Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Андрей Михайлович БУРОВСКИЙ

ДЬЯВОЛЬСКОЕ КОЛЬЦО

Всем белогвардейцам, всем, кто поддерживает Белое движение на всем земном шаре, людям, с которыми я готов дружить и крепко пожать руку с пожеланиями интересного, доходного труда, увлекательных приключений, хороших жен, здоровых детей и конца, который я подарил своему любимому герою, Василию Игнатьевичу Курбатову (буду рад, если моя книга окажется одним из приключений духа); всем этим людям, независимо от цвета их кожи и сочетаний звуков, которыми они выражают свои мысли,

ПОСВЯЩАЕТСЯ



* * *

Все герои романа являются злонамеренной и пошлой выдумкой автора, всякое их сходство с реальными людьми чисто случайно. Обнаружить сходство персонажей романа и реальных людей может только самый извращенный и злонамеренный ум, и все это заранее неправда. Точно так же все упоминаемые географические названия: Петербург, Красноярск, Абакан, Россия, Испания — выдуманы автором, а на самом деле находятся совсем не там, где он их помещает.

Единственная причина, по которой автор клевещет на «святых» коммунистов, пытавшихся воплотить мечту всего человечества, — это злобность характера и патологическое невежество.

Не стоит рассматривать книгу, как проклятие красным. Они и так прокляты тем, кто неизмеримо могущественнее меня и чье проклятие несравненно важнее всей болтовни всех людей Земля и так горит под их ногами. Моя книга — всего только плевок в морды красных, не больше.

Автор, конечно же, грязно клевещет на избранный Богом народ. Делает он это потому, что завидует способностям и талантам гениальных от рождения иудеев. Образы же дорогих сердцу автора Соломона Рабиновича, Симра Авраамовича и Саши Шепетовского введены им исключительно для того, чтобы запутать читателя и спрятать концы в воду.

Сам факт чтения романа приравнивается к идеологической диверсии, мыслепреступлению, проявлению самого дурного вкуса и вообще к попытке думать.

Андрей БУРОВСКИЙ



В книге использованы в качестве иллюстраций к тексту стихи Георгия Иванова, Александра Городницкого, Сергея Кузьмина, Владимира Маяковского, Эдуарда Багрицкого, Александра Пушкина, Александра Вертинского.


ПРОЛОГ

Лампа отбрасывала круг света на исписанные листы бумаги, раскрытые книги на трех языках, недопитый стакан чаю, карандаши и ручки в деревянном пенале. За кругом сгущалась темнота, застывала клочьями в углах, поверх шкафов и под диваном; в раскрытых окнах тьма стояла такая, что, казалось, она материальна, эта угольно-черная, вязкая темнота, и, если не закрыть окна, может влиться в комнату густым, словно лава, потоком. Бабочки, жуки разных размеров, какие-то полупрозрачные твари, каким и названия не подыщешь, возникали из угольной тьмы, танцевали вокруг настольной лампы, с треском сгорали на стекле. Старик ко многому привык, прожив на юге большую часть жизни, и по-прежнему удивлялся, пожалуй, только этой темноте да изобилию насекомых.

Старик остановился, бросил ручку. Надо посидеть, подумать еще раз: откуда же взялась удивительная тайна, изменившая всю жизнь его семьи?! Старику было жаль, что если тайну и раскроют — то, скорее всего, без него: ведь скоро все закончится само собой. Нахлынул душный страх плоти, не желающей распадаться, боящейся исчезнуть навсегда. Нахлынул и тут же исчез, подавленный привычно и умело. А все-таки, откуда оно взялось, это удивительное кольцо?!

Старик опять приник к листу бумаги, заскрипел пером. Рождался рассказ о том, как три тысячи лет назад на свете жил некто Соломон… Царь? Еще не царь… Племенной вождь? Нет, уже не совсем вождь… Так, никому не известный царек крохотного дикого народца.

В представлении своего народца царь Соломон был необычайно, прямо-таки сказочно богат и могуществен.

Во дворце царя Соломона шумерский жрец постеснялся бы устроить коровник. Но… мало кто из жителей его страны видал шумерские коровники. В летописях Израиля хранилась память о лестнице, ведущей на небо, о процессии грядущих все выше ангелов… В этом описании любой пастух или водонос Шумера легко узнал бы процессию жрецов, несколько раз в год восходящую на зиккурат. Но кто видел зиккурат в стране, жившей разведением огородов и тощих, прожорливых коз? Видевшие были потрясены так, что сочинили сказку про процессию ангелов. Большинство, конечно же, ничего подобного не видело. И подданные удивлялись дворцу своего великого, могущественного, сказочно богатого царя.

Во владениях царя Соломона жило несколько мириадов[1] людей. Это было в пять раз меньше, чем в каждом из 42 сепов[2] Египта. Но в маленькой дикой стране, где правил царь, это казалось очень много. По приказу великого царя собирались и приходили со своим оружием до трех сотен воинов, а несколько из них постоянно жили во дворце, и подданные царя должны были их кормить.

Один самый маленький отряд ассирийских царей мог бы пройти сквозь царство Соломона, и не заметив его армии. Между прочим, несколько раз именно так и случалось. Самый низший и самый тупой хеттский военачальник пришел бы в ужас от подготовки его воинов и пустил бы их разве что погонять ослов. Да и то не боевых ослов и не перевозящих запасные стрелы и щиты, а нагруженных огурцами, зерном и сушеным навозом для разжигания походных костров. Но сородичи царя Соломона привыкли, что их бьют все, кому только не лень, — ассирийцы, хетты, египтяне, даже вавилоняне (а вавилонян самих постоянно все только и делали, что били). Могущество царя приводило их в восхищение.

Иудеи были в восхищении… Рассказы иудеев о самих себе и других народах особенно умиляли Василия Игнатьевича. Так умиляли, что он даже захохотал, прикидывая: читали ли когда-нибудь египтяне про занимательные приключения иудеев в Египте? Если все-таки читали, их веселью не было предела, — полагал ученый старик, и дальше скрипело перо.

Не стоит удивляться и тому, что никто на Востоке ничего не слыхал о существовании царя Соломона. Ни о его могуществе, ни о его потрясающей мудрости. Нет ни одного исторического источника, в котором упоминался бы этот потрясающий царь.

Из чего может следовать два весьма различных вывода. Только два… но зато очень разных.

То ли все-таки никогда не было никакого царя Соломона. Придумали его в позднейшие времена, вместе с его космической мудростью… Придумали как раз тогда, когда народец Соломона вернулся из очередного плена (кажется, на этот раз в Вавилоне) и нужно было придать блеск новой царской династии. Выдумать подходящий вариант блестящей и древней истории.

А другой вариант… Был царь Соломон, реально был. Да не было никому дела до необъятно мудрого и сказочно могущественного царя.

На Востоке было много древних, могущественных стран. Действительно древних и по-настоящему могущественных.

Страны постоянно воевали между собой, и даже мир между государствами был основан на том, что никто не мог завоевать и покорить других.

Везде были свои владыки. Иногда мудрые, иногда — не очень, но, во всяком случае, грозные уже своей неограниченной властью.

А кроме того, на Востоке, право же, очень даже было чем заниматься…

Во времена, когда царь Соломон проявлял свою космическую мудрость, западная, прижатая к Средиземному морю, оконечность Азии жила тревожной и нелегкой жизнью. Ломался племенной уклад. Исчезала замкнутость разных областей. Во всех местах Востока стало можно купить камни из Бадахшана, бронзу с Урала, рога африканских носорогов, рыбью кожу из любого моря — южного, западного или северного. Человек (страшно подумать!) мог уйти из общины, стать торговцем или воином царя (настоящего, а не как Соломон).

Общинные люди сочиняли назидательные, душещипательные истории про блудных сыновей, которые пренебрегли установленным, и вот через двадцать лет пришли, нищие и несчастные, на порог отцовского дома, дрожащими от голода руками просили подаяния там, где могли бы жить себе и жить…

Это были очень, ну очень правильные, благочестивые истории. Но только юноши все равно сбегали из общин, из-под отеческой дубинки глав семей, родов и племен. Некоторые из них и правда погибали, к удовольствию патриархов. Но большинство как-то устраивалось в другой жизни, где не было места патриархам и жрецам местных божков. Они становились ремесленниками в городах, прибивались к купцам, к жрецам в богатевшие на торговых дорогах храмы. Некоторые становились воинами или слугами царей и вельмож.

Почти все они жили ничуть не хуже, а многие из них и куда лучше общинников. А некоторые ухитрялись разбогатеть и каждый день ели печеный хлеб, а раз в неделю — даже мясо. Тот, у кого было особенно много золота, мог жить богаче царей, оскорбляя богов своим богатством, а главное — своим неприличным поведением.

Сам облик земли менялся. Росли города, казавшиеся огромными тогдашним, не избалованным людям. В городах строились дворцы и храмы в несколько этажей. Изваяния богов в храмах делались в два и в три человеческих роста, украшались драгоценными камнями, слоновой костью, серебром и золотом. Дома ремесленников стояли один к другому, и мимо лотков с товарами можно было идти от восхода до заката. По торговым улицам сплошным потоком шли навьюченные люди, груженые ослы, быки, даже эти новые животные — верблюды. Множество людей на нескольких языках предлагали свой товар, торговались, ссорились, орали, махали руками, цепляли друг друга за одежду, дружились, дрались, целовались, клялись, пили вино, хватались за оружие.

Сходились люди, разделенные неделями пути через пустыни, горы и леса, жившие в домах разной формы, говоривших на языках, само звучание которых казалось для других смешным или невероятным. Эти люди клялись не причинять зла друг другу хотя бы на время торга; договаривались о цене и времени поставки товара. Эти люди оказывались слугами одного купеческого дома, воинами одного вельможи, подданными одного царя. Приходилось учиться доверять друг другу, искать общих богов, общих ценностей, общих знакомых, общих обычаев, общих идей… чего-нибудь, но общего. Иногда выяснялось, что их боги так похожи, что сын Мардука легко приносил жертвы Осирису; поклонявшийся Сохмет признавал над собой власть Иштар…

Возникали знакомства и дружбы, совершенно невозможные, невероятные еще два-три поколения назад. Рождались дети, которые уже с рождения были обречены жить вне «своего» племени. Сын танцовщицы бога Амона оказывался вдруг с раскосыми глазами гутия и поступал на службу к вавилонскому царю, арамею по племени. А на базаре сдруживался, по причине ему самому непонятной, с урартом — почему-то темнокожим, как шумериец, родственники матери которого жили где-то в Индии…

В городах никогда не утихал крик, шум невероятно многолюдного сборища. Кружилась голова от изобилия людей, от богатства и сложности жизни. Не все выдерживали эту сложность. Иные головы не только кружились от изобилия впечатлений, но и… того, несколько портились. Так сказать, утрачивали качество.

В города вламывались пророки — дикие, грязные, с безумными горящими глазами. Еле прикрытые обрывками козьих шкур, пророки отплясывали на мостовой, кружились, как дервиши, предвещали неслыханные бедствия. Они возмущали спокойствие, собирая вокруг себя толпы и всячески препятствуя торговле: разбрасывали товары торговцев, опрокидывали лотки, обличали людей в забвении правил племенной жизни. Бешено лягавшихся пророков приходилось прочно держать, стискивать со всех сторон и поскорее выводить из городов. Пророки кусались и пинались; из их одежды, из растительности на их телах сыпались откормленные вши, блохи и клопы. Сыпалась какая-то и вовсе экзотическая, очень кусачая живность, неведомая вне теплого Востока. Особенно тяжко приходилось вавилонянам, привыкшим мыться по три раза в день.

Нельзя сказать, что рождение мира — такая уж легкая, быстро выполняемая задача. Даже рождение одного отдельно взятого человека драматично, кроваво и трудно. А уж целого мироздания…

Есть, конечно, своя прелесть в присутствии и в соучастии, и именно так полагал другой мудрец, другого народа.

Интересно, что сказали бы люди того, давно исчезнувшего Востока, если бы появился среди них этот человек и смог прочитать:



Блажен, кто посетил сей мир

В его минуты роковые,

Его призвали Всеблагие

Как собеседника на пир.



Старик закрывал глаза… Он буквально видел, как Александр Сергеевич, красочно отводя правую руку, читает вавилонским вельможам на царском пиру, бросает слова в многоплеменное сборище базара, собирает вокруг себя кучки халдейских жрецов. Читает сначала по-русски, потом — в переводе на вавилонский, на арамейский, на египетский.

Трудно просчитать все варианты, как отнеслись бы к этому народы. Но, во всяком случае, эти слова были бы вполне понятны образованным людям того, Древнего, Востока. И были все основания отнести их к своему собственному времени… Но время было очень трудное. Людям всех народов, во всех странах было о чем и о ком думать, было чем заниматься.

Не стоит удивляться, что на всем Востоке решительно никто и решительно ничего не знал о великом, необъятно умном царе Соломоне.

Востоку было не до Соломона, и никого не интересовал его крохотный дикий народец, пасший коз вокруг Мертвого моря.

Ни в одной из бесчисленных летописей всего множества народов и стран Востока, ни в каких анналах, ни в чьих книгах не сохранилось о нем ни малейшего упоминания.

Старик устал и от труда, и от жары; отдуваясь, он откинулся на стуле. Захотелось встать ногами на снег, умыться снегом, принять кожей лица бодрящий морозный поток воздуха. Пока были силы, он уезжал туда, где бывает снег, или забирался высоко в горы, где ледяная вода прыгала по запорошенным снегом камням, а испанцы с серыми лицами буквально лязгали зубами. Последние годы он не мог уже и этого, и были силы только вспоминать: и снег, и родной северный город. Все чаще вспоминалось до боли родное, запретное. Запретное потому, что нет толку рвать душу памятью про набережную Фонтанки или шпиль Петропавловской крепости — как он пастельно сияет в сумерках прозрачной летней ночи.



Принесла случайная молва

Чуждые, ненужные слова…

Летний сад, Фонтанка и Нева.

Вы, слова залетные… куда?

Здесь шумят чужие города,

И чужая радость и беда.



Нет, радость не всегда была чужая. Когда Василий Игнатьевич держал малыша на руках, показывал ему портреты в галерее — это была общая радость. И когда офицеры Франко обнимались, плакали и не стеснялись утирать слезы со щек под виселицей, где дрыгал ногами последний испанский коммунист, — это тоже была общая радость.

И беда была общая, — страшная беда, прогнавшая его из своей страны, заставившая принимать как свои несчастья этой далекой, чересчур жаркой для него страны.

А вот жара и духота, бархатистая угольно-черная тьма ночей так и не стала родной. Удивительно: жену не раздражала эта темнота, ей совершенно не мешала удушливая летняя жара. Старик удивлялся, забывая порой, что жена происходит от совсем другого народа, чем тот, к которому он имел честь принадлежать. Да, именно честь! Старик помнил, сколько дала миру Россия, он гордился тем, что он русский, и никогда не забывал об этом.

Старик всегда помнил и про свой народ, и про свои годы, но порой забывал возраст жены. Сколько ей сейчас: пятьдесят пять? Пятьдесят девять? Он забыл. Интересно, что даже сейчас, когда он почти лишился плоти, воспоминание о жене сразу же будило в душе нежность. Прав, до чего же прав был отец Хосе, священник с глазами ребенка!

Нахлынуло еще одно воспоминание, которое давно запретил себе старик: запрокинутое лицо Хосе, когда его положили на траву. Но за него-то он свел счеты с красножопыми! Наплыло из прошлого: гулкий револьверный лай, отдающийся под сводами, перекошенная харя красножопого, прыгнувшего на амвон — старик тогда снял его выстрелом, рыло зажатой в углу крысы — лицо другого большевичка, который на хорах вцепился в его левую руку зубами, а потом оседал, жалобно крича, суча ногами, запрокинув полное страдания лицо. А какое лицо было у матери, когда ваши кидали ее в шахту?! Расскажи мне про это, ублюдок! Расскажи, просипи сучьим рылом! Рукоять револьвера сминала, отбрасывала харю — и тогда, в церкви, и в памяти; старик улыбался той самой улыбкой, что так не любила жена.

Но вместе с тем и сладостна была память, как сипел, издыхал этот красный, как плеснуло теплым ему на руки с отвратительной рожи убийцы. Старик знал, что добродушное, мягкое лицо семьянина сейчас меняется, и что не всякий сможет сейчас спокойно посмотреть на его улыбку людоеда. Приятно было вспоминать, как бежал, уставя штык, с мерным криком, а вся эта красная сволочь драпала, лишь временами поворачивая хари назад, проверяла — далеко ли еще от них смерть. Старик улыбался и помнил — даже любимая жена не любит этого выражения, хотя не любит красных еще больше…

Старик знал, что вспоминать это тоже нельзя: сразу перехватит сердце, нальется тяжестью затылок. Сто раз права жена, прав давно мертвый Хосе: надо уметь думать о другом, чтобы жизнь и любовь были сильнее ненависти и смерти, пусть даже погибели выродков.

Старик знал, что надо сейчас делать: надо кинуть в рот синюю таблетку из приготовленной коробочки, запить давно остывшим чаем; надо вспоминать, как жена идет к нему через маковый луг, как подносит к груди маленького Игнасио под кипенью апельсиновой рощи. Вспоминать друзей, приезжающих из Парижа и Франкфурта. Вспоминать и так сидеть, пока не перестанет бухать сердце.

Впрочем, сейчас жена спит, а у него полным-полно работы. Сейчас, перед концом пути, надо вспомнить. Да, его скоро не станет. Много раз он поднимал бокал: «Следующее Рождество — на Родине!» На Родине… У него уже не будет Рождества, а если он и доживет, то все равно никуда не поедет. Последние два Рождества старик никуда не мог ездить, очень быстро уставал, и если даже коммунизм на Родине закончится завтра — не смог бы уехать в Петербург, даже чтобы просто умереть на его улицах.

Но, может быть, кому-то поможет все, что он пишет сейчас: например, внуку Ваське-Базилио. Итак, царь Соломон, первый обладатель кольца…

Да, никто на Востоке ничего не слыхал ни о царе Соломоне, ни даже об его удивительном волшебном кольце. О кольце, которое давало Соломону необычайное, неслыханное могущество… Надевая это удивительное кольцо, царь понимал, что говорят животные, птицы… и люди. Достаточно было надеть кольцо и подумать о ком-то, как становилось слышно, что этот человек говорит, и даже известно, что он думает.

Можно представить себе, в какой ужас приводила его народ эта способность — не успел ты подумать про своего царя какую-нибудь гадость, а он уже в курсе дела и может даже повторить дословно…

Радовался и царь, потому что придворные льстецы и холуи, конечно, развлекали царей и создавали им самую приятную жизнь… Но случалось, что они еще и кормили и поили царей чем-то таким, от чего их жизнь тут же пресекалась. А бывало, что цари не возвращались с охоты или внезапно падали куда-то. Или, наоборот, это не цари падали, а как раз на них падали увесистые колонны и даже почему-то (не иначе как для верности) целые стены и потолки…

Жизнь тирана на Востоке не отличалась скукой и мало была похожа на идиллию. А кольцо, конечно же, избавило Соломона от участи многих и многих.

А кроме того, повернув кольцо, царь Соломон мог вызывать из недр земли джиннов и ифритов — страшных, огромных, с огненным дыханием чудовищ. Эти чудовища могли сделать все что угодно с любым, самым сильным человеком. Но все они очень боялись мудрого, невероятно могучего царя Соломона и его волшебного кольца.

Много, много чего повествует легенда о необъятной мудрости великого царя Соломона… Существует даже текст, который приписывают этому необъятно мудрому царю.

Текст этот вошел даже в Священное писание, в книги пророков. Тому, что сочтет Василия Игнатьевича злопыхателем, стремящимся оболгать великого мудреца, полезно будет самому прочитать эти бездарные, невыразимо скучные поучения. Художественная ценность притчей Соломоновых подобна жеванию вара — пресно, скучно, воротит скулы…

Ценность интеллектуальная… гм… Вот, скажем, одна из сентенций: «Род уходит, род приходит, а земля остается вовеки»… О бездна премудрости! И дальше все в том же духе, многократные повторения убогой «мудрости» людей бронзового века, еще не понимавших, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку, не ведавших самой примитивной диалектики, что не остается земля вовеки такой, какой ее увидел «прошедший» (да и «пришедший») род…

Разумеется, были люди, чьим интеллектуальным и эстетическим возможностям притчи Соломоновы вполне соответствуют. И в те времена они были, и сейчас еще встречаются, увы.

«Но если подойти серьезно, все это только собрание банальностей и пошлостей, которому цена — полушка в базарный день, на щедрого покупателя, — писал Василий Игнатьевич, даже высунув язык от напряжения. — Пошлятина, которая, вообще-то, должна была помереть тут же, при рождении. Но которая живет уже три тысячи лет, потому что есть на это одна очень интересная причина…»

Та же самая причина, по которой мы вообще знаем о существовании царя Соломона. Ведь так бы никто ничего и не узнал бы о великом царе Соломоне, если бы не одно… только одно, но чрезвычайно важное обстоятельство. Такое важное, что оно само по себе оказалось способно все решительно изменить.

Дело в том, что некто невероятно могущественный избрал племя царя Соломона для проведения своих экспериментов.

Этот Сущий, сотворивший материальный мир, равновеликий Вселенной, Вечный и Беспредельный, обладающий разумом и волей, избрал народ царя Соломона, двенадцать племен огородников и козопасов, чтобы выковать из них нового человека, живущего по другим законам.

Можно спорить, удачно ли прошел эксперимент. Но, во всяком случае, никого в этих племенах не удивляли необычные, непостижимые для человека события и происшествия, нарушавшие привычный порядок вещей.

Поэтому и кольцо казалось иудеям чем-то… нет, конечно же, далеко не обыденным, но, в общем-то, достаточно обычным. Даже более обычным, чем Ковчег завета, в котором находился Бог, истребивший несколько тысяч людей только за попытку подсмотреть, а кто это сидит в Ковчеге и чем он там занимается?

Или, скажем, явление Моисею Бога в кусте, который горит, но не сгорает… Что более удивительно и непостижимо — кольцо царя Соломона или неопалимая купина, кто скажет?

На всякий случай иудеи уже ничему не удивлялись. Правда, они еще не очень хорошо умели понимать, кто Он, этот Сущий? И легко путали его с другими, тоже могущественными существами. Сам царь Соломон не очень хорошо понимал, кто мог подсунуть ему пресловутое кольцо. Просто кольцо как-то возникло перед ним, и вот ведь чудо! Только, увидев кольцо, старый Соломон уже знал, что это такое, как им пользоваться и какие безмерные возможности эта штука дает!

Но жизнь, которую вел весь народ старого Соломона, не заставляла его настораживаться по поводу чудес. Скорее наоборот — это отсутствие чудес вызывало удивление.

Наверное, Соломон искренне полагал, что это кольцо получено им за праведную, необъятно мудрую жизнь и за мудрое управление своим народом, в соответствии с велениями Сущего…

Не будем злорадствовать над наивным царем — сыном своего времени, своего уровня знаний, думал Василий Игнатьевич, еще раз пользуясь, что жена спит, и втягивая огненно-горячий дым папиросы.

Не будем даже уверять, что душа царя так уж непременно погублена. В конце концов, он ведь действительно не знал. Царь был достаточно наказан уже тем, что ему открылось на смертном одре.

А потом кольцо спер один его приближенный, жрец Ваала, и оно начало жить своей, самостоятельной жизнью. И тень кольца упала на многие, многие судьбы… В том числе на судьбу старика.

ЧАСТЬ 1

РАСКОПЫ

1980 год

ГЛАВА 1. Утро

Били по рельсу, громко орали: «Подъем!» Володя лежал в спальном мешке, курил и постепенно просыпался. На часах было полвосьмого утра, палатка подрагивала под порывами ветра. Во всех долинах Хакасии обязательно дует ветер, но в каждой он какой-то свой. Начинается в свое время, кончается тоже в свое… К «своему» ветру в Хакасии всегда привыкаешь. Переезжаешь в другое место или возвращаешься домой — и утром ждешь «своего» ветра…

В этом месте ветер начинался часов в шесть, вскоре после рассвета, и дул почти до полудня. Такой ветер не опасен; он не сметает палаток, не уносит полевых дневников, не мешает ни работать, ни передвигаться по лагерю. Если не спится — можно под утро часами лежать в спальнике, курить и слушать ветер, а потом — как просыпается лагерь.

Тем более, Володя жил один. Аспирант, археолог, он имел право… да еще и приехал он со своим снаряжением. Шестиместная палатка, а поверх нее еще и тент.



Ну вот, второй раз ударили в рельс. Володя сел, стал собирать необходимое. Стол — два ящика, покрытые досками; на клеенке — книги, дневник, куски керамики. В коробке из-под конфет, в вате, несколько ценных находок — бронзовые бляшки, шило, кинжал. То, что жившие очень давно положили с умершим родственником.

На другом ящике — одежда, пакеты с бельем, мелочи вроде полотенца или бритвы.

На несущем шесте вбиты гвозди. На них — куртка, полевая сумка. Все-таки воздух снаружи гораздо свежее застоявшегося, палаточного. Вообще-то, место неплохое, этот лагерь на берегу озера: палатки стоят под тополями, есть дрова, проточная вода. На крышах палаток, на тентах — солнечные пятна.

В таких палатках хорошо устраивать кухню — их почти не заливает, даже в сильный дождь люди пообедают в тепле. И они большие — вся экспедиция, все двадцать или тридцать человек в них помещаются с комфортом. Надо поработать в экспедиции, чтобы оценить — садишься за стол с клеенкой, вытягиваешь ноги. Тепло, уютно, на чистом столе — цветы, сахарницы, солонки. Сейчас в палатке препирались дежурные: кому есть кашу, кому — вчерашний борщ, сколько класть тушенки в кашу.

Володя обогнул палатку, спускаясь к озеру.

Как раз в это время начальник экспедиции Коля Кузькин шел к грузовику, и что-то заставило остановиться его почти на самом берегу озера, в двух шагах от уреза воды…

Да, это самое место! Гуляя вчера ночью, он оказался именно здесь. И неизвестно почему вдруг испытал приступ душного ужаса — безо всяких к тому оснований. Светил месяц, играл на воде озера; выше по склону, в купе берез, ухала сова. Кузькин даже слышал, как перекликались, хохотали его люди в лагере.

А Кузькину почему-то стало вдруг невыносимо страшно. Настолько, что он буквально оцепенел на какое-то мгновение.

И даже сейчас, ясным утром, Кузькин узнал это место и невольно подумал, что вот бывают же места, неприятные в темноте…

Кузькин привычно с подножки заглянул в кузов — проверить, все ли в порядке. Люди выжидательно смотрели на него, большинство — с улыбкой. Кузькин умел руководить экспедицией, умел располагать людей.

Кузькин разменял двадцатое поле. Уж он-то знал, как далеки все обычные представления о романтике дальних дорог… Из года в год, из сезона в сезон повторялось одно и то же. Конечно, были вариации — в Аскизе лагерь стоял на берегу быстрой, чистой, страшно холодной речки. На Кизире — в березовом лесу, на излучине ручейка. А в Черные пески воду вообще приходилось возить.

В 1978 копали карасукские курганы, а в 1980-м — тагарские. Менялся состав отряда. Были годы дождливые и засушливые, жаркие и холодные. В 1977 году 25 июня выпал снег. В 1979 году пришлось вставать в пять часов, работать утром и вечером. В полдень люди теряли сознание от удушливого жара. Были и приключения — в болоте тонули машины, местные устраивали разборки, требуя уважения к себе, водки и общества девушек.

Но все это были вариации, и только. В общем-то, все было известно заранее. Событий, нарушавших привычное течение жизни, Кузькин как-то не наблюдал и, говоря по правде, не очень верил в их возможность. Еще меньше, чем Володя, Кузькин мог представить себе, что все они движутся навстречу невероятным приключениям и удивительным происшествиям.

Дохлебав вчерашний борщ, Володя двинулся к машине; привычно вцепился руками в борт, ногой на колесо, рывок — и он уже внутри. Все было привычно до скучности. Те же люди на скамейках, и даже садятся в привычном, устоявшемся порядке. И даже шутки те же самые. К августу, за два месяца работ на местности, отряд срабатывается, люди привыкают друг к другу. Но и утомляет видеть все одних и тех же…

Пол под сидящими дрогнул, явственно задвигался. Так, сидя на экспедиционной машине, Володя двинулся навстречу удивительным и странным событиям.

ГЛАВА 2

Третий курган

Почти две тысячи лет назад здесь поставили три кургана. Место было красивое, чистое — останец холма, поднятый над равниной. Возвышение невелико, а вид открывался потрясающий. На север — километров на тридцать, на всю долину, мягко уходящую к Абакану. На юг и на восток — километров на шесть, до гряды холмов, в отрогах которых затерялась деревушка Калы.

С древнейших времен здесь проходил тракт — дорога из северных мест, из долины Абакана и Енисея, к перевалам в Центральную Азию.

Первые тысячи лет весь тракт был просто тропкой; караванщики двигались пешком и вели вьючных быков почти по полному бездорожью, ориентируясь по знакомым очертаниям гор, от одного знакомого урочища к другому.

Пришли другие времена, и тракт стал настоящей широкой тропой. Не стало нужно внимательно вглядываться в природу, угадывая направление, давая названия животных знакомым, характерным очертаниям. Исчезли караванщики, рассказывавшие детям и внукам: «когда гора Медведь превратится в Рыбу, пойдешь между двух сопок, пока не покажется Неясыть. Увидишь Неясыть, повернешь туда, где встанет Первая Звезда, до Второй Звезды успеешь дойти до воды…».

На тропе стало всегда пыльно, потому что травы не успевали прорасти, — караванов стало больше, караванщики ехали верхом и вели вьючных верблюдов и лошадей.

В эту эпоху и поставили три кургана на высоком, чистом месте, никогда не оскверняемом разливом. Потому что весь май равнина скрывалась под разливом рек и дорога — вместе с остальной долиной. Из воды торчал только останец холма с тремя курганами.

Спадала вода, за самые долгие, жаркие дни июня просыхала степь, трогались в путь караваны. Проходя мимо курганов, путники оказывали уважение погребенным — каждый из них приносил и бросал камень в огромную кучу — метрах в тридцати от курганной группы. Такая груда камней называется «обо». Во всей Центральной Азии есть такой обычай — если уважаешь — бросай свой камень в общую кучу. Чем посещаемее место, чем уважаемее человек — тем выше становится обо…

Русские построили богатые села на Енисее, соединили их дорогой с Урянхайским краем и с Монголией. Тропа стала шире, на ней могли разъехаться две телеги. У дороги появились тележные колеи и еще более глубокие обочины.

Но по-прежнему весь май разлив рек топил долину и дорогу. И по-прежнему торчал из воды останец холма — три кургана и большое обо.

Шла война, и на дороге появились энергичные, ладные дядьки в форме, с нивелирами и полевыми сумками на боку. Дорогу стали расширять и асфальтировать, подняли над местностью, сделав гравийную насыпь. Теперь дорога проходила так, что курганы оказались почти что на ее обочине.

В 1970-е стали строить Саянскую ГЭС и новый промышленный район вокруг ГЭС, чтобы воспользоваться ее почти даровой электроэнергией. Дорогу снова стали расширять, и курганы попали под снос. Строители подписали договор, и археологическая экспедиция начала раскопки трех курганов.

Курганы в общем были «скучные». Таких курганов начала нашей эры в хакасских степях невероятное количество, и все они похожи друг на друга. Ничего особенно интересного найти в таких курганах не рассчитывают, и копать их стали сразу оба отряда, чтобы закончить быстрее.

Вообще-то, раскопки начинаются и завершаются профессиональными археологами. Но от разбивки раскопа до работы в погребальной яме копать курган может решительно кто угодно, почти без контроля спецов. Археологи размечают границы кургана, обозначают их шнуром. Разрезают траншеями сперва пополам, потом — на четыре части… Впрочем, бить траншеи по разметкам могут уже не только археологи. Иногда археолог только два-три раза в день приходит на раскоп, над которым висит гомон школьников и студентов.

А когда пробьют траншеи, окончательно станут ясны границы кургана, его размеры, последовательность напластований, настанет время вскрыть всю площадь кургана, искать погребальные камеры.

Уже в июле месяце на курганы бросили самую примитивную рабсилу — школьников, впервые приехавших отпускников.

Рабсила содрала лопатами дерн, обозначила границы кургана — вкопанные в землю стены из камня-плитняка. Когда-то эти стены обозначали границы священного места. Внутри курганной оградки совершались ритуалы, и войти в нее мог далеко не всякий.

Внутри курганной оградки располагались и погребальные ямы — овальной формы. По идее, погребальная яма невелика — по размерам человеческого тела и глубиной в метр-полтора. В каждой оградке таких ям одна или две.

Курганы и впрямь были «скучные», пока не начались странности в центральном кургане, самом большом. И странности тоже были самые большие. Вроде бы это был тагарский курган, с типично тагарской прямоугольной каменной оградкой.

Но в центре кургана шла каменная спираль — пятиметровый круг покрытой камнями земли в центре оградки. Она тоже типична, но только не для тагарской культуры, а для более поздней, таштыкской…

Курган яростно противоречил самому себе. Могла существовать или оградка — но без выкладки. Или выкладка — но тогда без оградки. Примерно так выглядела бы могила 1950-х годов, — жестяное навершие со звездой, но с надписью на старославянском: «Ныне отпущаеши, Господи, раба Твоего…».

Вот что не вызывало удивления, так это три места, где камни покрытия были разбросаны, прорезаны узким лазом. Много позже возведения кургана какие-то нехорошие люди проделали «дудки» — три воровских лаза в теле каменного покрытия. Целью такой «дудки», естественно, была погребальная камера, потому что грабители пытались найти и ограбить покойника.

Сама по себе такая «дудка» для археологов не удивительна, потому что 90% всех курганов ограблены еще в седой древности. Вот неграбленый курган — и правда исключение из правил, и находят такие нечасто.

Странностью было то, что таких «дудок» — сразу три. Как будто бы любой грабитель должен был сразу увидеть в теле курганной насыпи следы воровского лаза и сразу же потерять интерес к этому кургану.

Вторая странность состояла в том, что ни одна грабительская «дудка» до погребальной камеры не доходила. Все три «дудки» кончались сразу же под каменной кладкой. Три раза нехорошие люди пытались ограбить покойного и три раза, едва разобрав кладку, уже затратив много времени и сил, прекращали все дальнейшие попытки. На грабителей, вообще-то, такое поведение похоже мало.

Неделя ушла, чтобы убрать землю, оформить курганную оградку, зарисовать и зафотографировать выкладку.

Два дня убирали выкладку, и тут же обнаружили некую третью странность — весьма зловещего свойства. Этой странностью был скелет девушки лет 20, выгнутый и вытянутый самым причудливым образом. Захоронение было сделано вне погребальной ямы. Более того — как выяснилось, как раз под скелетом кончалась рыхлая земля курганной насыпи, начиналась овальная погребальная яма.

Никто не позаботился оставить погребенному ни пищи, ни воды. Казалось, труп просто швырнули в рыхлую землю, без всяких признаков погребения. И даже непонятно, труп ли… Голова погребенной была мучительно запрокинута, затылок почти касался позвоночника. Грудной отдел — сантиметров на 20 выше таза. Руки оказались сведены за спиной — словно бы стянуты веревкой. Сама веревка истлела за истекшие тысячелетия, но положение костей сохранилось.

С расчищавшими скелет девушками случилось что-то вроде истерики, и не мудрено. Становилось все более очевидно, что этот мучительно выгнувшийся, словно пытавшийся подняться в рыхлой земле человек был брошен и закопан при возведении курганной насыпи. Живым.

Двое суток ушло на изучение скелета. А под костями, буквально в нескольких сантиметрах, кончилась принесенная людьми, насыпанная песчаная земля. Началась древняя дневная поверхность — тот слой, который был поверхностью земли, на котором когда-то и возвели курганную оградку. И в котором древние выкопали погребальную камеру. На гладкой поверхности древней дневной поверхности ясно выделялось овальное пятно — раза в полтора больше обычного.

Разбирали яму, и продолжались прежние поганенькие странности. Погребальная яма оказалась перекрыта чуть углубленной в землю очень древней каменной плитой. Когда-то, за 2 тысячелетия до Рождества Христова, эту плиту расписали причудливыми масками, изображениями коров и быков, поставили как знак границы территории рода или племени.

Тех, кто сооружал странный курган, от эпохи, когда была сделана плита, отделял такой же срок, как нас с вами — от римских императоров. Чем привлекла плита их, людей совсем другой эпохи? Что было для них в этой причудливой каменной росписи? Вопросы пока без ответов… Плиту обвязали канатом, семеро парней с ломиками, с деревянными лагами помогали натужно ревущему грузовику.

Но и это оказалось не все. Володя с двумя подручными выбрасывал из ямы песчанистую землю — день и второй, — потому что углубиться до погребения пришлось почти на три метра. Вечером второго дня в раскоп спускались по лестнице и думали — не начать ли подъем земли в ведрах? Кидать лопатой становилось все труднее… И тут, прямо под босыми ногами, пошли венчики керамических сосудов…

Наконец-то, начиналась работа профессионала… Народ расходился по объектам. Боков с Кузькиным ставили рабсилу на расчистку новых оградок, на боковые погребения, сплошь идущие за оградками.

Володе надлежало расчистить погребальную камеру и дойти до самого погребения. Помощницей ему стала Валя — художник с пятилетним экспедиционным стажем. Боков знал, кого назначить в помощь…

В прохладной яме голоса доносились словно бы издалека; на высоте трех метров рисовался овал ярко-синего неба. В конце лета небо всегда яркое. Не торопились снимать куртки — сыро, холодно.

Володя опасался сюрпризов вроде давешней плиты… Сама расчистка погребения не составила для них труда. И Володе, и Вале доводилось уже брать и тагарские курганы, и таштык, и погребения «детей коров» хунну… Работа привычная, понятная. И интересная. Влажный песок не успел затвердеть под лучами солнца, хорошо поддавался совку. Ко времени перекуса погребение было почти раскопано. Пришел Коля Боков, почесал в затылке, сказал «Гм…».

Потому что странное это оказалось погребение: женщина лет тридцати лежала на спине, в вытянутой позе. Лицо вверх, руки вдоль тела. Длинные шпильки выше костей черепа — значит, была высокая прическа, держалась на шпильках. На костях груди — множество бус — и костяных, и бирюзовых. Бронзовое китайское зеркало на животе, где когда-то был карман платья. И главное — кинжал на поясе. Кованый бронзовый кинжал в золотых ножнах. В смысле, в деревянных ножнах с обкладкой из золотой фольги. Кинжала не могло быть в женском погребении, это факт. А он был.

Не могло быть и кольца… Странного кольца из нержавеющей стали… Нет, стали тогда еще не было. Значит, из метеоритного железа. Кольцо было простое, без украшений, и аккуратно разрезано повдоль. Чем?

— У них что, алмазные пилы были?

— Отцепись, Валька, я и сам тут ничего не понимаю…

Володя лег на левый бок, правой рукой расчищал руку скелета с кольцом; он даже коснулся кольца, взялся за него, пытался сдвинуть. Кольцо сидело на костяшке очень прочно. Как же все-таки сделали его, это очень точно распиленное повдоль кольцо из метеоритного железа?

И вдруг ясный полдень померк для Володи. Настала ночь, и в ночи бежали люди, вспыхивали выстрелы, и что-то неслышно кричал человек с очень знакомым лицом, поднимая обеими руками пистолет на уровень плеча, раз за разом стреляя в набегающие темные фигуры.

Володя мотнул головой, видение тут же растаяло. Странно… Никогда не было ничего подобного с Володей. Тем более, в яме прохладно и не так много он вечером выпил… Но почему этот, стрелявший, так напоминал ему кого-то?!

А за час до конца работы Володя с Валей вылезли из раскопа, стали смотреть на него сверху и чувствовали себя очень неуютно.

Потому что такого погребения вообще быть не могло. Что называется, не могло быть потому, что так не бывает никогда. Не бывает в принципе: в нестандартно глубокой погребальной камере, перекрытой андроновской плитой и закопанной заживо девушкой, лежал скелет, погребенный сначала по традициям одной культуры, а потом, через несколько веков, — по традициям другой.

Подошел Боков, опять сказал «Гм…», так же задумчиво спросил Володю:

— Будем считать, это тагар?

— Не будем — погребальной пищи нет.

Всякому археологу ясно, что в тагарском погребении должна находиться положенная с покойником пища — разрубленные на части тела животных.

Но здесь не было ничего подобного, а в ногах покойной лежали обгоревшие деревянные фигурки овец, коров и лошадей.

Такие фигурки клались в погребения таштыкской эпохи — наивная попытка обмануть мертвых. И дать им с собой целое богатство в виде стад. И дать так, чтобы на самом деле ничего не оторвать от хозяйства, ни в чем не обделить самих себя.

В общем, разные элементы погребения разделяли лет триста или четыреста, по крайней мере.

— Коля, а все-таки? Может, здесь пережиточный тагар… сохранился случайно, а в таштыке его использовали.

— Я, мужики, один вариант четко вижу: все объясняется, если эта дама путешествовала во времени.

Посмеялись. Еще немного покурили, стоя в метре от бровки раскопа. У археологов дружно кружились головы — что делать? Ясно было, что это погребение — сенсация. Что завтрашний день придется посвятить тщательному… нет, сверхтщательному изучению погребения, зарисовывать, фотографировать. И что пора звать журналистов, приглашать местный музей — делать особую экспозицию. Да еще это чертово золото…

ГЛАВА 3

Охраняющие курган

Опыт жизни говорит археологам, что раскопы надо охранять. Местное население с трудом представляет себе, что копать можно не затем, чтобы найти в раскопах золото. Можно сколько угодно объяснять это, доказывать, показывать слайды. Можно взять на раскопки местных ребятишек — это лучше всего. За два-три года появляется слой людей, которые уже все-таки знают, что археологам плевать на золото. Что находка угля или ткани для археологов несравненно ценнее находки золота.

Но если золота и не находили — всегда есть недоверчивые люди, которые захотят проверить. Рассуждают они просто. Мы люди деревенские, чего-то, может быть, и не знаем. Но вот археологи знают — где копать и как копать. Вот они начали раскопки. Если дать им продолжать, они по-тихому вынут золото и сделают вид, что его здесь никогда и не было. И эти недоверчивые люди по ночам проникают на раскоп, когда уже появились первые находки, и проверяют — есть там золото или нет…

Вот поэтому давно существует твердое правило — сразу же после первых находок раскоп без охраны не остается. Если ездить далеко — ночные дежурства устраивают с самого начала, чтобы можно было оставлять прямо на раскопе, не возить каждый день инструменты, кружки, котелки, чайники для перекуса.

На раскопе ставят палатку, организуют в ней место для жизни одного-двух человек. Одного-двух, потому что одни люди охотно остаются в одиночестве, а другим ночевать возле раскопа в одиночку становится как-то неуютно.

Вечером, с концом работы, все собираются в лагерь. А сторожу дают все необходимое для спокойного, приятного дежурства — чай, сахар, продукты, курево, заряженную солью двустволку, огромных размеров кованый кинжал. Первую половину ночи дежурный вроде бы не должен спать. Зато весь лагерь встает в восемь часов, под удары рельса, а дежурный мирно дрыхнет до приезда рабочих из лагеря.

Формально, он должен не спать и под утро, и даже ранним утром, потому что деревни встают рано и любители могут явиться и в 5, и в 6 часов, с первым светом… Но опыт говорит, что если приходят — то в первую половину ночи, и потому после полуночи караульный мирно спит.

Женщину в золотых ножнах должен был охранять один отпускник… инженер с питерского крупного завода, Герасим. Он сам хотел остаться один после разочарования, постигшего его с одной дамой. Боков еще раз проверил, как дежурный понимает свой долг, есть ли у него еда и чай, и уехал, чтобы встретиться назавтра, примерно в 10.

Но, против всех планов, инженер Герасим сам оказался в лагере, примерно в 6 часов утра, — мокрый и почти что невменяемый. Судя по всему, он с первым светом помчался в лагерь и ломился напрямик, через кусты и высокую траву. С безумно вытаращенными глазами, лязгая челюстью, сидел он, забившись в палатку. Крупная дрожь колотила его, буквально скручивала тело, мешая трясущимся рукам забрасывать вещи в рюкзак.

Появился Герасим, когда лагерь еще мирно спал. Только дежурные, из отпускников, Коля и Люда слышали, что кто-то промчался по лагерю. Вообще-то, и дежурным еще вставать было не время, но ребята уже не спали… По их словам, готовились к дежурству. Разводя огонь, ставя на плиту котел, в утреннем полусвете ребята слышали странные звуки — костяной стук, тяжелое дыхание, полурыдания-полустоны… И были правы, разбудив начальника.

При приближении людей к палатке в ней вдруг затихло всякое движение.

На тихий оклик: «Можно к тебе?» внутри, судя по звукам, кто-то с резким выдохом шарахнулся, а потом затих и всхлипнул…

Втиснувшись в палатку, Коля Боков обнаружил Герасима лежащим на боку в напряженной позе, с вытаращенными глазами и искаженным лицом. Левой рукой Герасим словно бы отгораживался от вошедших и при этом дрожал крупной дрожью.

На прямой вопрос: «Что случилось?» он был не в состоянии ответить. Коле Бокову пришлось остаться с ним в палатке, послав Люду за Володей и за порцией напитков, которыми в экспедициях снимаются болезненные состояния. Вообще-то, бросить дежурство на раскопе было действием чрезвычайным, и совершившему подобное грозили не менее чрезвычайные меры дисциплинарного воздействия. Но тут уж сразу было видно: происшествие, толкнувшее Герасима бежать с боевого поста, тоже было из разряда чрезвычайных.

Прошло не меньше получаса тихих разговоров, обязательств разобраться, обещаний все понять, а главное — постоянного подливания в кружку, прежде чем Герасим перестал трястись и был способен что-то говорить.

Начал он, впрочем, с заявления, что ничего рассказывать не будет, а сразу же уедет в Ленинград.

— Все равно вы не поверите… — твердил он, уставясь в кружку, и физиономия у него снова и снова перекашивалась.

Потребовалось обещание сразу же закинуть на аэродром, но чтобы он все-таки рассказал, не оставлял в неведении.

— Нам же всем тут оставаться, ты ж подумай…

Герасим явно метался между страхом и товарищескими чувствами. Особенно он заинтересовался перспективой уехать до Абакана экспедиционной машиной и получить билет из брони через покровителей экспедиции.

Рассказ его был… Впрочем, судите сами.

С вечера Герасим обревизовал свою палатку — огромная шестиместка. В задней части — жилой полог со спальником. При входе свален инвентарь.

Потом он развел огонь в очаге, между трех огромных камней, и стал кипятить чай.

У него был чай, три пачки курева, бутылка свекольно-красного портвейна местного разлива и приблудная собачка Булка. Гера еще и потому спокойно оставался на дежурство, что, прижившись в экспедиции, Булка исправно несла службу. И в случае чего подняла бы пронзительный визгливый лай, который и на расстоянии слышать было отвратительно и тошно.

И явись на раскоп кто-то нехороший, Герасим успел бы взять в руки топор и оставшийся в экспедиции с незапамятных времен, торжественно вручаемый дежурным штык-нож длиной добрых сантиметров тридцать.

Позади, в нескольких метрах от Герасима, проходила дорога, и весь день по ней шли КамАЗы, на строительство. Но даже они не наделали пыли — столько воды вылилось с небес на хрящеватую насыпную дорогу. Строители и задумали, и сделали дорогу так, чтобы вода стекала с нее, просачивалась под полотно. Однако и сейчас еще на дороге были лужи.

Герасим видел равнину километров на двадцать, до замыкающих ее холмов.

В Хакасии вообще много разного помещается в одном месте. Географы называют это красиво: емкость ландшафта. Но, чтобы заметить емкость ландшафта, необязательно быть географом. Вполне достаточно оглядеться вокруг.

Стояла тишина. Глубокая, особенная тишина вечерних полей и лугов. В деревне все же слышны какие-то движения людей, мычит, сопит, чешется скот. То пробежит собака, то завопит соседская девчонка — то ли ее укусил щенок, то ли наступили на кошку. И даже ветер не только шелестит листвой, шуршит песком и травой; он еще и стучит плохо прибитой доской, и звенит в проводах, и скрипит дверью сарая.

А в долине между сопками вообще никаких звуков нет. Если поднимется ветер, он еще шумит в кронах деревьев, а чаще нет и этих звуков.

Сначала Герасим пил чай, смотрел, как все затихает, слушал удивительную тишину вечера. Временами он наклонял бутылку с портвейном, добавлял в чай свекольно-красную, резко пахнущую жидкость. Чай начинал пахнуть так же, по его поверхности бродили пятна сивушных масел, а прохладный вечер окончательно становился Герасиму не страшен.

Потом стало совсем темно, и пространство резко сократилось. Даже в свете луны холмы еле угадывались. Если раньше за дорогой различались орошаемые поля, лесополосы и склоны, то теперь придорожные тополя совершенно замыкали горизонт.

Герасим все активнее подливал в чай из заветной бутылки, включил транзистор. Вот как будто приятная музыка…

Костер угасал, вспыхивал последними, догорающими ветками. Булка сонно вздыхала и возилась, блаженно вытянув лапы. Транзистор транслировал что-то полуночное, поздневечернее… от чего сильней хотелось спать.

Никто не злоумышлял ни против раскопов, ни против матчасти экспедиции.

Герасим думал было заглянуть в раскоп… так просто, на всякий случай. Но ему почему-то совсем не хотелось туда идти. Почему, Гера не был в силах объяснить… но вот не хотелось, и все. Насилием над собой было бы сделать эти несколько шагов, до ближайших столбиков раскопа.

Но вроде и необходимости такой не было… Герасим вылил чайник на еще тлеющие уголья и пошел ложиться спать…

С полминуты Герасим лежал, плохо понимая происходящее. Булка нехорошо ворчала, прижималась к спальному мешку. В лицо Гере что-то светило. И что странно, транзистор молчал. Герасим точно помнил, что засыпал под приятную, тихо зудяшую, такую снотворную музыку…

Красные блики прыгали по всей палатке. Похоже, перед входом, между тремя камнями, опять горел огонь. Странно, что совершенно не слышалось шелеста огня и треска дров. Но что пламя было, это точно. Палатка была неплохо освещена. Те, кто разжег и поддерживал огонь, тоже не издавали ни звука. Они не разговаривали и, кажется, даже не двигались.

И странно, что молчал транзистор… И было особенно неприятно, что Булка дрожала мелкой дрожью и, уставившись на вход в палатку, тихо, вкрадчиво ворчала. Впрочем, надо было действовать. Зажав в руке штык-нож, Герасим тихо продвигался к выходу. Булка ползла рядом с ним, издавая все то же тихое, злобное, какое-то тоскливое ворчание.

Тихо-тихо, с замиранием сердца, инженер припал к земле, отодвинул кончиком ножа полог… Между камнями било пламя, — как раз там, где его Герасим залил. А на одном из камней сидел человек. Это была совсем молодая женщина, и Гера до конца своих дней запомнил чуть монголоидные черты, отрешенное выражение умного, красивого лица.

Иссиня-черные волосы незнакомки были собраны в высокую прическу. Из прически торчали длинные спицы — наверное, на них-то все и держалось.

До пояса женщина была совсем обнажена. Ни кофточки, ни нижнего белья. Только серьги да широкие браслеты блестели в отсветах костра. Смуглая, везде одинаково загорелая кожа свидетельствовала, что белья дама и не носит. Герасим даже не представлял себе, что груди могут быть такими смуглыми.

А ниже пояса женщина была одета во что-то длинное, темное, спадающее до земли явно тяжелыми складками.

Женщина не видела Герасима. Держа вытянутые руки над костром, поводя над пламенем ладонями, она смотрела поверх палатки, на горы.

Много позже и совсем в другом месте Герасим пришел к мысли, что все это продолжалось не больше четверти минуты. Потом Булка судорожно кинулась; с испуганным визгом и лаем мчалась маленькая собачонка, отгоняя постороннего от лагеря…

Пламя вспыхнуло так сильно, что Герасим вообще перестал видеть. А когда багровые круги ослабли — перед ним не было ни женщины, ни Булки, ни костра. А за спиной орал транзистор.

Невероятность происшествия сама собой вызывала простейшую мысль «…во сне?» Но Гера лежал в напряженной позе, головой упираясь во вход палатки, и держал в руке штык-нож. А транзистор надрывался в двух метрах позади, на сваленной комом груде одеял.

А Булки не было и не было. С наибольшим удовольствием Герасим рванул бы прочь. Но бежать по полям и лугам в полной темноте, после ЭТОГО… Бежать по дороге? Но выход на дорогу вел мимо… Ни за какие сокровища Голконды не заглянул бы сейчас в раскоп прозаичный инженер из Ленинграда. Да и опять же — бежать по дороге, стуча камнями, привлекая к себе внимание всего, что только может им заинтересоваться…

Дрожа, временами просто сотрясаясь от страха, Герасим ринулся в глубь палатки, словно кого-то могли защитить брезентовые стены и куча старых одеял. Зачем-то он поглядел на часы. Часы шли, и было на них четверть третьего ночи.

Прислушиваясь к каждому шороху, поминутно «слыша» то дыхание возле брезента, то мелко-летучие, семенящие шаги от раскопа, стараясь даже дышать ртом, чтобы не издавать ни звука, Герасим мучился до первого света. И с первым же больным, серым полусветом, позволяющим хоть что-то видеть, несчастный инженер кинулся в сторону лагеря. Выпала холодная роса. Благо, даже без машины не было далеко.

…Стоит ли упоминать, что к раскопу он не подходил? Да, независимо ни от чего, у Герасима были очень веские причины вести себя так, как он вел. И Коля Боков, и Валя, и Володя… все были согласны, что причины — веские. Претензий к Герасиму не было, были попытки уговорить его остаться в экспедиции. Но действовали на него эти попытки крайне плохо, вплоть до возобновления крупной дрожи и дико перекошенного рта, и мнения сошлись на том, что отправлять надо, и что поедет в Абакан Володя.

Разделились мнения в другом… Володя склонен был считать, что все-таки — галлюцинация. И вообще в экспедиции многовато пьют. Валя — что-то, наверное, видел, не понял, что. А Коля Боков-то молчал. Коля Боков сопел, тряс головой и вздыхал — его терзали не самые прекрасные предчувствия. Коля Боков, археолог бывалый и тертый, удерживать Герасима не стал. Велел Фомичу готовиться, забросить людей на раскоп и сразу ехать в город, в Абакан, с Володей и Герасимом. Этот уезжает, да еще и продуктов купить… Герасим устроил истерику, отказывался ехать на раскоп. Коля орал на него и предлагал тогда сидеть в лагере, специально машину он гонять не будет.

Да, это был шантаж последней марки, но подействовал он, этот шантаж, — деваться Гере было некуда. Из машины он, правда, на раскопе не вышел и очень просил сразу уехать.

Работы велись, как обычно. Погребение решили брать монолитом, отдать в абаканский музей. Прокопали канавки, чтобы подвести доски под скелет и вынуть его вместе с монолитом земли. Тогда в музее будет отличный экспонат — погребение прямо в том виде, в котором оно было раскопано археологами.

Все как будто шло, как и всегда. Ну, были люди несколько напряжены… Ну, если уж честно сказать, кое-кто и посматривал время от времени в сторону третьего кургана, было дело. Работает человек, кидает землю, да вдруг и кинет вороватый, быстрый взгляд… Нельзя сказать, что ожидает он чего-то, тем более нельзя сказать, что ожидает чего-то определенного… Но посмотреть в ту сторону ему почему-то хочется…

Сложности возникли с другим… Честно говоря, Коля Боков не исключал такого эффекта… Но, во всяком случае, он не мог найти никого, кто готов был дежурить на раскопе. У всех находились срочные дела, давались противоречивые, путаные объяснения…

Боков пытался поднять на великие дела школьников — всю бригаду из семи человек. Но даже у этой совершенно бесшабашной публики возникла острейшая, непреодолимая потребность постираться… Тем более, за патологическую нечистоплотность их уже не раз ругали… Что, нельзя постирать завтра?! Нельзя, Николай Николаевич, надеть нечего…

В общем, особого выбора не оставалось. И Коля Боков провел эту ночь на раскопе — вместе с Володей. Провели они ночь вовсе неплохо, в пении песен, в рассказах о женщинах, походах, друзьях и экспедициях. Жизнерадостный характер дежурства поддерживался едой и питьем, особенно огромным кофейником с крепчайшим черным кофе. И стоило археологам начать клевать носами, как они тут же отхлебывали из кофейника и принимались орать и петь втрое громче.

То ли их поведение отпугнуло кого-то, то ли просто ни у кого не было желания с ними знакомиться, то ли бедный Герасим был все же склонен к каким-то зловредным галлюцинациям… Словом, археологи отдежурили преспокойно и получили все основания злорадно ставить на дежурство остальных. Наверное, они бы даже получили удовольствие от самого дежурства, если бы меньше боялись.





Утро 7 августа началось с приезда тракториста Толика.

Его трактор так ревел и урчал, что разве что глухой не знал за полчаса, что он приедет. Толя был одновременно напуганным и злым, а это выглядит взрывоопасно. Толя искал женщину и справедливости, а это сочетание еще взрывоопаснее. Кроме того, Толя требовал, чтобы ему не только показали женщину, но чтобы ему еще и рассказали все про энти научные штучки, которые они здесь напридумывали в экспедициях.

С большим трудом, споив немало водки, удалось добиться от Толи членораздельных речей. Если избавить рассказ Толи от ненормативной лексики, от грубостей и от повторов, если убрать все наводящие вопросы, все подсказки и совместный поиск правильного слова, получится примерно следующее.





Рассказ тракториста Толика



Танцы делали в Калах, танцевали под магнитофон. Под какой магнитофон? Под ленточный, какой же еще… Часов в 11 пришла женщина. Красивая такая… Ну, еще платье такое коричневое, плотное такое… А лицо? Ну, и лицо было, ясное дело… Только не узнал Толя никого, не было ни у кого здесь такого лица. Такого красивого? Ну да, и красивого… и вообще… ну не было такого… Особенное оно, а кто его знает, как объяснить, чем особенное?

Как она пришла, магнитофон заглох. Почему? Этого я не знаю. Парни в магнитофон полезли, чинить, а пока радиолу поставили. А радиола не играет! Почему? Ну что вы с вопросами, я откуда знаю, почему?! Не играет… Ну, там другой магнитофон! Не играет…

А я, ребята, этой девушкой занялся. Очень она мне запала. Понимаете, необычная она такая… Ну, как будто не отсюда, и вообще… Девушка такая, не очень чтобы молодая… Но и не старая, куда там. Прическа высокая, на шпильках таких. Толик с ней бы танцевал, а какие же танцы без музыки? Он ее увел за огород… да не ржите вы, мать вашу! Просто нельзя же с девушкой говорить, если вокруг все орут, а она незнакомая и ее не знает никто!

А Толик с ней поговорил… Она все спрашивала, какие здесь деревни, какие города… сразу видно — не отсюда… Толик сразу понял, что из Питера или вообще из экспедиции. Она потом уходить стала, сказала, ей пора. А голос тоже особенный. Такой у хакасов бывает, вроде… ну, как бы сказать… Ну да, ревущий, точно! Низкий такой, с хрипотцой…

Ну, и пошли мы вниз, к дороге. Спустились до шоссе — а от деревни заорал магнитофон! Только поздно уже, мне танцевать и не хотелось, мне эту девушку проводить было нужно. И что интересно, я ж говорю, не очень молодая… А целоваться не умеет. Я ее целую, а ей интересно, она меня как будто изучает. Дошли мы до дороги и пошли… Я спрашиваю — что, до Означенного пойдем?! Тогда давай я тебя на мотоцикле… А она — да здесь же близко!

Я говорю: «Здесь и жилья нет!» А она: «Есть тут жилье! Ты не знаешь, а жилье есть!» Я ей: «Ты из экспедиции?» Она смеется: «Да, из экспедиции!» Я ей: «К тебе сейчас можно? Или будем гулять?» А она: «Нет, сейчас пора домой. Можешь и не провожать, я потом сама найду». Я говорю: «Давай встречаться. Я завтра в экспедицию приду». А она: «Вот, — говорит, — и пришли». А место глухое, на дороге, возле ваших раскопов. Вокруг — ни огонька, ничего. Деревья стоят, темно, тихо. Я говорю: «Да давай провожу! Не хочу тебя здесь оставлять!» А она. «Не приставай! И идти за мной не надо. Ты уже привел. Я, считай, дома. Хочешь меня увидеть — приходи сюда завтра, в полночь. А сейчас повернись и иди! За мной следить не надо, рассержусь!»

И сама меня целовать стала. Повернула и в спину толкает. Я несколько шагов прошел, нехорошо сделалось. Женщину одну в таком месте оставил, неправильно это… Обернулся, а нет на дороге никого. Вообще никого, во все стороны. Понимаете, ну несколько шагов всего прошел! И хоть бы камень стукнул, хоть бы кусты шелохнулись! Я постоял — может, услышу чего… Ну, и домой пошел, чего поделаешь. Да и жутко стало, что таить… Непонятно потому что — там же вдоль дороги кусты стоят, колючие, сплошной стеной. И дорога каменистая, щебнистая…

Толик так сразу и подумал, что женщина из экспедиции, — потому что больше неоткуда, да тем более — таким вот, с кинжалами, прическами и неумением целоваться. А его в нижнем лагере на смех подымают, рассказывают про привидение. А он не такой лох, чтобы живую бабу спутать с привидением! Сами они путают, как не знаю кого! Так что если вы, ребята, тоже ржать затеяли, фигушки вам самогону!

ГЛАВА 4

Пришедшие из раскопа

Дима всерьез предпочитал копать таштыкские курганы, а не тагарские. Во-первых, таштыкские курганы лежали высоко, на склонах гор. Здесь почти всегда дул прохладный ветер, с места раскопок открывался чудесный вид. Во-вторых, костей здесь было мало, и все — сожженные. Поэтому никто особенно не требовал от Димы проявлять его профессиональные умения. А Дима как раз и хотел отдыхать от медицины и делать не то, к чему привык, а то, чего нет в операционных, амбулаториях и больницах, а по возможности тем, чего вообще нет в городах. Таштык давал больше таких возможностей, чем тагар, за что Дима его и любил.

Любовь Димы к таштыку разделял Миша… С крепким улыбчивым Мишей было приятно работать — он был надежен, работящ и достаточно интеллигентен: любил потрясающие хакасские виды, знал наизусть Заболоцкого и Мандельштама, и говорить с ним было интересно. Но и у Миши любовь к таштыку не была бескорыстной — пятикурсник Миша писал по таштыку диплом и собирался писать кандидатскую. Кроме того, Миша до смешного боялся заболеть и поэтому особенно ценил дружбу с врачом Димой.

Дни проходили, заполненные дорогой, вьющейся по склонам холмов; сырым запахом развороченной лопатами земли, аккуратной работой ножом на расчистке сгоревшего сруба; бесконечным пространством, открывавшимся от раскопа. Пространство было разноцветным, расчерченным на квадратики разного оттенка, зеленого и желтого. Голубые дали переходили в синие, затем становились все более глубокого сиреневого цвета. Оттуда, из пространства, падал ветер, сушил потное тело, стягивал кожу на лице. К вечеру от ветра горела кожа. В лагере приходилось снова привыкать, что не надо сопротивляться ветру, опираться на него и что вообще ветра нет.

А вечером Дима проваливался в сон, как убитый. Только что он был бодрым, активным и всерьез собирался забраться в спальник и дочитать книжку или поговорить с Мишей, расспросить его про таштык… И мгновенно засыпал мертвым сном.

Только в ночь на 8 августа Дима проснулся от явственного ощущения, что кто-то склонился над ним. Дима подсознательно ждал — он должен был почувствовать дыхание этого склонившегося… В полутемной палатке не было ничего и никого. Только сопел на своем топчане Миша, тикали часы на ящике, покрытом куском клеенки. Но Дима был уверен — в палатке еще кто-то есть. Он просто знал, что кто-то есть… Бессмысленно спрашивать, почему. Где-то далеко выла собака. Кто-то маленький сопел возле тента, наверное, ежик. Это все было не то. В палатке был кто-то третий, кроме Димы и Миши. Этот третий не имел никакого отношения ни к ежику, ни к собаке.

Дима уловил движение. Шороха не было. Ветра движения не было. Но Дима готов был поручиться — кто-то идет от изголовий к выходу из палатки. Дима вскочил, и тут же движение замерло. Дима быстро зажег свечу, поставил на «стол» для материала — ящик возле входа. И быстро лег обратно.

Теперь было видно, что кто-то и правда стоит между Димой и тентом палатки; этот кто-то перемещался, частично заслонял огонь свечки. Смутная тень человека рисовалась на тенте; судя по стройности фигуры, изяществу перемещения, это была тень женщины с высокой прической.

И тут же тень исчезла. Дима тупо моргал, доказывая самому себе, что это было не во сне.

Действительно, вот Мишка храпит… Вон кто-то сопит возле тента. Свечка трещит, бросает освещенный круг на тент. Вот кто-то вышел из палатки, сонно затопал в сторону туалета. Дима высунул голову — это шел Кузькин, и в палатке у него тоже горела свечка. С четверть минуты они смотрели друг на друга — длинный Кузькин с высоты своего роста. Дима — с четверенек.

— Ты что не спишь? — спросил, наконец, Кузькин.

— Да ходил тут кто-то, — почему-то сиплым шепотом информировал начальство Дима. И быстро добавил, чувствуя, что не помешает ему внести в рассказ толику правдоподобия: — Может, местные?

— Не может быть, — уверенно качал головой Кузькин, — я уже с час не сплю. Я бы услышал. Все тихо…

Кузькин сонно затопал дальше, а Дима задул свечу и нырнул в спальный мешок. Он долго пытался не спать, слушая окружающее.

А Кузькин, возвращаясь в палатку, вдруг ясно увидел силуэт человека, сидящего возле керосиновой лампы, над его раскрытым дневником. Силуэт четко рисовался на брезенте палатки. Кузькин никак не мог понять — кто и зачем полез посреди ночи? В дневниках не было ничего ни секретного, ни интересного для посторонних. А чтобы вот так, ночью, подстеречь момент, когда дневник лежит открытый, а его в палатке нет, надо было пристально за ним следить, и много ночей, потому что такая ситуация возникла впервые за весь полевой сезон.

Все это было очень странно… Кузькин медленно приближался к собственной палатке, не сводя глаз с непонятного силуэта. Он отвел взгляд буквально на долю мгновения, споткнувшись о какую-то кочку. Но за эту долю мгновения силуэт исчез. Все было в палатке, как обычно. Трещала керосиновая лампа, вились вокруг нее насекомые, сгорали в струе раскаленного воздуха над стеклом. Круг света падал на дневник.