– Я не хочу, чтобы Энрикус меня лапал.
– Потерпишь.
– Стой, стой, стой! – вдруг завопил Эй-ты, немного помолчав.
– Чего ты опять завелся…
– Ведь черти в аду, а ад для мертвых. А я еще жив!
– Тогда она прихлопнет тебя, как муху, а потом уже пошлет к чертям.
– Вот так номер.
Папа, сегодня опять воскресенье. Что же это такое? По воскресеньям ты не приходил еще ни разу, папа. Ты никогда не приходил. Сегодня дядя Тона принес мне пакетик леденцов. Я спрячу их под подушку. Я хочу, чтобы их хватило на много лет, на случай если ты так и не вспомнишь, что пора бы прийти меня навестить. Мама…
Энрикус ухватил его за ухо и выволок на середину коридора, ай-ай-ай, ай-ай-ай, как больно, как больно, как больно, как больно. Ухо покраснело, как помидор, и страшная боль не убывала.
– Эй, ты, дубина, сказано тебе: сладости в постели хранить запрещено! Ты что, не в курсе? А?
– Из шкафчика их у меня утащат.
– Ты что, возомнил, что твои товарищи – воры? Стыд какой! Как ты смеешь?
– Просто у меня как-то раз…
– Здесь воровства быть не может, и не рассказывай мне сказки.
– Но ведь…
– Кто, интересно, их у тебя утащит. Назови имена и фамилии.
– Я их не знаю. Я не знаю, кто у меня ворует.
– Клеветник!
– Я же не знаю…
Энрикус снова крутанул его ухо, наклонился к нему поближе и заорал, я же не знаю, я же не знаю – лишь бы напраслину наговорить на других. Давай-ка тащи сюда свои леденцы.
Некоторые ребята смеялись себе под нос, потому что всегда лучше быть на стороне того, кто выигрывает, а Энрикус выигрывал всегда. Поэтому они и смеялись. Я тоже иногда так делал.
– Мне их подарил… подарила мама.
– Твоя мать леденцов тебе не приносила, болван, это невозможно!
– Приносила!
– Не приносила! Ее нет в живых!
– Очень даже есть!
– Мертвецы никому леденцов не приносят, дубина, а самоубийцы тем более, уяснил, хлюпик? – И повелительно махнул рукой. – Давай сюда леденцы, живо!
На следующий день мы мылись в душе, так как была суббота, и ухо у меня было все еще распухшее, а Энрикус подгонял ребят свистками, чтобы не задерживались, загонял под душ тех, кто не вымылся как следует, мылил какие-то шеи. Он стал меня ощупывать и сказал, если будешь хорошим мальчиком, я больше никогда не буду драть тебя за уши. И я до конца был хорошим мальчиком, но он не вернул мне мамины леденцы. Однако слово свое он сдержал: с того дня он за уши меня уже не драл, зато награждал подзатыльниками, от которых голова болела страшно; просто раскалывалась. А монахини молча пролетали мимо нас по коридорам, даже сестра Матильда, и никто не слышал, как я плачу оттого, что Энрикус меня лапает и бьет, и что же папа ко мне никогда не приходит. И ни за что на свете мне не хотелось встретиться с дьявольским взглядом настоятельницы. А мои друзья, с присущим им тактом, как-то раз, когда рядом никого не было, пихнув друг друга локтем в бок, решили, что пусть лучше Томас задаст мне те вопросы, которых я так страшился.
– Как твоя мать покончила с собой? Э? А когда? Давно? Э? А почему? А ты ее мертвую видел? Она там висела? Или что? Э? И я бросился бежать по еще незнакомому коридору, зажав уши руками, потому что не хотел ничего больше слышать и потому что мне было стыдно перед ними плакать, и так обнаружил котельную, куда, кроме как при авариях, никто никогда не заглядывал, даже крысы. И с тех пор они больше никогда ничего про маму не спрашивали.
Зато я долго не мог понять, почему Энрикус время от времени говорит, по ним тюрьма плачет. Кто-то из ребят постарше, кому было лет десять или даже больше, чуть не лопнул со смеху над моей наивностью и объяснил, что не тюрьме вдруг стало грустно и печально, а это он про нас, Эй-ты, до тебя не доходит? А я сказал, доходит, ладно, да, но сам так и не понял, какое до нас дело этой тюрьме. В тринадцать лет я уже знал, о чем речь, и после не мог не надивиться дальновидности этого громилы, у которого все мы ходили по струночке. А бесшумные монахини и дальше втолковывали бесполезные истины на едва нам понятном кастильском наречии, в классе, где на самом видном месте висел прибитый к кресту Иисус, а по бокам от него – фотографии напомаженных разбойников в парадных мундирах, с каждой стороны по одному.
2
В первый раз мы вчетвером задумали убить Энрикуса, начитавшись комиксов про Фантома и Капитана Грома, которые ходили по рукам тайком от монахинь. В то время нам уже знакома была дорога на волю сквозь разбитое окно в обнаруженной мной котельной. Как-то раз мы собрались за яблонями в саду, чуть поодаль от колодца, который служил нам ширмой на случай, если кому-нибудь из приюта заблагорассудится посмотреть в нашу сторону. Мы установили за ним слежку: по субботам и воскресеньям под вечер Энрикус отправлялся тратить деньги; на танцах он тоже время от времени бывал, но по возвращении оттуда вид у него был мрачноватый.
– Стало быть, женщины его не любят, – заключил Томас, самый развитой из нас четверых.
– Все ясно, – солидно ответил я. И все остальные тоже кивнули в знак того, что отлично понимали, о чем речь.
– Это должен быть лучший в мире план.
– Точно.
– Только лучший в мире план – дело нешуточное.
После длительных раздумий мы решили собраться в полночь и отправиться на чердак, где находились комнаты Энрикуса, кухарок и работниц, проживавших в интернате за неимением собственного угла.
– Распахнем дверь одним ударом, накинемся на него и задушим подушкой.
– И воспользуемся эффектом неожиданности, – уточнил Томас. И все четверо впервые в жизни почувствовали, что мы чего-нибудь да стоим.
– И нужно будет замести следы.
– Я бы нарисовал на стене знак Зорро.
– Эй-ты, молоток: спасибо тебе, здорово ты это придумал. Так все подозрения падут не на нас, а на посторонних.
– Ага, на Зорро, – добавил Тони, на которого моя хитроумная стратегия произвела неизгладимое впечатление.
Так мы разрабатывали лучший в мире план. В мельчайших подробностях. Тони прикарманил три десертных ножа на случай, если жертва окажет сопротивление.
– А если начнет бузить, мы ему эту штуку отрежем.
– Какую штуку отрежем? – полюбопытствовал Эй-ты.
– Паяло, пацан.
– Ага, ясно. – Почтительное молчание. – А что это за паяло?
– Пипиську.
– Ага, ясно.
В условленную ночь нас застигло непредвиденное событие: мы легли в постель с широко раскрытыми глазами, твердо решив бодрствовать, однако, когда наконец настала полночь, все четверо спали крепким сном. На следующий день мы решили дать себе еще один шанс и посчитали, что самое разумное – это дождаться, пока сестра Эужения выключит свет и выйдет из палаты номер три, и тут же встать с постели и ждать, стоя у кровати. Как крутые парни.
– Эй-ты! Чего стоишь?
– Ничего.
– Она ведь может вернуться… Ты что, хочешь, чтобы нас отчитали, а?
– Шшшш, не кричи. У меня просто ногу свело, и…
– Хочешь, позову монахиню или Энрикуса?
– Не надо. Мне уже лучше. Спи давай!
– Как скажешь.
И мой сосед, что слева, отвернулся, кажется несколько обиженный. В темноте я разглядел три тени, у которых тоже ногу свело, и впервые в жизни почувствовал себя членом команды. Еще до конца этого не понимая, я начинал любить трех своих друзей.
Ужасно трудно стоя не заснуть, когда до смерти хочется спать. Мы тихонько подошли друг к другу задолго до того, как пробил колокол на часовне, и почти без доводов пришли к выводу, что для нашей затеи не имеет смысла ждать наступления полуночи. Можно все провернуть, например, часов в десять. Нужно только, чтобы враг заснул.
Наша вторая попытка его убить увенчалась успехом. Но при этой, первой, попытке мы были еще слишком зелены, и наша наивность все испортила. Когда пробило десять, мы поднялись по главной лестнице, по стеночке, объятые таким чудовищным испугом, что сердце готово было вырваться у меня из груди. Мы дошли до третьего этажа и в темноте решили большинством голосов, что третья дверь ведет в комнату Энрикуса. Потому что во тьме все выглядит иначе и сразу начинаешь во всем сомневаться.
– Точно?
– Дддда. Или нет?
В это мгновение мы услышали шум и все четверо превратились в рисунок на обоях. Дверь с другой стороны коридора, открывшись, вытошнила пятно света, окрасившее пол, и на него упала тень, когда Энрикус вышел из комнаты, застегивая ремень, оглядываясь и странно высовывая язык. Он сам закрыл дверь, которая тут же погрузилась во мрак, и во тьме стал продвигаться по коридору к третьей комнате, которую мы сторожили. Он тихо, в темноте туда вошел и заперся на ключ. Нас он не заметил, потому что мы все еще были узорами на стенах.
– Поехали: распахиваем дверь и душим его.
– Не выйдет, он не спит. Придется часок подождать.
– Блин, целый час!
– К тому же он на ключ закрылся.
– Точно?
Тут в непосредственной близости от нас раздался шум, и дверь комнаты Энрикуса открылась; лишь слабый свет отделял его от окружающего сумрака.
– Какого черта…
Я никогда так быстро не спускался в темноте по лестнице, как в ту ночь. Мы добежали до палаты номер три за несколько секунд. Не знаю, по какой причине Энрикус не поднял тревогу и не сообщил о происшествии монахиням, но вниз он спустился и зашел в спальню, не включая света, и долго бродил туда-сюда, поглядывая на спящих мальчишек и пытаясь решить, спят ли они на самом деле. Кошмар. Но мы остались в живых. Энрикус тоже. И все мы позволили лету прийти.
3
– Тони.
– Чего.
– Почему Томас всегда говорит, что нужно отрезать ему паяло?
– Потому что как-то раз он ему вставил в жопу.
– Ага, ясно.
– Томас постоянно повторяет, что убьет его, если он еще раз так сделает.
– До или после того, как отрежет паяло?
Прошли годы, мы выросли, и в нашей компании установились свои правила. Томасу было достаточно на нас взглянуть, и мы ему повиновались. Эй-ты с каждым днем пользовался все большим авторитетом, потому что разучился бояться раньше, чем Тон и Тони. Сменялись монахини и, ускользая из нашей жизни, даже и не прощались, как будто наша судьба не имела никакого отношения к их существованию. Энрикус был уже немолод и всякий раз взвешивал все за и против перед тем, как привязаться к нам, подросткам с легким пушком над губой и ломающимся голосом. Ему больше нравилось проводить время в душе с малышней. А жизнь нашей компании шла своим чередом. Тон, Тони и Томас, который так много знал. И я, хоть и витал всегда в облаках, чувствовал, что мне нравится жить без страха. Я узнал много нового: Тон научил меня думать о завтрашнем дне. Тони – говорить то, что думаю. А Томас объяснил мне все, что нужно знать о сексе, а в тринадцать лет это единственное, что действительно важно. Но никто еще не сказал мне, что было причиной самоубийства моей матери. Это первое, о чем я спросил бы папу, если бы он пришел, папа, из-за чего мама покончила с собой. Но он все не приходил… Честно говоря, я даже не знал, жив ли он; может быть, и он наложил на себя руки. А еще мне три раза пришлось столкнуться с дьявольским взглядом настоятельницы, все три из-за разной ерунды, связанной с Энрикусом, как будто он был нашим единственным врагом. Наверное, его там держали именно для этой цели, чтобы он сделался главным врагом, а монахини могли пролетать мимо нас по коридорам в мире и покое. Мы заметили, что Энрикус питает слабость к светлоголовым мальчикам, но наши моральные устои не позволяли нам обсуждать это с монахинями или родными, у некоторых имевшимися. Но как-то раз, услышав горький плач светловолосого первоклассника, я решился, ни с кем не советуясь, и прямиком направился к настоятельнице с дьявольским взглядом, который был уже не таким дьявольским, и она вместо приветствия спросила, «что с тобой, сын мой; скажи мне откровенно»; а когда я начал говорить, оборвала меня на полуслове и спросила, зачем ты наговариваешь на взрослого человека? А? А? Эй-ты без страха посмотрел ей в глаза и несколько секунд помедлил. Это молчание пришлось ему весьма по душе. Эй-ты еще не знал, что делает важный шаг в своей жизни. Вместо ответа он решил задать другой вопрос:
– Наговаривать – это значит говорить неправду?
– Это… ну, в общем… означает желать зла… и хотеть причинить вред.
– Ведь это же правда, что Томасу Энрикус в жопу вставил. Два года назад. Под Рождество.
– Как у тебя язык повернулся такое сказать, богохульник!
– Проверьте, на что похож его задний проход, и сами поймете, клевета это или нет. У меня нет никакого желания быть следующей мишенью.
– Не кощунствуй!
– А как это назвать по-другому? Вы же сами меня спросили? – В те дни Эй-ты понял, что неудержим, когда на него накатывает ярость. – Разве я неправильно расслышал «что с тобой, сын мой; скажи мне откровенно»? А? Отлично, я так и сделал. Энрикус, сука, губит эту малышню в душевых, черт вас дери! Поглядите, как ревет мальчишка из первого класса, паскуды! Суки!
Пощечина. Он даже не заметил, как настоятельница встала, чтобы дотянуться до его щеки, и снова села за разделявший их стол, как кобра, которая нападает и прячется, Эй-ты сосчитал до пяти, чтобы успокоиться, как научил его Томас в тот день, когда за колодцем один из старших показал им несколько полезных в жизни приемов дзюдо.
– Сестра Матильда мне бы поверила.
– Сестры Матильды здесь больше нет.
Сколько бы Эй-ты ни считал до пяти, терпение у него уже тогда было короче, чем рукава у жилетки, и начинали пользоваться широкой известностью присущие ему приступы ярости. А потому в тот день, когда настоятельница повторила, чтобы он прекратил клеветать и кощунствовать и что она ничему, ничему из того, что он ей толкует, не верит, Эй-ты все разложил ей по полочкам, особенно напирая на те слова, которые были ей неприятны, как достойный ученик Томаса. Я рассказал ей страшные вещи, чтобы посмотреть, не заставит ли это ее наконец мне поверить. Ведь когда тебе все до лампочки, ты уже ничего не боишься.
В карцер. Будешь сидеть в карцере, пока мы не решим, что с тобой делать.
– За что?
– За то, что ты грубиян, нахал, богохульник и шарлатан.
Это меня преобразило. Эй-ты вошел в карцер, затянутый мерзкой паутиной, не проронив ни слезы, потому что в глубине души знал, что это было только началом войны, в которую он впутался. Ему было слышно, как в интернате кто-то кричал и негодовал, и он молча улыбался, как Берт Ланкастер
[1], хоть еще никогда и не видел его в кино. До него доносился шум и топот. И вот в один прекрасный день на смену окрикам Энрикуса и его резкому голосу пришел пронзительный свисток, который Эй-ты сразу же, с первой же минуты, возненавидел. Мне это все преподнесли на блюдечке, когда я вернулся героем в палату номер три. Эй-ты навсегда разучился бояться, потому что с честью выдержал взгляд настоятельницы. Потому-то он и вернулся из крысиного чулана с самодовольной улыбкой, сразившей его приятелей наповал.
– А имя у него есть, у этого типа со свистком? – спросил он, даже не удостоив взглядом тех троих, стоявших вокруг него.
– Игнази, но мы зовем его Игнациус.
– Все ясно. Слушай, Томас, кто такой шарлатан?
– Точно не знаю. Ругательство какое-то.
– Значит, мать настоятельница меня обозвала неприличным словом. Может, укокошим ее за это?
Все четверо расхохотались. Им нравилось снова быть вместе. Но Эй-ты, герой, покоритель бесплодной пустыни, казался выше всех ростом и самым отважным, и Томас понемногу с этим смирился.
Шли дни, наши плечи окрепли, грудь обросла волосами. Эй-ты пережил пару стычек с Игнациусом, что было само по себе неизбежно: тот время от времени виделся с Энрикусом и просил у него совета; а бывший надзиратель, без сомнения, не упускал удобного случая выставить Эй-ты в худшем свете, как ябедника и болтуна. Игнациус взял себе в привычку, по примеру Энрикуса, свистеть из своего свистка Эй-ты в лицо, подойдя к нему поближе, как будто нечаянно. А Эй-ты улыбался и терпел, потому что считал себя выше добра и зла. До того самого дня, когда, улыбаясь, смазал ему кулаком по губам, чтобы загнать свисток в глотку, а дети залились смехом, потому что чувствовали, что Эй-ты теперь главный, и Эй-ты подумал, что все пошло бы отлично, если бы не было того, что было.
Иногда наступало лето, и многих мальчишек на несколько недель забирали домой; в интернате оставались только те из нас, у кого не было никаких, то есть совсем никаких родных. И мне казалось, что я научился не думать ни об отце, ни о матери, вообще ни о ком, даже когда в монастыре было тихо. И так катилось лето за летом.
4
Когда все формальности были соблюдены, а монахини угомонились и перестали скользить по лестницам вверх и вниз, заглядывая в папки и собирая бумаги, именно Игнациус распахнул зарешеченные ворота, желая удачи тем из нас, кто с небольшой суммой денег в кармане в качестве прощального подарка уходил во взрослую жизнь, потому что для приюта мы по возрасту уже не подходили, а никто из родственников не согласился забрать нас к себе. Когда подошла моя очередь, вместо того чтобы пожелать мне удачи, как тем троим или четверым, за кем я следовал в тот летний день, Игнациус замялся и прошипел: «Эй-ты, иди в жопу». С деньгами в кармане Эй-ты чувствовал, что непобедим: он подошел к Игнациусу нос к носу и сказал, хочешь, я снова загоню тебе в глотку свисток, паскуда? И спокойно вышел за зарешеченные ворота богоугодного заведения, дававшего ему приют в годы детства и отрочества. Оттого, что он вдруг оказался на улице без всяких средств к существованию, кроме рук в карманах и бумажки с тремя адресами, по которым ему, возможно, нашли бы какую-нибудь работу, ему было ни жарко ни холодно. По дороге на трамвайную остановку мне показалось, что я услышал за спиной шелест монашеского облачения, но я даже не обернулся. Я был у истоков своего славного будущего, и мне хотелось встретиться с ним лицом к лицу.
Дверь не открывали. Возможно, это было даже к лучшему; но он знал, что больше никогда по этой лестнице не поднимется. И на всякий случай нажал на кнопку звонка. Звук раздавался ржавый и пыльный. Он огляделся вокруг, на темную и тихую лестничную клетку, на окна с потускневшими и грязными стеклами в каждом лестничном пролете. Никаких воспоминаний об этом у него не было; как будто он пришел сюда впервые. Он еще раз позвонил в дверь. И на несколько мгновений подумал, а лягу-ка я спать прямо тут, на лестничной клетке, и если он еще жив, то пусть меня разбудит, когда вернется. И тут Эй-ты услышал шарканье еще довольно бодрых шагов, приближавшихся к двери.
– Кто там?
Голос был унылый, почти незнакомый. Вместо ответа он снова нажал на кнопку звонка. Послышалось бренчание засовов и цепочек, и дверь открылась. Свет в квартире был тусклый, а человека, который его удивленно рассматривал, он не узнал.
– Чего тебе?
Он так долго ждал этой минуты, что не знал, какие именно выбрать слова.
– Привет.
Мужчина напряженно вгляделся в непрошеного гостя. Потом вынул из кармана очки и нацепил их. И дальше смотрел на него, не понимая, в чем дело.
– И что? – спросил он, нетерпеливо вздыхая.
– Ты обещал, что будешь навещать меня каждое воскресенье. И за двенадцать лет воскресений прошло немало.
– Да кто ты такой?
– И каждое воскресенье я говорил себе: сегодня, я уверен, он придет и принесет мне сладкой ваты на палочке.
– А, сука, вот ты кто. Ну и вымахал ты.
– Да. Я все думал: у моих одноклассников есть фотографии с родителями, но вот сегодня ко мне придет папа, и мы тоже сфотографируемся. Можно я зайду?
– Ну и как твои дела, – промямлил человек без всякого интереса.
– Каждое воскресенье я ждал, что в это воскресенье ты придешь. И все напрасно. Ты что, работал не покладая рук?
– Да уж на месте не сидел.
– Можно я зайду?
– Не надо. У меня тут все очень…
– Пойдем пообедаем, тут внизу есть ресторан. Мне дали пятьдесят песет…
– Гляди-ка, как тебя балуют.
– Мне их дали, чтобы я нашел работу.
– А, ну тогда…
– Да.
– Ты очень возмужал.
– А ты осунулся.
Эй-ты поглядел на него, надеясь, что отец даст ему войти.
– Ну? – нетерпеливо спросил он.
А тот стоял как истукан, все подпирая дверь, как будто боялся, что она на него рухнет. Эй-ты продолжал настаивать:
– Как ты думаешь, папа, что мне теперь делать?
– Послушай, сейчас я очень занят. Давай-ка лучше…
– А мама, что с ней произошло? Из-за чего она покончила с собой?
– Поверь мне, лучше не копаться в этом дерьме.
– Из-за чего она покончила с собой?
Его отец проглотил слюну и попытался захлопнуть дверь, но Эй-ты быстрым движением удержал ее.
– Ты снова женился? У меня есть братья, сестры?
– Это все не твое дело. – Он махнул рукой, словно стирая со школьной доски. – Что было, то прошло.
Эй-ты едва удержался, чтобы не плюнуть ему под ноги. Он заранее проиграл в голове три-четыре варианта того, как может пойти разговор с отцом, но это было слишком жестоко: такого он себе и представить не мог. У этого человека, заросшего пылью, в тусклом свете плохо проветренной и пахнущей чем-то прогорклым квартиры, в очках, готовых в любую минуту сползти с кончика его носа, еще хватило духу, чтобы сказать ему «что было, то прошло»… Все это только добавляло масла в огонь. Эй-ты повернулся и ушел, не плюнув, не выругавшись, ничего не сказав, скрывая ярость, перемешанную с болью. На верхнем этаже кто-то играл на пианино. Он еще не успел спуститься на полдюжины ступеней, когда услышал, что дверь закрыли, почти неслышно, как бы стыдясь; однако закрыли ее навсегда. Тут на глаза ему навернулась непрошеная слеза, а ведь мужчины не плачут.
5
Решиться было проще простого. Звезды сошлись так, что все прошло как по маслу. Тони, Тон, Томас и я стояли возле закрытой двери, и нескольких мгновений ожидания нам хватило для того, чтобы отдышаться после подъема по нескончаемой лестнице. Мы не стали терять время для сочинения лучшего в мире плана, но, как только Энрикус открыл дверь, вошли все вместе, повалили его на пол и сказали, снимай штаны. А тот глядел на меня, глазам не веря. Поскольку он не шевелился, как каменный, Тон стащил с него штаны, и Энрикус начал стонать, вы чего, муд… Какого хера… Что вы, уроды, затеяли, ну и все такое. Мы его положили жопой вверх, и Томас, расстегивая ширинку, сказал, ну держись. И все это нам было так противно, что мы все думали, хоть бы оно побыстрее кончилось, а то меня стошнит. Ничего у Томаса не вышло. Он снова застегнул ширинку и пнул Энрикуса в голову ногой. Поскольку никто из нас не горел желанием попробовать, мы решили, что этого достаточно, и, словно исполняя спонтанное ритуальное действие, один за другим подошли к распростертому на полу, едва дышащему, обессиленному Энрикусу и стали пинать его в голову за все те разы, когда ты нас бил, вот тебе.
– Ай-ай-ай-ай! – как будто одного «ай» было маловато.
– За все те годы, когда ты драл нас за уши.
– Ай! – должен признаться, что я схватил его за оба уха и начал их выкручивать. А когда Энрикус попытался приподняться, Томас еще раз ему заехал так, что тот снова растянулся, захныкал и сказал ему «выродок поганый». Я не смог удержаться и снова треснул ему по губам.
– Готово? Думаете, хватит с него? – спросил Эй-ты, глядя на друзей.
Мы подтвердили, что хватит, и вышли из квартиры, оставив всхлипывающего Энрикуса на полу. Он задыхался собственными соплями и отвратительно хрипел. В каком-то смысле мы отчасти примирились со своей судьбой.
Потом мы узнали, что Энрикуса нашли мертвым через два дня после нашего прихода. Никто из нас о нем не пожалел. Даже наоборот: мы посмотрели друг другу в глаза, и у всех они радостно блестели. И все же мы решили расстаться на несколько лет, чтобы с нами не случилось чего недоброго по вине этого говнюка, мало ли что. Ну да, мы попрощались, давши типа клятву хранить молчание, и я устроился на работу в типографию.
Поэтому меня весьма озадачило, что не прошло и двух недель, как полиция явилась за мной на работу, именно тогда, когда я всерьез увлекся освоением ремесла наборщика, заинтересовавшим меня больше всего на свете. Когда Энрикус умер, радость моя была безгранична, но вскоре она угасла, потому что приходит время, когда ни ликование, ни ненависть ты поддержать в себе не можешь и равнодушие овладевает тобой; тогда все становится до лампочки, как будто живешь в непреходящем густом тумане и нет тебе в нем дела ни до смеха, ни до слез.
Пьер Буль
КОГДА НЕ ВЫШЛО У ЗМЕЯ
Молчание пролетавших мимо нас монахинь, садизм Энрикуса, тупость Игнациуса и наплевательское отношение отца начисто выхолостили из меня все желание кому бы то ни было сочувствовать. Мне не давал покоя лишь один вопрос: как так вышло, что замели меня одного. Во время процесса я увидел, что судьям и адвокатам было глубоко начихать на Энрикуса, на пролетавших мимо нас монахинь, на меня и на прочих горемык, оказавшихся за решеткой. Про соучастников никто ни разу не спросил: все провернули с такой скоростью, как будто пытались побыстрее заткнуть какую-то дырку. В качестве единственного свидетеля обвинения выступил торжествующий Игнациус, которого по распроклятой воле случая угораздило зайти навестить своего друга и учителя на следующий день после нашего визита и застать его еще живым. Подлец сдал ему меня со всеми потрохами: похоже, одного только меня. На суде никто не задавался вопросом, были ли у меня сообщники, а потому я предпочел не упоминать про Тона, Тони и Томаса. Меня приговорили к шестнадцати годам заключения с учетом каких-то отягчающих и смягчающих обстоятельств, записанных столбиком на бумажке, лежавшей перед судьей, с соответствующими им плюсами и минусами. И ни слова от моих друзей, которых как будто ветром сдуло. Эй-ты преисполнился сознания собственной важности, потому что защитил их геройским молчанием. А они, все трое, улетучились, даже не сказав ему спасибо. В штаны наложили от страха. Поэтому, когда он уже вдоволь насиделся в каталажке и надумался в одиночестве, его до крайности удивило уведомление о свидании. Если не считать адвоката по назначению, пришедшего рассказывать ему про скорую подачу апелляции и прочую ерунду, которого он даже не удостоил ответом, потому что все ему было без разницы, к нему до тех пор ни разу никто не приходил. На свободе ему удалось пожить всего несколько недель, когда он работал в типографии, и тюремное заключение повергло его в уныние, потому что решетки там были крепче, чем в приюте. Однако теперь у него появилась причина сызнова всем заинтересоваться.
– Эй, здорóво.
1
– Здорово.
Молчание; надзирателю, стоявшему довольно далеко, их было не услышать; осужденный глядел равнодушно. А Томас говорил ему, послушай, дятел, это ж я. Тогда Эй-ты посмотрел ему в глаза и сказал, куда вы подевались? Вас-то почему не замели?
Это неслыханное событие случилось на одной из планет звездной системы, далеко отстоящей от нашего Солнца. Произошло же оно в те времена, когда планета только покрылась зелеными лугами, таящими семена в своих недрах, и деревьями, сгибавшими ветви под тяжестью сочных плодов. Молодые леса были населены зверями и птицами разных пород. Всевозможные рыбы скользили в морских водах, недавно отделившихся от хляби небесной.
– Спасибо, что не выдал нас.
В лесной чаще, где следы былого хаоса еще проступали в виде запутанных лиан, несколько дней назад возник огромный сад симметричных пропорций. Все в этом саду — и благоухающие цветы, и заросли кустарника со свежей листвой многочисленных оттенков — неоспоримо свидетельствует о тонком художественном вкусе Создателя.
Он помолчал: вертухай проходил мимо. А когда тот немного удалился, снова взглянул другу в глаза и сказал, давай выкладывай, кто на меня настучал?
Молодая женщина совершенной красоты прогуливается в этом уголке наслаждений. Она нага, но не догадывается об этом.
– Чего?
Женщина движется медленно, шаги ее слегка неуверенны, ноздри трепещут, втягивая растворенные в воздухе ароматы. Она идет по дорожке из гладкой блестящей гальки, такой же нежной, как мягкий песок. Дойдя до поворота, она оборачивается и задерживает взгляд на человеке, лежащем неподалеку на траве. Она улыбается, глядя на своего спутника, растянувшегося под тенистым деревом. Она не перестает улыбаться. Любое проявление жизни в этом саду озаряет ее лицо. Но мужчина ничего не видит, он спит с такой же, как у нее блаженной улыбкой, повернувшись лицом к небу. Он тоже наг и тоже не знает об этом.
На другом конце стола Эй-ты улыбнулся и повторил, кто меня предал? Это был ты?
Женщина мгновенье колеблется. Ей хочется разбудить его, чтобы вместе совершить задуманную прогулку, но она не решается и молча продолжает свой путь. Если ей всегда доставляет удовольствие идти рядом с ним по дорожкам сада, если его присутствие, касание его бедра, ощущение мускулистой руки, обнимающей талию, погружают ее в сладостное блаженство, то теперь она уже начинает наслаждаться и очарованием одиночества в этом саду, где все для нее в диковинку. Сейчас она полнее чувствует негу, исходящую от каждого цветка, каждого растения, каждой былинки.
– Никто тебя не предавал. Это сволочь Игнациус застал этот мешок с дерьмом еще живым.
– Это я и так знаю. Но почему он обвинил одного меня?
Она выходит к реке, пересекающей сад, идет по песчаному берегу и останавливается там, где река, вырываясь за пределы сада, делится на четыре рукава. Женщина поднимается на холм, чтобы взглянуть на пенящиеся воды, которые исчезают в бесконечности лесов. Она улыбается, чувствуя в своих глазах отблески водяных струй.
– Без понятия. Эй, я не вру. – И опять повторил, как молитву: – Спасибо, что не выдал нас.
Она долго стоит так, будто замечтавшись, затем возвращается и вскоре выходит на другую дорогу, которая петляет, прежде чем вывести к тому кустарнику, где они со спутником устроили себе пристанище. Женщине хочется продлить минуты одиночества. Может быть, она смутно ощущает, что это усилит радость встречи.
– А ты чего явился?
Тропинка обрывается в центре сада, где растут фруктовые деревья. Этот уголок был задуман и выполнен с тем же художественным совершенством, которое невольно ласкает взор. На нежно-зеленой лужайке с ровной, словно подстриженной, травой выстроились ряды деревьев различных пород. Они склоняются под тяжестью ярко расцвеченных плодов, делающих темную листву похожей на звездное небо. Это буйство красок продлится до тех пор, пока сочные плоды, изливающие все ароматы молодой планеты, не превратятся в изысканное лакомство, которым невозможно пресытиться.
– Тебе жалко?
– Мне жалко, что я столько тут сижу. А вы резвитесь на воле. Ты в курсе, что ко мне до сегодняшнего дня ни разу никто не приходил?
Планировка фруктового сада тоже строго продумана. Создатель проявил здесь пристрастие к геометрии. Лужайка, несмотря на большие размеры, образует правильный эллипс. Деревья, густо растущие вдоль окружности, все редеют по мере того, как продвигаешься к центру большой оси, и, таким образом, середина остается незасаженной. Там отдельно от других стоят только два дерева, выше всех остальных, но с более пышной листвой и еще более яркими плодами.
– Для нас это было бы слишком опасно.
Эти два дерева расположены симметрично по обеим сторонам большой оси, и каждое находится в одном из фокусов эллипса. Самый же центр обозначен чудесным неиссякающим фонтаном. Струя его бьет почти до небес и падает, разбиваясь мельчайшими брызгами, которые долетают не только до фруктовых деревьев, но и до границ сада, орошая всю его поверхность.
– Жалкие трусы.
На опушке леса женщина снова останавливается. Она смотрит вверх на игру бесчисленных струй, переливающихся всеми цветами радуги, которые отбрасывает в небо этот дивный источник. Она подставляет грудь нежной росе и снова улыбается, а затем входит во фруктовый сад по одной из тропинок, змеящихся меж деревьев.
Надзиратель опять прошел мимо. Они умолкли.
Ветви низко нависают над землей. Все было задумано творцом с таким расчетом, чтобы мужчина и женщина не прилагали ни малейших усилий. Самые зрелые плоды можно достать рукой, но женщина на них даже не смотрит; все дальше углубляясь во фруктовый сад и минуя первые заросли, она проходит сквозь редеющие стволы. Здесь наконец женщина останавливается — в центре эллипса, неподалеку от чудесного фонтана, под одним из двух отдельно стоящих деревьев, не похожих на все остальные. Лучи солнца ласкают их золотистые плоды. Женщине достаточно встать на цыпочки, чтобы дотянуться до нижних ветвей, и это движение, не требуя ни малейшего напряжения сил, доставляет ей особое удовольствие.
– Мне жаль, что так вышло.
Она срывает плод, гладит нежный бархат кожицы и вгрызается в сочную мякоть.
— Женщина!
– А всем остальным?
Женщина выглядит удивленной и сначала смотрит на небо. Кроме голоса ее спутника, в этом саду ей знаком лишь один голос, и обычно он раздается сверху.
– Мы почти не виделись. Честно говоря, – последовало неловкое молчание, – я совсем недавно узнал, что тебя арестовали. Я совсем недавно узнал, что произошло.
— Женщина, я здесь. Посмотри на землю!
– Так я тебе и поверил. Зачем ты пришел?
Она повинуется и сквозь радужное сияние фонтана замечает Змея, свернувшегося в кольцо у подножия противоположного дерева. Она проходит через арку волшебной радуги, наклоняется к Змею и улыбается ему.
– Чтобы помочь тебе выбраться на волю.
— Что тебе от меня нужно?
– Ха-ха, – очень серьезно ответил заключенный. – Ты меня понял? Ха-ха.
Она не слишком удивилась тому, что Змей разговаривает. Ничто не способно было поразить ее в этом краю, где за несколько дней произошло столько чудес.
– Эй, я тебе правду говорю. У меня есть лучший в мире план.
— Почему ты не хочешь отведать плодов с этого дерева? Они самые вкусные.
– Знакомая история.
Женщина отвечает:
– Нет, тут и вправду все продумано. Я познакомился с одним типом, который тут знает все входы и вы…
— Мы вкушаем любые фрукты, кроме плодов, растущих на древе познания добра и зла. Бог запретил нам их пробовать, и мы умрем, если ослушаемся.
Он умолк, потому что казалось, что вертухай снова собирается подойти поближе.
Змей возражает ей лениво и монотонно, повторяя раз и навсегда затверженный урок:
– Томас, я очень и очень и очень обижен.
— Нет, не умрете. Но знает бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши и вы будете, как боги, знающие добро и зло.
[1]
– Это Игнациус во всем виноват.
Змей извивается, готовый уползти, не особенно интересуясь дальнейшим ходом событий, который слишком хорошо изучил. Но женщина указывает на другое дерево, от которого только что отошла, и изрекает такие удивительные слова:
Оставалось семь минут до конца свидания. Пока надзиратель подпирал стену в дальнем углу, Томас шепотом рассказал, что у него была за идея. В чем состоял лучший в мире план того типа, который знал все входы и выходы как свои пять пальцев.
— Я каждый день вкушаю плоды других деревьев, чаще вот с этого, с древа жизни, и ничто не заставит меня отведать плоды с древа познания добра и зла.
Змей замирает, удивленный такой речью. Он озадачен.
– А платит кто?
— Должно быть, я не расслышал… — начинает он. Но поведение женщины не дает повода усомниться в непоколебимости ее решения. Змей долго не может прийти в себя и обрести дар речи. Он уже сыграл эту роль на трех миллиардах планет, созданных во вселенной, но такой ответ слышит впервые.
Сбитый с толку, униженный и разъяренный, он делает, однако, попытку скрыть волнение и начинает свои увещевания нежным и коварным голосом, присущим ему одному:
– Я заплачу. Мне кажется, что я перед тобой в долгу. А дела у меня идут прилично.
— Уверяю тебя, ты ошибаешься. Посмотри на этот румяный плод. Разве может быть что-нибудь приятнее на вид и нежнее на вкус? Но, впрочем, это и в сравнение не идет с тем удивительным счастьем, какое ты испытаешь, вкусив плод. Ни на земле, ни на небе нет ничего более сочного. Один кусочек, и ты утонешь в море наслаждения. Ты мне не веришь? Взгляни на меня…
– А все остальные?
Змей срывает плод, разом проглатывает его и начинает извиваться по земле, пытаясь судорогами своего змеиного тела выразить всю полноту охватившего его блаженства. Женщина продолжает улыбаться, но в ее взгляде проскальзывает безразличие.
– Тоже денег дадут. Они в курсе.
— Ты забавный, — произносит она. — Но ты не сможешь меня уговорить, потому что, не попробовав плода, я ничего не знаю о добре, а значит, и о том, что ты называешь счастьем, удовольствием и наслаждением.
Эй-ты притих. И после долгого молчания сказал, я думал, что мы друзья. До сегодняшнего дня от вас не было ни слуху ни духу. А я уже два года здесь гнию.
Тогда Змей, взбешенный таким ответом, не может сдержать своей ярости:
– Да-да, ты прав, ты прав… – Потом изо всех сил: – Но ведь сегодня, черт возьми, я же пришел к тебе?
— Если ты не вкусишь плод, я тебя укушу и причиню тебе зло.
— Зло? Но я ведь не знаю, что это такое, потому что не отведала запретного плода. Твои слова бессмысленны. Нет, ты меня не уговоришь.
– Мы все действовали сообща.
— Ты умрешь! — вопит доведенный до отчаяния Змей.
– Это понятно… Вот я и пришел теперь тебя выручать.
— Нет, не умру, — упрямо возражает женщина, — потому что я вкушала плоды с древа жизни и обрела бессмертие. А вот ты съел запретный плод и теперь умрешь.
– Сволочи. Я… – Тут он вздохнул. – Я и сам не знаю, что бы я сделал на вашем месте.
И, схватив тонкую палку, женщина одним ударом рассекает Змея на две части.
Он сделал над собой усилие, чтобы сосредоточиться на своих мыслях, закрыв лицо руками, как будто плачет. На пять секунд.
Она с любопытством наблюдает за его конвульсиями, пока их не прекращает смерть. Затем она снова улыбается.
– Да, – пробормотал он через некоторое время, – сработать это может. Но есть одно затруднение.
— Видишь, я была права, — говорит она и быстро идет прочь от проклятого древа, стараясь не дотрагиваться до него, как ей повелел господь.
– Какое?
– У меня клаустрофобия.
Женщина продолжала прогулку, не задумываясь над случившимся. Она вышла из фруктового сада, все убыстряя шаги. Смутное желание увидеть своего спутника подгоняло ее. Она прошла сквозь кустарник, покрытый алыми цветами без шипов. Не останавливаясь, сорвала цветок, посмотрела на него, затем, почувствовав, что по саду тянет легким ветерком, оторвала тонкие лепестки и бросила их в воздух, с любопытством наблюдая, как их закружило по ветру. В эту минуту бабочка огненного цвета, попорхав над ее головой, опустилась на руку. Она схватила бабочку, мгновение рассматривала ее, а затем оторвала одно за другим крылышки и бросила их в воздух так же, как лепестки цветка. Оставшись в неведении добра и зла, она по-прежнему улыбалась, глядя, как изуродованное насекомое трепещет в ее пальцах.
– Выдумал тоже. Потерпишь.
Выйдя из чащи, она заметила под деревом волка с ягненком в пасти, которого он собирался загрызть. Женщина приблизилась, с улыбкой взглянула в сверкающие жестокостью глаза дикого зверя и почти затуманенные, жалобные глаза жертвы. Волк, испуганный ее появлением, разжал зубы, и полуживой ягненок сделал последнюю попытку улизнуть. Женщина поймала его и вложила в пасть палача, а тот, успокоившись, тут же перегрыз ему горло. Женщина лениво трепала волка за шею, прерываясь только за тем, чтобы не менее невинно погладить нежную и еще теплую шерстку ягненка. Она действовала без злого умысла, все больше погружаясь в неведение добра и зла.
– Не могу. Я не в силах ее перебороть.
Она присоединилась к мужчине и, вспомнив, рассказала ему эпизод со Змеем. Он молча выслушал ее и с важностью похвалил. Пока они радовались, что женщина устояла перед соблазном и не ослушалась божественного приказа, ветерок, скользивший по саду, усилился, и они услышали голос Господа:
– Поверь мне, это единственный способ…
— Мужчина, женщина, где вы?
– Нет. Найди другой.
— Мы здесь, — ответили они вместе. — Мы здесь, перед тобой. Мы услыхали твой голос и спешим на зов, готовые тебе повиноваться.
– Нет другого способа!
Господь Бог ненадолго замолчал, сбитый с толку, как и Змей, но это было действительно так — мужчина и женщина стояли перед ним, не думая прятаться, все еще нагие и не подозревающие о своей наготе. Когда он снова заговорил, в его голосе проскользнуло разочарование:
– Вот дерьмо.
— Значит, вы не вкусили плода, который я запретил вам пробовать?
– Ага.
— Нет, Господь, — ответила женщина со своей вечной улыбкой. — Я съела плод с древа жизни, как ты разрешил, но, несмотря на все уговоры Змея, даже не прикоснулась к плоду с древа познания добра и зла. Я поняла правильность твоего повеления, Господь, потому что Змей, проглотив запретный плод, тотчас же умер.
– А Тон и Тони чем занимаются?
— Змей умер? — прошептал голос со странной интонацией.
— Это я убила его в наказание, — сказала женщина. — Я была орудием твоего праведного гнева. Да, я всегда буду послушна твоим наставлениям, останусь в неведении добра и зла и буду бессмертной, вкушая плоды с древа жизни.
– Тон работает поваром. Тони зарабатывает кучу денег на краденых машинах.
– А ты?
– А я пошел учиться.
– Чему?
— И я буду так поступать, Господь, — сказал мужчина, не произнесший до сих пор ни слова. — Тогда мы оба обретем бессмертие, как ты нам обещал.
– Истории и прочим разным штукам. А еще я в поле работаю.
— Да, в самом деле, я это обещал, — еле слышно прошептал голос.
– То-то я смотрю, ты пышешь здоровьем.
– Решайся, а то свидание закончится, и меня отправят восвояси.