Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексей Биргер

По ту сторону волков

Сон привиделся Высику накануне очередной посиделки с Калымом (Федором Григорьевичем Сметниковым по паспорту, но как прилипла к нему со школы дурацкая кличка, так и тянулась через всю жизнь, уже и до капитана этот смышленый богатырь дослужился, а его продолжали называть Калымом), колючий такой сон: что стоял он, Высик, посреди пустого места, под свинцовым небом, а тучи — мятые, скомканные, цвета непростиранного белья — тяжело нависали над ним. И стоял-то он словно бы на тумане, коричневом и колышащемся, а не на земле — тверди его ноги под собою не чувствовали. Туман стал оседать, сгущаться коричневой моросью, и он поплыл вниз вместе с проседающим туманом. И вот образовалась некая местность — голая, скучная, кое-где дымок сизоватый тянулся струйками, и будто в нем прятались хлипкие жилые конурки, но Высик знал, что нельзя доверять этому дыму и запаху жилья, доносящемуся до него, что там, под выморочными обозначениями жилого тепла, вершится страшное, повсюду — копошения мелкого чадного ужаса, сливающиеся в один всеобъемлющий, приплюснутый к земле ужас. «Это еще долюдское» — сказал себе Высик во сне. Две параллельные рытвины, тянувшиеся из-за горизонта, стали как бы все больше натягиваться, обретать приятные ровность и четкость, и вот уже они превратились в железнодорожную колею, и паровозик запыхтел, и выцветшие шинели потянулись из теплушек на дощатый перрон полустанка. Грозно засверкала сталь стволов, с другой стороны потянулась тонкая вереница людей — и в воздухе будто обозначились прозрачные очертания домов. Эта сила завоевателей накапливалась, напуганное пространство присмирело и съежилось, уступая им себя, и все вокруг становилось все более людским, хотя и не более солнечным. «Мне повезло, я стал свидетелем рождения местности» — подумал во сне Высик, но радости эта мысль почему-то не принесла…

Своим снам Высик доверял и, по собственному опыту, придавал большое значение, а потому горький осадок этого сна, не поддававшийся анализу мысли, с утра тревожил его и не давал расслабиться даже в привычно откровенной беседе с Калымом.

С возрастом отставной полковник милиции Высик стал и впрямь пооткровенней — не сказать «поболтливей», потому как болтливым он был всегда, вот только раньше его болтовня больше сводилась к активному переливанию из пустого в порожнее и больше прятала, чем сообщала. Это был проверенный способ запутывать свидетелей и подозреваемых, ведь всегда наступал момент, когда от его говорливости у собеседника голова наконец шла кругом, и он пробалтывался о чем-то важном. По привычке Высик переносил этот способ общения и на весь мир, но теперь — с Калымом, во всяком случае — он говорил о таких делах и делился такими мыслями, о которых раньше умолчал бы. Может, оказавшись на пенсии, он стал оттаивать, и в нем угасало постоянное стремление брать мир на пушку, а может, он видел в смекалистом парне своего преемника и желал передать ему весь свой опыт и остеречь от своих собственных ошибок.

И сейчас, когда Калым упомянул о всяких сверхъестественных явлениях и о том, что, возможно, есть доля правды во всех этих вурдалаках, полтергейстах и летающих тарелочках. Высик, конечно, не удержался, чтобы не съязвить сперва в своем духе:

— Ну да, столько же правды, сколько ее было в том «призраке в пустом доме», когда ты мыслил как полип — казенными стереотипами, и настолько ловко запутал довольно простое дело, что тебе понадобился призрак, чтобы с грехом пополам увязать концы с концами!.. — но неожиданно помягчел и добавил после задумчивой паузы: — Впрочем, с вурдалаками, или оборотнями, — называй как хочешь, — была у меня одна интересная встреча. Больше того, с ними оказалось связанным мое первое уголовное дело… Самое первое, которым мне пришлось заниматься в качестве профессионала — работника милиции, я имею в виду. Могу рассказать. Хотя, не знаю… Дело в том, что моя история не особо поучительна с профессиональной точки зрения. Учатся на делах обычных, а необычное дело — в нем столько уникальных деталей, которые к другому делу и не приложишь. Не знаю, право…

— Расскажите, Сергей Матвеевич! — попросил Калым.

— Что ж… — Высик раскурил очередную «беломорину» и кинул задумчивый взгляд на свой ветхозаветный ковер с павлинами, словно в бугорчатых узелках цветных нитей ища подсказку, с чего начать. — Вернулся я из армии в сорок шестом году. Район наш был тогда одним из медвежьих углов Подмосковья… И даже водохранилища еще не существовало… Впрочем, обо всем по порядку.

Ты тех времен и знать не можешь, разве что по книгам. Да и сам я с натугой уже заставляю себя вспоминать их такими, какими они были на самом деле — окрашенными в серые подтеки, в запах керосина, в желто-коричневые тона. Даже многие сны мои лукавят. Так хорошо и сладко, когда видишь во сне теплую ночь, и дрожь пышной листвы, и слышится смех, и отдаленная музыка с танцплощадки… И кажется, вот-вот сквозь поднимающуюся опарой голубую тьму повеет на тебя счастьем твоим, и пригреет, и приголубит… Но не было ничего такого, как показывают в фильмах. И странно даже, что кадры из фильмов цепким осадком выпадают в сны и кажутся уже ближе и родней, и реальней твоей собственной, воистину пережитой и перемолотой жерновами реальности.

А были разруха, и нищета, и вороха обесцененных денег, и разворошенный муравейник возвращавшейся с фронта страны. И на таких дрожжах всходила опара не голубой и счастливой тьмы, а иная опара: не скажешь даже, что преступность была огромной — она стала частью жизни, копотью въелась в быт, по жилам текла. Да, были танцы и танцплощадки, а там — сапоги военного образца, в которые так удобно прятать финки. За котелок картошки зарезать могли, и порой мне мерещится, никуда это не делось — осталось с нами, все еще связывает нас незримой пуповиной с давнишним страхом и давнишней бесцветностью…

Так вот, вернулся я в наши места с трофейным «Вальтером» и с бумагой, по которой становился то ли участковым, то ли уполномоченным — словом, принимал на себя район, и несколько месяцев мне предстояло отдуваться за всех одному. Предшественника моего как раз порезали, за товарными складами Угольной Линии, где отстойник был для вагонов и где вечно эти вагоны взламывали. Вернулся я в тот же барак, что покинул перед войной. Разговор со мной, сам понимаешь, был короткий: фронтовик, из разведки, обязан пойти туда, где труднее всего. И вот сижу я в милицейской конторе и в зеркало смотрюсь — ох, до чего же я себе не понравился! Лопоухий какой-то, неказистый, больше на юнца необстрелянного смахиваю, чем на бывалого вояку. И начальник, что меня в милицию задвинул, он ведь тоже на меня с сомнением посматривал, и даже один раз в забывчивости «мальцом» назвал. Я сразу понял, что облик свой как-то менять надо — чтобы я всем виделся таким, каким сам хочу видеться. И тебе советую свою ухватку искать. Это важно. Надо так в жизнь вписаться, чтобы каждый чувствовал: ты здесь на своем месте и шутки с тобой плохи, но если кто и с доверием к тебе — не обидишь. Своим в доску тоже быть не надо: панибратство, оно иногда и руки связывает. Надо быть таким своим, чтобы всем все равно казалось, что ты в любой момент можешь и укусить… Ну, ладно. Поговорили мы с начальником, какие могут быть наставления, как район вести. Я вопрос задал, а он только рукой махнул.

— Какие там наставления! — говорит. — Смотри в оба, постарайся, чтобы хоть среди бела дня не бедокурили, и с жизнью своей поосторожней. За несколько месяцев сколотим коллектив, тогда и полегче будет. Сидят у нас там несколько сексотов, получишь их данные, тоже будет помощь. Посматривай, чтобы не слишком уголь таскали из составов. Совсем они там обнаглели. Поймай разика три кого-нибудь из несунов и вкати им на всю катушку за кражу государственного имущества. Авось, присмиреет народ после этого. Да, и вот еще что. Народ там малограмотный, слухи распускает. Ты эти слухи пресекай.

— А что за слухи? — спросил я.

— Да вот, например, болтали, что колбаса коммерческая из человечины делается. Твой предшественник пятерых укатал — в НКВД их передал, поскольку это, как ты понимаешь, уже и на антисоветчину тянет… — Тут я должен объяснить: МГБ, в котором всех тогда объединили, и политический сыск, и «уголовку», было образовано совсем недавно, и многие называли работников МГБ по-старому — «энкеведешники», а не «гебисты». Причем относилось это именно к работникам тех управлений и спецслужб, которые занимались государственными делами и «антисоветчиной», а милиционеры продолжали оставаться «милиционерами», хоть, говорю, милиция и была объединена с МГБ и перешла под его ведение. А я тебе стараюсь в точности воспроизводить речь каждого человека, оказавшегося втянутого в эту историю, и если кто-то по привычке говорил НКВД, я тебе так и пересказываю. Такая вот деталь, чтобы тебя не смущало, что, вроде как, несуществующая уже организация в разговорах склоняется…

— А сейчас новенькая байка у них появилась, — продолжал мой новый начальник, — что завелся в тех местах то ли вурдалак, то ли оборотень. Мол, три убийства последних — это все он людей погрыз. Это уже, знаешь, антисоветчина с религиозным душком. Особенно когда разговорчики заводят, что никакая милиция с ним не справится, потому что он не земной и смерти не имеет.

Хотел я порасспросить его о трех убийствах, приписываемых этой твари, но не стал. Решил, на месте подразберусь: если убийства не выдуманные, то все равно надо будет ими заняться. А если это старушечьи побасенки… Тогда и думать не о чем.

Решил я начать с товарняков на Угольной Линии. Места эти я знал, еще до войны сколько мы там очесывались — подмастерья и ученики слесарей. Пройдусь, думаю, так, чтобы в колею войти.

Запер я помещение, вышел на улицу. Снежок прошел, и все вокруг стало такое белое, нежное, как осенью при первом снеге бывает — хотя уже начало марта было на дворе. Но пахло именно осенью, а весны в воздухе по такой погоде, по одному из последних чистых снегопадов, даже не чувствовалось.

Прошел я над прудами, мимо складов, вышел к товарнякам. Никак не ожидал, что среди бела дня кого-нибудь встречу. Но встретил. Уловил, как за одним из вагонов снег скрипнул. Быстро обернулся, сделал два шага — и крепко схватил мальчонку, пытавшегося прошмыгнуть мимо меня. Наплечный мешок его был туго набит углем.

— Отпустите, дяденька!.. — заныл он.

Я молчал. И он замолчал, весь сжался. Я осмотрел его — оборванного и худого — и еще помолчал. Он ждал, затаив дыхание.

— Значит, вот ты какой, мой первый задержанный… — проговорил я. — Неплохое начало. Ладно, пошли.

— Куда? — слабым голосом спросил он.

— Домой к тебе. Веди, где живешь.

Он попробовал что-то сказать, но я повторил ледяным тоном:

— Веди.

И он меня повел, напуганный настолько, что не имел и мысли удрать. Привел он меня к одному из бараков неподалеку, к тем длинным строениям, что тянулись между Угольной Линией и прудами. Вошли мы в боковую дверь, прошли по узкому небольшому коридорчику, пропахшему кислой капустой, и, отворив еще одну дверь, оказались в помещеньице, поделенном перегородками на две комнаты и предбанничек. За столом сидела семья мальчонки: отец, мать и две девочки, его сестры. Они застыли, как окаменелые, увидев нас в дверном проеме. Я втолкнул мальчонку в комнату и сказал:

— Значит, так. Мало того, что мальчишка школу прогуливает, вы его еще и на воровство подбиваете. Запомните: я новый участковый, и мне дан строгий приказ укатывать за кражу государственного имущества всех, кого поймаю на воровстве угля. Так что если кто захочет сесть, то сына не подставляйте. Сам иди, понял? — обратился я к отцу. — Сам иди, если уголь будет нужен, иначе во всем, что с сыном случится, виноват будешь ты, а не я. Я лишь свой долг исполню. Будь мужиком. В следующий раз никого не пощажу.

Отец встал из-за стола и пристально на меня поглядел.

— И пойду, — хмуро проговорил он безо всякого вызова, просто признавая неприятный факт. — Пойду, куда же я денусь. Топить нечем, а буржуйка больше уголь жрет, чем греет. Наверное, и в лагерях хуже не будет.

— Тебе-то, может, и не будет. А им как? — Я кивнул на его семью.

— А куда они денутся? Вслед за мной уголь таскать пойдут, вот ты их по очереди и переловишь, и переправишь, куда следует, — возразил глава семейства.

— Думаешь, и им в лагерях хуже не будет? — усмехнулся я. — А ты их видел, лагеря для малолеток? Я бы тебе рассказал, как я выживал в энкеведешном детдоме и чудом выжил, и знаю, как там не выживают. Ты где работаешь? Нигде, я вижу, раз дома торчишь. И не стыдно тебе? Если бы работал, не пришлось бы и детей на воровство посылать.

— Контуженый он, — вмешалась жена. — Никак не прочухается, все по врачам и по врачам. Скоро опять собирается на завод выйти, а пока на пособие его живем и на мою зарплату. Я в ночной смене работаю. Страшная смена, вот уж вправду гробовая — не знаешь, вернешься домой или нет, особенно как этот волк завоет и знаешь, что оборотень на охоту вышел… — Она начала заводиться. — Вот вы бы этим оборотнем занялись, коли совладать с ним сможете, — или всякими бандитами и убивцами, а не цеплялись к нам, не выслуживались за счет беззащитных!

— Беззащитные… — хмыкнул я. — Закон — он везде закон, и что уголь умыкнуть, что человека порешить, со всеми будем разбираться, все отвечать будут. А о вурдалаке, или оборотне, или как его там, знают, к вашему сведению, и наверху. И инструкцию мне дали: строго наказывать всякого, кто о нем упомянет, — за распространение лживых слухов, порочащих советскую власть. Так что смотрите у меня.

— Вот еще придумали — лживые слухи! — проговорила жена. — Значит, наказывать тех, кто о нем говорит, чтобы все было шито-крыто и чтоб вам было меньше хлопот? А куда вы убитых денете?

— Вот об убитых и поговорим. Только я присяду, если позволите. — И я сел поближе к ихней «буржуйке». Я, если хочешь, по «буржуйке» разглядел, что люди они порядочные и от безысходности, а не от чего другого, на воровство угля идут. Тебе-то, наверное, уже неизвестно, что если буржуйку из хлипкого металла углем перегрузить или неправильно его рассредоточить — это верный способ учинить такой пожарище, что никто живым не выберется. Уголь надо подкладывать понемногу да не валить к самым стенкам. Понимаешь? В стенки должен ровный жар уходить, постоянный и не очень сильный. Уголь — это тебе не дрова! Уголь, дай ему волю, сантиметровый чугун прожжет, И когда я увидел, что Твороговы этих простых правил не знают, что у них одна стенка уже перекалена, то понял: очень они старались всю зиму быть законопослушными, и парень, может, во второй только, максимум в третий раз за углем пошел, когда к марту все стопили, до последней щепки забора, до последнего обломка ненужной мебели… Ну, с людьми, которые перед законом робеют, и разговор другой… Да и, скажу я тебе, на жену Творогова тоже поглядел… Молодая еще баба, красивая, а вот и ей приходится маяться. Не то чтобы жалко стало… Я, ты знаешь, людей не жалею. А так. По справедливости, что ли, решил их оценить.



Высик ненадолго призадумался. Калым ждал. А Высик, попыхивая папиросой, думал о чем-то своем. Что ж, если и вспоминалась ему жена Творогова, если вспоминалось нечто, по касательной прошедшее к истории с оборотнем, то об этом он Калыму рассказывать не собирался. Никому не собирался рассказывать, ни за что и никогда.

Выдержав паузу, Высик возобновил свое повествование.



Короче, присел я около «буржуйки» и продолжил:

— Я человек здесь новый, об убийствах слышал, но мне надо их изнутри увидеть, так сказать. Понять, как они со здешней жизнью перекликаются. Улавливаете, о чем я?

— Улавливаем, — так же хмуро проговорил отец. — Да чего там рассказывать, знаем мы столько же, сколько остальные. Как обращаться-то к вам, для начала?

— Высик я. Сергей Матвеич Высик. Буду порядок у вас наводить. Настроен так, чтобы спуску никому не давать, хоть оборотню, хоть какому еще там лешему.

— Петр Захарович я, Творогов, — представился он. — Чтобы сразу знали, кого сажать, когда до меня дело дойдет. Так вот, началось все месяца три назад, на конезаводе. Утром приходят — три лошади кем-то загрызены. По всему, на волка похоже. А у нас ведь волков отродясь не бывало. Но с тех пор каждую ночь стал раздаваться волчий вой. Решили ночного сторожа при конюшнях оставить, с ружьем. Утром приходят — а сторож с отгрызенной головой.

— Прямо так — и с отгрызенной головой? — спросил я.

То ли от неумения рассказывать, то ли еще от чего, но все это представало в его изложении донельзя буднично.

— Отгрызенная голова — она никогда не просто так, — возразил он. — И заперто там было, и все путем, и ружье, я говорил, у сторожа имелось, но смахивало на то, что все равно его застали врасплох.

— Странно, что наш конезавод войну пережил, — заметил я.

— А он и не пережил, — ответил Творогов. — Пустым стоял, лишь незадолго до Нового года лошадей завезли, на новый развод. Приказали, говорят, восстанавливать конное хозяйство.

Я прикинул в уме.

— Значит, как лошадей завезли, так сразу эта история и приключилась?

— Вот-вот, в первые же дни.

— А откуда лошади?

— Трофейные, из Германии. Племенные, говорят, хорошие.

— А в народе не связывали это убийство с тем, что лошади из Германии?

— Как же, связывали. Чего только не наговорили. И что бывший владелец этих лошадей тайком сюда пробрался, чтобы, значит, за потерю собственности отомстить. И что одна из его лошадей — сама оборотень, потому как из баронских конюшней взята, из замка, на котором издавна проклятие лежит. И другое придумывали, такую чушь, что и пересказывать не хочется.

— А лошадей только убивали, или они еще и пропадали?

— Говорят, пропало несколько. Но этого я толком не знаю.

— Ладно, это можно выяснить. А потом что было?

— Потом стали людей находить. С ночи то здесь, то там труп обнаруживался. Сперва один пьянчужка погиб, тоже горло ему волк перекусил. Потом стрелочник, тот, что в будке жил. Не помню, то ли он ночной поезд пропустить вышел, то ли снег разгрести, только утром жена нашла его мертвым. Потом…

— Погоди, погоди, — сказал я. — Мне, когда меня сюда направляли, о трех убитых говорили, неужели еще есть?

Творогов задумался.

— Убивают у нас много, почем зря, — сказал он наконец. — Про этих трех точно известно, что их оборотень прикончил. Что до других… Может, на оборотня уже стали списывать любые убийства, кто бы их ни совершал. Вот, например, недели две назад конокрада убили. Мало ли что там могло быть. Говорят, у него в тот вечер на танцплощадке из-за девки крупная свара вышла. Могли и поквитаться с ним после этого. Или еще кому досадил. Случай-то сомнительный. Но все равно и его смерть языки оборотню приписали.

— На танцплощадке… свара… — протянул я. — Выходит, он из местных или, по крайней мере, бывал здесь часто?

— Да.

— И все знали, что он конокрад?

— Да.

— И всем было наплевать, что под боком конокрад живет?

— А чего дергаться? — ухмыльнулся Творогов. — С властью у нас, не в обиду вам, сами видите, какие отношения. Кто станет своего подставлять? Ну, ворует лошадей — и ворует, личное его дело, и никто в него носа совать не станет. У них — своя компания, у нас — своя.

— У них… Выходит, он не один такой был?

— Конечно, нет. Говорю же, их компания подобралась. И все знали, чем они промышляют.

— Лошадей с конезавода уводили?

— Ну, да!

— А зачем? В наших местах лошадь не очень-то продашь…



Кстати, отметь, как я «вел» Творогова по разговору: в итоге то ли в простодушии своем, то ли от излишне горячего желания убедить меня в правдивости жутких историй, но он и не заметил, как проговорился мне на ту тему, про которую всего пять минут назад «толком ничего не знал». А именно куда пропадают с конезавода живые лошади и кто их ворует. Ну, а я, естественно, не стал его поддевать. Нельзя было рвать ниточку, которая протянулась между нами.



В общем, Творогов подумал немного и ответил мне:

— Я по-всякому слышал. Кто говорит, для баловства, кто говорит, на лошадях им сподручней было добро со взломанных складов вывозить… Что точно знаю — на лошадях они на разборки выезжают, если на танцплощадке что-нибудь не то или вообще их обидят. От лошади не уйдешь, да и конный пешего всегда забьет. Особенно если с лошади ремнем солдатским или цепью молотить.

— Все равно не понимаю! — Я действительно многого не мог взять в толк. — Если так, то при любых сварах на танцплощадке преимущество было бы на их стороне, и они своего в обиду не дали бы. Верно? Это во-первых. А во-вторых, как же они лошадей воруют, если все заперто, и сторож с ружьем? Зачем тогда оборотня придумывать, коли всякий может залезть на конезавод и увести лошадь, какая понравится? А ежели из баловства они их уводили — то из такого же баловства могли и лошадей порезать. И сторожа они могли порешить, если ребята отчаянные, а сторож им мешал. Не складывается все это.

— Нет, сторожа точно не они… И лошадей тех тоже. У нас, случается, и зверски убивают, но все равно по-другому… В том смысле, что вот есть предел, которого человек перешагнуть не может, как он ни будь жесток или какая ярость ему глаза ни застилай. А в тех убийствах не было ничего человеческого. Наоборот. После того как сторож в первый же день погиб, никто больше не захотел идти на конезавод в ночь работать. Вот и вышло, что лошади почти без охраны стоят. А ребята как это поняли, так и свой шанс учуяли. И начали лошадей уводить.

— Похоже, ты их и по именам знаешь? Как и все в округе? — спросил я.

— Если и знаю, то не скажу. И помогать вам у меня душа не лежит, и не хочется раньше времени на тот свет отправляться. Ну, посадите вы одного или двух — а что их дружки потом со мной учудить вздумают, один Бог ведает.

Я встал.

— Как-никак, а поговорили. Смотри, Петр Творогов. Дружба дружбой, а служба службой. И соседям своим расскажи — чтобы больше мне никто не попадался.

И я ушел. Было над чем подумать. То, что рассказал мне Творогов, звучало довольно несуразно, и вопросы только накапливались. Ну, что за смысл завозить из Германии породистых лошадей на восстановление конезавода — и оставлять их без должного надзора и попечения? Рехнулись они, что ли, после убийства сторожа махнуть рукой на всякую охрану, вместо того, чтобы обеспечить дальнейшее содержание лошадей в целости и сохранности? Как ни списывай на наши безалаберность и разгильдяйство, а это было уж слишком. И почему никакая следственная бригада не приезжала? А если приезжала, то почему не взгрела всех ответственных лиц по первое число? Почему позволила им развести руками — «мол, сами видите, сторожа невесть кто уходил, а где мы теперь охрану найдем?» — и с тем спокойненько уйти в кусты? Почему безопасность лошадей не поставили на первое место? Не нравилось мне это, ох, не нравилось. Сам знаешь, когда такие вещи происходят, то любому, у кого башка на плечах, а не студень, очевидно: есть за этим личная заинтересованность кого-то такого, кого лучше не трогать.

В тоже время я видел здесь свой шанс. Найди я преступника и покончи с ним — я совсем иначе себя поставлю, закреплюсь на новом месте. В оборотня я не верил. Но, раз вся округа верит, то, даже если я поймаю вполне реального человека, по всей округе пойдет слух: мол, новый начальник оборотня поймал. И на меня глядеть будут другими глазами. Ради такого стоило рискнуть.

Одно мне было ясно: слишком многое в этом деле вращалось вокруг конезавода, чтобы такая привязка могла быть чистой случайностью. Недаром ведь даже на одну из лошадей молва вину валила. А если преступник — кто-то из работников конезавода? Тогда вообще все яснее ясного. И проходить на территорию ему бы ничего не стоило, и сторожа он мог захватить врасплох за милую душу, и даже пособником конокрадов потом стать. Но зачем такой зверский способ убийства?

Я прошелся по окрестностям, чтобы ногами к ним привыкнуть, перекинулся с людьми парой словечек — да, новый участковый я, да, буду порядок наблюдать. Около водочного ларька группка парней стояла — присмотрелся к ним, стараясь запомнить, потому как почти не сомневался, что многие окажутся моими клиентами. Один из них, заметив мой пристальный взгляд, рванулся даже ко мне с угрозой — чего, мол, выпялился? — но второй схватил его за рукав, тихо зашептал что-то, и тот успокоился. Видно, дружок его уже успел пронюхать, кто я такой, и знал, что пялиться и присматриваться — моя обязанность.

Тоже странно: вроде и безлюдно почти на улицах, и мало с кем я поговорить успел, а все вокруг уже знают, кто я такой, словно я — камень, брошенный в воду, и от меня расходящейся рябью бежит этакое шу-шу-шу. И ощутил я, как же здесь жизнь взаимосвязана и замкнута на себя и таится посторонних. А я — словно чужеродное тело, заноза какая-нибудь, попавшая в палец, и вокруг меня образуется волдырек, предупреждая весь организм о моем вторжении и защищая его от меня. По всем клеточкам, нервам и артериям весть бежит — но мне, занозе, никогда тем же путем не пройти и не перехватить весточку. Волдырек, припухлость, что потом отторгнет меня вместе с капелькой гноя.

Об этом, в общем-то, и Творогов говорил — что я зубы обломаю, пока узнаю всем здесь известное. Даже не заговор молчания, а что-то еще похлеще.

Вернулся я в участок — в конторское помещеньице, расположенное в небольшом отдельном домике. Те несколько дней, что прошли между смертью моего предшественника и моим прибытием, здесь пара солдат дежурила. И армейскому патрулю поручено было совершать обходы. Патруль — их пять человек — должен был оставаться со мной, пока не сложится постоянный милицейский штат. Впрочем, и отозвать их могли в любой момент. Людей не хватало, и где-нибудь они могли понадобиться еще больше.

Я открыл сейф и вытащил ворох всяких служебных бумаг, которые только начал просматривать накануне, заступив на должность. Сейчас меня больше всего интересовали записи и рапорта, связанные с убийствами. Проглядев бумаги, я нашел то, что мне надо: и журнал записи происшествий, и кое-какие доклады. Пролистав журнал, я выяснил следующее:


5 декабря 1945 года.
Хулиганское проникновение на территорию конезавода и убийство трех лошадей.
7 декабря 1945 года.
Один из работников конезавода, Викторов Степан Артемьевич, согласился подрабатывать по совместительству ночным сторожем и был зверски убит в ту же ночь. Раны нанесены в области шеи колющими и рвущими предметами. Лежал у самого входа в конюшню, возле своего стула; к стулу было прислонено ружье, которым сторож так и не воспользовался. Осмотр места происшествия дополнительных улик не дал. Прибыла следственная бригада московского областного управления.


Дальше вполне казенным языком излагался тот факт, что бригада уехала несолоно хлебавши.


2 января 1946 года.
Обнаружен на дороге труп Занюка Егора Панкратьевича, тридцати восьми лет, с рваными ранами в области горла.


Как выяснилось, в новогоднюю ночь, приблизительно около двух, Занюк вышел из дому, поскольку собирался догулять остаток ночи не в семье, а со своими друзьями, жившими по другую сторону железной дороги, в деревне Митрохино. Когда он не вернулся домой ни на следующее утро, ни к вечеру, жена особенно не встревожилась, поскольку с ним случалось загулять. Сказала, что задаст ему, когда он домой вернется. Рано утром на труп наткнулась старушка, шедшая на станцию, — направлялась на московский рынок продавать молоко. Труп был полузасыпан снегом, а обильный снегопад, последовавший уже после убийства, уничтожил все возможные следы. Имя старушки я выписал.


16 января 1946 года.
Приблизительно в 8 часов вечера школьники прибежали с дальнего пруда, где катались на коньках, с криком: «Ваньку Брагина оборотень съел!».


Взрослые кинулись туда, извлекли тело школьника из-под проломившегося льда. Причиной смерти был явно несчастный случай. Но ребятишки продолжали утверждать, что Ивана Брагина под лед утащил оборотень, в доказательство указывая на два пятнышка на шее, которые можно было принять за две ранки. К сожалению, взрослое население проявило себя не сознательней ребят, и слухи об упыре быстро распространились по всей ближней округе.


27 января 1946 года.
На дороге между полустанком и конезаводом обнаружен труп неизвестного мужчины, убитого тем же зверским способом: шею перерубили рвуще-режущим предметом. Документов при нем не было. При сборе свидетельств быстро выяснилось, что этот мужчина утром побывал на конезаводе в поисках работы и согласился занять место ночного сторожа.


Я выписал из рапорта моего предшественника одну фразу, весьма меня заинтересовавшую:


«Мужчина был прилично одет и, по всей видимости, неплохо питался».


Я поставил знак вопроса: в самом деле, зачем человеку, имеющему приличные средства к существованию, искать себе место ночного сторожа?


9 февраля 1946 года.


Оборотню приписали смерть конюха на конезаводе, убитого лошадиным копытом в состоянии сильного алкогольного опьянения. Сверху получен приказ строго взыскивать со всякого, кто причину любой смерти, происходящей в районе, станет искать в неподобающих для советского образа мысли объяснениях.


22 февраля 1946 года.
Не вернулась домой с ночной смены одна из работниц фабрики, Сверченко Наталья Леонидовна.


Записана в розыск, местное население считает, что и она стала жертвой оборотня и что еще через какое-то время ее найдут с оторванной головой.

Погибшим конокрадом был скорее всего Дмитрий Алексеевич Зюзин, девятнадцати лет. Найден замерзшим в снегу. По всей видимости, упал спьяну и уже не проснулся. В рапорте было отмечено, однако, что лицо его было искажено и поза особым образом скрючена, что дало возможность некоторым несознательным элементам утверждать, будто он в ужасе удирал от чего-то жуткого и упал, выбившись из сил.

Прилагался и рапорт, в котором сообщалось, что на самом деле приблизительно с середины декабря практически каждую ночь слышится волчий вой непонятного происхождения. Попытки проследовать к месту, откуда доносился вой, и установить его причину успеха не имели, хотя предпринимались несколько раз.

— Ладненько, — сказал я себе, — если кто здесь и воет, от меня он не уйдет. И, собственно, об оборотне действительно больше выходило пустых сплетен, чем опирающихся на факты доказательств. Оборотню, кто бы он ни был, можно было с натугой приписать убийство трех человек, а остальные девять, попавшие в список, явно оказались приплетены ни к селу, ни к городу. Если откинуть все наносное и насочиненное, у меня оставались два убийства, которые мне необходимо было раскрыть, чтобы предъявить «оборотня» всему белому свету. Два убийства — не двенадцать, и я не сомневался, что справлюсь с этой задачей.

На том я убрал все документы и выпил сладкого чаю, прикидывая, с чего мне начать. Решил, что навещу с утра конезавод, а потом и ту старушку, что возит молоко на колхозный рынок. Интересно, как ей корову удалось сохранить? Тоже вопросец. Я поглядел на часы. Шесть вечера. Через час мне предстояло мое первое дежурство на танцплощадке.



Летом танцы проводились на утоптанной земляной площадке под открытым небом, при которой сколочены были подмостки для оркестрика. Но на этих подмостках больше играл одинокий гармонист-инвалид, с оркестрами в наших местах после войны стало туго. Зимой, в ненастье или в холода, танцы проводили в длинном неотапливаемом амбаре.

Как я зашел в амбар, так сразу понял, что зреют какие-то неприятности. В воздухе пахло грозой. Гармонист-инвалид наяривал на подмостках какую-то музычку, старательно делая вид, будто не чувствует витающего напряжения и что его дело — сторона. Две хмурых группки молодых парней стояли при входе, и танцующие все время на них боязливо оглядывались, непрестанно из-за этого сбиваясь с такта.

Одну из компаний составляли те ребята, которых я уже видел днем возле водочного ларька. Они словно бы высматривали кого-то среди танцующих, и высматривали явно не с добрыми намерениями. Какую роль собирается сыграть другая группка, я точно определить не мог — но и догадываться не надо было, что вовсе не мирную.

Донесло до амбара приглушенное расстоянием лошадиное ржание, и напряжение сразу ощутимо усилилось. Эх, прикрыть бы эту лавочку, и дело с концом, подумалось мне.

Я решил не ждать дальнейшего развития событий. Понаблюдав чуток за обеими группками молодых буянов, я достаточно точно определил, кто в них верховодит, и, сделав несколько шагов вперед, поманил к себе по двое самых борзых из каждой группки.

В группках зашушукались, заволновались. Четверо, которым я знаком велел подойти, приблизились ко мне.

— Ты чего, начальник? — спросил один из них.

— Я-то ничего, — как бы задумчиво ответил я. — А вот у вас, похоже, намечается здесь что-то нехорошее. Так вот, моя задача — следить, чтобы людям отдых не портили. И я ее выполню. Мне наплевать, из-за кого и как тут может что-нибудь произойти. Я себе лишних хлопот не хочу. Поэтому сразу вам говорю: отвечать будете вы, вот вы четверо. Я вас запомнил, так что мотайте себе это на ус и ступайте.

— Круто берешь, начальник, — заметил один из них.

— Слишком круто, — проговорил второй. — Ты что, с первого дня со всеми вразрез пойти хочешь? У нас здесь не те места, чтобы мы перед командирами спину гнули, тем более перед такими, которые здесь без году неделя.

— Зря ты так, — вздохнул я. — Я одного желаю: чтобы никто не встревал на моем пути. Да, я рассусоливать и тянуть не хочу, я хочу с первого дня определиться, с кем начну войну, а с кем нет. Вот вы и определяйтесь.

— Много ты себе воображаешь, начальник, — отозвался один из парней. — С первого дня, здешней жизни не зная, а хочешь один всем править и свои порядки наводить? Смотри, на нас у многих бывала кишка тонка.

— Грубишь — груби, — ответил я спокойно. — Я с вами пререкаться не стану. — Все это время я прислушивался к конскому ржанию, кружившему вокруг амбара сужающимися кругами. — Захотите узнать, на что я способен, — узнаете, и больше мне с вами говорить не о чем. Ступайте и сами решайте, как вам быть.

— Не то ты делаешь, начальник, — заметил один из парней.- Предшественник твой, он потише тебя был, и то на нож нарвался. А ты, по-моему, и вообще не жилец.

— До чего же вы распустились, раз с милицией так разговариваете, — вздохнул я, опять всем видом демонстрируя сожаление. — Не зря именно меня к вам прислали… Что ж, парень, ты сам свою судьбу выбрал. Как говорится, сам кашу заварил, сам ее и расхлебывай.

Уже несколько секунд назад в дверях амбара появился еще один парень и замер, злым и настороженным взглядом рыская по залу. Я сделал быстрый выпад и, крепко схватив его, притянул к себе.

— Значит, это один из конокрадов, о которых вы мне говорили? — обратился я к четырем моим собеседникам. — Ну-ну, чего молчите, договаривайте прямо при нем…

У схваченного мной парня в глазах полыхнул такой огонь, что с четверых моих собеседников форс сразу слезать начал.

— Ты что, начальник… — чуть не поперхнувшись, выдавил один из них. — Ты что, это…

— Ладно-ладно, — беззаботно и дружелюбно откликнулся я. — Неужели при нем повторить не желаете? А как же гражданская смелость? Хотя какая там гражданская смелость — я же понимаю, не от любви к милиции вы мне его заложили: личные счеты свести хотели… Но зачем в кусты-то уходить? Совсем втихую действовать негоже, надо и ответственность со мной разделить… Я не слабак и слабаков не люблю… Ну, пошли… — обратился я к задержанному парню.

* * *

Втроем они подтянули ко мне дрожащую всем телом лошадь. Я себя не подвел и в лужу не сел. Нормальненько так вскочил на нее, потрепал, погладил, пошептал — дал ей мою руку почувствовать.

— Ну, нам ли волков бояться? — сказал я ей. — Или того, кто за волком прячется? Ты у нас штучка иностранная и не знаешь, что в этих краях волков в жизни не водилось, и не допустим мы, чтобы один приблудный разбойник всю округу пугал.

Лошадь приуспокоилась, и мы поехали во тьму. Воющий зверь — или кто бы он там ни был — блуждал где-то поблизости. Я держал путь на его голос, по неосвещенной дороге, иногда притормаживая лошадь и прислушиваясь, чтобы поточнее определить направление. Какие чувства мной владели? Ну, может, азарта было чуток… А так — никаких… Я, понимаешь ли, за несколько часов в другую жизнь с ходу нырнул, как в ледяную воду, в перекореженный какой-то мир, где люди и мыслили, и говорили, и действовали по-другому. И надо было подстраиваться под их вывихнутое и сумасшедшее существование, чтобы тебя не то что поняли, а хотя бы услышали — чтобы не казался ты рыбой, беззвучно разевающей рот. И вот эта странность, вот это ощущение, будто спишь наяву а во сне ведь все законы реальности нарушаются, нет ни логики, ни земного притяжения, и во сне ты не удивляешься, когда, сделав шаг по своей комнате, чтобы выключить телевизор, вдруг опускаешь ногу на глухую тропку посреди чащобы, принимая это, как один из законов сна, — вот это ощущение меня и не отпускало.

А ведь я домой вернулся — и, Господи, как же все изменилось за пять лет, пока я на фронте смерть ковшами хлебал, да все-таки ею не подавился! Ничего похожего, настолько все иное, будто к чужой земле причалил. И друзей ни одного не встретил, никого из сверстников моих, с кем вместе на фронт уходили. Да, будто выкосили всю нашу поросль, и уже на ее месте другая взошла, а нашей жизни как и не существовало. Но пейзаж вокруг оставался прежним, памятным, все эти бараки и развалюхи… Вот, говорю, и не покидало ощущение сна, будто проснешься сейчас по фабричному гудку — и сороковой год на дворе, и на завод слесарить побежишь, а все эти заморочки про войну, вурдалака и конокрадов вспоминать будешь с усмешкой…

Довольно скоро я понял, что мы все больше забираем к дальнему железнодорожному переезду за складами. И направил туда лошадь напрямик, надеясь успеть и перехватить воющее существо.

— Ну, давай, давай, давай… — понукал я. Лошадь, как ни странно, неплохо была ухожена и шла легко и ровно.

Вот и переезд. Я вытащил «Вальтер», заранее готовясь к любым неожиданностям. Переездом мало пользовались, и на нем поблескивал чистый незатоптанный снег. По правую руку темнели склады, а дальше — черный провал, спуск к прудам.

За переездом, где дорога белела, почудилась мне какая-то тень. Я попридержал лошадь и направил ее через переезд шагом. Вой вдруг умолк. Но тень оставалась на месте, и была она, похоже, довольно велика.

Теперь бы только определить, кто отбрасывает эту тень, и не стрелять ни в коем случае. Хорош я буду, если продырявлю шкуру бездомной дворняжке или изрешечу какой-нибудь неодушевленный предмет. Тогда можно будет и крест ставить на моей милицейской карьере — в такое посмешище превращусь, что долго не забудется.

Мне показалось, что тень слегка дрогнула. Может, это был обман зрения. А может, и нет — лошадь начала нервничать. Я похлопал ее по шее, и мы медленно-медленно стали сближаться с тенью. Лошадь дернулась и заржала коротко и тихо. Этого было достаточно, чтобы тень метнулась в сторону.

— Стой, стрелять буду! — заорал я.

И «оно» помчалось — с тяжелым дыханием, прячась за вагонами, пробираясь в ту сторону, где к путям выходил мысок небольшого перелеска, — явно намереваясь ускользнуть под прикрытием этого перелеска. Я поскакал вдоль путей, по звуку преследуя убегавшего. Двигался он на удивление быстро. И все-таки я его нагонял и до просвета между двумя товарными составами успел раньше него. Вскинув пистолет, я приготовился выстрелить, что бы ни появилось в просвете.

И вот «оно» появилось. Я выстрелил ему под ноги, и «оно» уставилось на меня. Это был человек — во всяком случае, по общим очертаниям. Снег отсвечивал, луна выглянула, и я мог достаточно его разглядеть. Вид у него был отвратительный. Бугорчатый лысый череп, огромные глаза, скорей гасившие свет, чем отражавшие, только в самом центре тлели красные огоньки, и весь он то ли зарос шерстью, то ли замотан в мохнатое тряпье с головы до пят, и ноги у него босые, и ступни ног крупные и словно бы изуродованные. Он стоял не шевелясь, а я держал его под прицелом.

— Ты кто такой? — спросил я.

Ни страха, ни удивления я не чувствовал — и эту уродину воспринимал как данность, как продолжение моего нелепого сна наяву, где все может случиться. А вот лошадь нервничала, вела себя так, словно запах, исходивший от этого существа, был ей чужд и страшен.

— Ты что, волком, что ли, пахнешь? — продолжал я, видя, что отвечать мне он не собирается. — Ну, что молчишь, Тарзан доморощенный? Ты, что ли, здешний народ грызешь?

Тот молчал, стоял не шевелясь — и с каждой секундой нравился мне все меньше. Еще сообразить надо было, как его задержать и доставить по назначению. Стрелять в него мне не хотелось, но и добром он, похоже, не пойдет — просто не поймет, чего я от него требую.

И тут снова завыл волк — не слишком далеко и очень отчетливо. Босоногий мужик весь затрясся, рванулся с места и понесся во тьму. Я с места пустил лошадь полным ходом и поскакал за ним между путей, между двух товарных составов, как бы по длинному-длинному коридорчику. Зря я так сделал — он поднырнул под вагон и выскочил с другой стороны, а мне оставалось лишь скакать, пока состав не кончится. Он за это время мог уже за десять километров уйти.

Кто же он был такой? Волчьего воя он явно боялся не меньше всех прочих местных жителей. Однако шляться по ночам не боялся. А может, он не от волка драпает, а к волку спешит? И неужели его до сих пор никто не встречал? Конечно, он мог внести свой вклад в небылицу о вурдалаке. Один раз такого увидишь — надолго запомнишь.

Я доскакал до очередного просвета между расцепленными вагонами и поехал вдоль путей с другой стороны. «Тарзан», как я и полагал, исчез уже бесследно. Но волчий вой продолжался, и я повернул лошадь туда, откуда он доносился.

И опять мы вернулись к железнодорожному переезду. Вой был где-то совсем рядом. Я остановил лошадь, прислушиваясь. Да, вон за тем кустарником, за густыми переплетенными ветками, жестко торчащими в морозной ночи.

Неужели я не поймаю эту тварь, кто там она ни есть? Точка, из которой доносился вой, была мне вполне очевидна. До нее было метров пятьдесят. Я взвесил пистолет в руке — и тяжесть привычна, и пристрелян он мной за два года: не глядя знаю, куда из него пойдет пуля.

И я выстрелил. По моему рассказу, может сложиться впечатление, что я слишком часто хватаюсь за пистолет. Нет, я всегда был очень хладнокровен. Но тогда другая была жизнь, и порой лучше было выстрелить, чем не выстрелить. После войны к стрельбе привыкли и долго потом отвыкали решать без нее свои проблемы.

И в ответ раздался вопль боли — такой боли, перед которой все равны, когда не поймешь, кто вопит: зверь или человек. Такая, знаешь, смесь звериного страдания и человечьей жалобы…

— Нет, — сказал я себе, — кто бы ты ни был, а ты из нашенского мира, и больно тебе, и тело у тебя есть. Вот теперь ты от меня не уйдешь.

Я поехал к кустарникам. В них все было тихо. Я объехал их с другой стороны, снег мягко отсвечивал, от кустарников тянулся темный след. Я чиркнул спичкой, чтобы убедиться в цвете. Так и есть — кровь.

И я поехал по следу, не сомневаясь, что далеко этот зверь от меня не уйдет. Лошадь шла минут десять. Видно, в одурении боли зверь сперва совершил мощный рывок, но сила из него должна была быстро выйти. След вел от железной дороги, потом стал поворачивать назад…

* * *

Ребята-конокрады меня ждали тише воды ниже травы; одно то, что я пустился в погоню за оборотнем, да еще лошадь при этом ловко укротил, да еще и живым вернулся, — произвело на них впечатление, близкое к священному ужасу, что ли… Забавно работали их ограниченные мозги. Не бояться никакой настоящей власти, которая может и пулю в лоб влепить, и бояться порождения собственной фантазии и уважать власть настолько, насколько власть не разделяет их страха… М-да, разладилось что-то на этой земле.

— Ну, что? — спросил парень, являвшийся ко мне для переговоров.

— Ничего. Ушел, — ответил я, слезая с лошади. — Лошадь возьмите. Молодцы, хороший уход за ней блюдете. Вот и сейчас не мешает сразу ею заняться. Она много прошла.

— То есть как — ушел? — спросил другой парень. — Вы его видели?

— Можно сказать, что да. Тень его видел. Ума не приложу, как он, раненый, ухитрился от меня улизнуть.

— Раненый?! — воскликнули сразу несколько голосов.

— Да. Я по кровавому следу шел, рана его кровоточила.

— А потом? — почти умоляюще проговорил тот парень, с которым я вел свои переговоры. — Не тяните, начальник, что потом было?

— Говорю ж, ничего не было. Я по кровавому следу дошел за ним до маленького кладбища возле Митрохина. А посреди кладбища след у одной из могил исчез. Я пошарил вокруг, но его как языком слизнуло.

Наступила полная тишина. Я внимательно поглядел на ребят.

— Если кто мне не верит, может туда съездить. Хоть сейчас, хоть утром. И кровавый след найдете, и увидите, как мы шли. Может, лучше меня догадаетесь, как он меня вокруг пальца обвел. И мне заодно подскажете. Все-таки местность знаете.

— Да чего тут догадываться? — угрюмо проговорил один из моих удалых конокрадов. — В могилу он свою ушел. Надо завтра открыть могилу, он, небось, лежит там и рану зализывает. Осиновый кол вот только надо приготовить.

— Вот еще вздумали, могилу разворотить! — заметил я. — Нет, этот гад по земле ходит. Но теперь я до него доберусь, раз он у меня меченый… Да, кстати, насчет моих меток. Где этот, с простреленной рукой? А, вот ты. Ну-ка, покажи руку. До чего же грязной тряпицей замотал! Порядок, навылет, сквозь мягкие ткани. Но лучше врачу показаться. Пошли, сейчас врача из постели вытащим.

— А Гришку освободить? — подсказал один из парней.

— Да, Гришка. Чуть не забыл про него… Сейчас.

Я прошел в здание, спустился к камере, отпер ее. Гришка сидел на нарах, поджав ноги.

— Ты чего, начальник, посередь ночи? — встрепенулся он.

— Выходи, — сказал я. — Мы с твоими друзьями обо всем договорились.

— Я что, свободен?

— Пока да. А дальше зависеть будет от тебя.

Он пулей вылетел на улицу. Когда я вышел вслед за ним, он уже переговаривался с приятелем.

— Растекайтесь, — приказал я. — Больше ничего интересного не будет. И не вздумайте бедокурить. Раненый, за мной.



Врач жил неподалеку, в домике при больнице. Спать он еще не лег. Я в двух словах объяснил ему, что парень поймал мою пулю по несчастной случайности. Я не особенно и скрывал, что вру напропалую, а врач не особенно делал вид, будто верит в мое вранье.

— Пойдем в больницу, — сказал он. — В хирургическом кабинете и осмотрим.

Рану врач обработал быстро и отпустил парня.

— Значит, вы наш новый участковый? — проговорил он, прибирая по местам свои инструменты. — Может зайдете? Посидим, познакомимся. Спиртик у меня есть.

— Кто же откажется от спиртика? — хмыкнул я, и мы перешли в его домик.

— Ну, как вам первый день в новой должности? — спросил он, разбавляя спирт в мензурке.

— Путаный день, — ответил я. — Просто не пойму, как здесь народ живет. И, самое обидное, не успел приехать, как в эту историю с оборотнем вляпался. Здесь что, все на нем помешаны? Я так понял, мне спокойной жизни не будет, пока не поймаю кого-нибудь, кто за него сойдет.

— И вы его уже ловили? — спросил врач, ставя на стол две стопочки и выставляя хлеб с луком.

— Ловил. Чуть не поймал. Подранил его. Во всяком случае, подранил того, кто воет волчьим воем. Зверь это или человек, не знаю. Да, скажите, вы по образцу крови можете определить, звериная она или человечья?

— Сложно. В Москву, наверное, придется отсылать на анализ. А вы что, сомневаетесь? Не видели, кого подстрелили?

— Практически нет. Стрелял на звук, а потом шел по следу. Сначала след был звериный, собачий или волчий, а посреди пути вдруг превратился в человеческий. Потом след вообще исчез. На кладбище.

— Ну-ка, ну-ка, это интересно. Поподробней рассказать не можете? Ладно, выпьем сперва. Здоровьичка вам и удачи на новом месте. Уф, хорошо! Так расскажите, что за диво дивное вы преследовали?

— Дойду, в свой черед. Спросить у вас хочу одну вещь. Вы местных сумасшедших, всех этих убогоньких да блаженных, знаете?

— В общем, да. Надзор за ними тоже входит в мои обязанности.

— Есть среди них лысый такой высокий мужик, все время босиком ходит и закутан во что-то волосатое, то ли сам шерстью порос? И глаза еще у него такие… пропадающие.

Врач ухмыльнулся.

— Знаю я, похоже, о ком вы говорите. Расскажу вам о нем, после вашей истории.

— Слава Богу, одной загадкой меньше будет, — заметил я. — Курить у вас можно?

— Можно. Можете и меня папироской угостить.

Мы закурили, и я рассказал ему, как выследил воющую тень в кустарниках, как после удачного выстрела гнался за ней и как преследуемый каким-то образом меня надул.

— Так что, — закончил я, — если обратится к вам кто-нибудь с пулевым ранением, сразу дайте знать мне. Хорошо, если бы пуля в нем застряла. Мы тогда сразу определили бы, моя она или нет.

— Лишь бы самолечением не занялся, — сказал врач, разливая еще по одной. — За вашу охоту на оборотня! Будем надеяться, вы подстрелили того, кого надо.

— И еще один вопрос, — сказал я. — Вы осматривали всех жертв или предполагаемых жертв оборотня. Они действительно были так изуродованы? И что вы сами об этом думаете? Все это настолько нелепо… Никак не могу себя убедить, что действительно гибли настоящие люди — если понимаете, о чем я. Развейте мои сомнения.

— А были ли убийства? — проговорил врач с интонацией, явно показывавшей, что он что-то цитировал полуиронически. — Да, были. И жертвы были. Я писал официальные заключения по каждому случаю. Не всегда мои заключения соответствовали истине.

— Стрелочник? Мой предшественник?

— Да.

— Но почему официально про их смерть сообщалось совсем другое?

— А вам не понятно? На нас крепко цыкнули, что никакого оборотня не существует и чтобы мы башку на плечах имели и не сеяли панику среди местного населения. Нам практически дали приказ указывать в заключении любые другие причины смерти.

— Насколько я понял, его, по вашей версии, пырнули ножом при попытке задержания грабителей на складах. Откуда взялась эта версия? Вы ее наобум бухнули или были под ней какие-то основания?

— Основания были. Во-первых, нашли его труп возле складов. Возле тех, что тянутся вдоль Первого Малопрудного спуска. Он валялся возле самой двери одного из них, и впечатление было такое, будто он пытался то ли препятствовать кому-то туда проникнуть, то ли пытался перехватить вылезающего наружу. В одном месте доски были сильно перекорежены и легко поддавались, пропуская внутрь. Во-вторых, смерть его была явно насильственной. Голова почти отделена от тела, у раны рваные края. Такие края бывают, когда убивают напильником. Вот только напильником голову таким манером не отрежешь.

— Кого-нибудь обвинили в его убийстве?

— Разве в деле этого нет?

— Самого дела нет. Некому было его составить, раз он мертв.

— Да, наверное, все бумаги энкеведешник с собой забрал, — кивнул врач, — свалили все это на Сеньку Кривого. Его банда любит по складам шуровать, и ребятки у него отчаянные. Ему, знаете, одним убийством больше навесить, одним меньше — роли уже не играет. Такой хвост за ним тянется, что его, наверное, и живьем брать не будут. Пристрелят сразу же, как особо опасного.

— Готовилась какая-то акция по ликвидации его банды?

— Энкеведешник об этом упоминал, — ответил врач. — Но я его понял так, что это еще только планируется, на будущее. А пока на наш район рукой махнули. Похлеще забот хватает.

— Удивляет меня, что на наш район рукой махнули, — поделился я своим недоумением. — У нас и угля завались, и склады забиты ценными вещами — и трофейными германскими, и американскими, пришедшими по всяким лендлизам. Казалось бы, какому району в первую очередь внимание надобно, как не нашему? Где еще такое скопище материальных ценностей? Так нет вам, шпана у нас вольнее ветра в чистом поле гуляет, оборотни какие-то рыскают, люди забыли, похоже, как закон выглядит. Странно.

— Я об этом не думал, — признался врач. — Воспринимал как данность. Ну, есть склады — и есть, понимаете… Как не думаешь, что у тебя есть стул или форточка, принадлежность места, и все… Да, странное разгильдяйство, если вдуматься… Словно нарочно все это оставлено на разграбление. Послушайте, он ближе наклонился ко мне и понизил голос, — а может, тут вредительством попахивает? А? Диверсия, понимаете, утаивание товаров от народа, чтоб недовольство вызвать. И с этой же целью убраны предохранительные органы. Он так и сказал: «предохранительные», видно, оговорился в запале. — Чтобы волю всякому темному элементу дать.

— Кем? — спросил я.

— Что «кем»? — недопонял он сначала.

— Кем убраны, если так? Ведь убрать их, оставив единственного милиционера на весь район, без военной комендатуры, без охраны железнодорожной, мог только человек, который власть имеет отдавать приказы. Схватываете?

— Схватываю. — Врач что-то взвесил в уме. — Да, тут ошибки допустить нельзя. Сам еще погоришь, если не в того пальцем ткнешь. Нет, имен называть не стану. Но если подозрения у меня будут, поделюсь с вами.

— Поделитесь обязательно, — поддержал я его инициативу. — Теперь о еще одном погибшем, о том неизвестном, который искал работу на конезаводе. Ведь вы и его осматривали?

— Да. Убит тем же способом, что и остальные жертвы оборотня.

— И ничего необычного?

— В каком смысле?

— В деле указано, что одет он был прилично и совсем не выглядел голодающим. Словом, это ухоженный мужичонка был. Зачем ухоженному мужичонке — с профессией, наверное, квалифицированному, во всяком случае, привыкшему к хорошей и сытной городской жизни — искать работу в глуши, без толкового жилья, почти без жратвы, и за которую копейки платят? Действительно ли он выглядел вполне обеспеченным?

— Ну да, то, что от него осталось. Тело упитанное, одежда свежая… Вскрытие показало, кстати, что в день смерти он завтракал кофе — настоящим кофе, в смысле — и ветчиной. Представляете себе? Это же какого ранга спецпаек надо иметь, чтобы такими продуктами каждый день завтракать?

— А может, — предположил я, — он был из бандитов? Разведчиком банды, заинтересовавшейся конезаводом? Бандиты без всяких спецпайков могут жрать досыта, если перед этим грабанут продовольственный склад.

— Нет, — твердо сказал врач. — На бандита погибший был совсем не похож. И на доходягу тоже. Скорей можно было принять его за чиновника, заехавшего в район по служебным делам, за ревизора какого-нибудь негласного, чем за уголовника или за человека, ищущего работу. Но документов при нем не было, и личность его мы установить не смогли. Больше я ничего вам не могу рассказать.

— Ладно, — махнул я рукой. — Интересная история с этим мужиком, вот только зацепиться в ней не за что. Будем танцевать от того, что есть. С утра нам надо будет оглядеть кровавый след. Может, вы со своей врачебной точки зрения что-нибудь усмотрите, чего я не могу. Знать бы, кто ранен, зверь или человек… Да, а теперь об этом чудище юродивом. Вы действительно знаете, кого я имею в виду?

— Уверен на сто процентов, — проговорил врач. — Странно только, что он отправился шастать по округе. До этого он вообще из закутка не выходил, словно боялся чего-то. Мы за ним не особенно следили, потому что он безвредный. Думали его сначала приспособить к дровам, но он даже работать толком не умеет. Ни пилить, ни складывать поленницу, ни печку топить. А, чего там долго говорить, пойдемте. — Он встал и слегка поежился. — Пригрелся я и разморился чуток после спирта, неохота на улицу вылезать. Но ладно, заодно и вас провожу. А там — утро вечера мудренее.

Врач накинул пальто и шапку, и мы прошли двориком к больничной пристройке, этакому сарайчику, прилепившемуся к двухэтажному зданьицу. Он толкнул дверь сарайчика — та открылась со скрипом, включил фонарик и посветил внутрь.

— Вот, смотрите, — сказал врач. — Этот?

В сарайчике на куче грязной соломы спало то самое страшилище, которое я встретил на железнодорожных путях. Босоногий; одежда его, как мог я теперь разглядеть, была ошметками всяких полушубков, сметанных вместе на живую нитку, да еще какие-то брюки, оборванные по колено, были на него напялены, видно, чтобы стыд его прикрыть. Рядом с ним стояли две мисочки — с водой и какой-то похлебкой.

— Он, он! — полушепотом воскликнул я. — Кто он такой? Откуда взялся?

— Да кто его знает, кто он такой и откуда он взялся. Подобрали его осенью, он возле одной деревеньки шатался. Напугал сначала всех до смерти, чуть не погиб, хотели на него с дубьем идти. Но, к его счастью, заметили, что он смирный и сам всех боится до одури. Подкормили беднягу, потом просто взяли за руку и привели сюда: на, мол, доктор, лечи убогонького. Уж я с ним и так, и эдак возился, чтобы хоть одно разумное слово из него выжать. Без толку. Если и была в нем когда искра разума, то угасла она окончательно и навсегда. Он и холоду почти не чувствует. И реакции только такие: голоден — сыт, страшно — не страшно. Когда голоден, скулит и жалуется.

Видно, свет фонарика потревожил спящего. Он заерзал во сне и стал перебирать руками и ногами, визгливо прилаивая — ну, в точности, как собака, — потом резко сел и обалдело уставился на нас. Увидел меня — и весь сжался. Перевел взгляд на врача, чуть успокоился, встал на четвереньки, попил воды из миски, покрутился волчком на соломе и опять завалился на боковую.

— Совсем по-волчьи, — прошептал я. — Маугли какой-то. Вы о нем наверх доклада не отсылали?

— Отсылал несколько раз, но безо всякой реакции. Конечно, кому сейчас интересен какой-то умалишенный. Живет при больнице — и пусть живет. Ведь даже затрат на себя не требует.

Врач притворил дверь сарайчика, и мы пошли к воротам на улицу.

— Странно, что местный люд не связал его с оборотнем, — заметил я. — Ведь повадки у него волчьи. Неужели никто на это внимания не обращал? Я не удивился бы, узнав, что толпа пыталась разорвать его на куски.

— Наоборот, — ответил врач, — на него смотрят, как на защиту от оборотня. Как на талисман, что ли… Понимаете, — добавил он, поймав мой удивленный взгляд, — юродивый на Руси всегда считался Божьим человеком, и нечто вроде этого до сих пор сохранилось в сознании. Я это понял, когда однажды застал моего санитара — здоровенного мужика — у двери сарайчика. Наш блаженный как раз поскуливал жалобно — проголодался или болело у него что. Так знаете, что сделал наш санитар? Он пробормотал испуганно: «Господи, помилуй, святой человек по новой жертве плачется». И быстро перекрестился. Потом оглянулся украдкой, увидел меня и густо покраснел. Я сделал вид, будто ничего не заметил. Но такое отношение к нашему пугалу бессловесному я замечал и у других местных жителей. На него смотрят, как на заступника перед Богом, который старается допустить поменьше жертв и который, может быть, вообще их не допустил бы, если бы не людские грехи. Особенно у старушек это заметно. Наша уборщица мне как-то в глаза сказала, кивнув на сарайчик: «Опять он скорбит, бедный, что нагрешили мы много, и не может руку гнева Божьего от нас отвести. Видно, нынче ночью снова упырь кого затерзает». М-да, словом, его волчьи повадки… На них смотрят как на дарованную ему Богом способность чувствовать движения и замыслы оборотня, быть с ним на сверхъестественной связи, если хотите, и своими средствами предупреждать нас о близости беды. Суеверия, знаете.

— Да-да, сами исчезнут, когда социализм построим, — закивал я. — Значит, с самого утра пойдем следы осматривать. Спокойной вам ночи… Да, кстати, — повернулся я, уже выйдя за ворота, — часто на танцульках поножовщина и драки случаются?

— Почти каждый день, — ответил врач. — До смертоубийства доходит редко, а покалечить могут запросто. Народ после войны разряжается.

Я еще раз кивнул и зашагал прочь.



За мной числилась койка в одном из домов рабочего поселка, в полубарачном здании. Но я решил пока ночевать в конторе, а с первой зарплаты где-нибудь найти комнату, — в отдельном домике, у какой-нибудь старушки. Словом, с жильем потом разобраться.

А так, сам понимаешь, мне, с моей новой профессией, с огнестрельным оружием постоянно при себе, обосновываться «на проходе», среди пьяного люда и прочих радостей, никак не годилось. Ты хоть глаза на затылке имей, а могут и пистолет спереть, когда на секунду к керосинке за чайником обернешься, и еще что выкинуть. Не говоря уже о том, чтобы за «своих» начать просить. Да. Скажу сразу, что в итоге никакой комнаты я так и не снял, и стал мне мой кабинет и домом родным. На целых четыре года. Правда, мне в первой же каменной пятиэтажке, построенной после войны, выделили комнату, ту самую, в которой мы с тобой и сидим сейчас… Потом, как ты помнишь, мне пришлось крепко повоевать, чтобы вся квартира мне досталась, когда соседи начали съезжать, чтобы не вздумали кого другого в пустеющие комнаты подселять, но это уже другая история. Получилось, и слава Богу.



Два солдата так и сидели в предбанничке — караульном помещении.

— Свободны, — сказал я. — Можете идти — если есть, куда идти. Вы-то где ночуете?

— В караульном вагоне, что на втором запасном пути стоит, — ответил один из них.