— Мистер Стайнберг, возможно, вы правы, — сказал он.
Стайнберг передернул плечами и втянул в них голову. Потом усмехнулся своей кривой вороватой усмешкой и ответил:
— Ну а заодно и моя компания сбережет несколько долларов.
Аннаниил
Основой антисемитизма, несомненно, служит страх перед необузданным еврейским коварством. Иными словами, коль скоро они сторонятся «нас», «мы» считаем их чужаками, вот и получается, что они и впрямь чужаки. Стало быть, им нет нужды терзаться угрызениями совести, ведя дела с «нами». И они могут хитрить сколько душе угодно. Хитрость — залог их общественной полезности; они прекрасные законники, врачи, счетоводы и так далее. Но отсутствие угрызений совести делает их опасными. Посему то, на что они способны, мгновенно превращается в то, что они делают в действительности, да еще так хитро, что у «нас» кишка тонка поймать их на этом. Они и впрямь себе на уме, и у них нет никаких причин быть милосердными по отношению к «нам». До чего же это мерзко.
Ходдингу Кэйбелу Карсону нет ровни. Он выслушивает распоряжения сверху и передает их вниз. Кто же сможет внушить ему то, что я хочу? Никто из его окружения на это не способен.
Надо, чтобы этим занялся какой-нибудь чужак. Кроме того, чужак должен произвести на Карсона впечатление человека хитроумного. Лучше всего сделать Карсону предложение таким образом, чтобы он подумал, будто чужаком движет простое человеколюбие, хотя в глубине души чужак, разумеется, будет печься о собственной выгоде.
Ведь люди, право слово, простаки.
Ну а теперь — в Москву.
3
Григорий проснулся. Теперь будильник был ему, по сути дела, и не нужен, хотя Григорий привычно заводил его каждый вечер, прежде чем проглотить свою полуночную пилюлю. Теперь он просыпался за пять, семь или девять минут до начала трезвона и неподвижно лежал в черной мгле, чувствуя, как кипит его возмущенный разум. Почему-то в эти короткие мгновения, в темноте, в четыре часа утра, перед приемом пилюли и самым началом трезвона, ему зачастую лучше всего думалось, и он записывал в лежащий у кровати блокнот по меньшей мере одну новую шутку.
«Недавно был обнародован новый пятилетний план. Его цель — рассказать правду обо всех предыдущих».
Хорошо? Плохо? Трудно сказать. Нынче смех проистекает не столько из юмора, сколько из стремления найти точки опоры в мире, где эти точки ежедневно смещаются во все стороны. Это само по себе смешно или по крайней мере нелепо. Нынешние шутки смешат людей не остроумием, а дерзостью; сейчас главное — насколько близко подходит шутник к границам дозволенного в эпоху, когда никто не знает, а что, собственно, дозволено. Может, все? Ну, это вряд ли.
Послышался зуд будильника — тихий, сдержанный звук, наполнивший комнату, но не способный потревожить других обитателей стационара. Григорий сел, включил ночник и пристроил блокнот на коленях, чтобы записать шутку про пятилетку, над которой он поразмыслит потом, при свете холодного дня. Покончив с писаниной, Григорий выбрался из постели и зашлепал босыми ногами в ванную, чтобы набрать воды и запить пилюлю. Здесь, в Москве, он жил куда вольготнее, чем в Киеве. Собственная комната, да еще неплохо обставленная. Собственная ванная с полным набором принадлежностей, даже с душем, хоть и насквозь ржавым. Вона какая роскошь!
«Наш космонавт на орбите объявил летучую забастовку. Он отказывается идти на посадку, пока ему не дадут квартиру, не уступающую размерами спускаемому аппарату».
Григорий принял пилюлю, уделил необходимое внимание толчку и занес в блокнот шутку про космонавта. Что ж, неплохо, неплохо. Еще два-три года назад говорить о забастовках было куда опаснее, чем сейчас. Злободневность — вот в чем весь секрет. Как только она бледнеет, можно смело прикалываться на любую тему, выжимать ее досуха, а потом, когда злободневной станет какая-нибудь другая тема, надо просто шмыгнуть в кусты и переждать.
«Боже, спаси и сохрани безбожную Россию». Интересно, скоро ли этот прикол тоже станет злободневным? Григорий сочинил его в самом начале, эта корка была едва ли не первой и, помнится, так напугала его (и до сих пор пугала), что он даже не стал поверять ее бумаге. Да и поверит ли когда-нибудь? Выступит ли с ней Петр Пекарь по телевидению?
Ну ладно. Несомненно, будущее таит немало чудес, и некоторые из них он, Григорий Александрович Басманов, пожарный и шуткотворец, еще увидит своими глазами. Обретя утешение в этой мысли, Григорий снова забрался в постель; он знал: за мимолетным погружением во внутренний мир последует погружение в сон. Удивительное дело, насколько же легко он засыпает. Удивительно, что он вообще может спать, подумал Григорий. Транжирить на храп драгоценные часы.
Превращение Григория Басманова, пожарника, холостяка двадцати восьми лет от роду, уроженца Киева, в Григория Басманова, поставщика шуток телезвезде Петру Пекарю и обитателя стационара научной клиники костных болезней при учебной больнице Московского университета, из окон которой открывался вид на парк Горького, началось 26 апреля 1986 года в Чернобыле.
Большинство пожарных, первыми добравшихся в ту ночь до Чернобыльской АЭС (местные ребята), уже были на том свете. Некоторые хоть и выжили, но серьезно болели, а считанные единицы, похоже, перенесли это событие без всякого ущерба для себя, если не считать временного облысения. Члены пожарных команд, прибывшие последними и получившие хоть какое-то уведомление об опасности, умирали реже, но больных среди них было больше. Почему одни гибли, а другие выживали, почему одни страдали от ужасного недуга, а другие — нет? Этот вопрос прежде всего и занимал врачей из научной клиники костных болезней. Григорий выжил, но был в числе обреченных. Молодой и в остальном здоровый холостяк, согласившийся стать подопытным кроликом, был прямо-таки идеальным объектом исследований.
Свою первую шутку Григорий придумал, когда ставил росчерк на справке о выписке из киевской больницы. Тогда он, помнится, сказал: «Что ж, по крайней мере я смогу читать в постели, не зажигая света».
И врач, и помогавшая заполнять бланки медсестра были потрясены. Врач был ровесником Григория, молодым человеком с плоским азиатским лицом (возможно, узбек). Он насупился, взглянул на бумаги и пробормотал:
— Едва ли это подходящая тема для шуток.
— Для вас — конечно, — ответил ему Григорий. — Но не для меня: мне все дозволено. — Вдруг он улыбнулся широкой, радостной, сияющей улыбкой. — Я — единственный, кому дозволено все, — сообщил Григорий медикам и почувствовал, как глубоко внутри расслабляется какая-то напряженная мышца, о которой он прежде и не подозревал, а узнал только теперь, когда она перестала давить на кишки.
Единственный, кому дозволено все. Поначалу Григорий подшучивал исключительно над самим собой: «Вот же здорово, теперь я не могу нащупать свою плешь». Но когда потекли унылые клинические будни и Григорий стал интересоваться телевизионными выпусками новостей (новостей этих теперь было куда больше, чем встарь), поле осмеяния расширилось, а окружающие начали воспринимать его шутки более снисходительно.
Один из врачей клиники дружил со своим старым школьным товарищем, а у того была подружка на «Мосфильме». Этот врач и надоумил Григория записывать все шуточки и забавные замечания, которые со всевозрастающей частотой приходили ему в голову. Подружка с «Мосфильма», как оказалось, ничем пособить не могла, но знала человека, который знал человека, который знал человека, который мог что-то сделать. В конце концов две странички безграмотно отпечатанных произведений Григория Басманова попали к Петру Пекарю, и тот сказал: «Я покупаю вот эту, вот эту, вот эту и вон ту, а остальные и плевка не стоят. Что этот парень о себе возомнил?» Так и началось их сотрудничество.
Первая встреча состоялась, когда Григория перевели из разряда «самотека» в штатные авторы, и они мгновенно подружились, поскольку, как оказалось, Петр Пекарь тоже принадлежал к сонму тех, кому дозволено все.
Григорий вошел в его залитый солнцем кабинет в отутюженном костюме, сияя лысиной. Петр Пекарь взглянул на него и молвил:
— Будь у меня такой хрустальный шар, я мог бы прорицать грядущее.
— Пытался, — ответил я. — Разрешите пригласить вас?
— Я уже вижу это грядущее, — ответил Григорий, — и мне в нем нет места.
Он отказался, а я пошел в бар и, заказав себе виски, занял столик у окна, из которого открывался вид на стоянку яхт. На стоянке появилось новое судно — огромная яхта водоизмещением около ста тонн. На Средиземном море такие не редкость. Их владельцы, очень богатые люди, выходят в море только в хорошую погоду, но при этом содержат постоянный экипаж, члены которого, можно сказать, наслаждаются жизнью на берегу, так как работы у них немного. Исключительно от нечего делать я стал рассматривать яхту в клубный бинокль и прочитал название — «Калабрия».
Петр Пекарь рассмеялся, хлопнул в ладоши и предложил выпить, что они и сделали.
Выйдя из клуба, я засек своих наблюдателей и с удовольствием поводил их за собой по самым многолюдным туристским местам. Будь я в лучшей форме, помотались бы они у меня, но я пошел на компромисс и взял такси. Дело у них, я отметил, было поставлено здорово: подъехала неизвестно откуда взявшаяся машина и подобрала их.
Григорий не был «телегеничным» и теперь уже не будет таким никогда. Он довольствовался упоминанием своего имени в титрах передачи. Во-первых, правительство ни за что не допустило бы столь широкого признания того факта, что весь этот юмор висельников порожден его собственным яростным нападением на русский народ. Во-вторых, этого никогда не допустил бы сам Петр Пекарь. «Никто, кроме меня, не имеет права бренчать на струнах души, — заявлял он. — Мне нужно что-нибудь про запас на случай, если твои жалкие шутки не сработают».
Вернувшись на верфь, я рассказал об этом Франческе.
Но шутки срабатывали, если не все, то большинство, и на банковском счету Григория копились рублики. Бесполезные рублики, которые он и не успеет, и не захочет потратить, которые ему некому завещать. Григорий чувствовал себя голодным котом, запертым на капустной грядке.
— Торлони прислал в Рапалло подкрепление, — сообщила она.
Но сама по себе работа была в радость, и Григорию в его нынешнем положении нравилось в этой работе все, за исключением ее более чем вероятной непродолжительности. Григорий выдумывал собственные шутки, редактировал чужие, иногда пьянствовал с Петром Пекарем и радовался, когда тот использовал его материалы в телепередачах. «У тебя все это звучит гораздо забавнее, чем у меня», — сказал он Петру Пекарю в самом начале их дружбы, и Петр Пекарь ответил: «Просто я умею делать из чего-то нечто. А ты знай себе делай что-то из ничего, не то я спущу тебя с лестницы».
Новость мне не понравилась.
Короче, работа спорилась. В остальном жизнь тоже была довольно легкой и более или менее сытой. Каждые четыре часа Григорий принимал лекарство — не в надежде на исцеление, а потому, что это помогало врачам в их изысканиях. Он был объектом исследований, точно таким же, каким для него самого были выпуски последних известий и крошечные подвижки и усовершенствования в общественном устройстве. Но изучал он не только это.
— И большое?
Другим предметом его любознательности был Чернобыль. Григорий понимал, что с ним сотворили, и теперь хотел уразуметь, как это могло произойти. Шли месяцы, годы, и постепенно о случившемся в Чернобыле становилось известно все больше и больше. Росло и число признаваемых властями фактов. Григорий штудировал журнальные статьи и книги, смотрел телевизор и в итоге так изучил электростанцию, что мог бы работать едва ли не ее директором. Только вот вместо того, чтобы директорствовать на станции, он попросту закрыл бы ее.
— Еще троих, теперь их восемь. Видимо, он хочет набрать здесь столько людей, чтобы хватило для слежки за каждым из нас, на случай, если мы разделимся. А ведь им еще спать иногда надо.
В конструкции станции были изъяны, это власти в конце концов признали. Техобслуживание АЭС тоже осуществлялось не лучшим образом — как и руководство, как и еженедельные технические мероприятия. В конце концов Чернобыльской АЭС стали управлять так, словно там никогда не могло возникнуть никаких неполадок, независимо от того, насколько халатны или безграмотны ее работники. Неполадок не могло возникнуть потому, что их не возникало никогда. Еще одна тонкая шутка: атомная электростанция, самое современное предприятие на планете, управлялось при помощи суеверия и ворожбы.
— А где Меткаф?
Интересно, можно ли сделать из этого анекдот? Мерлин за пультом ядерной электростанции. Нет. Слишком бородато. Новость не первой свежести, она никого не взволнует, разве что горстку таких же, как сам Григорий, выживших подопытных кроликов и их чутких врачей. Петр Пекарь с ходу отправит такую шутку в корзину и будет прав.
— Пока в Генуе. Утром его судно спустили на воду.
Григорий мало-помалу погружался в сон, утешая себя мыслью о том, что Земля вертится, когда вдруг послышался стук в дверь. Григорий удивился (никто никогда не тревожил сон больных), сел, включил ночник и, взглянув на часы, увидел, что было шесть минут пятого. Должно быть, они нашли волшебное целительное средство! Им неймется сообщить мне эту весть! Усмехнувшись своему безумному благодушию, которое, подобно пипиське тринадцатилетнего мальчишки, пробудилось к жизни в самое неподходящее время, Григорий слез с кровати и зашлепал по комнате босыми ногами. В чем же дело?
— Спасибо, Франческа, вы действуете великолепно.
Открыв дверь, Григорий увидел своего собрата по несчастью, человека в полосатой пижаме, зеленом больничном халате и толстых коричневых шерстяных носках. В руке человек держал светлый квадратный конверт.
— Буду рада, когда все это кончится, — сказала она мрачно. — Лучше бы я не влезала в это дело.
— Григорий, — произнес он вполголоса, чтобы никого не разбудить, — я не буду входить. Мне просто надо вручить вам вот это. — И он протянул Григорию конверт.
— Мороз по коже?
Машинально взяв его и пытаясь сообразить, как же зовут этого больного, Григорий спросил:
— Не понимаю, что вы этим хотите сказать, но боюсь, здесь скоро станет слишком жарко.
— Что это вы на ногах в такую поздноту? Э-э-э-э…
— Мне и самому все это не по душе, — честно признался я. — Но события развиваются, и их уже нельзя остановить. У вас, итальянцев, есть поговорка: что будет, то будет.
«Э-э-э-э…» быстро затихло, поскольку Григорий так и не сумел вспомнить имя пришельца. Ночные лампы в коридоре горели очень тускло, а свет ночника Григорий застил собой. Разумеется, человек был ему знаком, но Григорию никак не удавалось вспомнить, как же зовут эту морскую свинку.
Она вздохнула:
— Поздно ведь, — повторил он в надежде распознать пришельца по голосу.
— Да, в таких делах, если начал, иди до конца.
— Должно быть, нас пичкают одним и тем же снадобьем, — ответил человек совершенно ровным и бесцветным голосом. — Ваш будильник зазвенел тотчас после моего, я слышал. И решил, что именно вам следует принять это приглашение. Сам-то я пойти не могу, как вы понимаете.
Вот, наконец, и она поняла, что ввязалась совсем не в ту игру. В этой игре ставки так высоки, что игроки не остановятся даже перед убийством: наши противники — наверняка, а возможно, и Курце…
— Приглашение? — Григорий чуть повернулся, подставил конверт под луч света и увидел, что тот почти квадратный, бежевый, плотный и не надписанный. Должно быть, внешний конверт, где были марки, имя и адрес, выбросили. Внутри лежала почти такая же большая картонка, которую Григорий извлек не без труда. Он увидел, что это и впрямь приглашение, отпечатанное витиеватым шрифтом и адресованное на деревню дедушке: «Приглашаем Вас…» Засим следовал текст на двух языках; рядом со знакомой кириллицей стояли те же призывно вежливые фразы, набранные по-английски латинскими буквами.
Работа по выплавке киля шла полным ходом. Курце и Пьеро потели у раскаленных печей, в ярких вспышках света они напоминали двух бесноватых.
Это было приглашение на попойку (по-английски — «вечеринка с коктейлями»), которая состоится завтра (нет, уже сегодня) вечером в «Савое», одной из двух или трех первоклассных гостиниц этого бесклассового города (там принимали только иностранную твердую валюту, никаких тебе рублей). А в качестве хозяина вечеринки выступало какое-то международное общество охраны культуры.
Курце сдвинул очки и спросил:
Григорий в глубокой задумчивости уставился на этот документ.
— Сколько у нас запасных прокладок?
— Ничего не понимаю.
— А в чем дело?
— Это мне прислали, — пояснил пришелец и грустно улыбнулся. — Прежде я работал в этой области.
— В том, что они долго не выдерживают. Четыре плавки, и сгорают. Нам может не хватить прокладок.
Ага. В этой клинике все больные прежде где-то работали, кто где. Тут лежали не одни бывшие пожарные. И далеко не все обрели взамен старого новое поприще навроде шуткописательства Григория. Поскольку многим обитателям стационара было больно вспоминать о том, что когда-то помогало им занять мысли и убить время, вопрос о прежней работе по общему согласию считался тут запретным. Никто никого не спрашивал, чем он (или она) занимался раньше, поэтому Григорий тоже не мог углубляться в эту тему. Ну раз так, он спросил о другом:
— Пойду проверю, — сказал я. И пошел считать с карандашом и бумагой. Закончив расчеты, я пересчитал прокладки и вернулся к Курце. — Нельзя ли проводить пять плавок на одной прокладке?
— Но почему бы вам самому не пойти туда?
Курце заворчал:
— Можно, но работать придется аккуратнее, а значит, медленнее. Хватит ли времени?
— Если прокладки кончатся до завершения работы, то время уже не будет иметь значения — так и так погорим. Надо уложиться. Сколько выйдет за день, если на каждой прокладке делать по пять плавок?
Он задумался, потом сказал:
— Двенадцать плавок в час, не больше.
Я снова пошел считать. Если взять девять тысяч фунтов золота, получится четыре с половиной тысячи плавок, из которых Курце провел пятьсот. Двенадцать плавок в час — значит триста сорок рабочих часов, по двенадцать часов в день — то есть двадцать восемь дней. Нет, это слишком долго, и я начал сначала. Триста сорок часов работы по шестнадцать часов в день — двадцать один день. А сможет ли он работать по шестнадцать часов? Я проклинал свою разодранную спину, которая выбила меня из колеи, но рисковать не имел права: если мне станет хуже, наш замысел вообще не осуществится. Ведь кто-то должен управлять яхтой, а на Уокера я теперь положиться не мог, его молчаливость и скрытность все больше бросались в глаза…
Я опять пошел к Курце, двигаясь до неестественности прямо, так как спина горела адским пламенем.
— Тебе придется увеличить свой рабочий день. Срок истекает.
— Если б мог, то работал бы по двадцать четыре часа в сутки! Но вряд ли получится. Буду работать, пока не рухну.
Я стал думать — нет ли другого выхода. Наблюдая за работой Курце и Пьеро, вскоре я сообразил, как можно ускорить весь процесс.
На следующее утро я взялся руководить ими. Курце я велел только заливать расплавленное золото в форму. Пьеро будет плавить золото и передавать Курце. Печки довольно легкие, поэтому я поставил стол так, что они свободно могли передвигаться вдоль него. Уокер успел напилить много золота, поэтому я оторвал его от верстака. Он будет забирать печку у Курце, менять прокладку, закладывать кусок золота и передавать Пьеро печь, готовую для плавки. На себя я взял обязанность чистить прокладки для повторного использования — это я мог делать сидя.
Надо было всего-навсего решить задачу на время и выстроить технологический ряд. Теперь до конца дня мы делали по шестнадцать плавок в час и расходовали гораздо меньше прокладок.
Так проходили дни. Мы начали работать по шестнадцать часов в сутки, но не выдержали, и постепенно наши дневные темпы снизились, несмотря на увеличение часовой выработки. Работа возле полыхающих жаром печей была каторжной, мы все теряли в весе и не могли утолить постоянную жажду.
Когда дневная производительность упала до ста пятидесяти плавок, а оставалось еще две тысячи, я начал беспокоиться всерьез. Мне нужны были три недели, чтобы доплыть до Танжера, а выходило так, что их у меня не будет. Стала очевидна необходимость срочных мер.
Вечером, когда мы собрались за ужином после рабочего дня, я объявил:
— Послушайте, мы все здорово устали. Нам нужно передохнуть. Завтра у нас будет выходной день, и мы ничего не будем делать — только отдыхать!
Я решил испробовать и такую возможность: пожертвовав одним днем, выиграть потом на повышении производительности. Но Курце тупо возразил:
— Нет, будем работать! Мы не можем попусту тратить время.
Надежный человек Курце, но умом не блещет!
— Скажи, ведь до сих пор я принимал правильные решения?
Нехотя он признал это.
— Мы сможем сделать больше, если отдохнем, — сказал я. — Обещаю тебе.
Он поворчал еще немного, но спорить не стал — так устал, что сил на борьбу не осталось. Остальные согласились без особого энтузиазма, и мы разошлись спать с мыслью о завтрашнем выходном.
3
На следующее утро за завтраком я спросил у Франчески:
— Чем занимаются наши враги?
— Продолжают наблюдение.
— Подкрепление есть?
Она покачала головой.
— Нет, их по-прежнему восемь человек. Дежурят по очереди.
— Пора им размяться. Мы разделимся и погоняем их по городу или даже за городом. А то они совсем обленились в последнее время. — Я взглянул на Курце. — Связываться с ними не надо — к открытому столкновению мы еще не готовы, и чем позже это произойдет, тем лучше для нас. Нельзя допустить, чтобы кто-нибудь из нас выпал из игры, если такое случится — нам кранты. Все оставшееся время мы потратим на изготовление киля, надо успеть к намеченному сроку.
Предупредил и Уокера:
— А ты воздержись от выпивки. Тебя будут соблазнять, а ты не поддавайся. Помни о том, что я сказал тебе в Танжере.
Он молча кивнул и уставился в тарелку. В последнее время меня беспокоила его замкнутость, хотел бы я знать, что у него на уме! Франческе я сказал:
— А вам, думаю, пора пригласить ювелира для оценки драгоценностей.
— Сегодня встречусь с ним, — ответила она, — и, возможно, сумею договориться на завтра.
— Хорошо, но его визит должен пройти незамеченным. Если наблюдатели Торлони узнают, что здесь драгоценности, мы их не удержим.
— Пальмерини доставит его сюда незаметно, в грузовике.
— Отлично. — Я встал из-за стола и потянулся. — А теперь — путаем следы. Все расходятся в разные стороны. Пьеро, вам с Франческой лучше выйти отсюда последними, пока можно, надо держать их в неведении о нашем союзе. Но если мы все уйдем, то кто обеспечит безопасность верфи?
— Десять наших людей проведут здесь весь день, — сказала Франческа.
— Что ж, великолепно, пусть только не привлекают к себе внимание.
Предстоящий выход в город радовал меня. Спина вроде заживала, лицо больше не напоминало поле боя. Настроение было приподнятое, потому что впереди целый выходной день. Должно быть, Курце чувствовал это еще острее, подумал я. Ведь он не покидал верфь Пальмерини с того дня, как приплыл на яхте, а я за это время уже не один раз выходил в город.
Все утро я праздно шатался по городу, покупал сувениры для туристов на пьяцца Кавур, где с радостью обнаружил магазин, торговавший английскими книгами. Долго сидел в кафе на бульваре, неторопливо читая английский роман и запивая его бесчисленным количеством кофе. Сколько месяцев я не мог себе позволить такой роскоши!
Ближе к полудню я отправился в яхт-клуб, решив немного выпить. В баре стоял непривычный шум, источником которого, как я сразу определил, была группа полупьяных людей, спорящих о чем-то в глубине комнаты. Большинство членов клуба подчеркнуто не обращали внимания на столь вызывающее поведение. Заказывая официанту виски, я спросил:
— По какому поводу торжество?
— Что вы, синьор, какое торжество, просто пьяные бездельники.
Я поинтересовался, почему секретарь не прикажет вывести их из клуба.
Официант беспомощно пожал плечами:
— Что поделаешь, синьор, есть люди, для которых правила не существуют, а здесь как раз такой человек.
Я прекратил расспросы, в конце концов не мое дело учить итальянцев, как вести себя в клубе, в котором я всего-навсего гость.
Но свой бокал я понес в соседнюю комнату и уселся почитывать роман. Книга была интересной, жаль, что мне никогда не удавалось дочитать ее, а хотелось наконец узнать, как выпутается герой из такого трудного положения, в которое его поставил автор. Но я не одолел и шести страниц, как подошел официант и сообщил, что меня хочет видеть дама. Выйдя в фойе, я нашел там Франческу.
— Что вы здесь делаете? — рассердился я.
— Торлони в Рапалло, — ответила она.
Я не успел ничего сказать, потому что из-за угла появился секретарь клуба, который увидел нас.
— Нам лучше пройти внутрь, здесь мы выглядим слишком подозрительно.
Секретарь уже спешил к нам со словами:
— О, мадам, мы так давно не имели чести видеть вас у себя.
Я был членом клуба, правда, только почетным, поэтому спросил:
— Надеюсь, я могу пригласить мадам в клуб?
Вид у секретаря почему-то стал испуганным, и говорил он как-то нервно:
— Да-да, конечно… Мадам нет необходимости расписываться в книге.
Провожая Франческу в комнату, я пытался разобраться, что же так могло взволновать секретаря, но мысли мои были заняты другим, и я забыл о нем.
Усадив Франческу, я спросил, что она будет пить. Она выбрала кампари и тут же затараторила:
— Торлони привез с собой еще людей.
— Остыньте, — сказал я и заказал официанту кампари. Когда он отошел от стола, я спросил: — А что известно о Меткафе?
— Фэамайл вышел из Генуи, но где он сейчас — неизвестно.
— А Торлони?
— Час назад он заказал себе номер в гостинице на пьяцца Кавур.
Невероятно, но именно час назад я был там. Я даже мог его видеть!
— Говорите, он приехал не один?
— С ним восемь человек.
Дело плохо. Видимо, готовится нападение. Восемь и восемь — уже шестнадцать, да еще сам Торлони и, возможно, Меткаф, Крупке, марокканец, может быть, в экипаже есть и другие… Больше двадцати человек!
— Надо действовать быстро. Многое придется организовать по-другому. Поэтому я пришла сюда сама, некого было послать, — сказала Франческа.
— Сколько у нас людей?
— Двадцать пять, потом подойдут еще. Пока я не могу точно сказать. — Она была настроена решительно.
Не так уж плохо, перевес все еще на нашей стороне. Интересно, почему Торлони собрал столько людей? Скорее всего, он пронюхал о наших союзниках — партизанах, значит, такого преимущества, как момент неожиданности, мы лишились.
Официант принес бокал кампари, и, пока я с ним расплачивался, Франческа, отвернувшись, смотрела в окно на стоянку яхт. Когда официант ушел, она спросила:
— Что там за судно?
— Которое?
Она указала на моторную яхту, которую я рассматривал в свой прошлый визит сюда.
— Последнее время мне что-то неможется, — ответил пришелец.
— А, эта! Наверняка плавучий бордель какого-нибудь толстосума.
В голосе ее появилось напряжение.
Еще один запретный предмет. Все, кто лежал в стационаре, были обречены. Все рано или поздно (вернее, рано, а не поздно) должны были умереть, но каждому был отмерен свой срок, каждый умирал по-своему, и смерть каждого ждала тоже своя, особенная. Сетовать на горькую долю, рассказывать другим больным об ужасных симптомах считалось тут верхом бессердечия, поскольку ваш собеседник вполне мог чувствовать себя еще хуже, чем вы. Посему в больнице был создан своего рода иносказательный язык, понятный всем и смягчающий суть любого разговора, даже делающий любой разговор возможным. «Последнее время мне что-то неможется» в общепринятом понимании означало, что болезнь недавно перешла в новую и еще более разрушительную фазу, что больной ступил на очередную ступень лестницы, ведущей вниз, во мрак, и еще не успел свыкнуться со своим теперешним положением.
— А называется?
Я порылся в памяти.
Итак, Григорий не мог развивать и эту тему. Хмуро глядя на приглашение международного общества охраны культуры, он спросил:
— Кто эти люди?
— Э-э… кажется, «Калабрия».
Она так сжимала подлокотники кресла, что у нее побелели пальцы.
— Они пытаются раздобыть денег, — ответил пришелец, — на реставрацию и охрану великих произведений искусства. Как вы знаете, нынче во всем мире достижения цивилизации подвергаются разрушению, и львиная доля вины за это лежит на нас, людях. Кислотные дожди, намеренный снос зданий при проведении строительных работ, изменение состава солнечного излучения. Есть много способов обречь на исчезновение творения людей. Каменные изваяния буквально тают в нынешнем воздухе; кинопленка выцветает, холсты живописцев гниют, книги коробятся, в местах археологических раскопок находки растаскиваются на потребу нуворишам…
— Яхта Эдуардо, — тихо произнесла она.
Григорий не смог удержаться от смеха.
— Кто такой Эдуардо?
— Ладно, ладно, я уловил суть. Эти люди — доброхоты.
— Мой муж.
— Делают что могут. — Пришелец пожал плечами.
Тут все стало понятно. Вот почему у секретаря было испуганное лицо. Неприлично иностранцу приглашать даму, когда ее муж где-то поблизости, а может, и в соседней комнате. Ситуация показалась мне смешной.
Григорий снова взглянул на приглашение.
— Наверняка он и есть тот парень, который поднял шум в баре.
— Раздобыть денег… — повторил он. — Не у меня ли?
— Я должна уйти, — сказала Франческа. — Не хочу сталкиваться с ним. — Она отодвинула свой бокал и взялась за сумочку.
— Вы могли бы допить. В первый раз я вас угощаю. По-моему, ни один мужчина не заслуживает того, чтобы из-за него отказываться от такого чудесного вина.
— О, нет, нет, нет. Это просто вечеринка в поддержку дела. Они хотят заинтересовать своей работой правительство.
Франческа успокоилась и подняла бокал.
— Они американцы?
— Эдуардо вообще ничего не заслуживает, — решительно заявила она. — Ну ладно, буду современной и допью вино, но все равно мне пора уходить.
— Зачинщиками, кажется, были англичане, но теперь у них всемирное членство, — человек опять передернул плечами. — Не знаю уж, какой в этом прок.
И все-таки мы столкнулись с ним. Только Эстреноли — судя по тому, что я слышал о нем, — мог встать так театрально в дверях, повернувшись в сторону нашего столика, и обратиться к Франческе.
— По-вашему, они не делают ничего полезного? — удивленно спросил Григорий.
— О… моя любимая жена, — воскликнул он, — не ожидал увидеть тебя здесь, в цивилизованном обществе! Я думал, ты спиваешься под заборами.
— Ну, кое-что делают, — отвечал пришелец. — Иногда одерживают какие-нибудь мелкие победы, но вы же слышали поговорку: гниль отдыха не знает. Да и зачем вообще пытаться что-то спасти? — окрепшим голосом продолжал он. — Один черт, скоро всему конец, верно?
Перед нами стоял коренастый раскрасневшийся от выпитого мужчина с красивым лицом, которое портили налитые кровью глаза и безвольный рот. Тонкие усики уродливо топорщились над его верхней губой. На меня он не обращал ни малейшего внимания.
— Правда?
Франческа застыла, глядя прямо перед собой и сжав губы, и даже головы не повернула, когда он тяжело плюхнулся в кресло рядом с ней.
— Разумеется! Мы не жалеем сил, уничтожая свою историю, убивая самих себя, разрушая саму нашу планету. Оглянитесь вокруг, Григорий. Почему все мы очутились здесь?
— Вас никто не приглашал, синьор, — сказал я.
Пришел черед Григория пожимать плечами. Он уже давно перестал ломать голову и задаваться этим вопросом.
С коротким смехом он повернулся и смерил меня надменным взглядом. А потом снова обратился к Франческе:
— Из-за чьих-то ошибок, — сказал он.
— Вижу, итальянские подонки тебя уже не устраивают, тебе подавай в любовники иностранцев.
— Мы все переселяемся в мир, в котором царят ошибки, — заявил пришелец и презрительно взмахнул рукой. — Пусть себе летит в тартарары, все и так загублено.
Я вытянул ногу и, зацепившись за перекладину кресла, в котором он сидел, сильно толкнул. Кресло выскользнуло из-под него, он кувырнулся на пол, растянувшись во весь рост. Я подошел к нему:
Ну что ж, эти взгляды были прекрасно знакомы Григорию. Почему весь остальной мир должен продолжать жить как ни в чем не бывало, когда сам я здесь и страдаю таким недугом? Люди вроде Григория, не связанные прочными семейными узами, были особенно подвержены этим умонастроениям, но временами такие чувства овладевали всеми. Разумеется, противопоставить им было нечего: и впрямь, а почему, собственно, жизнь должна продолжаться без Григория или любого другого обитателя стационара? И люди просто ждали, пока эти чувства схлынут. Почти всегда так и происходило. Но о болезнях никто никогда не говорил, и нынешнее высказывание пришельца только подтверждало, как круто его взяло в оборот вышеупомянутое «недомогание».
— Я же сказал: вас не приглашали.
Впрочем, разговор ведь шел о приглашении. Григорий покачал головой и сказал:
Он смотрел на меня снизу — лицо его багровело от злости — и медленно поднимался.
— Не понимаю, какое отношение это имеет ко мне. Почему я должен туда идти?
— Я выкину тебя из страны в двадцать четыре часа, — вдруг пронзительно закричал он. — Ты знаешь, кто я?!
— Потому что вам там понравится, — ответил пришелец. — И вы сможете почерпнуть новые идеи для своих шуток. Вы же говорите по-английски.
Жалко было упустить такую возможность.
— Ну, не то чтобы говорю. — Григорий небрежно взмахнул рукой с приглашением. — Я учил английский в школе. Читать могу, но говорить…
— Мусор, который плавает на поверхности, — невозмутимо ответил я и тут же добавил: — Эстреноли, убирайся в Рим, Лигурия — не самое безопасное для тебя место.
— Стало быть, у вас есть возможность усовершенствовать ваш английский, — подчеркнул пришелец.
— Что ты хочешь этим сказать, — насторожился он, — ты угрожаешь мне?
— А зачем? — спросил Григорий и улыбнулся этой мысли. — Чтобы сочинять шутки для американцев.
— В радиусе одной мили найдется, я думаю, по меньшей мере человек пятьдесят, готовых драться между собой за честь перерезать тебе глотку, — сказал я. — Слушай меня внимательно: у тебя есть двадцать четыре часа, чтобы убраться из Лигурии. Позже я не дам и старой лиры за твою жизнь.
— Да просто так, — ответил пришелец и указал на приглашение. — Возьмите, Григорий. Идти или не идти — вам решать. Извините, я не могу так долго оставаться на ногах.
Я повернулся к Франческе:
— Уйдем отсюда. Здесь дурно пахнет.
— О да, конечно, — смущенно проговорил Григорий. Все тут говорили смущенным тоном, когда были вынуждены замечать слабость ближнего. Григорий пока был значительно крепче этого человека, из чего и проистекало его смущение. Он кивнул, и человек тяжело побрел прочь по коридору. Григорий прикрыл дверь.
Она подхватила сумочку и пошла со мной к выходу, гордо миновав остолбеневшего от растерянности Эстреноли. Я успел услышать приглушенный гул зала — посетители обсуждали происшедшее, многие посмеивались над Эстреноли.
Он сел на кровать, положил приглашение на тумбочку и вдруг зевнул во весь рот. Совладать с этим зевком было совершенно невозможно. Часы показывали почти четверть пятого. Внезапно Григорию так захотелось спать, что он не смог с первой попытки попасть пальцем в выключатель и погасить свет. Правда, со второй это удалось. Григорий откинулся в темноте на подушку. В голове так и роились мысли, но сколь-нибудь связных среди них, похоже, не было.
Полагаю, многим хотелось бы сделать то же самое, но боялись связываться — он слыл слишком влиятельным человеком. Я не сожалел о своем поступке, во мне клокотала ярость.
Идти ли на вечеринку доброхотов? Как же звали этого обитателя стационара? И если в здешних комнатах нарочно сделали полную звукоизоляцию, как он мог услышать тихий будильник Григория?
Насмешек Эстреноли вынести не мог. Он догнал нас в фойе. Я почувствовал его руку у себя на плече и повернул голову.
Григорий уснул, а когда вновь проснулся в восемь утра, чтобы принять очередную пилюлю, все эти вопросы ожили в его памяти. Все, кроме последнего.
— Убери руку, — холодно сказал я.
Он был почти невменяем от злости.
— Не знаю, кто ты, но британский посол узнает о тебе.
4
— Мое имя Халлоран, и убери свою поганую руку.
Вместо этого он сжал мне плечо и вынудил меня повернуться к нему лицом.
Приближаясь к широкому крыльцу «Савоя», Григорий испытывал едва ли не болезненные ощущения от сознания того, как он выглядит со стороны. Тщедушный человечек лет тридцати с небольшим, с костлявой физиономией, казавшейся еще более постной оттого, что ее обладатель лишился нескольких задних зубов (они не держались в деснах, и сохранить их было невозможно), с пожухлыми каштановыми волосами, которые хоть и отросли снова, но клочьями, и с медленной размеренной поступью, объяснявшейся ежесекундным оттоком прежней бодрой уверенности. Григорий знал, что на вид он — ни дать ни взять угрюмый бирюк, деревенский увалень. Добротный костюм, шелковый галстук, тяжелые, дорогие, сияющие ботинки (все куплено на деньги, полученные от Петра Пекаря) казались наспех подобранным маскарадным нарядом, словно Григорий был беглым зеком. Но хуже всего было то, что, подходя к свежеотполированному парадному «Савоя» и чувствуя на себе холодный, оценивающий, опытный взгляд швейцара, который наблюдал за тяжело поднимавшимся по ступеням человеком, Григорий сознавал: он выглядит как русский, причем такой русский, которому в «Савое» положено давать от ворот поворот.
Это было уже слишком. Я ткнул прямыми пальцами в его дряблый живот — задохнувшись, он согнулся пополам. Тогда я ударил его. Все, что накопилось во мне из-за неудач последней недели, я вложил в этот удар; я бил Меткафа и Торлони, всех головорезов, слетевшихся сюда подобно стервятникам. Эстреноли упал как подкошенный и остался лежать бесформенной грудой, изо рта стекала струйка крови.
Швейцар тоже это понимал. Он пыжился в своем вопиюще помпезном наряде, будто адмирал из какой-нибудь комической оперы. Чуть сдвинувшись, он преградил Григорию путь и осведомился:
В момент, когда я его ударил, спину резанула жестокая боль.
— Что я могу для вас сделать?
— Вернуться на свой флагман, — ответил Григорий, со всеми на то основаниями полагая, что смысл его высказывания ускользнул от швейцара, а потом, не дожидаясь, пока его начнут торопить, достал приглашение. — И еще можете показать мне дорогу в международный зал, — невозмутимо добавил он.
— Господи, спина! — простонал я и повернулся к Франческе. Но ее не было, а передо мной стоял Меткаф!
Необходимость пересмотра оценок явно не обрадовала швейцара.
— Какой удар! — восхищенно воскликнул он. — Ты, наверно, сломал ему челюсть. Я слышал, как она хрустнула. Ты никогда не подумывал о профессиональном боксе?
Я был слишком потрясен и промолчал, но тут же вспомнил о Франческе и стал озираться по сторонам. Она появилась из-за спины Меткафа.
— Вы опоздали, — сварливо буркнул он.
— Не поминал ли этот тип британского посла? — Меткаф осмотрел фойе.
— Гульба еще идет, — твердо заявил Григорий. На приглашении стояло время — с пяти до восьми, а сейчас было самое начало восьмого. Григорий решил пойти на проклятую вечеринку в последнюю минуту, оставив за собой еще и право передумать по пути. Но когда заносчивый швейцар со славянским носом взглянул на него, будто на какого-нибудь колхозника или бомжа, Григорий сказал себе, что непременно проникнет на эту попойку («вечеринку с коктейлями»), поскольку там ему самое место.
К счастью, в фойе было безлюдно, никто ничего не видел. Взгляд Меткафа задержался на ближайшей двери, которая оказалась входом в мужской туалет. Он хмыкнул.
Или он не царедворец, таящийся под сенью телевизионного трона? Или не он вкладывает в уста Петра Пекаря добрую половину произносимых им с экрана слов? Или не он почти знаменитость, а вернее сказать, чревовещатель знаменитости? «Поди прочь, человече, — подумал Григорий. — В моих жилах течет кровь Романовых». (Хотя это вряд ли было так.)
— Не перенести ли нам останки в соседнюю комнату?
Вдвоем мы перетащили Эстреноли в туалетную комнату и втиснули в одну из кабин. Выпрямившись, Меткаф сказал:
Если вы держитесь уверенно, дело в шляпе. Швейцар заметил льдинки в глубоко посаженных глазах Григория, увидел, как тверды его осунувшиеся скулы, как расправлены тщедушные плечи, и признал в нищем принца. Он торжественно (хотя и не очень) простер длань и молвил, возвращая приглашение:
— Прямо через вестибюль, вторая дверь направо.
— Если эта пташка в хороших отношениях с британским послом, то поднимется черт знает какой шум. Кто он такой?
— Благодарю вас, — сказал Григорий и с веселым изумлением заметил, как швейцар соединил каблуки (ладно, пусть беззвучно, но все-таки). Миновав его, Григорий вошел в вестибюль, убранный плюшем и мрамором.
Я назвал имя, и Меткаф присвистнул.
— Высоко ты замахнулся! Даже мне доводилось слышать это имя. За что ты врезал ему?
— Личные мотивы, — ответил я.
— Из-за женщины?
— Из-за его жены.
— Не понимаю, чего они ждут?! — говорил Амин, шагая по кабинету из угла в угол. — Они хотят потерять Афганистан? Численность войск оппозиции достигает уже сорока тысяч! На территории Пакистана создано несколько мощных плацдармов! Сам Пакистан то и дело проводит маневры на границе! И каждый раз я с ужасом жду, что они ее все-таки перейдут! В двенадцати из двадцати семи провинций страны идет война! Все наши просьбы падают, будто капли воды в раскаленный песок! Если они что-нибудь и делают, то совершенно без всякой пользы для нас! Я просил спецбатальон для своей охраны! В конце концов они перебросили его — и что? С двенадцатого ноября он торчит в Баграме! Какой смысл? Зачем он там? Я-то в Кабуле!..
Меткаф застонал:
Амин сел, налил стакан воды и жадно выпил.
— Ну, брат, ты попал в переплет. Влип здорово — тебя вытащат из Италии за уши не позже чем через двенадцать часов.
— Нет, — мрачно сказал он, — точно… Они не простили мне Тараки. Они ждут, когда какое-нибудь из покушений окажется удачным… И меня наконец убьют…
Он поскреб за ухом.
Он снова вскочил и прошел к окну.
— А может, и нет, попытаюсь как-нибудь уладить это дело. Стой здесь и никого не пускай в эту кабину. Я скажу твоей подружке, чтобы не уходила, вернусь я через две минуты.
— Проклятые заговорщики! Эти бесконечные засады действуют мне на нервы! Мерзавцы!
— Ваш племянник уже вне опасности, — урезонивающе заметил Джандад. — Советские врачи делают чудеса. Даже здесь, в посольстве. А уж в Москве они быстро поднимут его на ноги!.. Между прочим, если б не он, пуля была бы вашей.
Я уперся в стену и попытался хоть что-то понять, но поведение Меткафа не поддавалось объяснению. Спину жгло как в аду, и рука, которой я вмазал Эстреноли, ныла. Похоже, я здорово все запутал. Столько раз предупреждал Курце, чтобы не лез на рожон, а сам сорвался и к тому же по уши завяз с Меткафом.
— Бедный парень… ладно, допустим, они его подлатают. Но я уже давно за детей боюсь! За жену! Ты же знаешь мое семейство… Дети не могут все время торчать в резиденции, верно? Меня достать не получается — за них возьмутся!
Меткаф сдержал слово и вернулся через две минуты. С ним пришел итальянец, толстый коротышка с плохо выбритым лицом, одетый в яркий костюм.
— Но ведь советские обещали обеспечить безопасность! У них огромный опыт… уж кто-кто, а кагэбэшники на этом собаку съели.