Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Мне опять было видение, ребята. Время настало. Если вещь будет найдена, это произойдет в этом году. И боюсь, что ехать придется именно тебе, Базиль, — так говорила бабушка Инесса, и ее слова очень по-разному звучали для отца и сына, для Игнатия и Василия Курбатовых.

Для Игнатия — тоскливо, чуть ли не похоронным маршем. Так хорошо, спокойно все устроилось! Разумный распорядок дня, по субботам преферанс у Каррасонов, хорошие отношения с алькальдом…

Для Василия слова бабушки прозвучали скорее набатом.

— А ты уверена, что ехать мне? — единственное, что спросил Василий замирающим голосом. Вдруг лучше будет ехать самой бабушке…

— Но ведь я очень ясно тебя видела, милый… Ты сидел в большом кабинете на даче, под Петербургом. И, насколько я поняла, напротив тебя сидел твой брат… Твой русский брат, внук брата твоего деда, Александра… И, по-моему, вы как раз обсуждали эту вещь, это удивительное кольцо… Эта вещь лежала между вами, на пепельнице из светлого камня… А вы как раз говорили, что будете с нею делать. Я не настолько хорошо владею русским, чтобы понять вашу речь. Так что едешь ты, Базиль, тут нет сомнений…

— Ты думаешь, надо сейчас… — начал Игнатий.

— Но Базиль с братом сидели в одних рубашках, а окно было совсем открыто; и в окне торчали зеленые листья… Лето наступает, Игнасио, и, насколько мне известно, в году бывает только одно лето! А я точно знаю, что если дело будет сделано, то именно в этом году! Игнасио, перестань трусить и тянуть резину, я этого терпеть не могу! Твой отец так никогда не делал!

Спорить с Инессой всегда было очень непростым занятием. Впрочем, у Василия такого соблазна и не было. Вот узнать бы у нее побольше… Он знал по опыту, что нужно задавать вопросы. Самой рассказывать не полагается, разве что в самом общем виде. Вот если спрашивать, тогда она ответит…

— Бабушка, как мы найдем кольцо? Где искать?

— Не знаю, милый… Я ведь не понимаю их речи. Я могу судить только по образам. Я могу тебе сказать, где эта вещь. Одна половинка — в одном средневековом городе, в России. Другая — где-то очень далеко… В красивой стране, где равнины замыкают голубые горы, а люди в меховой одежде пасут огромные стада. Но понимаешь ли, и это тоже происходит не в наше время. И где-то далеко, не в Европе…

Тебе вообще надо найти в России двух людей. Один из них такой маленький, с черными волосами. У него большая борода, как у владельца кукольного театра, из Пиноккио… Я бы сказала, что его характер тоже оставляет желать лучшего… Но как будто тебе он поможет…

А второй очень похож на сына нашего алькальда… Такой же бритый, крепкий, с такими же толстыми губами, и так же изо всех сил старается казаться хуже, чем он есть…

Путешествие будет опасным, милый! На твоем месте я бы причастилась и исповедалась. Я совершенно не исключаю, что тебе придется прикончить там парочку красных. Ну да отец Мариано грех тебе потом отпустит…

И старушка ясно, светло улыбнулась любимому внуку.

— Бабушка, кого бояться? Кто самый опасный для меня?

— Человека бойся рыжего, недоброго… Он в очках и с бородой. Рыжей, острой, как у дон Кихота… Он очень многословен, этот человек, до отвращения… А знаешь, я ведь тебе уже все и рассказала! Ты молодец, умеешь задавать вопросы! Я верю в тебя, внук! Пора, пора исполнить последнюю волю и благословение деда!

Игнатий Васильевич точно знал, что сам он пробраться в Россию не сможет. Он просто не знает, как это делать и с какой стороны взяться. К счастью, было известно, к кому следует обращаться.

Скорбно поджав губы, Игнатий позвонил во Франкфурт.

— Мне бы Николая Романовича Ведлиха… Николай Романович? С вами говорит Курбатов…

— А! Ну конечно, здравствуйте! Я слышал, Василий Игнатьевич скончался… Мои соболезнования!

— Понимаете… Тут возникла проблема… Нам необходимо попасть в Россию, а вы понимаете, так просто нас ведь не пустят…

— Ну почему же, почему же… Вполне могут и пустить… Вот Голембовского же пустили. И Таубенберга впустили. Вы им отдайте все, чем владеете, отдайте… Они обожают валюту! Впустили же этих! И вас, я думаю, впустят. Вы им только сперва все свое отдадите, и впустят. Ну да и правда, рассудите сами, ну зачем вам имущество, если в СССР ехать… Будете жить себе, как все советские люди, без частной собственности, на зарплату. Вы же этого хотите?

С полминуты Игнатий Васильевич молчал, только открывая и закрывая рот. Чтобы продолжать, ему пришлось уже откашляться.

— Мы, вообще-то, думали, не сообщая властям… Может, под испанской фамилией…

— Можно и так. Можно. Это Юрлова убили при переходе границы. А вот Поляков почти до самой первопрестольной дошел. Он, правда, в ледяной ванне больше суток не выдержал, ну это уже… так сказать, издержки, земляки… Это кому как повезет. Говорят, иногда и дольше держатся…

— Николай Романович, мы думали через Финляндию, там же озера, а Василий плавает неплохо… — начал было Игнатий Васильевич голосом уж вовсе извиняющимся и «юбилейным».

— Жопой вы думали!! — словно бы взорвалась трубка. — Болван! Ферфлюхтер чертов, Himmeldonnerwetternocheinmal!! [12] Вы соображаете, куда звоните?! — дико надсаживался Ведлих. — Вы что, не понимаете: сейчас на проводе, небось, висит майор или там подполковник… Висит и радуется. Ему, подонку этому, награда будет, а твоего сына, трепло, они пристрелят; при нелегальном переходе и пристрелят… Об этом ты думал, скотина?! Еще пошли мне сына через Финляндию, придурок, болтун ненормальный!

Несколько секунд из трубки было слышно только сиплое, прерывистое дыхание. Потом…

— Игнатий Васильевич, вы меня слышите? — Ведлих говорил неожиданно мягко, вежливо. — Отлично… Нам, я чувствую, необходимо встретиться… И притом встретиться так, чтобы вы никак не попали под наблюдение… Потрудитесь быть на Канарах, в Лас-Пальмасе, на острове Гран-Канария, не позднее первого июня… Я буду там. Прийти надо будет в лавку Ахмеда, на… (и он назвал улицу, которую читателям знать совершенно не обязательно). Там вы покажете часы Буре, часы Василия Игнатьевича… Для Ахмеда сигналом будет то, что написано на крышке, с тыльной стороны… Вы поняли?

— Там же не написано, там процарапано…

— Молчать! Хоть сейчас перестаньте трепаться! Так я вас жду. Приезжайте с сыном, поговорим. Только, бога ради, не болтайте ничего и никому; если, конечно, сына видеть хотите живым…





Канары считаются едва ли не лучшим в мире курортным местом. И миллионы людей со всего мира съезжаются сюда, чтобы провести отпуск на чудных, несравненных Канарах.

— Прости, папа… Можно, я сам покажу Ахмеду часы? И знаешь… Давай везде только по-испански, а? Не надо никому показывать, что мы русские… Может, и правда разговор слушали…

Игнатий Васильевич только сопел и отдувался. Превосходство сына во всех этих делах приходилось признавать — но, прямо скажем, очень не хотелось. Тут и отцовское реноме… И за сына все же было страшно. Телефонный рык Ведлиха настраивал на лад самый серьезный. А парень лез и лез, как раз туда, куда сам он, папа Игнасио, не полез бы ни за какие коврижки…

Конкретное время Курбатовым названо не было. Зайдут, когда зайдут. Условие, кстати, очень неудобное для всех, кто собирается за ними наблюдать. И Курбатовы охотно прошлись по набережной перед тем, как углубиться в торговые улочки.

У причала высился корабль. Золотыми русскими буквами горела на нем надпись: «Заря коммунизма». На пирсе, возле корабля, торчали шлюхи. Над фальшбортом тоже кто-то торчал, в нахлобученной на глаза шляпе.

— Гомосеко? — проорали с пирса шлюхи.

— Nou! — раздраженно ответили сверху.

— Импотенто? — сочувственно переглядываясь, кричали девицы. — Спускайся, с импотентов такса та же…

— Nou! — неслось сверху с некоторой даже отчаянностью.

— А, замполито!

И разочарованные шлюхи расходились.

Ну вот и нужная лавчонка. При входе звякнул колокольчик, и вот к ним уже спешил Ахмед: большой, толстый, очень подвижный, очень похожий на самого себя — на восточного торговца и совершенно не похожий ни на кого другого.

Увидев гостей, Ахмед начал с испанского, попытался угадать, кто они, перешел на интернациональный, английский.

Какие разные мысли могут возникать у близких родственников, и при одних и тех же обстоятельствах! Игнатий подумал, что хорошо бы и правда купить у Ахмеда какую-нибудь мелочь и спокойно уехать домой… Да вот поди ж ты, последняя воля отца… А Василию очень понравилось, что Ахмед не может сразу определить, кто они. Если за лавкой следят, то и наблюдатели не смогут сразу сказать — вот мол, вошли двое русских… Как бы ни были опытны филеры, вряд ли они смогут определить национальность людей точнее, чем этот профессиональный торговец из международного порта.

— Мы не покупать… нам Николай Романович сказал, что к вам можно обратиться… — произнес Василий и выложил часы на прилавок.

Ахмет взглянул в лица уже совсем иначе — быстро, цепко. Взял часы, посмотрел надпись, кивнул. Его первую улыбку, на входе, можно было считать и широкой, и искренней, и дружелюбной. Но только до этой, второй улыбки. Эта новая улыбка была адресована уже не клиентам — друзьям. Улыбка для своих…

— Ти трэтий… — сказал Ахмед, осторожно выговаривая русские слова, — два по два приходиль, носиль часьи…

У Василия сердце бухнулось куда-то вниз: стало ясно — разговор с Ведлихом подслушали, выводы сделали, идут по пятам… Впрочем, сразу же мелькнула мысль, что все равно их фотографий нет у тех, кто подслушал разговор.

— Нам сказали, что вы должны нам показать, где искать Ведлиха… — начал Василий.

Ахмет кивнул, чуть ли не разинул рот и внезапно опять заулыбался своей первой, торговой улыбкой:

— Вот, посмотрите, такого рапана вы больше нигде не найдете!

Сзади хлопнула дверь, заторопились нервные шаги.

— Что вам угодно?

Василий подхватил отца под руку, сделал страшные глаза, утащил выбирать рапан…

— Ты, ублюдок, долго мне будешь народ портить?! Скотина какая, ты опять туристам свою пропаганду всучил?! Перестрелять вас, подлецов!

Орущий на секунду повернулся в сторону оцепеневших Курбатовых.

— Представляете себе, советским туристам гадости всучает! Антисоветчину! Вы откуда, господа?

— Мы из Испании.

— Ну вот представьте, если бы вам, да что-то про… про каудильо! Про то, как он врагов расстреливал?! Как бы вам это понравилось?

Игнатий Васильевич уже собирался пожать плечами и сказать, что пожалуйста, пусть себе дают ему любую литературу про каудильо, на здоровье, у него своя голова на плечах…

Василий уже приготовился вцепиться в отца, чтобы он ничего не сказал…

А вошедший человек опять развернулся к Ахмеду.

— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — почему-то по-русски отвечал Ахмед, и лицо его приобрело подчеркнуто глупое, замкнутое выражение.

— Сгною! В землю по уши вколочу! — продолжал надрываться вошедший.

— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — повторял по-русски Ахмед все с тем же нехорошим выражением.

Занимаясь рапаном, даже расхваливая папе какую-то раковину, откладывая ее «для покупки», Василий внимательно наблюдал за этим орущим человеком.

С одной стороны, лицо орущего было какое-то положительное до идиотизма. Лицо, черты которого словно бы должны были сами по себе говорить, что этот человек не способен врать, воровать, желать жены ближнего своего и даже помышлять о всяких гадких, неприличных поступках.

С другой стороны, тщательно выбритое, голое лицо было удивительно лживым. Всякий, столкнувшийся с этим человеком в толпе, был обречен проверять, надежно ли положен кошелек и есть ли кому присмотреть за серебряными ложками. Скажи этот человек… ну, допустим, про то, что дважды два четыре или что Волга впадает в Каспийское море… И у любого возникло бы желание немедленно проверить — полезть в таблицу умножения или в географический атлас…

Словно бы одна половинка лица отрицала другою половинку… и в результате верить оказывалось совершенно невозможно ни той, ни другой. Даже сама лживость этого стертого человека оказывалась лживой и требовала разъяснения.

Еще несколько минут прошли в совершеннейшем ужасе.

— Задавлю! — визжал визитер, — расстреляю, и никто не скажет!

— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — повторял, как заклинание, Ахмед.

— Хулиган твой Солженицын! Бандит! Предатель Родины! — выл пришедший.

— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — повторял Ахмед, и его умная, живая физиономия становилась все грубее и тупее.

Впрочем, и в воплях этого стертого, непонятного человека почудилась Василию нарочитость. Сразу это не было заметно, но при небольшом хотя бы наблюдении становилось видно: человек орет не потому, что ему хочется. Он орет, словно бы выполняя работу. И орет совсем не то, что хочет. Трудно сказать, почему так казалось, но как будто он вопил не сам по себе, а по некому приказу или по казенному расписанию. Полагалось ему вопить, чтобы получить деньги, — он и вопил.

Минут пять прошло, пока стертый человек проорался. Устал и оперся о стойку — видно, хотел отдышаться. Если и правда так возмущался, почему сразу не выйдет? Василий уже прикидывал, как подойти к Ахмету со светской улыбкой, мол, выбрали они ракушки… Но его опять опередили.

— У тебя хоть порнография-то есть?

Теперь Ахмеда спрашивали по-русски.

— Есть. Советский порнография… Хочешь, да? — улыбался Ахмет своей коммерческой улыбкой.

— Советская? Для туристов?

— Для туристов…

— Давай советскую, хоть какая-то польза от тебя…

Ахмед нагнулся, протянул из-под прилавка несколько тонких книжек, только что оравший взял их в руки…

— Тьфу! — внезапно снова заорал он так, что Игнатий Васильевич нервно вздрогнул, швырнул брошюры. — Имей в виду, я тебя еще достану! Еще не раз увидимся, скотина!

Позади Курбатовых с грохотом захлопнулась дверь. На столе перед покупателями лежала пачка «советской порнографии»: «Целина», «Возрождение», «Малая земля». Сочинения генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева. Был в пачке и русский оригинал, и переводы на французский, на испанский…

Ахмед опять улыбался, и опять широко, дружески… но теперь еще и победно.

— Ви тут не глядит, этот мудак из кэгэбэ, козель засраний… Ви приходит в два часа, кафе Мухаммед. Тот же улиц, тфа и тфа…

Солнце светило вовсю, заливая улицу и лавки. Бродячие торговцы рвали туристов за рукава, пытались всучить «черепаховые» гребешки (сразу видно, что пластмасса), гадальные карты, воздушные шарики, авторучки, прохладительные напитки. Из подворотни внезапно метнулся прямо под ноги, мазнул кремом, заработал щетками мальчишка… Игнатий только руками развел, не успел среагировать… Пришлось откупиться монеткой.

Было ярко, празднично и шумно. Где-то далеко шумел прибой. Уже начавшие уставать, Курбатовы удивлялись: какое надо здоровье, чтобы так вот отдыхать!

Мухаммед был похож на Ахмеда — разве что больше и толще. Его зычный рев покрывал сразу пол-улицы. В его кафе были только две стены. Двух других не было вообще, только столбы поддерживали потолок. Вместо стен шли плетеные бортики высотой примерно до пояса. Гости сидели в тени, на огромной веранде, и могли смотреть на улицу.

Впрочем, Курбатовых провели в глубину, в комнатку, окнами выходящую в проулок. Стоял самый жаркий час дня, камни страшно накалились, и пот испарялся с лиц раньше, чем его успевали вытереть. Резкий свет раздражал, резал глаз. И было самое время сесть в этой комнате с высокими потолками, плетеной венской мебелью, распахнутыми настежь окнами.

Хозяин просил не занимать одно из кресел, оно как раз для… гостя. Кресло самое простое, венское, плетеное. В точности как у Курбатовых.

Николай Иванович Ведлих появился внезапно. Словно бы возник из ничего. Вот его не было — и вот он уже здесь, улыбается и пожимает руки, движется бесшумной походкой. Индус вздохнул с явным облегчением, усадил дорогого гостя в то, заветное кресло. Тут только Василий сообразил, чем ценно именно это кресло. Сидя в нем, Николай Романович превосходно видел и вход в лавку, и всю улицу. И вообще сидел лицом к двери. Войти в комнату незаметно для него было совершенно невозможно.

В полутьме индусской лавочки на тропическом курортном острове сидел старичок — маленький, смуглый, с тощим аскетическим лицом, с пигментными пятнами от старости… Сразу было видно, что физически он очень крепок и даже не силен — а скорее невероятно вынослив. И очевидно, что не испанец, не итальянец, не француз… От старичка просто «пахло» Северной Европой… хотя трудно сказать, почему. Пахло, и все.

Василий видел Николая Романовича впервые, и он ему очень понравился. Игнатий Васильевич уже встречался с Ведлихом — тот раза два приезжал к отцу, и отец совершал сразу несколько глупых поступков. Во-первых, отец сразу бросал все дела, и они с Ведлихом начинали пить вино, коньяк и водку.

Во-вторых, отец приходил в какое-то странное, тревожное настроение, становился очень неспокоен, и они с Ведлихом пили и вспоминали о каких-то людях, чьи имена ровно ничего не говорили для Игнатия, о событиях каких-то древних времен, которые уже давно не имели ровно никакого значения.

Чего стоил хотя бы неизменный первый тост: «Следующая встреча — в России!» Разве отцу было так плохо здесь, в Испании?.. Там, в России, он сам рассказывал, лютуют ЦК и КГБ, его родственников, скорее всего, давно убили, да и апельсины там не растут…

Разговоры о погибших при переходе границы, о пытках в подвалах КГБ были попросту ужасны и могли только напугать до полусмерти Игнасио Мендозу — обеспеченного, почтенного, законопослушного коммерсанта…

Потом отец еще несколько дней отходил от общения с Ведлихом, был рассеян, работал спустя рукава и, случалось, изрядно отпивал из всяких ярких бутылочек со старыми… даже не винами, а с арманьяками и коньяками.

Обычно с дедами сидела и мать, а последний раз зашел и младший внук, и они тоже находили что-то во всем этом, какой-то непонятный для Игнасио смысл.

Третья глупость была в том, что всякий раз отец давал Ведлиху приличные суммы денег. «Прижучь их, сволочей, на мои!» — громко говорил он Николаю Романовичу, а тот довольно кивал, крякал, и выражение лица у него было такое, словно он должен был сейчас сбегать и на эти деньги купить выпивку.

Разумеется, это были деньги отца, и он имел право тратить их, как считал нужным. И, конечно же, они не слишком обеднеют. Игнасио понимал и то, как хочется отцу хоть как-то нагадить тем, кто выгнал его с Родины. Но давать деньги на такие дела было все-таки глупым.

Так что Игнатию Васильевичу Ведлих категорически не нравился, и в причине этого не было решительно ничего загадочного. Ведлих весь, до последней клеточки, до последнего волоска, был из сложного, сурового, неблагополучного эмигрантского мира, — из того самого мира, из которого пришел отец… Но почему, почему он не хотел прийти — и жить себе спокойно?! Ведь все уже кончилось, все позади — и побег из этого страшного, непонятного государства, и война… Чего они рвали душу, эти старики, зачем они пили и плакали, зачем постоянно вспоминали то, что заставляло их пить и плакать еще сильнее?!

Николай Романович расположился надолго, водрузил локти на стол. Перед постоянным гостем, чьи вкусы прекрасно известны, мгновенно появилась глубокая тарелка с пельменями, перец, уксус и соль, огромная бутылка со «Смирновской», черный хлеб.

Зрелище человека, уписывающего пельмени под водку на побережье тропического острова — само по себе весьма интересное зрелище. А ел Ведлих с колоссальным аппетитом.

Ел Николай Романович со вкусом, прихлебывал водку, прижмуриваясь от удовольствия. И все время задавал вопросы. Откуда… Почему… Зачем… Кто сказал… А еще он ухитрялся угощать Игнатия с Василием, и еще поглядывал в окно… так сказать, контролировал ситуацию… Судя по всему, в историю про кольцо он не поверил ни на грош. Вот такие вещи, как последняя воля, как семейная история, на него действовали, и с ними он вполне считался. А необходимость встретиться с двоюродным дедом и братом были для него реальны, как… ну, как те же пельмени. Или как пистолет, очень заметный у него на впалом животе, под пиджаком. Игнатию, кстати, этот пистолет очень не нравился — в одном американском детективе про итальянских гангстеров парень как раз вот отсюда вытаскивает револьвер и сразу же открывает огонь…

Ведлих допил водку, дожевал… Сел, оперевшись локтями на стол, на несколько минут впал в задумчивость. Игнатий ждал с некоторым страхом, но и с облегчением. Ведлих мог отказать, и тогда он не знал бы, через кого можно выполнить волю отца и предсказание матери. И ну их…

А Василий ждал с замиранием сердца, потому что сейчас решалась его (и не только его) судьба…

— Ну хорошо… — сказал, наконец, Ведлих. — Что рискованно, вы, кажется, понимаете. А вот что потрудиться придется — понимаете? Вася, милый, у вас прекрасные намерения. Но вы пройдете по Невскому проспекту метров пять, самое большее. И уже будет видно, что вы иностранец, понимаете?

— А если туристом? Под фамилией Мендоза?

— Это можно… Но, во-первых, вы не сможете ни с кем общаться. Не говоря уже о том, чтобы прийти к родственнику. Вам вообще нельзя будет обнаруживать, что вы хоть немного знаете Россию, — просто чтобы не быть раскрытым. А если вас все же раскроют, то немедленно выставят. Да еще и внесут имя в списки и никогда больше не пустят.

Так что в СССР вы будете ходить по отведенным вам дорожкам, а в сторону — ни шагу. Увидите только то, что вам сочтут нужным показать. А если смоетесь — вас будет искать все КГБ СССР, пока не найдут.

Вы даже не сможете там учиться, как быть советским… Кстати, что этому надо учиться, вы понимаете? Вас же за версту видно, юноша… В смысле видно, что вы из Европы…

— Николай Романович, дорогой… Я согласен учиться. И все расходы на мою заброску мы возвратим. Николай Романович, мне очень нужно в Россию… Голос Василия сорвался на какую-то уже не просто просящую, на какую-то умоляющую ноту. Он сам чувствовал, что говорит неубедительно.

Николай Романович покивал…

— Я ведь не отказываю… Я вам хочу… я вам попробую помочь… Но давайте сделаем так — вам придется пожить у нас. Вы по-русски говорите чисто, я же не спорю… Но акцент все-таки есть… — Николай Романович словно бы извинялся. — Ну, и России вы толком не знаете. Ни исторической России вы не знаете, ни тем паче — современной. И советских вы не знаете. А чтобы в Россию идти и вернуться — все это надо знать… Готовы? — неожиданно спросил он, адресуясь именно к Василию.

И Василий закивал изо всех сил.

ГЛАВА 8

Вечер со стариками

Второй месяц Вася Курбатов жил во Франкфурте-на-Майне, на Флихфюрстенвег, 15, и говорил только по-русски. И говорил, и читал.

Говоря по-испански, по-русски и по-английски, Василий искренне считал себя трехъязычным. Выяснилось, что родной для него все равно испанский, и только испанский. Русский язык был иностранным, и сутками, неделями говорить и читать только на нем было трудно. Даже если Василию казалось, что он даже думает на русском языке, на самом деле он где-то подсознательно переводил с русского на испанский и обратно.

Здесь его делали двуязычным. Человеком, который на русском языке говорит, читает, пишет, думает, сочиняет стихи, молится Богу, объясняется в любви, проклинает, радуется жизни… Русский язык всплывал в его сознании, закреплялся, вытеснял даже испанский. Быстро исчез акцент. Стало легко читать и Пушкина, и Гумилева. Василий перестал думать о значении слов, о правильном склонении и спряжении. Получалось все само, автоматически.

По вечерам, на сон грядущий, Василий читал русскую классику. Он плохо знал Северную Европу — мир дуба, сосны и березы, выпадающего снега, настоящей зимы, прохладного лета, облачных гряд над беспредельными равнинами. Раньше он не вчитывался во многие описания, не запоминал, это не было важно. Теперь приходилось думать про то, как в лесу ель надломленная стонет. Как глухо ропщет темный лес. Наверное, примерно как сосняк в горах Сьерра-Морена… Но, конечно же, надо послушать.

Ну, как рассыпается песок перед грозой — это понятно. Это он видел. И как струей сухой и острой налетает холодок, он тоже знает. А вот как на ручей, рябой и пестрый, за листком летит листок… Листки ведь разноцветные, осенние… Для понимания Василий смотрел репродукции: Шишкин, Поленов, Левитан, Саврасов.

Днем он читал не классику. Читал современных советских авторов. И книги тех, кто вернулся из России. И советологов.

И каждый день смотрел советские фильмы. С каждым днем Василий все лучше понимал мир, из которого пришел его дед. И все лучше понимал, что именно сделало деда таким, каким он был. Во многое почти невозможно было поверить. Настолько, что сознание искало причин не впустить, пыталось объяснить, что люди выдумали… преувеличили, а на самом деле все было… ну, не совсем так… Не так страшно.

Но здесь были еще и свидетели… Легко ли психически вменяемому человеку поверить, что красные прибивали гвоздями погоны к плечам пленных офицеров? Даже не «доброму», не «разумному»… Легко ли поверить в такое просто психически нормальному человеку, неспособному тешиться чьей-то мукой; не алчущему кого-то истязать; не обреченному самоутверждаться таким способом; наконец, сексуально здоровому?

Но жил в Германии Глеб Александрович Рар, и он рассказывал о том, что видел в молодости своими глазами.

Легко ли поверить в то, что в Киевском ЧК живых людей хоронили в одном гробу с покойниками? Но множество личных свидетельств было записано, документировано, опубликовано.

Не легче было представить себе и расстрел монашек в монастыре. И убийство гимназистов, которых узнавали по форменным фуражкам. И убивали на месте. Мальчики перестали носить фуражки, но оставался рубчик. Очень характерный рубчик от гимназической фуражки. Детей убивали, нащупав рубчик под волосами.

Не легче было представить себе партийную дискуссию, во время которой нелюдь вполне серьезно выясняла: уничтожать ли только жен офицеров, а невест не убивать; или невест убивать вместе с офицерами и женами.

Совершенно так же, как полувеком раньше дед, Василий стискивал кулаки, с усилием проталкивал воздух сквозь перехваченное горло…

ЗА ЧТО?! На этот вопрос не было ответа. Его предков убивали не за что-то… Они не сделали ничего плохого (не говоря уже — преступного). Его предков убивали ПОТОМУ.

Потому, что они русские.

Неужели геноцид?! Потомки палачей изо всех сил сопротивлялись. Они были согласны на любую, самую невероятную словесную эквилибристику, на любое вранье, на выдумывание самого невероятного бреда, чтобы не применять этого слова. Один теоретик изобрел слово «стратоцид» — истребление людей по социальным слоям — «стратам» и всерьез полагал, что смысл принципиально изменяется! Ведь геноцид — это истребление народа как такового. А если не сразу всего народа, а по стратам — сначала священников, потом купцов, дворян, казаков… а там уж дойдем и до мужиков — тогда, получается, никакого геноцида нет! Есть только лишь невинный стратоцид…

Василий читал и сочинения тех, кто был прямо повинен во всем этом. Например, сочинения неких Евгении Гинзбург, Надежды Мандельштам, Иосифа Бабеля, — тех, кто делал революцию. И бредни Ленина, Троцкого, Бухарина и Сталина. И материалы XX съезда КПСС. И тягомотину брежневского официоза.

Это было труднее всего. У Васи разжижались мозги от несусветного бреда. Временами возникал естественный, в общем-то, вопрос: как могли люди похерить собственную страну ради всего этого безумия? Как вообще они могли все это читать и, более того, принимать сколько-нибудь всерьез?

«Люди были и будут глупенькими жертвами обмана и самообмана, пока не научатся под всеми… фразами понимать интересы того или иного класса», — млея от изумления, вычитывал Василий у Ленина. «Помещики и сегодня так же кабалят крестьян, как бояре кабалили смердов во времена Русской Правды». «Купеческий капитал играл главную роль в развитии экономики уже со времен Ивана Грозного».

Уровень знаний эпохи? Но тогда уже жили Павел Николаевич Милюков, Соловьев и Владимир Осипович Ключевский… Нет, уровень русской исторической науки был совершенно иным, не в нем дело…

Но тогда что означает вся эта фальсификация русской истории? Чудовищное невежество? Бред сумасшедшего? Сознательная попытка ввести читателя в заблуждение? Словесный понос умственно неполноценного?

Но что бы это ни было, а ведь люди всерьез шли за тем, кто болтал всю эту несусветную чушь. Кто действительно «втыкал штык в землю» и братался с врагом, исходя из «идей классовой солидарности и пролетарского интернационализма»; «превращал войну империалистическую в войну гражданскую»; «экспроприировал экспроприаторов» и начинал, основываясь на словесном поносе, на полубезумном бреде, «строить светлое будущее» и «закладывать основы социалистического общества» (как это делалось на практике, ему немало рассказывали и дед, и бабушка).

Не будь этих миллионов то ли чудовищно обманутых, то ли просто сошедших с ума людей, навороченная словесная пачкотня и оставалась бы таковой. Впервые Василий стал осмыслять Гражданскую войну не как нападение «их» на «нас», а как раскол самих «нас». Как появление среди «нас» тех, кто способен всерьез руководствоваться последствиями рукоблудия Ленина или Троцкого. И ведь не сами по себе писания коммунистически ушибленных и упавших с большевистской печки, а именно появление этих, совершенно непостижимых для Василия людей, руководствующихся писаниями, позволило коммунистам, анархистам, анархо-синдикалистам… прочим «…истам» стать реальным фактором политики, начать влиять на социальную практику и даже захватить власть в нескольких странах Европы и начать строить свое ненаглядное «светлое будущее».

Или вот, более поздний перл, так сказать, уже из арсенала победителей:

«Наша экономическая политика должна обеспечить дальнейшее развитие социалистической промышленности, в особенности ее наиболее прогрессивных областей; всестороннюю электрификацию и химизацию народного хозяйства; ускоренное развитие сельского хозяйства и рост его доходов; расширение производства предметов потребления и улучшение всестороннего обслуживания населения…»

Попробуйте понять, о чем это. Попытайтесь расшифровать содержание. Да что там! Тексты пирамид, тибетскую «Книгу мертвых», сочинения ведических индусов, иероглифику майя легче постичь, чем вот это, написанное вроде бы по-русски.

А это ведь еще и говорят, причем сразу часа эдак по три, без перерыва, без всяких полутонов, безо всяких возможностей хоть о чем-то задуматься, — три часа бреда про «экономику, которая должна быть экономной».

И таковы же были все эти «материалы съездов» все эти «речи товарища имярек», все эти «решения пленумов» и прочие демагогические перлы.

Но опять вставал вопрос о людях, которые принимали всерьез речи, тексты и постановления. Которые жили под всем этим и самим фактом своей жизни, своей профессиональной работой, своими стараниями вольно или невольно, но поддерживали официозный маразм.

Вообще-то, зная кое-что о коммунизме, Василий ждал чего-то пусть преступного, пусть страшного, но все же значительного, крупного… Чего-то такого, что объясняло бы происшедшее с Россией. Что-то равновеликое национальной Катастрофе, безысходному ужасу Побега.

А ничего огромного и не было. Были скучные, глупые книжки, авторы которых пытались выдумать историю и экономику вместо того, чтобы их изучать. Была мелкая возня самолюбий — выяснение, кто лучше придумал, в большем соответствии с сочинениями Маркса или Энгельса. Была «партия нового типа», построенная по модели разбойничьих шаек. Были сопливые интриганы, готовые использовать что угодно и как угодно, лишь бы преодолеть собственную ничтожность, выделиться, сыграть роль… Были толпы безумных, одичалых людей, по своему невежеству принявших все это всерьез и затеявших воплощать в жизнь. И были последствия — разрушенная экономика, убитая земля, искалеченная инфраструктура, уничтоженная культура, ГУЛАГ.

И были родившиеся позже… Так сказать, пришедшие на руины и даже толком не знающие, что было в России до руин. И вынужденные принимать всерьез сказки о собственной истории и осмыслять мир в категориях марксистско-ленинского новояза.

При желании можно было найти всему этому какие-то более высокие, более торжественные слова… Но зачем?! Василию везло — он воспитывался в стране, где красножопых вылавливали на государственном уровне; а поймав, отправляли прямо домой, в преисподнюю. В Испании, в отличие от Франции, даже Германии, не было активной пропаганды разного рода «розовых» — социал-демократов, левых социалистов, еврокоммунистов и т.д. Не было формирования общественного мнения через вдалбливание стереотипов: «Все порядочные люди так считают!» Или: «Умные люди знают, что…»; «Если вы интеллигент, то Вы должны…».

Такие стереотипы при частом произнесении помимо воли проникают в мозг, формируют отношение к жизни, заставляют жить с оглядкой. Тебе не нравится Малевич?! Ты недостаточно умен. Потому что все умные люди… Тебе неприятен коммунизм?! Но ведь порядочные… Наверное, ты чего-то недопонял. Ты восхищаешься генералом Франко, спасшем Родину, цивилизацию и Церковь?! Но ведь это неприлично! Всякий генерал — в принципе дурак и военный дебил! Если ты интеллигент, ты должен…

На свое счастье, Василий не подвергался этой массированной атаке. Читая бред, он прекрасно понимал, что это и есть бред. Ничто не мешало видеть дурость дуростью, а преступление преступлением.

И на него произвела впечатление картина одного художника, Николая Гранитова. Художник бежал в 1930-е годы, вместе с Иваном Солоневичем. Он потерял в СССР всю семью и в Германии прожил недолю. Картина называлась «Коммунизм».

На некотором расстоянии это была очень хорошая и в то же время очень обычная картина. Очень красивая, вполне в духе русской классики: беспредельная снежная равнина, закат. Невольно делаешь к картине шаг и обнаруживаешь, что вся равнина неровная, что на ней — множество бугорков.

Еще шаг — и глаз задерживается на чем-то вроде бы знакомом, на каких-то деталях бугорков… И вот постепенно ты видишь, что вот в этом месте лежит человек, старик. Рука торчит через снег, видна кисть. Вот лежат два трупа, наверное супруги, обнялись. Вот целая семья с двумя детьми. Вот опять одинокий старик. Вот девушка, держит на груди что-то маленькое — наверное, кошку. Вот молодая женщина с ребенком лет двух или трех. И такова вся равнина; вся белая, красивая равнина в лучах закатного солнца, плавно уходящая к горизонту.

Василия учили и тому, как живет современная Россия. Современная Советская Россия, послевоенная РСФСР, оказалась составной и далеко не самой привилегированной частью Советского Союза.

Более того — Россия, РСФСР, была откровенно поставлена в самые невыгодные условия. Например, во всех республиках были свои Академии наук. Например, Академия наук Грузинской ССР, с 52 действительными академиками и 57 членами-корреспондентами, или Академия наук Эстонской ССР, и в ее составе — 21 академик и 19 член-корреспондентов. Даже кочевники Центральной Азии проявили вдруг, под благодетельным воздействием марксизма, колоссальную приверженность наукам и искусствам. Академия наук Киргизской ССР объединяла 28 действительных членов академии и 20 член-корреспондентов.

«Своей» Академии наук не было только в РСФСР. Почему? Кому было это нужно? Зачем?

Во всем мире стоимость апельсинов и картофеля примерно одинакова… Но в СССР апельсины, производимые, ясное дело, не в России, стоили примерно в 10 раз больше, чем картофель, выращиваемый в Белоруссии и в России.

Борьба с расизмом была как бы одной из основных задач СССР… Но Василия поразил факт: в 1949 году указом Сталина крестьянство Грузинской ССР было освобождено от ряда повинностей — стране надо было дать оправиться от страшных последствий войны… А одновременно колхозники Белоруссии должны были сдать ВТРОЕ больше хлеба — страна нуждалась в том, чтобы изжить страшные последствия войны…

И это — отсутствие национализма?! Расизма?! Но самое поразительное, что большинство русских — не враги советской власти. Может быть, и не друзья — но не враги. И у них есть свой мир представлений, ценностей, идеалов, свои стереотипы и понятия — совсем не такие, как у русских старой России или зарубежья.

Если хочешь проникнуть в этот удивительный мир, нужно знать, как он устроен. Как там одеваются, ходят и живут. Как приказывают. Как исполняют приказы (и исполняют ли их вообще… Кто-то говорил, что в России можно жить только потому, что законы в ней не исполняются…).

Постепенно Василий начал узнавать Россию. Стыдно было вспоминать, что в Испании, дома, искренне считал, что Россию знает, и неплохо.

В первый же вечер во Франкфурте Василий заявил что-то похожее людям, с которыми знакомил его Ведлих.

Васе хватило ума гордиться сделанным знакомством. А от внимания к нему этих людей он просто раздувался от гордости. Каждый из них был в определенной мере личностью исторической. История жизни каждого из них тянула на приключенческий роман… даже на целую библиотеку историко-приключенческих романов. И куда там Дюма!

И как они знали Россию! Как тонко понимали все русское, как чувствовали краски, формы, даже запахи. Как любили русское лицо, русское слово, русскую интонацию, буквы русского алфавита…

И вот им-то Василий заявил, что Россию знает хорошо… А что они думают?! Родина предков, как-никак…

О, старцы были очень деликатны. Чуть улыбаясь, они обменялись понятными им взглядами и попросили Василия задать им два-три вопроса по россиеведению. Так, в порядке дружеского взаимного информирования, чтобы им лучше понять уровень подготовки молодого коллеги… и своей собственной.

— Назовите второй по размерам город России, после Москвы и Ленинграда! — уверенно скомандовал Василий. — В честь кого названа Третьяковская галерея?

Борис Сергеевич переглянулся с Николаем Романовичем… Они оба — с Дмитрием Владимировичем… Даже Василий заметил, что их лица приняли какое-то особенно тоскливое, даже несчастное выражение. Да, все они переглянулись, поджимая губы, скорбно кивая головами.

— Как это ни обидно, а вы, кажется, все же считаете нас дураками… — задумчиво произнес Борис Сергеевич, очевидно, выражая общее мнение.

Кровь бросилась Васе в лицо.

— Да нет же… Я хотел… почему вы…

— Да потому, что это не вопросы. Если бы мы дети маленькие были, тогда еще ладно… Неужели вы думаете, что мы не слыхали ничего ни про Киев, ни про Казань, ни про Ростов? Ни тем паче — про купца Третьякова? Нет, так нельзя… Хотите, мы зададим несколько вопросов вам — и, конечно же, не самых сложных. Но таких, чтобы было ясно — России вы не знаете… Идет?

Мучительно покрываясь красными пятнами, Василий кивнул головой. Да, у старцев были другие вопросы; вопросы совсем другого уровня.

— Почему в 1957 году для строительства Академгородка выбрали именно Новосибирск, а не Иркутск, не Томск и не Красноярск?

— Кто самый популярный писатель в современной России?

— Почему во многих городах СССР запретили прокат фильма «Гараж»?

— Какую часть советского бюджета составляют нефтедоллары?

— С какого года в СССР ввозят зерно из США и Канады? Сколько именно, через какие порты?

Василий не ответил ни на один вопрос. По поводу зерна помнилось только, как дед и Николай Романович зловещими голосами обсуждали, до какого сраму дожила Россия… Но вот когда именно это произошло…

И теперь Василий учился знать Россию — хоть немного. Но и знать Россию — недостаточно. Если Василий хотел попасть в СССР и вернуться, он должен был уметь быть советским. Иногда ему казалось, что это и есть самое трудное.

Хотя учитель у него был превосходный — парень ненамного старше, родившийся в СССР, в Ленинграде, Андрей Китов. В 1982 году семья выехала из СССР… и Андрей Китов тут же оказался во Франкфурте.

Он-то знал СССР не понаслышке. На третий день жизни во Франкфурте Андрей Китов кинул Василию советский паспорт и командировочное удостоверение — «посмотри, что там неправильно…». Василий сразу же заметил, что печать к удостоверению приклеена. Что не в порядке с паспортом, он так и не понял, и недовольный Китов показал ему — в этом паспорте нет прописки (а так быть не может); нет отметки о военной обязанности. К тому же паспорт недействителен — просрочен…

Кстати, нашлись неполадки и в командировочном удостоверении. Василий отодрал фальшивую печать и успокоился… А кроме того, командировочное подписал главный бухгалтер… А этого тоже не может быть, потому что командировочное подписывает начальник учреждения… чаще всего вовсе не начальник, а секретарь или глава канцелярии. Даже лучше, если подписывает не начальник, так как могут задуматься: почему начальство так внимательно? Почему эта командировка у него под контролем? Гораздо лучше, если подпись — секретаря. Вот так, палочка перед фамилией — значит, расписался не начальник, а кто-то за начальника.

Володя научился отвечать на вопросы типа: как выглядит третий дом налево от ГУМа? Сколько этажей в доме напротив Казанского собора? Что в этом здании находится? Какие номера автобусов идут из центра Москвы в Беляево? Как проехать с Казанского вокзала в аэропорт Быково?

И снова его экзаменовали, причем уже на полную катушку. А потом сели с Семеновым, главой Закрытого сектора, и Семенов показал ему подходящую легенду.

Имя пусть остается собственное. Курбатовых-то пол-России. Он — из Ростова-на-Дону… Есть огромная разница в том, как себя ведут люди из больших городов и с периферии. Быть человеком с периферии он, скорее всего, не сумеет. Да и не нужно — работать предстоит в основном в столицах, может оказаться выгоднее проявить знание, где что находится, знание транспорта. В смысле, проявить, не выходя из легенды.

Быть из Ростова лучше всего — далеко на юге, меньше возможностей, что попадется кто-то настоящий из Ростова. Да и жители Петербурга бывали там ох как не все. В СССР есть сильное предубеждение против «не своих» — тех, кто происходит «не отсюда». Многие свои привычки и черты характера Василий сможет списать на Ростов…

Говорок? Нет, он только у уроженцев, кто родился и живет. Да и не такой он сильный, ростовский говорок, гораздо слабее, чем в Харькове.

— Вот кем бы тебя хорошо было сделать, — неторопливо объяснял Семенов, — это инженером или производственником — это идеально, это массово… Но ты же в этом ни бум-бум… Или все-таки бум-бум? Ну вот, мы же и говорили…

А гуманитариев там мало, и очень специфичные они. Если гуманитарий, то не связанный ни с какой идеологией… Вот ты скажи, ты как археолог — практику проходил? В раскопках участвовал? А публикации есть? В лицо знают?

Ну вот, ты археолог, а знать тебя там не знают. Так что вроде бы сойдет… Но ведь археологов там на весь СССР меньше, чем в одной области Франции… Скажем, в Лангедоке или в Провансе, на 5 — 6 миллионов человек, археологов больше, чем в СССР на 300 миллионов. На их пресловутой «шестой части земного шара».

Проверить археолога в любом из городов — делать нечего. Надо что-то более массовое… распространенное пошире…

Тот же школьный учитель… Только там учителей-мужчин мало. Платят им плохо, престижность профессии низкая. Мужчина-учитель — это исключение из правил.

А если связанный с археологией? Сейчас много кружков развелось. Вот, скажем, парень кончил университет, распределили его в школу. А он в экспедициях был и хочет в науку. И начинает в своей школе делать, скажем, музей. И кружок ведет с детьми, берет их на раскопки…

Так что вот твоя легенда, парень. Кончил ты Ростовский университет и хочешь быть археологом. Создал ты кружок юных археологов, при школе № 104. Вот она, «твоя» школа, запомнил? Проработал там два года, каждый год возил детей на раскопки. Между прочим, в экспедиции Здановича каждый год — школьники из 104-й, а какой там учитель был с ними и был ли вообще — это никто не запомнит. А через два года отправила тебя школа в Ленинград — для поступления в аспирантуру. Ты еще сам не знаешь, о чем будешь писать, по археологии или по педагогике… А это главное, сможешь везде шататься, без проблем. И ходить по любым адресам — в Ростове дали, мол, там живут люди хорошие…

Семенов замолчал, дал полюбоваться на новенькие документы — паспорт, командировочное, характеристика, фотографии 3x4, с уголком. Смотрел строго, вздыхал, наблюдал. Без улыбки спросил, что надо делать с паспортом.

Василий правильно ответил — паспорт новый, его надо «затереть». Надо его поносить в кармане; раскрывать на разных страницах и снова поносить, чтобы он не был таким новеньким.

Семенов кивал, хмыкал.

— А поедешь ты через Варшаву. Поедешь туристом, под настоящим именем, Мендоза. Там тебя встретят, вот адрес. Живи в гостинице, что делать — объяснят. Адрес, главное, запомни…

И Семенов хорошо заулыбался.

ГЛАВА 9

Россия!

Может ли испанский турист взять и приехать в Варшаву? В смысле, в народную, в социалистическую Варшаву? Ясное дело, может! А может он подружиться с местным парнем, почти сверстником? Конечно, может! Это почти не подозрительно.

В СССР, конечно, такому туристу шагу бы ступить не дали, а уж любой «почти сверстник» просто обязан был шарахнуться от знакомства. Советские люди не знакомятся с кем попало! И если бы даже был у советского сверстника соблазн поговорить с иностранцем, пригласить его домой, не всякий, ох не всякий бы решился!

«Просекут» компетентные органы — и будешь «на карандаше». Появится в этих самых, в компетентных, на тебя дело. Впишут в него всю твою биографию, с прадедов, будут вокруг тебя постоянно вертеться стукачи, а на папке твоего дела будут стоять большие буквы «КИ», — что значит — «контакт с иностранцами».

Юноша из СССР обязан был это учитывать. Особенно если работал там, где речь шла о государственных тайнах, — скажем, на производстве… чего-то там. Ведь нельзя доверять ответственные участки производства тому, кто имеет контакты с иностранными шпионами.

Не лучше, если работа у юноши — «идеологическая». Скажем, если он историк… Ведь давать делать карьеру — тем более в науках гуманитарных — можно только тем, кто идеологически выдержан… Больше, чем юноша в СССР, шарахнулся бы от сверстника из Испании, пожалуй, только юноша из ГДР.

А вот полякам, получалось, как-то можно… То ли потому, что такая уж это легкомысленная, непозволительная нация. То ли потому, что треть живущих на земле поляков живет не в самой Польше, а по всему миру — от соседней Скандинавии до Австралии и Парагвая. И трудно найти семью, у которой нет родственников за границей. Следи за поляками, не следи — все равно не уследишь за их контактами.

Но чем бы ни объяснять, а получается, что в Польше было можно много такого, что нельзя было ни в СССР, ни в ГДР, ни даже, скажем, в Болгарии с Румынией…

— У нас тоталитаризм был мягкий… совсем мягкий! — объясняла Василию позднее одна дама, — вот такой…

И дама погладила его по физиономии, показывая, какой мягкий был у них тоталитарный строй.

В одном ошибается дама — тоталитаризм не бывает ни мягким, ни жестким. Тоталитаризм — это тоталитаризм. Для объяснения этой «мягкости» приходится использовать лагерное слово «режим».

Степень жесткости режима старые политзеки определяют моментально и очень точно. Варлам Шаламов, например, сразу же сказал, что в лагере у Ивана Денисовича режим был мягкий, потому что в повествовании упоминалась кошка. Будь режим жестким, колымским, кошку давно бы съели…

Вот и в разных странах социализма тоже режимы были разные. В ГДР режим был самый жесткий. Потом шли Румыния и СССР. В разных республиках, конечно, тоже режим был разный. Самый жесткий — в Белоруссии, на Украине, в РСФСР, почти как в Румынии. Уже в Казахстане — помягче. А в Эстонии, в Армении, в Литве режим был мягким, спокойным, временами даже проглядывало что-то почти человеческое…

А вот в Польше режим был совсем мягким. Едва ли не самым мягким среди социалистических лагерей… то есть, я хотел сказать, среди стран лагеря социализма.

В Польше юноша, познакомившись с иностранцем из капиталистической страны, не должен был бы долго размышлять, чем отольются для него минуты бесшабашного знакомства. В Польше многое решалось проще, даром что социализм… Ну вот, испанский турист стал встречаться с польским юношей, общаться, раза два у него ночевал. Испанцу не сиделось на месте. Он уезжает в одну поездку, в другую. Фотографирует Ченстохов, купается в Балтике, знакомится с девицей из Лодзи. Он едет то один, то с польским другом, и не всегда можно сказать, где он. То ли в Гдыне, то ли в Быдгоще, то ли вообще забрался в деревню, изучать польскую глубинку.

А как-то поздней ночью турист оказывается возле остановки международных автобусов. Огромные «Икарусы» стоят молчаливо, их никто не охраняет. Ах, ах, какое упущение! Ведь завтра часть этих «Икарусов» поедет не куда-нибудь, а в СССР! Классовый враг может использовать советские автобусы, проникнуть в страну рабочих и крестьян!

Да, автобусы никто не охраняет! Нехороший турист подходит к ним вплотную, выбирает нужный… и внезапно ныряет под днище. Луч фонарика прощупывает грязное, забрызганное днище «Икаруса». Непросто найти нужное среди множества металлических деталей, в бесконечных грязевых потеках. А, вот оно! Человек ложится на спину, вставляет в отверстие рукоятку — она почти как изогнутая, коленчатая дверная ручка и очень точно входит в паз. Отжимает, поворачивает рукоятку, отодвигает металлическую пластину. Открывается черный провал, луч света прыгает в него. Человек выключает фонарик, пролезает в этот лаз.

Ага, вот он, рычаг, теперь можно закрыть лаз. С мягким щелчком пластина становится на место, входит в паз, и на мгновение вспыхивает паника: а если не смогу открыть?! Глупости, больное воображение. Вот она, волшебная рукоять…

Опять пляшет лучик фонарика, теперь уже по стенам тайника. Стоять и сидеть в нем нельзя, пахнет бензином и прелью. Впрочем, в нем было удобно, а главное — достаточно просторно. Можно согнуть ноги, можно вытянуть, и притом не издавая шума. Лежать можно было без труда — поролон, ветошь на полу, какая-то обивка на потолке и стенках.

Места хватит и ему, и «дипломату» — с такими плоскими чемоданчиками ходят многие в СССР. В «дипломате» есть еда, емкость с водой… Лучше, конечно, не пить — ведь ехать будем больше суток… Василий устроился поудобнее, вытянулся… и заснул. Стояла глухая ночь, а он все-таки устал… А что, если туриста хватятся?! Если компетентные органы вдруг выяснят, что им давно уже не попадался этот молодой испанец?! Но это маловероятно. Режим в стране легкий, за каждым иностранцем не следят. А он не сделал ничего плохого, никак не выделился, чтобы следить стали бы именно за ним. А если и начнут искать? Ну и пусть ищут. Никто не знает точно, куда он поехал, на сколько… Позвонят домой? Ради бога! И папа, и бабушка туриста знают, что им отвечать. Папа скажет, что парень в Польше. Как это, не в Польше?! Вот, вчера пришла открытка! А бабушка «вспомнит», как внук звонил вчера из Англии. И пусть они, компетентные, сами ищут где хотят; ловят, где им самим хочется.

А «турист» возникнет через месяц и расскажет, если надо, где был. А если «возникать» ему не надо, в туалете автовокзала будет одна маленькая надпись. Турист знает, где она будет, и какая надпись, и карандашом какого цвета. И тогда вступит в действие план «X», и турист поедет к другому человеку, а не к юному польскому другу. И перейдет границу в другом месте, и совсем с другой страной…

Василий не мог сказать, сколько именно проспал. Пол под ним дрожал, вибрировал; по крыше тайника топотали. Слышались веселые голоса, говорили и по-русски, и по-польски. Сильнее воняло бензином. Василий даже испугался, что же это будет? Но автобус начал двигаться, бензиновую вонь относило. Вот было шумно, это да…

Прямо над тайником вопила шумная, восторженная дама из Курска. Откуда она, дама, оповещала громко и визгливо и тех, кто хотел слушать, и кто не хотел. Чуть дальше ревел малыш годиков полутора. Кажется, требовал мороженого.

На трассе голоса слышались мало — выл мотор, шуршали шины… Ехать было шумно, но легко. Не трясло, скорее мягко покачивало, и Василию в тайнике было даже комфортнее, чем пассажирам на сиденьях. Раза два автобус подолгу стоял, и тут голоса были слышнее всего. Василий проверял по часам: стояли в Лодзи, потом долго — на границе. В третий раз стояли в Минске. Сначала Василий это определил по часам, а потом еще и пассажиры завопили, назвали место. Итак, он ехал уже почти полсуток, почти 16 часов сидел в тайнике и ехал уже по русской земле.

За это время он два раза поел и сделал несколько глотков воды. Василий перемогался, сколько получалось, а потом все-таки пописал в бутылку из-под кока-колы, плотно завинтил крышку, а бутылку спрятал в «дипломат». Примерно в 12 часов ночи «Икарус» остановился в четвертый раз. Василий знал — выходить рано. Выходить надо только под утро… Над ним, по крыше тайника, стучали шаги: выходили туристы, шумно, весело перекликаясь. Их путешествие кончилось. Хлопнула дверца водителя. Слышно было, как он обходит автобус, что-то бормочет, зачем-то пинает колеса. И снова была тишина, и можно было и поспать.

В 5 часов утра Василий вылез из тайника. Лежа под днищем «Икаруса», он огляделся, выглядывая из-за колес… Вроде опасности нет. Вокруг — такие же машины, за ними — серый бетонный короб. На нем написано: «Автовокзал». Василий даже с некоторой нежностью посмотрел на свой тайник — удобный, надежный и теплый. Чуть ли не жалко было расставаться… Крышка люка легла почти сама, с легким лязгом. И сразу стало непонятно, где вообще находится крышка…

А потом Василий выбрался из-под автобуса и встал рядом, на земле России. И ничего не произошло. В лицо ему ударил влажный, по-ночному холодный воздух. Василия затошнило от свежего воздуха, от ветра и движения, сильно закружилась голова. Пришлось постоять, постепенно приходя в себя. Ну, идти ему недолго, меньше часа. Что главное, он знает направление, знает, куда. Не страшно даже, если остановят. Остановить могут — он ведь может выглядеть странно, непривычно себя повести… К счастью, документы все в порядке… Есть даже билет с ростовского поезда, и приходит поезд как раз в 5 часов утра. Есть и командировочное, и тем паче паспорт… Работа европейского уровня, смотрите — засмотритесь. Лишь бы самому не сплоховать…

Странно идти по этому мокрому, грязному городу. Такую грязь, запущенность, такое безобразие во всем Володя видел разве что в Нью-Йорке.

Очень странно было думать, что эти плакаты, и этот грязный асфальт, и обшарпанные старые здания, и мокрый ветер, налетающий из-за угла… Что все это и есть Россия…

Странно, на улицах уже появляются прохожие. 6 часов утра, какая рань… Хотя ведь им нужно на работу, часто на другой конец Москвы… Спать Васе совершенно не хотелось; купив билет, почти весь день Василий гулял по городу, по центральным улицам Москвы, заходил в Кремль.

Даже такого, сверхкраткого знакомства Василию было достаточно: Москва — город «ненастоящий». Показушный город, в котором под спудом официоза происходило что-то другое, от официоза крайне далекое.

Русское прошлое: сусальный Кремль, превращенный в пряничный музейный городок; переделанные в музеи храмы, Донской монастырь — все это не составляло органической части жизни города. Русское прошлое существовало как некая декорация, фальшиво-искусственная, не связанная ни с чем. Вся эта игра в «матушку Русь» частично была для иностранцев, чтобы стричь с них, с дураков, валюту. Частично — для самоубеждения в том, что советские — наследники Руси… Ну, Василий-то знал, какие это наследники…

Официальная советская Москва, Москва широких проспектов, по которым шуршат шинами черные «Волги», правительственных учреждений, вальяжных чиновников, старичков с военной выправкой и погаными цепкими глазками — это уже более настоящая Москва, уже не декорация — реальность.

Но и эта реальность не до конца настоящая. И она не полна без учета многого другого.

Вот в подворотне толпятся какие-то патлатые типы мерзкого вида, несется сладковатый запах гашиша. Эти мальчики не имеют никакого отношения ни к сусальной «матушке Руси», ни к советскому официозу. Ни там, ни там их нет. Ведь в Советском Союзе нет ни проституции, ни наркомании. Нет организаций рокеров, нет гангстерских шаек, нет целой подпольной индустрии со своими отраслями, своими воротилами, своими правилами игры…

Не было, наверное, и мальчика, который сначала шептался с киоскером, потом воровато сунул ему деньги и получил из-под прилавка блок болгарских сигарет (которых на витрине вообще не было).

Наверное, нету и постового, который задержал «Волгу», быстро получил трешку и взял под козырек нарушителю.

Нету. Вам привиделось. Советская милиция не берет взяток, вы грязный клеветник, вас надо арестовать. И, между прочим, в Уголовном кодексе предусмотрена статья, по которой будут арестовывать, приговорят, отправят в лагеря вас, а не милиционера. Потому что виденное в подворотне — это тоже ваши галлюцинации. И зрительные, и слуховые, и обонятельные. Нету всего этого, нету…

Советский Союз вообще классическое место всего теневого… В нем нет и многих художников — например, абстракционистов, и множества писателей — ни Пильняка, ни Солженицына; многих поэтов — не существует ни Николая Гумилева, ни уж тем более — Ивана Елагина.

Нет ученых — Льва Гумилева, Георгия Вернадского, Павла Милюкова, Павла Савицкого… впрочем, много тех, кого нет.

Нет целых пластов русской истории — например, истории земств. Нет Великого княжества Литовского. Нет русского среднего класса конца прошлого — начала XX века. Уж, конечно, нет никакой конституции врангелевского Крыма. Нет массового убийства священников и монахов. Голод в Петербурге в 1918 году возник сам собой, без малейшего усилия большевиков. Нет 5 миллионов русских юношей, в 1941 году, в первые недели войны, сдавшихся немцам. Нет их физически, нет и в истории.

В общем, существует как бы две Советских России, в том числе и две Москвы. Одна — официальная, и она-то как раз ненастоящая. Город, больше всего похожий на декорацию, в точности как Кремль с его подсвеченными звездами.

А другая Москва официально не существует; это своего рода теневая Москва. Но она-то и есть настоящая, подлинная Москва, столица Советской родины. Москва теневой экономики, теневых социальных отношений, теневой науки, теневого искусства, теневой истории, теневых начальников…

И правила, по которым надо жить в Москве, — это правила именно теневого, несуществующего города. Города, в котором надо знать, где курсируют какие шаечки, где и почем покупают «несуществующий» товар, где раздобывают книги, которых тоже нет, и на какие официальные правила можно наплевать, а на какие — явно не стоит.

Билет у Василия был в плацкартный вагон на поезд, который выезжал в 10 часов, а в Ленинград приезжал в 6 утра. Самым лучшим считался поезд «Красная стрела», выходящий в 12 часов ночи и приходящий в 8 утра, но на него билетов как раз не было.

Впрочем, езда в плацкартном вагоне была очень полезна для Василия. Сам практически невидный, незаметный, он наблюдал за множеством людей. Копировать их, притворяться таким же было несложно.

Несравненно труднее было понять, почему они ведут себя так… И уж тем более — научиться видеть мир, чувствовать, как они. Между ним и советскими все время было что-то… что-то неуловимое, вряд ли выразимое словами. Было в советских что-то, резко отделявшее их от всех других, знакомых Василию людей. Хотя бы это моментальное сдруживание совершенно незнакомых людей в вагоне. Мгновенное объединение всех со всеми, далеко выходящее за рамки вежливости случайных попутчиков. Понять бы, как у них это получается, на каких механизмах…

Приходящий в страшную рань поезд обернулся еще одним благом. Было время пройти пешком по всему Невскому, от Московского вокзала до Дворцовой площади. Было время пройти возле Зимнего, мимо атлантов, завернуть и на Дворцовую набережную. Было совсем рано, каких-нибудь восемь часов, да еще лето, время отпусков. Город еще не встал, можно было спокойно идти, прогуливаясь, не спеша, не встраиваясь в темп движения.

Ясное, сине-голубое утро, и трудно верилось в славу туманного, хмурого Петербурга. На опаловом небе рисовался шпиль Петропавловской крепости; дальше слева торчал над водой Васильевский остров — красные Ростральные колонны, здание Биржи, комплекс Петербургского… нет, уже почти шестьдесят лет — Ленинградского университета. Голубая, синяя, как небо, со множеством оттенков Нева звучно шлепалась, плескалась о гранит. Василий не мог удержаться, спустился на одном из съездов, потрогал рукой эту плотную синюю воду.

И, только потрогав, сообразил: у него сильно изменилось настроение. Спокойная уверенность в себе. Чувство причастности к чему-то большому и важному. Чувство красоты и быстротечности жизни. Гордое чувство сопричастности к российской истории. Чувство красоты и грусти. Печали? Да, и печали. Строгой, изящной печали версальских парков и дворцов. Но и грусти, как это ни странно. Грусть — это только у нас, потому что мы знаем судьбу Петербурга? Или так было замышлено с самого начала? Замышлено теми, кто создавал весь этот могучий, величественный ансамбль?

И какое мощное воздействие! Сколько он был в Петербурге? От силы часа три… А город, получается, уже вошел в него и изменил его состояние, начал делать его частью себя…

И еще — Петербург был настоящий. Наверное, в нем тоже была своя «тень». Но город, его улицы и площади, не оставляли впечатления фальшивых. Не выпячивали грудь, не выставлялись, не пытались казаться нарочито бодрыми, как пытались казаться нарочито честными физиономии гэбульников. Петербург не притворялся никем и ничем, во всех ракурсах оставаясь самим собой.

И Петербург был город русский. Трудно сказать, что заставляло думать так; но носилось в городе нечто… которого, кстати, совершенно не было в Москве.

Василий перешел Неву по Каменному мосту… то есть, пардон, по мосту имени Кирова… На Петроградской стороне, недалеко от Ботанического сада, он вышел на улицу путешественника Пржевальского. Нашел дом № 46, долго стоял у окон, за которыми давно и долго жили его предки.

Вот у этого подъезда в 1929 году остановилась машина НКВД. Вот из этого окна смотрел прадед, Игнатий Николаевич, которого Василий никогда не видел. Вот по этому проулку машина рванулась навстречу финской границе… и свободе. Уже становилось жарко; ворковали, гулили голуби в тени, ухаживали друг за другом. Василий пытался представить себе жизнь прадеда, прапрадеда в этой квартире на втором этаже, напротив фонаря, с видом на площадь или, скорее всего, просто на расширение, где сходятся несколько улиц. И не получалось. История семьи началась в июльскую ночь на 26 число, в 1929 году. До этого шла предыстория.

А около трех часов дня Василий стоял возле дома, так хорошо знакомого ему по описаниям, по единственной фотографии. Озеро шумело где-то дальше, где кончалась дачная улица. А Василий не мог отделаться от ощущения громадности и красоты страны, от которой он, слава тебе, Господи, родился. Потому что два часа ехал он на электричке, среди удивительных сосновых лесов, прозрачных озер, прыгающих по камням рек.

Володя сидел за столом, читал дневники деда, когда заметил этого странного парня. Парень слонялся возле дачи, словно ему нечего было делать… или словно он пришел сюда, на дачу, по неизвестному делу и стесняется зайти… Или боится. Ну вот, парень с рюкзаком наконец-то свернул к даче… Постучался. Открыв, Володя вдруг испытал странное ощущение, что с этим парнем он уже встречался. Хотя, при его памяти на лица, мог бы сказать точно — не встречался…

Парень тоже чего-то тянул.

— Здравствуйте…

Володя тут же тоже поздоровался.

— Извините, не вы ли будете Владимир Курбатов?

— Нет, я Владимир Скоров.