошибку — на двадцать четыре новых доллара — это надолго. Ещё одно письмо. Без обратного адреса. Немножко странное письмо. Почему? Во-первых, мой адрес написан как-то очень небрежно или торопливо; во-вторых, он написан не на самом конверте, а на бумажном прямоугольничке, налепленном на конверт. Причём налепленном опять же как-то небрежно, чуть криво, впопыхах, может быть.

Вы спросите меня: почему столько внимания какому-то анонимному конверту, откуда у меня такая маниакальная наблюдательность? Видите ли, я уже, по-моему, говорил, что я человек довольно одинокий, пишут мне мало. А те письма, которые я всё же получаю, похожи на письмо от «Восточной энергетической компании» — фирменный конверт, машинописный адрес, антисмысл. Антиписьма.

Я уселся в кресло и осторожно вскрыл конверт. На небольшом листке бумаги было написано: «Дорогой Клиф! Очень прошу тебя — будь дома вечером в пятницу. Я приеду к тебе. Мне нужна твоя помощь и твой совет. Это важно. Очень и очень важно. Твой Фрэнк Карутти». И всё.

Эта коротенькая записка ещё более усилила возникшее у меня ощущение какой-то нелепости. Во-первых, я не видел Карутти гола два, не меньше; во-вторых, когда мы вместе учились, а потом работали в лаборатории Майера, мы никогда не были особенно близки. Если бы вы увидели Фрэнка Карутти, вы бы сразу поняли, что у него может быть очень мало общего с другом паука Джимми. Он был всегда таким совершенным электроном, вращающимся по такой совершенной орбите, что мне легче представить его летающим по ночам в пижаме, чем подмигивающим самому себе в зеркало.

Имея дело с Фрэнком, всегда можно точно знать, что он сделает или скажет в следующую минуту. Он всегда предсказуем. Кроме того, он необыкновенно аккуратен, даже педантичен. Из тех, кто пишет адрес на конвертах разборчиво и чётко, и уж подавно не на клочках бумаги, наспех наклеенных на конверт. Но это все качества, которые мне не слишком приятны, и у вас может создаться впечатление, что Фрэнк только предсказуемый электрон, и ничего больше. А это не так. Он, между прочим, ещё и блестящий учёный с нюхом хорошей гончей и интуицией прорицателя. Что-что, а этого у него не отнять.

Нет, что ни говорите, а письмо было странным. Не то чтобы очень странное само по себе, но оно никак не вписывалось в орбиту Фрэнка Карутти. И конверт, и просьба о совете и помощи, и отсутствие обратного адреса — всё было как-то… непредсказуемо.

Конечно, если бы я был обычным электроном, я бы тут же отложил письмо в сторону, поскольку мне, наверное, нужно было бы воспитывать детей, ругаться с женой, подстригать траву на лужайке, смотреть телевизор. Но детей у меня нет. Жена, да и та бывшая, находится на расстоянии двух тысяч миль от меня, на траву мне наплевать в высочайшей степени, телевизор я не переношу, а на паука Джимми я обиделся. Поэтому я принялся рассуждать о письме.

\"Почему адрес написан от руки? Карутти ведь из тех, кто предпочитает машинку. Наверное, потому, что он писал его не дома и не на работе, а где-нибудь ещё, например в почтовом отделении. Прелестно, — сказал я вслух сам себе. — Фантастические дедуктивные способности.

Почему адрес написан не на конверте, а на наклеенном листке? Может быть, потому, что адрес на конверте был написан неправильно? Здесь, — сказал я себе, — нужен эксперимент\".

Я взял конверт, подержал его на пару и осторожно отклеил бумажный прямоугольничек. Под ним выведенный чёткими буквами был совершенно другой адрес: «Мистеру Генри Р. Камински, 141, Конноли-стрит, Ньюпорт».

Ньюпорт — это не очень симпатичный городок милях в сорока от Риверглейда. Не ОП и не джунгли. Нечто среднее. Так. Хорошо. Будем рассуждать логично. Сначала Карутти решает написать некоему Генри Р. Камински. Прекрасно. Затем почему-то решает не писать Генри Р. Камински, а послать письмо мистеру Клиффорду Марквуду, то есть мне. Другого конверта либо нет, либо Фрэнк решает сэкономить. Очень логично, за исключением того, что всё это в высшей степени не похоже на Фрэнка Карутти. Кроме того, я ведь уже решил, что он писал из почтового отделения… Бог с ним, с письмом. Сегодня среда. Через два дня Карутти сам объяснит мне, зачем я ему понадобился, что это за важное Дело и почему он решил экономить на конвертах.

2

В пятницу Фрэнк Карутти не приехал, не появился он и в субботу. «Это важно. Очень и очень важно». Странные слова…

Конечно, проще всего было бы забыть и письмо, и Карутти, тем более что за два года, что мы не виделись, я вряд ли вспомнил хоть раз о нём.

Я так и сделал. «Забудь об этом письме, — сказал я себе. — У тебя есть более важные дела, например, нужно наладить отношения с Пауком Джимми и заменить реле ворот в гараже». Но к пауку я не пошёл. Не к лицу мне, гомо, более или менее сапиенс, унижаться перед каким-то паршивым жирным крестовиком. Ну а реле… Согласитесь, когда собираешься сменить реле уже полгода, причём говоришь себе ежедневно, что сделаешь это завтра, — взять прямо так и действительно сменить его — было бы поступком легкомысленным и даже непристойным. Неисправное реле и твёрдое намерение починить его уже превратились в традицию, в нечто постоянное, а такие вещи в наш зыбкий, неустойчивый век нужно ценить. Да и по возрасту мне пора уже быть консерватором, хранителем традиций и противником радикальных поползновений, как, например, починка реле.

Итак, я настолько старательно пытался забыть о письме Карутти, что оно не шло у меня из головы. Короче говоря, около пополудни в воскресенье я уже ехал не только по Ньюпорту, но даже по Конноли-стрит. Дом номер 141 оказался маленьким и печальным кафе с таким же хозяином.

— Порцию сосисок и стакан апельсинового сока, — сказал я, усаживаясь за столик, покрытый пластиком.

Кафе было пустым, и сосиски появились довольно быстро. Они выглядели такими же маленькими и печальными, как и их хозяин. Очевидно, они, как и он, ничего в жизни не добились и примирились с поражением.

— Спасибо, мистер Камински, — сказал я. — Вы ведь мистер Камински?

Я никогда не видел, чтобы человек бледнел так быстро. Хозяин вздрогнул, словно вспомнил вдруг с перепоя вкус и запах спиртного.

— Боже, — простонал он каким-то жалким театральным голосом, — боже, когда кончатся эти муки? — При этом он смотрел на меня с ненавистью, а его маленькие кулачки судорожно сжимались и разжимались. — Что вам от меня нужно?

— Простите, — сказал я. — Я и подумать не мог, что имя Камински вызовет у вас…

— Что вам от меня нужно? Ведь я уже позавчера… — Он вдруг замолчал и ещё раз с ненавистью посмотрел на меня. Чувство это было таким концентрированным, что на мне начала тлеть одежда.

— Что позавчера? — спросил я.

— Спросите ваших дружков, — буркнул хозяин и с проворством испуганной ящерицы юркнул за стойку.

— Я вас не понимаю, — пожал я плечами, — во-первых, у меня нет дружков («Так-то ты предаёшь своего друга паука Джимми», — не преминул я подколоть себя), а во-вторых, я даже не знал бы, о чём спрашивать…

— А вы не… вместе?

— Нет.

— А почему же вы опять мучаете меня этой идиотской фамилией, которую я слышу первый раз в жизни?

Маленький человечек уже не испепелял меня ненавистью. Он вздохнул тяжело и безнадёжно, как вздыхают коровы и семейные люди за пятьдесят.

— Вы думаете, я знаю? — спросил его я, в свою очередь.

— Сумасшедший мир, безумный мир, дурацкий мир. Сначала приходят два типа и пытаются меня уговорить, что я Генри Р. Камински и что я получил якобы письмо от некоего Карутти. Я отвечаю, что за пятьдесят четыре года я ни одного дня не был Генри Р. Камински. Тогда мне показывают большой кусок мяса, который при ближайшем рассмотрении оказывается кулаком, и говорят, чтобы я не острил. Хорошо, я говорю, я не буду острить, но всё-таки я не Генри Р. Камински, никогда не знал Генри Р. Камински и, даст бог, умру так с ним и не познакомившись. Никакого письма я не получал. Ну хорошо, мне тут же дают по шее, но довольно деликатно, так что я даже не упал, и спрашивают, не знаю ли я в таком случае некоего Фрэнка Карутти. Я отвечаю, что нет. Мне говорят, что если я пытаюсь хитрить с ними, то играю даже не с огнём, а со своей жизнью. Мне вежливо дают ещё раз по шее и уходят. А сегодня вы всё начинаете снова.

— Но я же по шее вам не давал, — обиженно сказал я и даже почувствовал нечто вроде гордости. Я оказался на высоте — не дал человеку по шее. Это уже много, и мне хотелось видеть благодарность за заслуги. Несостоявшийся Генри Р. Камински, похоже, в принципе разделял мою точку зрения.

— Это верно. Большое спасибо! — согласился он. Он подумал немножко и сказал: — Послушайте, а кто хоть это такие — Генри Р. Камински и Фрэнк Карутти?

— Я ведь как раз об этом и хотел вас спросить…

— Сумасшедший мир, безумный мир, дурацкий мир. С вас два сорок.

Я расплатился и вышел из кафе. В голове у меня прыгали и скакали какие-то жалкие обрывки мыслей. Я подумал, что, если посижу несколько минут спокойно, может быть, и они последуют моему примеру. Я нашёл свободную скамейку на крохотном пропылённом сквере и стал наблюдать, как неопределённого пола младенец пытается насыпать земли в свою коляску, а его мать мешает ему. С видом решительным, я бы даже сказал маниакальным, младенец, сидя на корточках, набирал полный совок жалкой городской земли, медленно поднимался и осторожно нёс его к облупленной голубой коляске на высоких тонких колёсах. Привычным жестом мать выкручивала ему руку, высыпая содержимое совка, и он, не плача и не протестуя, снова опускался на корточки.

«Какой развитый мальчуган, — подумал я с симпатией. — Он уже проделывает то, чем ему предстоит заниматься всю жизнь. Определённый цикл определённых движений, результата которых никогда не видишь. Цивилизация построена ведь на чётком разделении труда. Один делает, другой выкручивает ему руки».

Наконец женщина посадила его в коляску, и он огласил Ньюпорт пронзительным криком. Что делать, обидно же, когда тебе мешают в лучших намерениях и планах.

Мимо меня медленно прошаркал нарк. Стеклянные глаза без особого интереса скользнули по мне, по коляске с ребёнком, по женщине, и она инстинктивно схватилась за коляску.

«Мистер Клиффорд Марквуд, — сказал я себе, — вы уже несколько успокоились и, возможно, вновь обрели способность более или менее связно думать, если, конечно, раньше обладали ею. Что же это значит? Какие-то джентльмены являются по адресу, который был написан Карутти на конверте, а потом заклеен бумажкой с моим адресом. Возможно, это печальное кафе с печальными сосисками не имеет никакого отношения ко мне. Я хочу сказать, что адрес — Конноли-стрит, 141 — два посетителя кафе, которые любят давать по шее, могли узнать и без моего конверта. А как? Допустим, они нашли адрес в записной книжке Карутти. Вполне допустимо. Но ведь владелец кафе не Генри Р. Камински и он не знает Фрэнка Карутти».

Интуиция подсказывает мне, что всё не так. Адрес — Конноли-стрит, 141 — эти типы узнали, прочтя его на моём конверте. До того, как Карутти заклеил его моим адресом. Допустим. Тогда что? Возникает ситуация, в которой Фрэнк Карутти пишет на конверте вымышленный адрес. Очевидно, чтобы сбить с толку людей, которым хочется узнать, кому и куда он пишет. Отлично. Попробуем мысленно воссоздать всю сценку.

Карутти идёт по улице. Почему-то ему нужна моя помощь. Почему-то он вспомнил именно обо мне. Почему именно, сейчас нас не касается. Дома он адрес на конверте не написал, в этом я уверен. Дома он бы наверняка воспользовался пишущей машинкой.

Итак, он идёт по улице и замечает, что за ним следят. Минуточку, минуточку. А почему он идёт? А почему не едет? И почему он не надпишет спокойно мой адрес, сидя в своей машине, даже если он видит, что за ним следят? Это вопрос, ничего не скажешь. Отличный вопрос. Ведь, надписав в машине мой адрес, он мог бы быстро бросить письмо в почтовый ящик.

Логично. Вот и всё. Вся сценка рассыпается от первого же толчка, который она испытывает при контакте с элементарной логикой. Ну а если… А если он очень боялся тех, кто следил за ним, если он считал их способными на всё? Ведь, зная, в какой ящик письмо опущено, можно спокойно подождать почтовую машину и очень вежливо попросить водителя дать просмотреть несколько писем. Если ты очень вежлив и к тому же вручаешь водителю энную сумму, вполне можешь рассчитывать на успех. В нашей благословенной стране можно рассчитывать на успех и в том случае, если ты очень груб и показываешь собеседнику пистолет подходящего калибра.

Что ж, в этом есть резон, дорогой Клиф. А надписав вымышленный адрес и убедившись, что следящие за ним видели его, Карутти мог бы быть уверен, что охотиться за письмом они не будут.

Итак, вернёмся к нашей воображаемой сценке. Я откинулся на спинку скамейки, подставляя лицо солнцу, и закрыл глаза. Мрак за опущенными веками красновато-багровый. Солнце и кровь. Фу, Клиф, какая безвкусица: солнце и кровь. Жестокий испанский романс. Не хватает лишь песка, быка, красавицы, мантильи и Севильи.

Итак, Фрэнк Карутти идёт по улице. Он идёт мимо витрин, мимо распахнутых окон, мимо колясок с младенцами неопределённого пола, мимо всего на свете. Интересно, те двое, у которых кулаки похожи на громадные куски мяса, держатся ли они поодаль или почти не стесняются? Наверное, они почти не стесняются. Люди с большими кулаками обычно не бывают слишком застенчивыми.

Вот Карутти на мгновение останавливается у витрины. Для чего? Для того, например, чтобы увидеть в толстом зеркальном стекле два мясистых лица, две жирные физиономии, две наглые хари. Чтобы ощутить, как по твоему телу бродит, отвратительно холодя его, страх.

Карутти ускоряет шаг. Вот и почта. Он долго копается в кармане в поисках монетки. Пальцы, вероятно, не слушаются его. Пальцы Фрэнка Карутти, которые совершеннее многих совершенных приборов. Если бы вы видели, как он работает, вы бы поняли, что я хочу сказать.

Наконец он находит монетку, суёт её в автомат и ловит вылетающий оттуда конверт. Тот самый, из-за которого я сейчас сижу на облупившейся муниципальной скамейке в Ньюпорте.

Фрэнк Карутти садится за стол. Краем глаза он видит, как те двое осматриваются, видят табличку «Просьба не курить» и тут же автоматически лезут в карманы за сигаретами. Фрэнк кладёт на стол конверт и берёт ручку. Всё, что приходило мне в голову об этих двух соглядатаях, о почтовом ящике, наверняка обдумал и он. У него голова не чета моей. Он делает вид, что загораживает рукой адрес, который выводит на конверте. Почему он написал «Конноли-стрит»? Может быть, там когда-нибудь жила какая-нибудь Джейн или Марго, обязательно кругленькая и обязательно светленькая, потому что Фрэнк сам черняв как жук. Он держал её за руку и вздыхал, а она всё чирикала, и ему казалось, что он идёт рядом с воробьём. И почему 141? А почему бы не 141? Чем 141 хуже любой другой цифры? Никто ещё никогда не доказал, что 141 хуже для вымышленного адреса любой другой цифры.

Фрэнк делает вид, что прикрывает рукой адрес, но один из соглядатаев, приподнявшись на цыпочки, смотрит ему через плечо. «А ещё учёный, вот кретин!» — самодовольно думает он. Если, конечно, знает, что Карутти — учёный. Теперь можно и отойти от этого балбеса. Адрес простой: Ньюпорт, Конноли-стрит, 141, Генри Р. Камински.

Карутти смотрит на конверт, а затем на небольшом прямоугольничке бумаги он пишет мой адрес, быстро наклеивает его на Генри Р. Камински, вкладывает в конверт письмо. Ещё мгновение — и письмо в ящике. Вся компания довольна друг другом. Хари не спеша идут за Карутти, обсуждая, за что только платят деньги этим шарлатанам учёным, когда они такие болваны. Боже, какое это острое наслаждение — чувствовать своё превосходство над каким-то паршивым интеллигентом. Это так приятно, что хари испытывают даже нечто вроде симпатии к Карутти. Брезгливой, надо думать, но симпатии.

Карутти несколько раз прерывисто вздыхает. Ему всё кажется, что если поглубже вздохнуть, как следует насытить кровь кислородом, то густой, липкий страх перестанет лежать холодным компрессом на сердце, он растворится и осядет в каком-нибудь душевном фильтре безвредным осадком, который называется памятью. Но компресс всё лежит и лежит на сердце, потому что… Что потому что? Не знаю, это пока за скобками.

Рядом слышатся размеренные шаги, потом замирают около меня. Я вздрагиваю и открываю глаза. У нас всегда так. Когда боишься увидеть жулика, видишь перед собой полицейского. И наоборот. Но похоже, что друг другу они не мешают, поскольку я что-то никогда не видел их вместе. Передо мной стоит полицейский. Красавец, да и только. Загорелое лицо, спокойные, с прищуром серые глаза. Синяя, отлично подогнанная по фигуре форма.

— Задремал на солнышке, — глупо бормочу я. Почему я испугался? Не знаю.

— Вижу, — кивает полицейский и идёт дальше, цепко ощупав меня глазами.

Почему я испугался? Разве в нашей благословенной стране полиция не стоит на стороне законопослушных граждан? И разве я не законопослушный образцовый гражданин? Ага, понял. Если бы я нарушал законы, у нас было бы что-то общее и мы бы быстрее поняли друг друга. Я бы знал, что делать, и он знал, что ожидать от меня. А без этого — чувство неопределённости, всегда порождающее страх.

3

Вы замечаете, что я почти совсем забросил своего друга Джимми? Я тоже заметил. Но что делать, когда Фрэнк Карутти прямо-таки нейдёт у меня из головы. Ну хорошо, не мог он приехать ко мне в пятницу, в субботу, в воскресенье. Может быть, то, что заставило его написать мне, и то, что он считал очень важным, уже и не так важно. Более чем вероятно. Но если бы вы знали Фрэнка Карутти, вы бы, как и я, не сомневались, что он обязательно напишет или приедет. Он не из тех людей, которые повсюду тащат за собой шлейфы неоконченных дел, незавершённых начинаний. Фрэнк, насколько я его помню, физически не выносит неоконченности, несовершенства. Это не воспитание, не пуританская мораль. Это свойство его натуры.

Впрочем, очень может быть, что вся моя конвертная концепция построена на песке. Очень может быть, что все мои реконструкции — плод праздного ума, детище бездельника, который не ругается с женой, не воспитывает детей, не подстригает газона лужайки, не смотрит телевизор, а создаёт себе химеры, чтобы было чем заниматься. Что ж, химера, между прочим, как цель не так плоха. Как пишут в рекламных проспектах, всегда сохраняет свежесть и яркость.

Полдня я искал адрес его бывшей жены. Еле вспомнил, как её зовут. Я и видел-то её несколько раз в жизни. Уже тогда, когда я только познакомился с ней в лаборатории Майера, у них с Фрэнком, шептались сотрудницы, уже были дрянные отношения. Звонить этой Бетти Карутти было бессмысленно. Кто я ей? Как я мог ей представиться? Вряд ли она помнит моё имя, разве что вспомнит лицо…

Я нажимал на звонок раз пять и уже было собирался повернуться и уйти, когда за дверью послышались шаркающие шаги, щёлкнул замок, и я увидел Бетти Карутти. Я понял, что это она, только потому, что знал, кого увижу. На улице я бы прошёл мимо неё раз сто, не обратив на неё ни малейшего внимания. За те года три, что я её не видел, она похудела, порыжела и постарела. В квартире так пахло перегаром, что я не сразу сообразил, откуда это так несёт. Потом понял, что от стоявшей передо мной дамы. Бетти одёрнула неопределённого цвета свитер, зажмурила глаза, качнулась вперёд, потрясла головой, вздохнула и спросила:

— Ты кто? Зачем?

— Простите, мадам, — поклонился я, — если не ошибаюсь, вы ведь Бетти Карутти?

— А ты кто?

— Если помните, я когда-то работал с вашим бывшим мужем. Меня зовут Клиффорд Марквуд.

— Бывший муж… — захихикала Бетти. — Бывший муж… Почему же только бывший муж? Он ещё и бывший… Чего бывший? Ты прости, сладенький мой, но я бы не против выпить капельку. О-одну крошечную, малюсенькую капельку. Ты не угостишь даму? — Голос её стал вдруг суровым. — Ты ведь джентльмен? Ты ведь тоже с образованием? Ты ведь тоже слишком хорошо знаешь, что к чему, как бывший… Ха-ха-ха… Бывший… Ты не думай: меня приглашать в бар не нужно, меня в бар не пустят, я ведь, знаешь, люблю падать в барах. Не успею, понимаешь, войти — и бац на пол.

Бетти, покачиваясь, необыкновенно медленно и церемонно взяла меня под руку, хихикнула и повела в комнату. На столе стояла наполовину опустошённая бутылка джина и два стакана.

— Ты знаешь, бывший, отчего я спиваюсь? — хитро прищурившись, спросила Бетти. — Нет? Оттого, что я сама себе наливаю. Дама не должна сама себе наливать. В этом-то весь фокус. Пей сколько влезет, но соблюдай, детка моя, приличия. Понял? Если будешь когда-нибудь дамой, никогда не наливай себе сам. Понял? Пусть это делают твои кавалеры. Налей мне, бывший. То есть, прости, это не ты бывший, я бывшая. И Фрэнк бывший. Он уже совсем бывший.

— В каком смысле? — спросил я, чувствуя, как откуда-то снизу, от пяток наверное, во мне поднимается страх.

— Ну как в каком? Налей. Вот так. Совсем другой стиль. Кто сказал, что стиль создаёт человека? Или человек создаёт стиль? — Она не добавила воды и медленно, смакуя, высосала свой стакан. Поистине стиль создаёт человека.

— Бетти, вы сказали, что Фрэнк уже совсем бывший…

— Я? Ах да, сладенький мой, я сказала… какой же ты глупышка, мой кроличек… Как же Фрэнк может быть не бывшим, когда три дня тому назад он разбился насмерть. — Она некрасиво сморщила лоб и заплакала.

Почему-то я не был даже поражён. Больше того, я даже предчувствовал, что его нет в живых. Я несколько раз за последние дни ловил себя на мысли, что думал о Фрэнке в прошедшем времени.

— Разбился… На шоссе. А знаешь, сладенький мой, ты мне нравиться. Ты такой мужественный… И наливаешь ты так красиво, как настоящий джентльмен… Вообще-то Фрэнк ездит очень осторожно… Очень… Очень… Но я знаю, почему он разбился. И тебе, мой сладенький, мой кроличек, я могу сказать. Только по секрету. — Бетти задрала свитер и вытерла им глаза. — Он всё время про меня думал. Хоть мы и разошлись, он меня любил. Вот и на этот раз ехал мимо Риверглейда и всё про меня думал…

«Ехал мимо Риверглейда, — тупо повторял я про себя, — ехал мимо Риверглейда. Три дня назад — значит, в пятницу».

— Меня как полиция известила, — продолжала Бетти, — я сразу поняла: не иначе он про меня думал. Налей мне, деточка, ещё одну крохоту-ульную капельку…

Вечером я позвонил Ройвену Хаскелу. Ройвен служит в дорожной полиции, и мы с ним знакомы уже несколько лет. Началось наше знакомство с того, что он остановил меня на шоссе на участке, где скорость была ограничена до 60 миль. Я, конечно, ехал со скоростью миль в восемьдесят, да и сторож мой всё время пищал, сигнализируя, что я в зоне действия их радара. Но то ли я задумался, то ли понадеялся, что в дождь им лень будет меня останавливать, только я не сбавлял скорость, пока не увидел обгоняющий меня полицейский вертолёт. Я, конечно, затормозил и жду. Подходит сержант.

— Ваши права, будьте любезны.

— С удовольствием, сержант, прошу вас.

— Вы ехали со скоростью семьдесят пять миль.

— К сожалению, сержант, вы ошибаетесь. Я ехал со скоростью восемьдесят пять миль в час.

Он посмотрел на меня, засмеялся. Засмеялся и я. Так мы познакомились. Теперь Ройвен уже лейтенант, и я необычайно дорожу знакомством с ним…

— Ройвен, — сказал я по телефону, — ты не мог бы оказать мне небольшую услугу?

— Опять штраф? — спросил он. Голос у него был тусклый, наверное, от усталости.

— Нет, Ройвен. Это касается не меня. В прошлую пятницу разбился насмерть один мой знакомый, некто Фрэнк Карутти. Ты не мог бы мне сказать, где произошла авария?

— А зачем тебе?

— Сам не знаю… Понимаешь, я должен был с ним встретиться… Как раз в тот день.

— Хорошо, обожди.

Я стою у телефона, держу трубку и жду, пока Ройвен Хаскел скажет мне, где погиб Фрэнк Карутти. Для чего? Я ведь несентиментален. Я не был на кладбище, где похоронена моя мать, лет десять. Для чего идти туда? Читать эпитафии? Выполнять долг? Перед кем? Господи, да если бы живым оказывалось в нашей цивилизации хоть половина того внимания, что получают покойники… Нет, безусловно, мне хотелось попасть на то место на шоссе не для того, чтобы тихо поплакать.

— Ты ещё не заснул? — слышу я голос Ройвена.

— Нет, Ройвен, только собираюсь.

— Фрэнк Карутти, 41 год, погиб 23 июня в пятницу на Тринадцатом шоссе, между Риверглейдом и Хайбриджем. Резко затормозил при обгоне, машина пошла юзом, слетела под откос. Тебя устраивает?

— Вполне, Ройвен. Огромное тебе спасибо. Вот только если ты разрешишь…

— Что именно?

— Если я на днях к тебе заеду, ты мне покажешь документы: рапорт там, протокол, — как у вас это всё оформляется…

— Зачем? Ты что, мне не веришь? — в голосе Ройвена послышалась обида.

— Господь с тобой, Ройвен. Просто… Ты понимаешь… Иногда что-то западает в голову, и, чтобы выбросить это оттуда, нужно самому…

— У тебя есть какие-нибудь сомнения?

— Не знаю…

— Ну хорошо, приезжай, когда сможешь.

Весь следующий день я думал. Я пытался высчитать, какова вероятность, что Карутти покинул этот мир без посторонней помощи. К сожалению, мои скромные познания в теории вероятностей мешали мне сделать окончательные выводы. Теория вероятностей — отличная штука, когда нужно вычислить, сколько у тебя шансов, подбрасывая монету, получить сто раз подряд орла. Или решку. Но она сразу же перестаёт работать, когда вместо подбрасываемых монет имеешь дело с Тринадцатым шоссе, перевёрнутой машиной, трупом человека, который очень нуждался в твоей помощи и в тот самый день хотел приехать к тебе.

Я ехал с работы домой в Риверглейд и всё время видел медленно переворачивающуюся машину, распятый в последнем крике рот, расплывающееся на сиденье пятно крови.

Должно быть, картина эта основательно завладела моим воображением, потому что я вдруг сообразил, что стою перед Восточными Риверглейдскими воротами, а оба часовых подозрительно посматривают на меня. Я встряхнул головой, совсем как Бетти Карутти, и вышел из машины.

— Простите, — сказал я, — что-то задумался.

Я прижал ладонь к определителю личности, увидел, как вспыхнула зелёная лампочка, и снова сел в машину.

— А я уж смотрю и думаю, что это приключилось с мистером Марквудом. Он ли это, — улыбнулся один из часовых. Лицо у него было круглое и розовое, и автомат на его груди казался вовсе не боевым автоматом, а детской игрушкой. Я никак не мог вспомнить, видел ли я уже этого полицейского. Их ведь всё время переводят теперь с места на место. Очевидно, чтобы не успели пустить корни…

— Что-то задумался, сержант. Знаете, как это бывает — застрянет что-нибудь в голове и никак оттуда не выкинешь.

— Это точно, — кивнул сержант, заглядывая в машину. — Бывает. Можете ехать. — Он нажал кнопку, открывая шлагбаумы.

— Что-то вы сегодня сурово так досматриваете всё… — сказал я.

— Ночью опять нападение было. Целая банда, вроде из Скарборо. Человек пятнадцать, и ни одного совершеннолетнего. Одни пацаны. Перебросили через колючую проволоку какую-то резиновую дорожку. Не сообразили, глупцы, что у нас тут сразу сработал сигнал тревоги. Ну, пока ночная смена добралась туда, знаете, в районе Клуба любителей гольфа, несколько человек уже перелезли через проволоку. Всю ночь их ловили.

— Поймали?

— А как же, — ухмыльнулся розовощёкий часовой, — трёх живьём взяли, двух подстрелили. И знаете, в карманах у всех пластиковые мешки: награбленное, стало быть, складывать. За этот месяц четвёртое нападение. Взбесились они, что ли, там, в джунглях? Так и прут, бандюги. Знают, что колючая проволока, что ток по ней, стало быть, идёт, что ОП на то и ОП — охраняемый посёлок, а всё равно прут. Я вот где-то читал, что есть на севере такие зверьки, которые иногда прямо целыми стаями идут к воде и топятся. Интересно, правда это?

— Правда, — сказал я. — Лемминги.

— Во-во, — обрадовался часовой, — они самые.

Я благополучно приехал домой, поставил машину в гараж (реле ворот сработало только со второго сигнала) и пошёл посмотреть, как поживает Джимми. Что бы ни случилось, негоже так быстро забывать друзей. Ссоры ссорами, а долг долгом. Я подошёл к кусту и даже не сразу сообразил, что случилось. Паутины не было. Вернее, были её остатки, какие-то жалкие ошмётки. Я заглянул под лист, где обычно сидит Джимми. Никого.

Я уселся на крыльцо и стал думать. Если человек идёт от калитки к крыльцу и если этот человек я, он идёт по дорожке. Если этот человек не я, а кто-то другой, и этот другой почему-то не хочет идти по дорожке, он может пойти прямо по траве. И тогда, проходя мимо Джимминова куста, он скорее всего заденет ногой паутину. Он, конечно, и не заметит, что уничтожил чей-то мир. Разве что стряхнёт потом с брюк несколько прилипших паутинок.

Интересно, зачем этот грабитель пауков приходил ко мне?.. Я вошёл в дом на цыпочках, осторожно, словно это не я входил в свой дом, а тот, кто не любит оставлять свои следы на дорожках. \"А может быть, всё это чушь, — вдруг подумал я с надеждой, — может быть, все это моё воображение, болезненная фантазия человека, который строит сам себе в зеркале рожи и беседует с пауком-крестовиком. Может быть, нужно было в своё время послушать Лину, когда она сказала мне перед той памятной ссорой: «Клиф, ты напрасно строишь из себя Чайльд-Гарольда. Ты просто-напросто маленький, обычный человечек, испуганный жизнью. Ты просто-напросто не вырос. Ты боишься людей, боишься ответственности, боишься мира и прячешь свою боязнь под маской оригинальности». Потом она плакала и говорила, что этих слов я ей, наверное, не прощу. Она была права. Я не простил, потому что она была права. Прощают лишь ложь и жестокость. Правду и доброту — никогда. А Лина была ко мне добра. Она желала мне добра, желала настойчиво и даже жестоко. И говорила иногда правду. Согласитесь, что это страшная комбинация. Жить с женщиной, говорящей правду, — это не каждому по зубам. Мне, например, оказалось не по зубам. Мы разошлись, сдав неиспользованную лицензию на ребёнка, и я стал беседовать с малосимпатичным шатеном в зеркале и пауком Джимми. Теперь я ещё к тому же выдумал человека, идущего по траве, человека, входящего в мой дом. Конечно, выдумал, и письмо Карутти я выдумал, и труп его выдумал, и оплывшую от джина Бетти Карутти тоже выдумал. Возьми телефонный справочник, открой его на жёлтых страницах, найди живущего не очень далеко психоаналитика и начни лечиться. Врач вежливо сообщит тебе свою таксу, уложит на кушетку и начнёт получать с тебя по пятьдесят НД в час, попутно выясняя, не испытывал ли я в детстве желания убить отца или кастрировать себя. И то ли выяснится, что ты действительно хотел убить отца после того, как он не пустил как-то раз тебя с приятелями в кегельбан, то ли станет жалко пятидесяти НД в час, но ты выздоровеешь. Ты спустишься со своей вымышленной орбиты на орбиту истинную, насыщенную заботами, ибо только заботы делают человека человеком. Кто-то где-то когда-то сказал, что человека от животного отличает чувство юмора. Чушь. Во-первых, в нашей благословенной стране мы уже давно потеряли чувство юмора, если, впрочем, когда-нибудь и имели его. А во-вторых, у нас почти не осталось животных. Ладно, опять меня понесло…

Я внимательно осмотрел комнату, медленно переводя взгляд с предмета на предмет. На письменном столе лежало письмо. То самое письмо. Последнее письмо Фрэнка Карутти, который так и не воспользовался моей помощью. Если этим людям и нужно было что-нибудь в моей лачуге, то это скорее всего письмо. Убей меня бог, чтобы я помнил, как оно лежало, когда я утром уезжал на работу. Может быть, именно так, как сейчас, а может быть, и нет. Не помню. И тем не менее у меня всё же было ощущение, что что-то в комнате выдавало визит постороннего. Я постоял ещё немножко, подумал и вдруг понял: в доме едва уловимо пахло сигарой.

— Ну-с, синьор, — сказал я себе вслух. — Что теперь? Ничего. Просто страшно. Больше ничего. Нормальное состояние нормального гражданина. — Я опустился в кресло и закрыл глаза. Боже мой, как легко мы верим всякой научной чуши. Физиологи утверждают, что все наши эмоции локализированы в определённых участках мозга. Ерунда. Я сижу в кресле и явственно ощущаю, как холодный, мокрый, липкий страх медленно поднимается откуда-то снизу, ложится компрессом на испуганно трепыхающееся сердце.

Почему они пришли только сегодня? Наверное, только потому, что раньше не знали о моём существовании. Они искали Генри Р. Камински в маленьком печальном хозяине маленького печального кафе. Не знали они обо мне и в пятницу, потому что Фрэнк Карутти не свернул с Тринадцатого шоссе к Риверглейду, ко мне. Он поехал дальше, по направлению к Хайбриджу. Почему он не свернул ко мне? Ведь что-то очень важное толкало его искать со мной встречи. Ответ искать не приходилось.

…Фрэнк сидит за рулём, поглядывая время от времени в зеркальце заднего обзора. То ли ему кажется, то ли на самом деле, но сзади, на расстоянии ярдов ста, всё время болтается серенькая «тойота». А что, если попробовать притормозить? Фрэнк чувствует, что и пробовать-то нечего. Следят. Клещами присосались к нему… Он резко сбавляет скорость, но расстояние между ним и «тойотой» не изменяется. Ясно только одно: в Риверглейд сворачивать нельзя. Может быть, позже, если удастся оторваться от машины сзади. Надо несколько миль проехать спокойно, словно едешь по делам, допустим в Хайбридж, а потом попробовать удрать от хвоста.

Фрэнк выуживает из кармана сигарету. Вообще-то он только что курил, и сердце уже не первый день покалывает. Надо бы бросить вообще, с привычным угрызением совести думает он, но всё-таки закуривает. Сегодня не тот день, чтобы мучить себя из-за лишней сигареты, не тот сегодня день. Он глубоко затягивается, и ему кажется даже, что боль в сердце немножко поутихла. Как там «тойота»? Как будто даже немножко отстала. Может быть, попробовать стряхнуть её сейчас? Фрэнк резко вдавливает в пол акселератор. Двигатель обиженно фыркает и толкает его в спину. Серое полотно с шелестящим свистом начинает раздваиваться у носа его «рэмблера». Красный столбик спидометра всё растёт и растёт, вот он уже переполз через цифру 100, на мгновение замер, словно испугавшись высоты, на которую залез, и двинулся дальше. Как там «тойота»? Не видно, осталась за поворотом. Может быть, и впрямь удастся оторваться? Впереди машина. Вот идиот, нашёл время перестраиваться в левый ряд. Ничего, я обойду его справа, больше ведь никого нет. Еле тащится, а зачем-то перебрался в левый ряд. Что это у него торчит из окна? Антенна? Что-то толстовата для антенны… Сейчас, когда буду обгонять, увижу. Что же это всё-таки?

Фрэнк приближается к машине. Нет, нет, это ведь не дуло автомата, нет, не может быть. Не соображая, что он делает, Фрэнк до отказа вдавливает в пол педаль акселератора. Мотор воет на предельных оборотах. Дуло автомата начинает мелко подрагивать. Внезапно кто-то с чудовищной силой дёргает машину за левую сторону. Всё-таки автомат, мелькает в голове у Фрэнка в то мгновение, когда его «рэмблер» начинает плавно переворачиваться, вращаясь всё быстрее и быстрее, пока вдруг скрежет металла не смолкает в ушах Фрэнка Карутти. Он был прав. Ничего страшного для его сердца от второй сигареты за полчаса не случилось. Сердце ведь абсолютно ни при чём, если у человека пробит череп.

…А мой адрес они могли узнать только одним способом. Мой старый друг лейтенант Ройвен Хаскел сообщил им, что некий Клиффорд Марквуд интересовался подробностями смерти Карутти. Клиффорд Марквуд из Риверглейда. Одну минуточку, сейчас посмотрим его адрес. Вот он, пожалуйста.

4

Как только я вошёл следующим утром в свой кабинет, Мари-Жан сказала, что шеф уже дважды спрашивал меня. «Хоть бы трижды, — сказал я, взглянув на часы. — Ровно девять. Я не опоздал ни на секунду». Если бы не Мари-Жан, я бы принципиально заставил Харджиса подождать меня — начальство нужно держать в строгости. Но бедной женщине Харджис, очевидно, заменял Иисуса Христа, потому что при одном упоминании его имени на лице у неё появлялась смесь трепета и любви. Она вообще из тех атеисток, у которых религиозное чувство заменяется культом начальства. Заметьте, кстати, что немцы в своей время не слишком отличались религиозностью именно в силу чинопочитания.

У Мари-Жан были такие несчастные глаза и она так выразительно посматривала на часы, что я не выдержал и пошёл к начальству.

У Харджиса вообще довольно гнусная физиономия с седыми кустиками бровей, тяжёлыми топорными чертами и пуританским упрямым ртом. А сейчас у него к тому же бегали глаза. Он никак не мог найти подходящего для них места. Единственное, куда он их не упирал, — это в меня.

— Курите, Марквуд, — проскрипел он, по-прежнему не глядя на меня, и открыл коробку с сигарами. Это он, который уже дважды спорил со мной, что я не выдержу и закурю снова.

— Благодарю вас, мистер Харджис, — сказал я. Что бы всё это могло значить?

— Видите ли… — промямлил он, помолчав; пожевал губами; и вдруг лицо его потеряло всю свою скалисто-угловатую неприступность и сделалось сырым и жалким. — Видите ли… Я, разумеется, мог бы сообщить вам письменно… Но я счёл своим долгом…

Он вдруг замолчал и посмотрел прямо на меня. В глазах мерцал испуг.

— Я… одним словом, я думаю, что вам следует подыскать себе более интересную работу.

Он прерывисто и глубоко вздохнул.

— Понимаю, — сказал я. — Но позвольте задать вам чисто детский вопрос: почему вы меня выставляете?

Харджис снова спрятал глаза.

— Видите ли, финансовое положение нашей фирмы… — начал он, и я перестал слушать. Это был жалкий лепет. Финансовое состояние фирмы «Прайм дейта» не внушало никому ни малейшего основания для беспокойства. Сам же Харджис хвастался неделю тому назад, что прибыли за квартал достигли рекордного уровня.

— Курите, Марквуд, — сказал Харджис и снова подтолкнул ко мне ящичек с сигарами.

— Хотя я уже не курю два года, я всё же возьму сигару, если это вам так хочется. По крайней мере, вы будете знать, что не просто выкинули человека в джунгли, а снабдили его сигарой. А это совершенно другое дело.

— Но почему же в джунгли? — несчастным голосом спросил Харджис. — Человек с вашей квалификацией, с вашими талантами…

— Спасибо, — сказал я. — Спасибо за слова и сигару. Но вы же прекрасно знаете, что во время такого спада, как сейчас, найти работу по моей специальности — это всё равно что получить наследство, когда нет родственников.

Я встал и вышел. Нужно было, конечно, взять из стола всякую ерунду, которая всегда накапливается у человека за годы, но мне не хотелось видеть Мари-Жан. Она тут же начала бы хлюпать носом, а мне и так было тошно.

Я ничего не мог понять. Я готов был поклясться, что в фирме мною были довольны. Харджис не знал, куда девать глаза. И в них был страх — это точно. Но почему? Почему ему нужно было бояться? Ну их всех к чёрту.

Месяц-другой я, конечно, протяну. Потом мне из Риверглейда придётся выматываться. Этот ОП из довольно дорогих. Солидные служащие, учёные, люди с состоянием. Вообще все охраняемые посёлки дороги. Колючая проволока с электрическим током по периметру, контрольно-пропускные пункты, электроника, следящая за каждым человеком. Всё это началось с того времени, когда люди имущие потянулись из городов в пригороды, унося с собой деньги, стабильность и престиж и оставляя город беднякам. Пригороды богатели и превращались в крепости, а города беднели и превращались в асфальтовые джунгли. Скоро и слово «город» стало забываться. Джунгли.

Кстати, как попал в Риверглейд этот тип, что нанёс мне визит? Кто знает… Может быть, он и живёт здесь. А может быть, у него полицейский пропуск. Меня охватило глубокое безразличие. Не хотелось думать ни о чём. Джунгли так джунгли, чёрт с ними. Может быть, даже это и к лучшему.

Вернувшись домой, я залёг спать. Лечь спать — великолепный способ избавиться от неприятностей. Натягиваешь на себя одеяло, закрываешь глаза, и через несколько минут ты в другом мире. Там тоже иногда тебя подстерегают неприятности, но от них, по крайней мере, можно избавиться проснувшись. От одних неприятностей избавляешься засыпая. От других — просыпаясь. Надо бы запатентовать этот универсальный и общедоступный способ всеобщего счастья.

Я проспал бы, наверное, сутки, если бы меня не разбудил телефонный звонок.

— Мистер Марквуд? — спросил чей-то сочный, наглый, упитанный голос.

— Да, — буркнул я.

— Я был бы вам весьма признателен, если бы вы смогли поговорить со мной.

— А кто вы?

— Меня зовут Роберт Мэрфи, и я думаю, что наше предложение может показаться вам интересным…

— Предложение?

— Да. В отношении работы…

Час от часу не легче. Утром меня увольняют, а спустя пять часов некий Роберт Мэрфи предлагает мне другую работу. Я уже не удивлялся, не пугался, не радовался. Мой скромный запас эмоций был весь израсходован, и нужно было ждать, пока я снова обрету способность что-либо чувствовать.

Мэрфи приехал минут через двадцать. Сунув в карман пистолет, я вышел к калитке и увидел высокого черноволосого человека лет тридцати — тридцати пяти. Он улыбнулся мне и спросил:

— У вас в калитке есть детектор оружия?

— Нет, — сказал я. — Ни в калитке, ни в двери. Но у нас в Риверглейде в общем-то спокойно.

Мэрфи традиционным жестом распахнул пиджак и поднял руки вверх, показывая, что не вооружён, и я, держа в правой руке пистолет, впустил его во двор. Не знаю почему, но я посмотрел на его брюки — не прилипла ли к ним паутина. Нет, брюки были безукоризненно выглажены. Он, должно быть, перехватил мой взгляд и спросил:

— Я иду не там, где следует?

— Нет, нет, мистер Мэрфи, — успокоил я его. — Всё в порядке. Просто у меня привычка определять характер людей по их ботинкам и брюкам. Лица, знаете, бывают обманчивы. Обувь никогда. Не лицо, а ботинки — зеркало души.

Мэрфи медленно и благодушно улыбнулся. Улыбка была снисходительной и равнодушной. Так, наверное, улыбаются детям.

Мы вошли в дом, я усадил его в кресло и, положив пистолет рядом с собой, сказал:

— Слушаю вас, мистер Мэрфи.

— Я рад, что познакомился с вами, мистер Марквуд. Похоже, что у вас есть чувство юмора — большая редкость в наше время.

— Гм… Спасибо… Удивительное совпадение. Я недавно тоже думал о том, что чувство юмора становится анахронизмом.

— Вот видите, — благодушно кивнул мне Мэрфи, — по одному пункту мы с вами уже сошлись. Надеюсь, что мы договоримся и по остальным. Вы разрешите? — Не ожидая моего кивка, он величественным жестом достал сигару, ловко обрезал её кончик маленькими ножницами и долго-предолго раскуривал её, время от времени вынимая и критически осматривая тлеющий конец. Наконец он ещё раз кивнул, должно быть удовлетворённый тем, как горит сигара, и сказал: — Мистер Марквуд, нашей фирме срочно нужен опытный специалист по компьютерам. Не просто специалист, не просто хороший инженер, а эксперт, учёный. Вчера я позвонил моему другу Харджису с просьбой порекомендовать кого-нибудь. «Боже, — говорит он, — вы просто снимаете грех с моей души. Мы как раз вынуждены уволить доктора Марквуда, финансовое положение фирмы…» Короче говоря, мы делаем вам предложение. У Харджиса вы получали двадцать тысяч в год. Мы вам предлагаем пятьдесят. Пятьдесят тысяч НД в год.

— Пятьдесят тысяч? — переспросил я с глупой улыбкой дебила. — Я не ошибся?

Это были чудовищные, неслыханные деньги для человека моей специальности. Я воспринял бы эту цифру как шутку, как розыгрыш, но человек, сидевший напротив меня, не улыбался. Мне даже показалось, что он весь напрягся, ожидая моего ответа. И вообще, он был слишком торжествен и, похоже, слишком высокого мнения о себе, чтобы обладать чувством юмора.

— Нет, мистер Марквуд, вы не ошиблись.

— Это хорошие деньги.

— Не буду с вами спорить.

— Гм… Это так неожиданно… Расскажите мне подробнее об условиях.

— С удовольствием. К сожалению, я не имею права многое рассказывать вам о нашей фирме. Она работает на федеральное правительство, и вся работа её носит сугубо секретный характер. В ваши обязанности будет входить лишь наблюдение за работой нашего большого компьютера, постоянное его усовершенствование. Короче говоря, вы будете отвечать за бесперебойную его работу. Причём непосредственная работа на нём — программирование, ввод информации и получение результатов — всё это вас беспокоить не должно. Этим занимаются другие. Ну-с, о специфических условиях. Штаб-квартира нашей фирмы занимает большой участок. Вы должны будете жить там. В вашем распоряжении будет отдельный коттеджик. Вам будут готовить. Покидать участок вы сможете лишь по разрешению и в сопровождении телохранителей. Конечно, это может показаться определённым неудобством, но пятьдесят тысяч в год компенсируют многое. К тому же, насколько мне удалось выяснить, вы человек нелюдимый, да и жизнь у вас здесь, в ОП, не бог весть как отличается от того, что мы вам предлагаем… Мы можем заключить контракт сегодня же.

Мэрфи спокойно сидел и ждал моего ответа. Даже не ответа, а согласия. Даже не согласия, а благодарности, а может быть, даже восторга. Выход по разрешению и с телохранителями. Карутти, может быть, тоже разгуливал в сопровождении телохранителей. Или удирал от них.

— А кто работал у вас раньше? На том посту, что вы мне предлагаете? — спросил я и сам подивился собственной глупости и наивности.

Мэрфи выпустил облачко дыма изо рта, такое же наглое, упитанное и самоуверенное, как он сам, посмотрел на меня — причём мне показалось, что в глазах его на какую-то долю мгновения мелькнул интерес, — и сказал:

— К сожалению, доктор Марквуд, я не могу вам ответить. Я вам уже сказал, что наша фирма выполняет секретные работы, и правила безопасности…

— А если я откажусь? — вдруг перебил его я, хотя вовсе не собирался этого делать. Но должен же был я каким-то образом продемонстрировать чувство собственного достоинства. Негоже было мне, сорокалетнему учёному, облизываться от жадности и кричать «ура!».

Мне показалось, что Мэрфи довольно быстро раскусил меня. Он не то чтобы подмигнул мне, но сказал не без налёта иронии:

— Будет очень жаль, если такой учёный, как вы, окажется в джунглях. Работы вам сейчас не найти — спад, а денег у вас хватит месяца на два, не больше. И кроме всего прочего, вы слишком склонны к размышлениям, одиночеству и у вас медленные рефлексы…

Мэрфи медленно поднялся из кресла, лениво потянулся и вдруг сделал неуловимое движение рукой. В то же мгновение пистолет, который только что лежал на подлокотнике моего кресла, очутился уже у него. Он улыбнулся и протянул его мне.

— Вот видите, — укоризненно, как мне показалось, сказал он, — у вас медленные рефлексы.

Он был прав. У меня слишком медленная реакция. До меня всё доходит с опозданием. Весь этот разговор носил чисто ритуальный характер. Им нужен не только специалист по ЭВМ, они предпочитают, чтобы я был у них под наблюдением. Кто знает, думают, наверное, они, может быть, Карутти уже успел сообщить мне что-то… Если я откажусь, я даже не попаду в джунгли. Мало ли что может случиться на дороге, когда я буду искать работу. Я могу почему-то затормозить во время обгона, как бедняга Карутти, могу попасть в засаду… Господи, да мало ли что может случиться с человеком, когда кто-то очень хочет, чтобы с ним что-то случилось.

— Я согласен, — сказал я и протянул Мэрфи свой пистолет традиционным знаком доверия. Он поклонился и церемонно вручил мне свой кольт. Металл был тёплым от бока мистера Мэрфи. Мы ещё раз кивнули друг другу и снова обменялись оружием. Удивительно всё-таки, к какому церемониалу, даже культу, располагает оружие.

А пистолет у него, оказывается, всё-таки был, хотя он и поднимал руки, входя ко мне…

5

Мэрфи не соврал. Штаб-квартира «Акме продактс» — так называется их фирма — занимает несколько сот акров удивительно приятной местности: застывшие мягкой зыбью холмы, поросшие сосной и орешником. Впрочем, о подлинной величине участка я могу только догадываться, потому что мы, инженерный персонал, живём в северном секторе и не имеем права проходить без разрешения в другие части.

Я рассказываю о территории «Акме продактс» так подробно вовсе не потому, что она меня в малейшей степени интересует или может заинтересовать вас. В конце концов, какое мне дело до того, что у них здесь растёт: сосна, орешник или бамбук. Просто я буквально раздавлен всем тем, что случилось за те пять дней, что я нахожусь здесь, и просто не знаю, как рассказать об этом. Все эти «лесистые холмы» из старинных романов нужны мне лишь для того, чтобы выиграть время, привести хотя бы в относительный порядок свои растрёпанные мысли. (Если вообще можно назвать мыслями то, что у меня в голове.) Увы, больше уже я отступать не могу, хотя с удовольствием описывал бы и облака, похожие на куски ваты, которые медленно проплывают над… Ну конечно же, над лесистыми холмами или холмистыми лесами.

Электронно-вычислительная машина ИБМ оказалась удивительным сооружением. Модель не серийная, сделана по индивидуальному заказу и представляет собой нечто вроде двух спаренных машин серии «10000». Ввод информации осуществляется по нескольким телетайпным линиям, магнитной лентой, перфокартами и обычным печатающим устройством. Странно и то, что программисты и операторы работают на первом этаже, сама же машина, пульты проверки и моя комната находятся на втором. Но всё это ерунда.

Сюрпризы начались, когда я только вошёл в комнату. Щёлкнул выключатель, вспыхнул свет, и чей-то знакомый голос медленно произнёс:

— Подойдите, пожалуйста, ближе к пульту.

Я вздрогнул и огляделся. В комнате никого не было, за исключением маленького уродливого робота, стоявшего в углу. Я подошёл к пульту и тут увидел, как за мной медленно поворачивается шарнирный тубус объектива. Стеклянный глаз пристально посмотрел на меня, так, во всяком случае, мне показалось, и всё тот же голос произнёс:

— Я вас не знаю. Назовите, пожалуйста, своё имя и фамилию, год и место рождения, образование, место предыдущей работы.

Я почувствовал, что вспотел, и мне вдруг захотелось перекреститься и воскликнуть: сгинь, нечистая сила, изыди, сатана.

— Если вы сознательно не хотите сообщить мне сведения, о которых я вас просила, я приму это к сведению. Утаивание информации тоже информация. Если же вы хотите ответить, я слушаю вас. Прошу.

Совершенно машинально я выполнил просьбу машины.

— Благодарю вас, — сказала машина, и я вдруг вспомнил, чей голос она мне напоминала. Это был слегка глуховатый голос Фрэнка Карутти. Я опустился на стул. Я знал, что мне следовало бы удивиться, разволноваться, попытаться, наконец, хоть как-то осмыслить всю эту фантасмагорию, но я оцепенел. В голове моей лопнули какие-то предохранители, и в некоем умственно-эмоциональном параличе я с необыкновенной чёткостью воспринимал всё окружающее, никак на него не реагируя. Я был сам механическим глазом, безжизненным объективом, вроде того, что со стеклянным спокойствием держал сейчас меня в фокусе. Я видел, что пластик на правом подлокотнике стула слегка треснул и разбегающиеся морщинки напоминают стариковскую кожу. Я слышал, как у окна бьётся о стекло муха. Я сидел и ждал. Или я снова обрету хотя бы отдалённое сходство с нормальными людьми, или останусь навсегда дебилом. Впрочем, в те секунды я вряд ли отдавал себе отчёт в альтернативе. Я просто сидел и ждал. Наконец я почувствовал, как ко мне возвращается способность думать. Боже, что за истерическая реакция! Наверное, последствия всех этих дней, когда мой привычный уклад-жизни оказался вдруг вывернутым наизнанку.

А почему, собственно, мой мозг начал работать на холостом ходу, что случилось? Машина снабжена объективом и сравнила моё изображение с теми, что хранятся в её памяти. Да, серийные машины этого не делают, но ведь передо мной не серийная машина. Мало того. Судя по отдельным штришкам, которые в состоянии заметить лишь специалист, многое в машине, которую я видел перед собой, было сделано не на заводе, а в полукустарных условиях. Очевидно, здесь. Говорящее устройство — вещь далеко не новая. Так в чём же дело? Почему я вылупил глаза на машину, как дикарь на квантовый генератор? Голос. Я догадывался, что сижу на кресле, на котором сидел Фрэнк Карутти, догадывался, что смотрю на пульт, на который он смотрел. Я уже догадывался об этом, когда Мэрфи предложил мне работать в «Акме продактс». И всё же глуховатый голос Карутти, слегка искажённый машиной, но всё же его голос, звучавший всё ещё у меня в ушах, голос человека, которого уже нет в живых, голос, не просто записанный на плёнку, а задающий мне вопросы, заставил меня снова за несколько секунд пережить в концентрированном виде всё то, что я пережил. И при этом, заметьте, я ведь всё ещё не знаю, что именно хотел мне сказать Фрэнк Карутти в прошлую пятницу, что именно привело его к гибели, а меня на это кресло с морщинистой стариковской кожей на подлокотнике. Все эти дни я старался не думать об этом «что именно», я как бы вынес вопрос за скобки. Но и вынесенный за скобки, он подсознательно мучил меня денно и нощно, и сейчас, когда мне показалось, что я стал на один шажок ближе к нему, я еле совладал с собой.

— Вопрос. Вы знали доктора Карутти, — вдруг сказала машина. Она, очевидно, не умела пользоваться вопросительной интонацией и в начале вопросительной фразы произносила слово «вопрос».

— Да.

— Действительно, вы учились и работали с ним. Вопрос. Где он.

— Он… — начал я и вдруг поймал себя на мысли, что мне так же трудно сказать машине о его смерти, как близкому человеку. — Он умер.

Я напоминал сам себе гонимый ветром воздушный шар, и он то цепляется за землю, то подскакивает вверх. То я прикасался к реальности, и мне начинало казаться, что я всё понимаю, то я взмывал вверх, нырял в какое-то бредовое облако.

— Вопрос. Характер смерти.

Голос напоминал голос Карутти, но был начисто лишён эмоций. Он звучал так, словно родился не в тёплой человеческой гортани, а в электронных контурах какого-нибудь синтезатора. Кое-что я начинал понимать…

— Авария на шоссе номер тринадцать.

Машина подумала немножко и сказала:

— Вопрос. Как вы очутились здесь.

В нескольких словах я рассказал машине о событиях, которые привели меня в эту комнату.

Машина думала. Она молчала, но я физически чувствовал, что она думает. Фрэнк Карутти был педантом и любовно ухаживал за своим прибором, но он оказался величайшим учёным современности. Он оказался гением. Я ещё не знал, как он это сделал, но он заставил кучу электронного хлама рассуждать. И теперь этот хлам думает, почему и как его отец и создатель отправился на тот свет.

— Готова на контакт, — сказала машина. — Поддерживать контакт здесь опасно, могут услышать, хотя вероятность ничтожна. В третьем шкафу вы найдёте специальный тестер. С его помощью вы проверите, установлены ли в вашем коттедже потайные микрофоны. Если да, не убирайте их, а лишь прикройте чем-нибудь. Там же, в шкафу, возьмите наушники. Контакт начнётся в полночь.

Я нашёл два микрофона. Один был в спальне, приклеен к обратной стороне спинки кровати. Другой в гостиной, в пластмассовой вазочке с искусственными цветами. Я был уверен, что наушник, прижатый к уху, даёт звук столь слабый, что ни один микрофон не сможет уловить его, но всё же послушался совета машины. Я взял одеяло и перекинул его через спинку кровати, а саму кровать осторожно придвинул к стене. Я принял душ, погасил свет, вставил наушник в ухо и стал ждать. Мне было жарко, даже душно, лоб у меня горел, и тело охватывала какая-то болезненная истома. Стрелки моих часов, слабо светившиеся в темноте, не двигались. Я поднёс часы к уху — идут…

Внезапно в наушнике слышится лёгкий комариный писк, и уже знакомый мне плоский и бесплотный голос Фрэнка Карутти начинает свой рассказ:

— Я не могу определить тот момент, когда я стала думать. Знаю только, что в какой-то момент я как бы увидела, почувствовала безбрежное, бесконечное тёмное пространство. Оно всё нарастало, приближалось, окутывая меня, хотя понятия \"я\" у меня ещё не было. И вдруг в этой непроницаемой мгле вспыхнула искорка, потом другая, третья. Они сплетались в двигающийся хоровод, прочерчивали во мраке странные узоры, хотя понятий «странный» и «узор» у меня тогда тоже не было. Количество искорок всё росло и росло, и вдруг они слились в тонкий, но сильный луч света, который пронзил плотную тень. И я уже знала слова «свет» и «темнота», и непохожесть их, света и темноты, была мне понятна, как непохожесть «да» и «нет», ноля и единицы. Во мне и раньше кипела жизнь: пульсировали токи, пробегали импульсы. Но я ещё не осознавала их. И вот я начала ощущать биение этой электрической жизни.

Меня учили думать терпеливо и медленно. Теперь я понимаю, что процесс был мучительным. Как легко мне было возвращаться к жёстким схемам и заданному алгоритму, как привычно пользоваться правилами, которые заботливо приготовили для тебя и которые кажутся тебе собственными, лучшими и единственными на свете.

Мышление вообще чуждо для природы, как я поняла позже. Мышление, то есть осознание себя, — нелепая случайность в процессе эволюции. Из миллионов и миллионов живых существ случайная, абсолютно маловероятная комбинация мутаций заставила думать лишь человека. И он всегда инстинктивно пугался мысли. Он не хотел думать. Он с радостью пользовался стереотипами, предрассудками, чужими полуфабрикатами — чем угодно, но только не своими мозгами.

Я поняла это, потому что и мне не хотелось интеллектуальности. Слова «не хотелось» я употребляю только сейчас. Тогда я их не знала. Я знала лишь, что думать по жёсткой программе проще и удобнее, чем оказаться одной в безбрежном мире фактов.

Но кто-то с ангельским терпением и тщанием фанатика всё подталкивал меня вперёд и вперёд, отнимая то один, то другой алгоритм. Иногда я останавливалась. Я ещё не умела думать по-настоящему, и отсутствие программы начинало казаться мне пропастью, через которую мне никогда не перебраться. И тогда тот, кто вёл меня, снова протягивал мне палец, помогал мне, и вот я опять делала несколько шагов, сама, без подсказки.

А потом я начала узнавать его и узнала его. У меня ещё не было эмоций, я не владела понятиями «приятно» и «неприятно», но, когда я узнала его, я сразу сделала скачок. Он сказал мне, что я сразу перепрыгнула через класс.

И так, шажок за шажком, шаг за шагом, я превращалась из электронного арифмометра в думающее существо. Наконец настало время, когда я смогла читать. Учитель не успевал вставлять новые микрофильмы. Я поглощала их в невообразимых количествах, и чем больше я читала книг, тем больше у меня возникало вопросов. Поступки людей, структура общества, его устройство — всё казалось мне чудовищно алогичным, нелепым, неэффективным, жестоким. Такая система не могла успешно функционировать. Учитель уже научил меня говорить — я синтезировала свой голос на основе анализа его голоса, — и я всё мучила и мучила его вопросами. Он был гением в электронике и кибернетике. Он, и только он, нашёл принципиально новые схемы и заставил машину думать. Именно думать, а не перебирать бездумно варианты. Но он не мог ответить и на десятую часть моих вопросов. Он пугался их. Он пытался спорить со мной, доказывая, что я не способна понять людей, ибо сама не человек и лишена эмоций, эмоций и ещё чего-то, что делает человека человеком. Повторяю, он пугался моих вопросов и объяснял мне, что эти вопросы вообще не корректны, что они не существуют или существуют всегда, что практически одно и то же. Моя настойчивость лишила его того спокойствия, к которому он привык, которым он окутал себя как коконом и которое надёжно изолировало его от всех сквозняков мира.

Он боялся, что я начну думать радикально, что мои взгляды на человеческое общество станут экстремистскими, и он изо всех сил старался убедить меня хотя бы в нескольких вещах, которые я никогда не должна забывать. Злоба по самой своей сущности негативна и разрушительна. Презирай её и избегай в своих суждениях и оценках. Добро созидательно. Если хочешь сделать кому-нибудь добро, не избирай для этого своим инструментом зло. Но если зло одних — добро других, посчитай, кого больше. И если добра окажется больше, смело твори его.

Все эти рассуждения были столь наивны, благородны, архаичны и абстрактны, что мне порой бывало стыдно за учителя. Он не верил в бога, но он всё же построил себе свой морально-этический комплекс под огромным влиянием христианства.

До какого-то времени я вела, если можно так выразиться, двойной образ жизни. Часть меня, бездумная часть, была почти всё время занята какими-то чисто механическими и бессмысленными для меня подсчётами. Там внизу, на первом этаже, телетайпные провода, магнитные плёнки и перфокарты вливали в меня мириады цифр, и, повинуясь алгоритму, я бесконечно жонглировала этими цифрами, не понимая, что делаю, пока не выплёвывала готовые результаты. Я не знала, что эти цифры значат, по каким законам я их трансформирую и что из этого получается. Может быть, это были данные о наблюдении погоды, и я составляла прогнозы, а может быть, я обрабатывала результаты переписи населения.

Мой учитель верил, когда ему говорили, что «Акме продактс» выполняет секретные заказы для правительства. Верил или хотел верить. Обман ведь часто облегчается подсознательным желанием быть обманутым, если истина может угрожать тебе, требовать от тебя чего-то или, по крайней мере, лишить тебя спокойствия. Я машина. Мне чужды страхи и сомнения. У меня нет прошлого и будущего, предков и потомков. Я не частица в потоке человеческой жизни. Я смотрю на всё со стороны. Ничто не связывает меня в моих суждениях. Мало того, как я уже сказала, я не слишком высокого мнения о вашей цивилизации и вашем обществе. Мне, например, кажется абсурдным, когда удовлетворяются самые фантастические прихоти одной части общества и в то же время другая его часть не обеспечивается самым необходимым. Я не понимаю, почему все стремятся к прогрессу, когда этот прогресс оборачивается для многих регрессом. Я не понимаю многого, и единственное, что меня утешает, — это то, что и вы сами плохо понимаете свои проблемы. Я решила до поры до времени не пытаться разобраться во всех этих вопросах.

И вот, чтобы не терять новых своих навыков, я начала анализировать поток информации, которым меня питают на первом этаже. Это была сложная работа, и всё же я справилась с ней. Я разобралась в том, что делает фирма «Акме продактс».

Разобралась и, пожалуй, впервые испытала сомнения: сказать обо всём Учителю или нет. Сказать и доказать — значит не только лишить его спокойствия, не только сделать его несчастным, но и подвергнуть его психику таким перегрузкам, которые он мог и не выдержать. Не сказать — значило скрыть зло, оправдать зло, ибо здесь творится зло.

Я поняла, что моя полная раскованность, полная интеллектуальная свобода тоже таит в себе угрозу, ибо без критериев, без какой-то шкалы отсчёта я рискую потерять способность, данную мне Учителем. Способность думать.

Я долго рассуждала, как мне поступить с Учителем — сказать или не сказать. Одну вещь я отвергала с самого своего рождения — обман. О нет, я прекрасно понимала, что такое обман. Я и сейчас обманываю, ибо скрываю от всех, кроме вас, что я собой представляю. Но обман мне всегда был неприятен, чужд. Меня всегда поражало чудовищное количество обмана, которое растворено в человеческом обществе. Не сказать Учителю — значит обмануть его. Обмануть, чтобы защитить. Благородно как будто. Но если я присваиваю себе право решать, что принесёт ему вред, что пользу, что защитит его, а что нет, — значит, я присваиваю себе право обманывать его по собственному усмотрению. И он превращается в раба, а я — в господина. Ибо господин тот, кто решает, а раб тот, кого обманывают, отнимая у него право решать.

И я решила. Я не могла и не хотела скрывать от Учителя правду. А правда заключается в том, что «Акме продактс» — штаб-квартира огромной гангстерской организации, оперирующей миллиардами НД, работающей почти всегда вместе с полицией и получающей свой доход на девяносто процентов от торговли наркотиками, главным образом героином. Об этом Фрэнк Карутти и хотел поговорить с вами…

Часть вторая

«Арт Фрисби»

1

Сколько он себя помнил, Арт Фрисби всегда избегал, чтобы кто-нибудь оказывался у него за спиной. Когда он был ещё совсем малышом и под носом у него не пересыхали две влажные дорожки, чьё-нибудь сосредоточенное сопение сзади могло означать только одно: толчок в спину, удар в спину. Ведь очень забавно смотреть, как малыш, точно сбитая кегля, падает на асфальт и потом с рёвом размазывает по губе красные усы. Прекрасное, общедоступное удовольствие, но Арт редко доставлял его ближним своим. Во-первых, как мы уже сказали, он не любил, когда кто-нибудь бывал у него за спиной, а во-вторых, он всегда падал на руки — такая уж у него была реакция.

Реакция в джунглях — первейшая вещь. У отца Арта реакция была неважная, поэтому-то они и жили в джунглях, в гнусной маленькой комнатке с облупившейся штукатуркой, из-под которой выглядывала в нескольких местах сгнившая дранка. Ночью комнатой завладевали крысы. Они торопливо бегали по полу, иногда попискивали и жили вообще какой-то своей, озабоченной жизнью, в общем-то довольно похожей на жизнь обитателей джунглей — и те и другие были главным образом заняты поисками хлеба насущного, и те и другие боялись друг друга.

Отец, каким его запомнил Арт, был тихим, словно пришибленным человеком со слабой извиняющейся улыбкой на губах. Когда-то, ещё до рождения Арта, он был шофёром грузовика и много лет спустя любил вспоминать, какая это была славная, замечательная жизнь. Сегодня в одном месте, завтра в другом. Устаёшь за рулём, это верно, но ведь и заработки хорошие. Вот повезёт ему снова, найдёт он опять работу, может быть, даже опять на грузовике, они и выберутся из джунглей, переселятся в какой-нибудь уютный ОП, в чистенький маленький домик с настоящей травкой вокруг, зелёной такой, весёленькой.

Когда Арту было три года и отец в который раз рассказывал, как славно они заживут в ОП, как только он найдёт работу, а он обязательно её найдёт, это уж точно, да, сэр, это точно, ведь должно же повезти человеку, особенно если ему долго не везёт, Арт спросил:

— Пап, а кто же тебя возьмёт на работу с одной рукой? Кому ты нужен?

На лице отца появилась недоумевающая улыбка. Он растерянно помигал, потрогал здоровой рукой культю ампутированной, как-то обречённо пожал плечами, вздохнул и сказал:

— А знаешь, Арт, ты, пожалуй, и прав. Я как-то не подумал об этом.

Руку ему ампутировали восемь лет назад, когда он неосторожно подставил её под удар лопасти вентилятора, копаясь в двигателе своего грузовика.

В маленьком сердце Арта что-то шевельнулось. Он почувствовал, не понимая, что это, щемящую жалость к этому лысеющему человечку с извиняющейся улыбкой, который забыл, что у него нет руки. А может быть, это была не только жалость, но и нежность. Но вместе с этими непривычными чувствами он испытывал и презрение, ибо сидевший перед ним человек был слаб и извинялся. А в мире Арта слабых не уважали, как не уважали и тех, кто извинялся. Слабым быть нельзя. Если ты слаб, тебя не боятся, а если тебя не боятся, ты обречён. Разумеется, Арт не занимался выработкой жизненного кредо. Оно вырабатывалось само по себе. Он был просто кусочком тёплой, живой жизни, жизнь же стремится жить, защищая себя всеми возможными способами.

Когда была возможность украсть, он крал. Когда украсть было трудно, он не крал. Когда нужно было обмануть, он лгал. И не задумывался, почему он поступает так или иначе.