Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лоуренс Блок

После первой смерти

Глава 1

Я очень медленно приходил в себя. Сначала появилось только ощущение собственной реальности. Я лежал на правом боку, правая рука неловко подвернулась, и голова покоилась на запястье. В пальцах этой руки я ощущал легкое покалывание: голова своей тяжестью частично перекрыла кровообращение. Моя левая рука была откинута в сторону. Я лежал не двигаясь, с закрытыми глазами. Если бы я шевельнулся или открыл глаза, у меня заболела бы голова. Очень скоро она и так заболит, но если удастся потихоньку снова уснуть, головную боль можно отсрочить, а если повезет чуть больше обычного, я смогу проспать все похмелье. Такое случалось в прошлом, хотя и не часто.

Я знал, что похмелья не избежать, что я где-то шлялся и заработал себе головную боль, но где и как это произошло — не помнил. Я вообще помнил немного. Я не знал, где нахожусь, как сюда попал и какой нынче день. И нельзя сказать, чтоб мне до смерти хотелось об этом узнать. Я только знал, что пил. Когда я пью, то напиваюсь, а когда напиваюсь, у меня бывают продолжительные периоды беспамятства, во время которых я совершаю поступки, которых, к счастью или к несчастью, сам потом не помню. К счастью или к несчастью.

Как правило, к несчастью.

Я пил. Я думал, что завязал, но, очевидно, сорвался. Я пил, надрался и отключился — все как обычно. Если я пошевелюсь или открою глаза, начнется похмелье, а этого не хотелось. Если чуточку приоткрыть глаза, можно, по крайней мере, узнать, день на дворе или ночь. Я подумал об этом, и мне показалось, что подобная информация не стоит наказания в виде головной боли. Я решил, что в такой момент думать вообще опасно. Мысли мешают спать. Я лежал с закрытыми глазами и заставлял мозг решительно гнать всякую мысль. Так прибрежный песок гасит одну за другой волны, пока море не успокаивается. Мысль за мыслью, волна за волной, прочь, прочь... Между мной и миром опустилась спасительная темная завеса.

* * *

Во второй раз меня разбудила моя правая рука. Покалывание в пальцах полностью прекратилось, и теперь вся рука совершенно онемела, а неподвижные пальцы казались вдвое толще обычного. Я вытащил руку из-под головы и как дурак потряс ею в воздухе. Потом принялся тереть левой рукой правое запястье. Я тер изо всех сил, разминая руку по ходу артерий и вен, пытаясь восстановить кровообращение. Глаза у меня были по-прежнему закрыты. В голове вертелись идиотские мысли о гангрене и ампутации. Я долго тер запястье, и наконец в пальцах снова началось покалывание, и я с некоторым усилием смог сжать и разжать их. Тогда подступила головная боль; ее клыки вонзились мне в голову с двух сторон. Тупая боль расходилась от центра лба, а резкая пульсирующая — колола сзади, в основании черепа. Я продолжал растирать руку и сгибать пальцы, и в конце концов покалывание пошло на убыль, а рука стала ощущаться, как должна ощущаться рука, хотя запястье я себе слегка натер и оно побаливало.

Я лежал на кровати ничем не укрытый. Мне было холодно. Ощупав себя, я обнаружил, что лежу совершенно голый. Я все еще не знал, где нахожусь, — знал только, что в кровати. То же касалось и времени суток: я решил было открыть глаза, поскольку проклятая головная боль не отступала, но так и не смог.

Время шло. Я пошевелил руками и ногами, перекатился на спину. Меня трясло мелкой дрожью, а в недрах желудка зародилась и стала набирать силу волна тошноты. Легкие сдавливало. Я открыл глаза. По потолку шли трещины. Резкий свет свисавшей с потолка электрической лампочки бил в лицо. Я приподнялся. У меня в ногах, над кроватью было окно. Сквозь него просачивался дневной свет. За окном вырастала стена соседнего здания из некогда красного кирпича, от времени ставшего почти бесцветным. День.

Я сел. Все болело. Я был голый и продрог до костей. Сбоку от грязного окна, сквозь которое проникал свет, стоял стул. На стуле была в кучу свалена моя одежда. Я подполз к изножью кровати и потянулся за одеждой, но не достал. Я почему-то не слез с кровати и не подошел к стулу, хотя логика подсказывала сделать именно так. Казалось, что эта кровать для меня остров посреди бурного моря и стоит мне оставить его, как я тут же утону. Я вытянулся на кровати, потянулся обеими руками и постепенно стал стаскивать свою одежду со стула. Один носок я уронил на пол, но все остальное благополучно перекочевало на «остров» кровати через «море» пола.

Моя рубашка и джинсы были влажные и липкие. Я взял рубашку обеими руками и тупо уставился на нее. Она была липкая, в темно-красных пятнах. Неужели я пил вино? Обычно я пил виски, по крайней мере начинал с него. Но стоило мне втянуться, стоило перейти известную границу, отрезавшую путь назад, — а это случалось часто и происходило достаточно быстро, — и можно было пить практически что угодно. А достигнув определенного уровня опьянения, я мог пролить все, что пил, на одежду.

Я дотронулся до одного из пятен. На вино не похоже. Я осмотрел его, понюхал и снова потрогал. Кровь.

Дрался я, что ли?

Вполне возможно. Когда напиваешься, всякое бывает. И такое, о чем трезвым и помыслить нельзя.

Следующий вопрос: сильно ли я покалечился? Однажды я вот так же проснулся и обнаружил, что привязан к кровати: ноги — к одной спинке, руки — к другой. Я находился в больнице и абсолютно не помнил, как туда попал. Более того — и представления не имел, что со мной стряслось. Оказалось, ничего страшного. Просто порезался, шла кровь. Ничего опасного.

Может, кровотечение из носа? Со мной это часто бывает, особенно когда выпью. Алкоголь расширяет мелкие кровеносные сосуды в носу, и они легче лопаются. Я осторожно, обеими руками ощупал свой нос. Нет, вроде никакой крови ни под носом, ни в носу. Откуда же взялась кровь, — снова всплыла в мозгу вялая мысль.

Я стал натягивать рубашку, потом вдруг остановился. В этой ужасной, пропитанной кровью одежде я попросту не могу никуда идти! Как же отсюда выбраться? Ну конечно, нужно кому-нибудь позвонить и попросить привезти чистую одежду. Но как? Я даже не знал, где нахожусь. Более того, я и понятия не имел, что это за город. Конечно, это можно определить по номеру телефона, но как по номеру телефона узнать адрес? Или все-таки можно?

Все это было слишком сложно, а думать ни о чем не хотелось. Я взглянул на свои руки. Они были в крови от одежды. Проспать очень долго я не мог — иначе кровь на одежде уже бы засохла. Интересно все же, откуда эта кровь? Из носа столько не нальет. Может, меня пырнули ножом?

Я очень осторожно осмотрел себя. Не, я не ранен. Откуда же кровь на одежде? Может, это не моя кровь? Но чья же?

Я решил ни о чем не думать, лег на правый бок, вытянулся и закрыл глаза. Я гнал от себя мысли, как отлив гонит волны от берега. Скоро наступят темнота и тишина.

Но ничего не вышло. Скоро глаза открылись сами собой. Я проснулся — окончательно и бесповоротно. Все тело болело — руки, ноги, спина, голова, живот... Сильнее, чем прежде, подступила тошнота, и мне стоило больших усилий подавить ее.

Здесь оставаться нельзя. Нужно уходить. Нужно узнать, куда меня занесло. Нужна чистая одежда и тот, кто мне ее принесет. Нужно одеться и пойти домой. Кровь из носу.

Я сел на кровати и огляделся. Я находился в маленькой комнате с закрытой дверью. Здесь было одно окно, единственный деревянный стул, а еще — обшарпанный комод, на крышке которого не было ничего, кроме следов от затушенных сигарет.

Я спустил ноги на пол и ступнями ощутил что-то липкое.

Влажное и липкое.

Я закрыл глаза. Меня зазнобило. И дело было не в холоде и не в том, что я был голый. Я сидел с закрытыми глазами, по-дурацки обхватив себя руками. Не смотреть. Не знать. Заснуть и проспать вечность, а потом проснуться далеко-далеко, за сотни миль и лет отсюда.

В голове мелькнуло: а может, это сон?

Я снова открыл глаза. Взял себя за ступню и осмотрел ее, уже зная, что увижу. Кровь. Я попытался задержать дыхание, но почему-то не смог, и когда посмотрел на пол, то неожиданно валом нахлынула тошнота. Я ничего не мог поделать: взглянул, увидел, заблевал. Меня тошнило безостановочно — еще долго после того, как в моем желудке уже ничего не осталось.

Я думал о том, как мне удалось дойти до кровати, так, как если бы это было море, на которое я не осмеливался ступить. Подходящий образ. Пол был морем крови. На поверхности этого океана плавало тело. Девушка: черные волосы, неподвижные голубые глаза, бескровные губы. Голая. Мертвая. На горле зияла глубокая рана.

Это сон. Сон, сон. Но это был не сон. Далеко не сон.

Снова — здорово, подумал я. Господи Иисусе, я влип по-новой. Кажется, я произнес эти слова вслух. Я обхватил голову руками, закрыл глаза и засмеялся. А потом заплакал.

Глава 2

В те годы, когда я преподавал историю (обзор западной цивилизации, Европа после Ватерлоо, Англия времен Тюдоров и Стюартов, Французская революция и Наполеон), мы превыше всего ставили историческую необходимость, неизбежность практически всех великих потрясений, начиная с падения Рима и заканчивая Русской революцией. Я никогда полностью не разделял подобной точки зрения, а впоследствии пришел к решительному ее отрицанию. История, как мне кажется, — это всего лишь фиксация происшествия, совпадения и слепого случая. Английская Реформация родилась от похотливого блеска в глазах короля. Президенты пали жертвой удачных выстрелов фанатиков.

Как говорится в детском стихотворении, королевство погибло, потому что в кузнице не было гвоздя. И я в это верю.

Будь в той комнате телефон, я бы набрал номер оператора и попросил соединить меня с полицией. Они бы тут же приехали и забрали меня. Но в той комнате не было телефона. Я точно помнил.

Не будь моя одежда насквозь пропитана кровью, я бы мигом оделся и ушел оттуда. Нашел бы ближайший телефон и вызвал бы полицию. Что дальше — смотри выше. Но моя одежда была залита кровью, и я даже надеть ее не мог себя заставить, не то что куда-то в ней идти. Мне едва хватило сил до нее дотронуться.

Происшествия, совпадения, случай. В той комнате не было телефона. Моя одежда была испачкана кровью. К этому добавлялось еще одно. Решением Верховного суда я был освобожден из тюрьмы. Я выпил этот первый стакан не помню, где и когда — день, неделю, а может быть, месяц назад. Я встретил эту девушку, привел ее сюда и убил. Потому что в кузнице не было гвоздя...

Мне хотелось курить, мне хотелось пить, мне хотелось побыстрее смыться. Первое мое побуждение — позвонить в полицию — на время потеряло силу. Нужно что-то делать. Нельзя было оставаться здесь, в этой комнате, с этой девушкой, мертвой девушкой. Нужно было что-то предпринять. Нужно было выбраться отсюда.

На полу, возле старого туалетного столика, валялся ключ. Латунный ключ старого образца, куском проволоки прикрученный к деревянной треугольной бирке, чуть длиннее его самого. «Отель „Максфилд“, 324, Западный район, 49-я улица, Нью-Йорк. Бросить в любой почтовый ящик. Доставка оплачена». На самом ключе был выбит номер 402.

Я был в гостинице — очевидно, дешевой, судя по внешнему виду комнаты и адресу. Адрес и тело на полу подсказывали, что я нахожусь в одной из гостиниц на Таймс-сквер, куда приводили своих клиентов «труженицы улицы». В номере, куда меня привели и где я совершил убийство.

Головная боль становилась невыносимой. Я положил руку себе на лоб, безуспешно пытаясь пересилить ее. Я сделал шаг, поскользнулся и чуть не упал. Взглянув под ноги, я увидел, что поскользнулся в крови.

Я отвернулся, чтобы не видеть тела и крови. Осторожно переступая через кровавые лужицы, я снова подошел к кровати, сел и, стащив с подушки наволочку, принялся стирать ею кровь с рук и ног. Я весь перепачкался кровью, и теперь нужно было приложить немало усилий, чтобы оттереть ее.

Я встал и стащил с кровати простыню. Закутавшись в нее на манер римской тоги и стараясь не наступать в кровь и не смотреть на труп, я поднял ключ и подошел к двери. Она была заперта. Я потянул задвижку на себя и потихоньку отворил дверь. Тесный, темный, грязный коридор был пуст. Выскользнув из комнаты, я закрыл и запер дверь ключом, поскольку у нее не оказалось защелки. Я шел по коридору, чувствуя, как дико выгляжу в импровизированной тоге. По счастью, мне никто не встретился. Дойдя до общей ванной (в таких гостиницах ванные комнаты обычно общие; я хорошо знаю такие гостиницы — счет им потерял), я нырнул внутрь и закрыл дверь на задвижку. Кого-то недавно рвало в унитаз. Я спустил воду, зажмурился, открыл глаза, подумал о трупе на полу в номере 402 — моем номере, — и меня снова вырвало. Пришлось спускать воду второй раз.

Как следует ополоснув ванну, я наполнил ее до краев, залез туда и помылся. Главное — смыть с себя кровь. Что бы я ни предпринял дальше, сначала нужно смыть с себя кровь. Мне вспомнились слова леди Макбет. Кто бы подумал, что в этом старике столько крови? В девушке тоже было много крови.

Когда я вылез из ванны, пришлось вытираться простыней, и одеться уже было не во что. Я посмотрелся в маленькое, засиженное мухами зеркало над раковиной. Лицо покрывала однодневная щетина. Значит, сегодня воскресенье. Последнее, что я помнил, была суббота. Субботнее утро...

Нет. Я еще не был готов вспоминать.

Очень поздно сейчас быть не могло. В таких отелях номер обычно нужно освободить между одиннадцатью и двенадцатью, хотя немногие гости остаются здесь дольше чем на час. В дверь не стучали — видимо, было еще утро. Утро воскресенья.

Нельзя было вечно торчать в ванной. Взяв мокрую простыню, я аккуратно сложил ее несколько раз, примерно до размеров банного полотенца. Потом обмотал ее вокруг талии, закрепив конец простыни, чтобы она держалась сама. Я открыл дверь и увидел маленького старичка, шедшего по коридору. Я снова закрыл дверь. Он прошел мимо ванной. Когда я услышал, как старичок спускается по лестнице, я снова отворил дверь. На сей раз коридор был пуст.

Я вернулся в номер. Больше пойти было некуда.

И здесь, в номере, спустя примерно полчаса после того, как мне в первый раз пришло в голову позвонить в полицию, я вдруг понял, что не стану туда звонить.

Я провел в тюрьме четыре года. С той стороны, как говорили мои приятели-заключенные (как они презирали меня! Они были преступники, профессионалы или дилетанты, а я просто убил женщину, и за это они ненавидели меня). С той стороны я провел четыре года и, если верить статье приговора, мог твердо рассчитывать еще на тридцать семь. Я, как говорится, сдал партию. В жизни за решеткой ничего хорошего не было. Да и странно, если бы кто-нибудь решился утверждать обратное. Но она была разнообразна и подчинена заведенному порядку. В ней присутствовала даже видимость цели, пусть даже эта цель скрывала самообман — как у белки в колесе. Я смирился с этой жизнью, и, возможно, было бы лучше, если бы я провел там остаток дней.

В том, что этого не произошло, моей вины было больше, чем их. Один адвокатишка из Флориды стал гнать волну. Он отправил письмо с изложением дела в Верховный суд, на основании которого суд принял одно из своих эпохальных решений. Шлюзы открылись. Я прочел об этом решении и потребовал стенограмму собственного судебного разбирательства. Покопавшись в литературе по юриспруденции, я обнаружил, что все мое дело отныне яйца выеденного не стоит. Необоснованное признание, отсутствие прямого мотива преступления, доказательства, полученные незаконным путем, — целый набор грубейших нарушений, на которые тогда не обратили внимания. Теперь они стали для меня пропуском на волю.

Я вполне мог оставить все как есть. Я был там, где, как я считал, мне и было место. Я мог остаться там навсегда. Но меня уже затянуло в коленвал свободы. Как водитель, зачарованный плавным ходом своей машины, пропускает поворот и на полной скорости влетает на территорию совсем другого округа, так и я очертя голову бросился торить пути к освобождению. Я мчался по дороге, и у меня и мысли не было остановиться и узнать направление.

Мой судебный иск послужил примером для остальных. Я пробил дыру в тюремной стене, и в нее за мной устремились несколько заключенных. Исполнение наших приговоров было отложено, и общество могло или освободить нас, или устроить повторное разбирательство. Большинство из нас не могли снова предстать перед судом: вещественные доказательства были потеряны или их вовсе никогда не существовало, свидетели умерли или исчезли. Одним словом, мы оказались на свободе — я, Турок Вильямс, взломщик сейфов Джекл и другие, имена которых я забыл.

А теперь эта мертвая девушка, — а я не мог снова оказаться по ту сторону. Это было исключено. Абсолютно.

На полу лежал нож. Насколько я мог судить, я никогда его раньше не видел. Но это не имело значения. Насколько я мог судить, я никогда раньше не видел ни этой девушки, ни этой комнаты. Вероятно, я купил нож днем в субботу и воспользовался им уже в субботу вечером. Он еще мог послужить мне. Можно пустить себе кровь, надрезать кожу на запястьях. Можно снова пойти в ванную, лечь в теплую воду, вскрыть вены и истечь кровью, как Цицерон. Или перерезать себе горло, как я перерезал горло этой девушке. Вулф Тоун, посаженный в тюрьму после ирландского восстания 1798 года, перепилил себе горло перочинным ножом. Способен ли я на такой шаг? Дрогнет ли рука? Окажется ли боль сильнее решимости? Или намерение просто рассыплется на полпути, побежденное желанием жить и страхом смерти?

Я так и не поднял нож — даже попытки не сделал. Я стоял и смотрел на него, и мне хотелось курить. Мне хотелось подобрать нож. Мне хотелось умереть. Но дальше мыслей дело не шло.

О том, чтобы покончить с собой, и речи не было. По крайней мере, сейчас. В полицию я тоже не мог пойти. И в этой комнате я тоже больше не мог оставаться. Ни за что.

Я ощупал свои джинсы, стараясь снова не запачкать руки. Карманы были пусты. Я искал сигареты, но сигарет не было. Бумажник тоже пропал. Неудивительно. После такой ночи как правило просыпаешься без часов и бумажника. И то и другое теперь пропало. Что ж, это в порядке вещей. Очевидно, перед тем, как я подцепил девицу, меня ограбили. Может быть, так все и было: она заговорила о деньгах, а денег у меня не было, и я психанул. Может быть...

Нет. Я все еще не хотел ни о чем вспоминать. И строить предположения тоже не хотел — пока.

Я просто хотел уйти.

Я снова пошел к двери и открыл ее. Теперь в гостинице было шумно. Просыпались и выходили постояльцы. Слегка приоткрыв дверь, я стал ждать, поглядывая в щелку. Мимо двери прошла пара — высокий худой мужчина с усталым лицом и светлыми взъерошенными волосами и маленькая худая негритянка. На его лице отражался стыд, на ее лице — усталость. Открылась одна из дверей, и появился молодой человек весьма женственной наружности. Едва он ушел, из того же номера вышел моряк: его лицо выражало те же утомление и стыд, что и лицо светловолосого мужчины.

Через две двери от меня из номера вышел мужчина в банном халате, пересек коридор и вошел в ванную. Он оставил дверь незапертой.

Он был примерно моего телосложения, чуть полнее. Я выскользнул из своей комнаты, запер дверь и босиком прокрался по коридору в направлении ванной. Журчала вода — мужчина наполнял ванну. Значит, время у меня есть.

Я прошел к его номеру и открыл дверь. В холле раздались шаги, и сердце у меня екнуло, но я тут же сообразил, что никто не знает, что это не мой номер. Я вошел внутрь и заперся.

В комоде лежало чистое нижнее белье и носки; Свежей рубашки не было. Слегка потертая на локтях клетчатая фланелевая рубашка, которую я снял с крючка в шкафу, оказалась мне велика. У бывшего владельца рубашки оказалась только одна пара брюк — из шерстяной ткани, темно-коричневого цвета, со «стрелками» и отворотами. Мешковатые, в талии они были мне широки почти на четыре дюйма. Я застегнул его пояс на последнюю дырку, и брюки на мне удержались. Ширинка у этих брюк была не на молнии, а на пуговицах. Я уже не помнил, когда последний раз видел такие штаны.

В отличие от остальных вещей, его ботинки были мне малы. Тяжелые старомодные кожаные башмаки. Шнурки были порваны и связаны. Я с трудом всунул ноги в ботинки и завязал шнурки.

Его бумажник лежал в ящике комода. Он не был мне нужен, так же как не было нужно его водительское удостоверение, карточка профсоюза моряков и презерватив. В бумажнике лежали две однодолларовые бумажки и одна достоинством в пять долларов. Я вытащил три купюры, потом, поколебавшись, положил две долларовые бумажки обратно. Я сунул деньги в карман — теперь уже в свой карман, поскольку законное владение относится к фактическому примерно в соотношении девять к десяти, — вышел из его номера и поспешил к себе в комнату.

С его ремнем штаны держались лучше. Нет, они по-прежнему не сидели как влитые, но то же можно было сказать и о ботинках и рубашке. В моей ситуации это едва ли было важно.

Красть у бедняка мне было тяжело. Ему будет до слез жалко одежды, пяти долларов, всего остального. Лучше бы я украл у человека побогаче, но люди с деньгами не останавливаются в таких гостиницах, как «Максфилд», разве что на пару часов. И все же мне было тяжело.

Судя по тому, что значилось на его водительском удостоверении и профсоюзной карточке, он был на пятнадцать лет старше меня. Его имя было Эдвард Болеслав. Мое — Александр Пенн. Друзья, наверное, зовут его Эд или Эдди. Когда у меня были друзья, они звали меня Алексом.

Теперь на мне была его одежда, а в кармане лежали пять из его семи долларов.

Времени не было. Он не мог мыться вечно. Скоро он насухо вытрется полотенцем, протрусит в своем махровом халате через коридор в номер и обнаружит, что его обокрали. К этому моменту мне лучше исчезнуть.

Я открыл дверь. Бросив прощальный взгляд на мертвую шлюху, я вдруг испытал сильнейшее отвращение. К такой реакции я совершенно не был готов и чуть было не заорал благим матом. Взяв себя в руки, я вышел из комнаты, запер дверь (все равно дверь откроют и девушку найдут, запирай не запирай — это ничего не меняет) и пошел по коридору туда, где, указывая выход, горела красная лампочка. Преодолев три скучных лестничных пролета, я спустился на первый этаж. Часы над конторкой показывали половину одиннадцатого, а висевшее тут же объявление напоминало, что номера нужно освобождать к одиннадцати.

Служащий за конторкой, светлокожий негр в очках в роговой оправе, с тонкими, аккуратными усиками, спросил, не останусь ли я еще на одну ночь. Я мотнул головой. Он попросил вернуть ключ. Я бросил ключ на конторку.

Записался ли я в регистрационную книгу гостиницы под своим настоящим именем? Впрочем, не важно — в номере полным-полно моих отпечатков пальцев. Я пошел к выходу. Вот сейчас служащий меня окликнет, а у дверей меня уже ждет полиция. Но никто меня не окликнул.

И полиции у дверей не было. Я вышел на улицу. В лицо ударил нестерпимо яркий солнечный свет, от которого стало больно глазам. Мне хотелось курить, хотелось выпить. Я не знал, куда податься.

«Отель „Максфилд“, 324, Западный район, 49-я улица, Нью-Йорк. Бросить в любой почтовый ящик. Доставка оплачена». Значит, я был где-то между Восьмой и Девятой авеню, на той стороне улицы, которая ближе к центру. Я повернул направо и прошел примерно полквартала по направлению к Восьмой авеню. Потом пересек Сорок девятую улицу и прошел еще один квартал на север, где на углу Пятидесятой и Восьмой обнаружил аптеку. Я зашел внутрь и разменял пять долларов Эдварда Болеслава, купив пачку сигарет. Мне нужна была еще бритва и лезвия, но с этой покупкой я повременил. У меня было всего пять долларов, точнее, теперь, после покупки сигарет, $4.56, и эти деньги должны были кормить, одевать и давать мне приют, пока...

Пока я не сдамся и не позвоню в полицию.

Нет. Нет, я не позвоню в полицию, я не сдамся, я не вернусь туда снова.

Об этом не может быть и речи.

Я закурил. Набрал полные легкие дыма, и в голове тут же застучало, а руки затряслись. Я снова прошел к прилавку, купил коробочку аспирина и проглотил три таблетки, не запивая водой.

Проглотить их было трудно, но у меня как-то получилось. Я убрал коробочку в карман Эдвардовых штанов, сигареты и спички — в карман его рубашки, вышел из аптеки и остановился на ярком солнце.

Я и понятия не имел, куда податься.

Глава 3

Дом — это место, где тебя принимают, когда тебе больше некуда идти. Лучшего определения дома я не слышал. И в этом смысле дома у меня не было. Я родился и вырос в Чилликоте, штат Огайо, где после смерти мужа и по сию пору жила моя тетка, единственная оставшаяся родственница. Когда меня приговорили к пожизненному заключению за убийство Евангелины Грант, тетя Кэролайн написала мне короткую записку: «Я надеялась, я молилась о том, чтобы тебя повесили и ты вместе со всей своей семьей избежал долгих лет позора. Постарайся обрести покой в Боге, и пусть Он когда-нибудь дарует мир твоей душе». Полагаю, что под всей своей семьей она имела в виду себя.

Я представил себе телефонный разговор. \"Тетя Кэролайн? Это Алекс. Вы, наверное, слышали, что меня освободили. Да, несколько месяцев назад. Нет, я не преподаю больше. Нет, ничуть. Я, собственно, из-за чего звоню... Дело в том, что я опять взялся за старое. Ну. Да, пошел и убил еще одну девушку. Перерезал ей горло, совсем как первой.

Так, собственно, что я звоню... Дело в том, что теперь я не буду сдаваться полиции. По крайней мере, пока. Честно говоря, я надеялся, что смогу перекантоваться у вас в Чилликоте. Совсем недолго, чтобы просто собраться с духом...\"

Да-а-а.

До убийства — до первого убийства, убийства Евангелины Грант — у меня была жена. Мой арест и суд стали для нее настоящим испытанием, но она держалась молодцом. Я все время чувствовал поддержку Гвен. Кажется, она искренне простила мне убийство Евангелины Грант, а вот измену — нет. В общем, она оставалась верной и преданной, пока я благополучно не оказался по ту сторону. В тюрьме она дважды навещала меня, потом в Алабаме оформила развод, переехала на Западное побережье, встретила кого-то в Лос-Анджелесе и вышла за него замуж. Я не помнил ее новой фамилии, хотя, наверное, раньше ее знал.

К Гвен я обратиться не мог. Были еще друзья, хотя их осталось мало, и еще меньше их жило в Нью-Йорке. По выходе из тюрьмы я обзвонил несколько человек. Из них я повидался только с Дугом Макьюэном, да и то раза два-три. В том, чтобы завести новых друзей, я преуспел немногим больше, чем в том, чтобы сохранить старых. В тюрьме я не нажил врагов, но и тесной дружбы ни с кем не водил. Как-то раз на улице я столкнулся с бывшим товарищем по тюрьме, и мы разошлись не обменявшись и словом. В другой раз ко мне зашел Турок Вильямс. Он предложил мне работу, но, видимо, не потому, что подозревал во мне талант к продаже больших партий героина, а руководствуясь соображениями благодарности. Мои действия по собственному освобождению открыли дверь и его камеры. К тому же я помог ему подать апелляцию.

Я не взялся за эту работу, вероятно, к большому его облегчению. После того я с ним больше не виделся. Он жил где-то в Гарлеме. У меня в квартире на Девятой улице он оставил номер своего телефона. Этот номер, наверное, и сейчас можно было там найти.

Да. Квартира. Ведь дом, если руководствоваться более распространенным определением, также и то место, где вешаешь свою шляпу, а свою уже на протяжении примерно десяти недель я вешал по адресу Восточный район, Девятая улица, между авеню В и С, в той части Нью-Йорка, которая обычно называется Нижний Ист-Сайд, а людьми романтического склада именуется Ист-Виллидж — Восточной Деревней.

Я решил ехать туда. Не то чтобы там меня ждали неотложные дела, но это был мой единственный шанс. С минуты на минуту кто-нибудь из служащих отеля «Максфилд» постучится в дверь моей комнаты, чтобы напомнить, что пора освободить номер. Поняв, что жилец уже съехал, он возьмет ключ и откроет комнату. А может быть, это сделает уборщица. Так или иначе тело девушки будет обнаружено, и через полчаса или около того прибудет полиция. Идентификация моих отпечатков потребует еще несколько часов (мою личность смогут установить еще быстрее, если в карманах брошенной одежды найдут что-то из личных вещей или если я поселился в гостинице под своим настоящим именем). Пройдет совсем немного времени, и, быть может, уже сегодня днем или, возможно, только завтра утром полиция будет стучать в дверь моей квартиры.

Возвращаться в квартиру было рискованно. А мне туда непременно нужно было попасть. Там была одежда — в ней я смотрелся много лучше, чем в вещах, одолженных у Эдварда Болеслава. Денег там не было — вся наличность находилась в моем бумажнике, а он пропал, — зато была чековая книжка. Впрочем, это вряд ли мне поможет. В воскресенье чек нигде не обналичишь, а завтра утром, когда откроется банк, полиция уже будет знать обо мне и идти в банк будет опасно. Но из-за одежды стоило рискнуть. Безразмерная рубашка и висевшие на мне мешком штаны бросались в глаза окружающим. Кроме того, маленькие ботинки Эда сильно жали ноги.

Я стал прикидывать, что сейчас для меня важнее: время или деньги. Это было все равно что сравнивать яблоки с бананами. Наконец я взял такси до своего дома. Вместе с чаевыми это стоило мне двух долларов из моих $4.56. Такое решение показалось мне меньшим злом. Тащиться на метро к восточной оконечности Девятой улицы просто не было смысла. До какой бы станции я ни поехал, все равно большую часть пути нужно было проделать пешком. Такое путешествие было не для моих ног, да еще в этих ботинках, а кроме того, время было дорого. Я поймал такси и, сев на заднее сиденье, принялся наблюдать за счетчиком. Мучаясь от головной боли, я курил и изо всех сил старался не думать, не строить планов и ни о чем не вспоминать.

Ключа у меня, разумеется, не оказалось. Пришлось разбудить коменданта. Вместе с ним мы преодолели три безрадостных лестничных пролета — он ворча, а я оправдываясь. Потом он открыл мне дверь и попросил впредь брать с собой ключ. Я посчитал излишним говорить ему, что ключа, который всегда нужно брать с собой, у меня нет и что я никогда не вернусь в эту квартиру. Он ушел, а я снял одежду Эдварда Болеслава, принял душ (Здесь все еще чувствуется запах крови! Все благовония Аравии...) и переоделся в свою. Это была вполне приличная одежда: серый костюм из блестящей синтетики, белая рубашка, черные ботинки, неприметный галстук в полоску. После того как я принял душ (но до того, как оделся, — сложно все время расставлять события в хронологическом порядке), я побрился и причесался. Теперь я чувствовал себя на удивление непринужденно. Во время бритья моя рука не дрожала. Я даже не порезался, так как и в спокойном состоянии, не обремененный чувством вины или похмельем, всегда демонстрирую такого рода чудеса ловкости. Я был совершенно спокоен, пока не взглянул на себя в зеркало. Передо мной предстал аккуратно одетый и аккуратно причесанный человек. Хоть и не красавец, но уж, во всяком случае, не полный урод. Я криво улыбнулся своему отражению, попытался подмигнуть, и вдруг внезапно земля ушла у меня из-под ног.

Кажется, я разрыдался. Не знаю. Был момент, когда мой ум помрачился, потом я сидел на своей узенькой кровати, обхватив голову руками и тупо уставившись в пол.

* * *

Странные вещи вспоминаются при странных обстоятельствах. Я вспомнил свою последнюю встречу с Мортоном Дж. Пиллионом, надзирателем в тюрьме, где я провел четыре года. Это был щуплый человечек, похожий на птицу, с седыми волосами и розовым лицом. С первого момента нашего знакомства меня не оставляло чувство, что он совершенно не подходит для этой роли. Тюремный надзиратель должен быть скорее похож на Броде-рика Крофорда[1], а Пиллион смахивал на Уолли Кокса[2] в старости.

— Знаешь, Алекс, — сказал он, — мне будет тебя не хватать. Нет, ты не обязан отвечать мне любезностью. Небось не терпится выйти отсюда?

— Не знаю, — ответил я.

— Ты даже не обязан сидеть здесь со мной и разговаривать, — продолжал он. — Тебя полагается сразу же освободить. Таковы инструкции. Ты ведь не просто заключенный, который отмотал срок и на прощание, хочет или нет, должен побалакать со стариком. Ошибки в ходе следствия, признание, полученное незаконным путем, и прочее. Свободный человек. Не терпится отделаться от меня, а, Алекс?

— Нет.

— Что ты сейчас чувствуешь?

— Не знаю.

— Ясно. — Он протянул мне сигарету и спички. — В таких случаях обычно болтают много всякой ерунды о долге перед обществом, который заключенный заплатил сполна. Мне эти слова не очень нравятся, но они верно выражают мысль. А ведь ты не заплатил свой долг, верно, Алекс? Ты совершил убийство, а теперь мы тебя отпускаем. — Он вздохнул, качнул головой. — Знаешь уже, чем займешься?

— Поищу работу. Не знаю, правда, какую.

— Да, конечно, ты же преподаватель...

— Боюсь, что с этим кончено.

— Может быть. Но время и правда залечивает раны. Даже такие. Что еще ты умеешь делать?

— Могу работать в библиотеке.

— Ну, здесь ты с этим отлично справился. Я бы с радостью дал тебе рекомендацию. Хотя у тебя могут возникнуть проблемы при устройстве на работу. Как у тебя с деньгами?

— Я поднакопил кое-что. На сберегательном счету.

— Много?

— На первое время хватит. Я не богат. Рано или поздно придется искать работу. Я и понятия не имею, чем смогу заняться.

— Постарайся чем-нибудь достойным — по себе. Фамилии не меняй, не рассчитывай, что о твоем прошлом не узнают. Понимаешь, к чему я клоню? Люди всегда узнают правду, рано или поздно, и лучше жить, не думая все время о том, что тебя вот-вот разоблачат.

Наш разговор продолжался долго. Мы говорили о том, какую работу я могу получить, в каком городе мне поселиться, — я собирался вернуться в Нью-Йорк, потому что именно этот город я лучше всего знаю и еще потому что в нем проще всего затеряться, оставаясь практически безымянным.

В конце концов он сказал:

— Слушай, ты ведь этого так никогда и не вспомнил?

— Ты об убийстве? Нет. Никогда.

— Не знаю, хорошо ли это.

— Что ты хочешь сказать?

— Дело в том, Алекс, что я и сам не знаю... Не знаю, лучше ли для человека не помнить о совершённом преступлении. Прости, то, что я сейчас скажу, — непозволительная вольность. И все же... Важно, чтобы ты повторно не совершил то же преступление.

Я промолчал.

— В каждом человеке сидит дьявол, — сказал Пиллион. — В некоторых людях дьявол этот сидит прямо под кожей, и алкоголь или другая какая сила может выпустить его на волю. Это случилось с тобой, и последствия были ужасны. Тебе ни на секунду нельзя забывать, что подобное вполне может снова произойти.

— Я этого не допущу.

— Надеюсь. — Он играл предметами на своем столе — ручкой, трубкой, пепельницей. — Две вещи должны тебя настораживать. Во-первых, то, что ты не помнишь самого убийства. Во-вторых, то, что тебя отпускают и говорят, что ты с точки зрения закона, в сущности, невиновен. Если одно наложится на другое, ты можешь совершить ошибку. Можешь решить, что на самом деле этого никогда не было. Дерево падает, когда никто этого не слышит. Понимаешь, о чем я? Нет преступления — нет вины, не нужно бояться, что это произойдет снова. Понимаешь?

— По-моему, ты ударился в философию.

— Может, и так. Не знаю. Ведь как говорят? «Тот, кто не хочет учиться на прошлых ошибках, обречен их повторить». Боюсь, я не совсем точно передал эти слова, но смысл ты понял. Ты же сам историк.

— Да.

Он опустил глаза.

— А ведь ты — счастливый человек. Очень счастливый. Тебе дается второй шанс, и не потому, что ты что-то для этого сделал, а просто потому, что так сложились обстоятельства. Надеюсь, твой дьявол больше не вырвется наружу. А лучше — сходи к психиатру и вовсе изгони его. Я надеюсь, ты будешь держаться подальше от бутылки. Некоторые люди умеют пить, а некоторые нет...

— Я всегда думал, что отношусь к первым.

— Может, когда-то так оно и было. Не стоит пробовать. Держись подальше от алкоголя. Больше ни капли. Учись на ошибках, Алекс. Учись на ошибках. Не дай тебе Господь повторить прошлое. Оно у тебя дурное. Не повторяй его.

* * *

Я хотел позвонить ему. Поговорить с ним по телефону, — нет, лучше встретиться с ним в его кабинете и, сидя напротив, по другую сторону стола, обо всем ему рассказать. Я не извлек уроков из своих ошибок, я повторил прошлое, и третьего шанса у меня не будет.

Я принял аспирин, потом прошелся по квартире. Что из вещей имеет смысл взять с собой? Конечно, есть вещи, которые могут пригодиться беглому преступнику, но я никогда прежде не выступал в этой роли и потому был совершенно к ней не готов. Нужно было бежать. Но куда? Растратчики бежали в Бразилию. Бандиты с Дикого Запада бежали в Южную Дакоту. Куда бегут сегодняшние убийцы? И как?

А может, они остаются в том же городе, тайком ходят привычными маршрутами и надеются, что пронесет? Маловероятно. Из литературы я знал, что преступников манят яркие огни, бурлящая жизнь деловых центров в больших городах. Там их быстро ловят. Или же они бегут к мексиканской границе, и их ловят при попытке ее пересечь.

Может, уехать куда-нибудь на Средний Запад? Но мое лицо будет повсюду — в газетах, на телевидении. Меня узнают. И поймают...

Я вышел из квартиры, не взяв ничего с собой. Я не стал брать даже чековую книжку. Ничего, вообще ничего. Я вышел из квартиры и пошел по улице.

Глава 4

Мы с моими товарищами по заключению были фанатами телевидения. Нам нравилось большинство передач (кроме идиотских комедийных сериалов, которые ненавидели почти все). Но больше всего мы любили программы, где речь шла о преступлениях и законе. Мы обожали «Беглеца»[3]. Я читал глубокомысленные разборы этого сериала, где говорилось, что в нем воплотились мечты американской публики — Кимбл невиновен, но ему приходится все время быть в бегах, а потому вполне естественно, что он ведет беспорядочную жизнь, не связывая себя ни с кем прочными узами, и т. д. и т. п. Для нас это было воплощением мечты. Полиция преследовала беглеца, но ему удавалось оставаться на воле, по эту сторону, и на воле он знакомился с абсолютно неправдоподобным числом красивых женщин.

За несколько лет я ни разу не пропустил ни одной серии «Беглеца». Летом я смотрел повторы. Но, несмотря на это, я не научился бегать от правосудия. Теперь я убедился, что то, что я неделями напропалую следил, как Дэвид Джанссен[4] бегает от правосудия, в практическом смысле ничего мне не дало. Он всегда попадал в интересные места и занимался интересными вещами. Он находил работу, интересную работу, и скрывал свою подлинную личность с ловкостью Кларка Кента[5]. А еще он точно знал, кому из людей можно доверять. Но прежде всего он, казалось, руководствовался неким планом. Он никогда не сидел сложа руки и не задавался вопросом, что делать, или куда идти, и не лучше ли взять и утопиться. Если дело принимало уж совсем дурной оборот, он мог снова начать охоту за одноруким. А меж тем ему всегда было куда пойти и чем заняться. Перед ним были открыты новые дороги.

Мне катастрофически не везло в роли беглеца. Я прошел от центра к Четырнадцатой улице, а затем на запад к Юнион-сквер. Взял в закусочной «Автомат» жареные бобы, мясо, яичницу, выпил несколько чашек кофе. На подземке добрался до Таймс-сквер и вышел из метро с семьюдесятью пятью центами в кармане. Купив билет за пятьдесят пять центов, я зашел в кинотеатр на Сорок второй. Моему вниманию предлагались два вестерна, с Оди Мерфи и Рэндольфом Скоттом[6]. Десять центов я потратил на шоколадный батончик. Я сидел на балконе, курил сигареты и смотрел кино. У меня осталось десять центов, которые я решил приберечь для покупки второго батончика — как только снова проголодаюсь. Беглец я был никудышный, но на это мне было в общем наплевать.

Оди Мерфи с Рэндольфом Скоттом вели силы добра к неизбежной победе над силами зла, а я сгорбившись сидел в кресле и следил за действием на экране. Кино восстанавливало мои душевные силы, как турецкая баня освежает тело. Меня отпустило. Перестала трещать голова, отступили страх и боль. Кино действовало как анестезия.

Время шло незаметно. Если бежать из Нью-Йорка, то именно сейчас. Через считанные часы полиция примется разыскивать меня, и тогда автовокзалы, аэропорты и железная дорога сразу станут для меня опасны. Чековую книжку все же стоило взять, ведь авиакомпании принимают чеки. Прежде мне это в голову не пришло. Но теперь это уже не важно. Я смотрю кино и буду дальше смотреть кино; пока я здесь, ничего плохого со мной не случится. Страусиная политика.

Когда я вошел в кинотеатр, треть фильма с Оди Мерфи уже прошла. Я досмотрел его до конца, потом посмотрел картину с Рэндольфом Скоттом, а после нее — какую-то рекламу, мультфильм и двухминутный ролик, посвященный тем товарам, которые можно было купить в киоске в главном фойе. Потом я посмотрел фильм с Оди Мерфи до того места, на котором вошел, и, поскольку податься мне было некуда, остался и еще раз досмотрел картину до конца.

Вспоминай, сказал внутренний голос.

Нет. Нет, лучше не надо.

Вспоминай, что произошло ночью.

Нет. У меня был провал в памяти. Со мной такое случается.

Подними занавес. По частям восстанови целое...

Зачем?

Тот, кто не хочет учиться на прошлых ошибках, обречен их повторить.

Но все уже повторилось. Зачем снова вспоминать? Смотри, вот Оди Мерфи, сейчас он врежет продажному шерифу, смотри, сейчас...

Вспоминай.

Я сдался, откинулся назад, закрыл глаза, забыл про кино и начал вспоминать.

* * *

Этот день, говоря попросту, ничем не отличался от всякого другого. По эту сторону решетки, как и по ту, я научился ценить безопасность и надежность раз навсегда установленного распорядка, привычки. Я научился не торопить события, а давать всему идти, как оно идет, проживая свою жизнь аккуратно и упорядоченно, что вполне могло заменить цель, раз уж никакой настоящей цели в ней не было. Я жил скромно, в двух плохо обставленных комнатах на Восточной Девятой улице. Я разогревал себе готовую еду или шел в кафе за углом. Каждый день я брился, каждый день надевал чистую одежду и каждый день был чем-то занят, хотя, казалось, особенно заниматься мне было нечем. Я гулял в парке на Томпкинс-сквер, играл в шахматы с пенсионерами, которые приходили туда греться на солнышке. Я ходил в публичную библиотеку и читал там разнообразные книги и журналы. Я частенько покупал «Таймс» и читал раздел объявлений, делая аккуратные пометки карандашом напротив тех из них, где предлагалась работа, для которой, по моему мнению, я был достаточно подготовлен.

Поначалу я действительно звонил по некоторым объявлениям, но скоро понял, что это напрасная трата времени. У меня еще оставалось несколько тысяч долларов, а мой образ жизни позволял думать, что этого хватит надолго. Когда деньги подойдут к концу, я найду способ не умереть с голоду. Какая-нибудь временная работа, что-нибудь, где не нужно будет указывать имя.

За все время с момента освобождения мне лишь раз предлагали работу. Предложение исходило от Турка: нужно было смешивать героин с сахаром и хинином и складывать его для продажи многочисленным оптовым покупателям. «Хочешь жить на воле, — доказывал он, — найди себе местечко потеплей. Того, кто срок тянул, — вроде нас с тобой — президентом Соединенных Штатов не сделают. Такова жизнь. Найди верную масть».

О том же говорил и Дуг Макьюэн. Правда, он имел в виду пути, более принятые в обществе. Дуг считал, что мне следует начать собственное дело: тогда мне не придется никому предъявлять рекомендательные письма и автобиографию. Мне трудно было представить себя хозяином кондитерской лавки, равно как и подельником Турка. Максимум, на что я был способен, — это заняться доставкой товаров почтой. Такой род деятельности, по крайней мере, позволял мне держаться подальше от себе подобных, и я, пересиливая себя, снова и снова брал в руки взятую в библиотеке книгу, где содержались основы этой науки. Пока у меня были деньги, я спал и видел снова вернуться к работе преподавателя. И пусть я сознавал всю невозможность своей мечты, пока у меня теплилась хоть слабая надежда, я все равно не мог всерьез рассматривать никакую другую карьеру. Другое дело, когда деньги подойдут к концу...

Но я отвлекся. Сидя в кинотеатре, я вспоминал, я заставил себя вспоминать не просто обычный день из моей жизни и не последние несколько месяцев моего существования, а только тот самый день.

Я проснулся. Принял душ, побрился, оделся. Позавтракал дома стаканом восстановленного апельсинового сока, чашкой растворимого кофе, двумя бутербродами...

Частности. Забыть как несущественные подробности.

После завтрака я вышел из дома. На мне была та самая одежда, которую я потом обнаружил в крови, в номере 402 отеля «Максфилд». Я пошел... Куда же я пошел? В библиотеку? В парк?

Нет. Нет, я пошел к Таймс-сквер. Стоял чудесный день, было не слишком жарко и не слишком холодно, воздух был чище обычного нью-йоркского воздуха. И я пошел к Таймс-сквер. Идти нужно было долго, и я не торопился. Кроме того, в этот день я спал допоздна. Поэтому, когда я добрался до Таймс-сквер, было около двенадцати. Может быть, начало первого.

А что потом?

Конечно, я не бросился сразу пить. Почему же я больше ничего не помню? В чем дело?

А, вспомнил.

Я прошел вдоль Сорок второй улицы, — мимо тира, салона красоты, книжных магазинов, кафе, — всю ее целиком, со всей ее мишурой и кричащей безвкусицей, от Бродвея до Восьмой улицы и обратно. Я вспомнил, что просто бесцельно шатался по Сорок второй. Стоило мне в тот момент внимательнее прислушаться к себе, я сразу понял бы, в чем дело. А дело в том, что я не в первый раз отправился гулять по Сорок второй улице. Именно отсюда начинались мои шатания. Отсюда я отправлялся в запойное и разгульное плавание в те полузабытые дни, предшествовавшие убийству Евангелины Грант.

В ярко освещенном книжном магазине, заваленном легкомысленными журналами и дешевыми романами с названиями вроде «Хижина греха», «Блудница из трейлера», «Распутница из университетского городка», брошюрами вроде «Признания развратника», «Сладкое рабство» и «Странная сестра мадам Адисты», я взял пачку фотографий с девушками в разной стадии раздетости. Я быстро просматривал их, останавливая взгляд то на одной, то на другой, без особенного интереса и без всяких эмоций, как вдруг мне попался снимок, который, бог знает почему, сразу бросился мне в глаза. Я ощутил, как внезапно, без предупреждения, меня обожгло мучительное желание и отнесло от пачки фотографий, словно бык с разбега пырнул меня рогами.

После Евангелины Грант, которую я убил, у меня не было женщин. У меня не было женщин больше четырех лет, почти четыре с половиной, и, откровенно говоря, я думал, что навсегда утратил желание. За эти годы мне на глаза попадалось множество фотографий девушек, в одежде и без одежды. Я рассматривал их с восхищением, с интересом, но никогда они не вызывали во мне похоть. Я привык думать, что навсегда вычеркнул это чувство из своей жизни, что я убил его вместе с Евангелиной Грант.

И вот теперь одна фотография в пачке, фотография, неотличимая теперь от десятков ей подобных, доказала, что я был неправ.

Да. Теперь я вспомнил. Я вышел из магазина нетвердой походкой, оглушенный — именно оглушенный, — смущенный сверх всякой меры силой и недвусмысленностью реакции своего организма. Я шел неловко сгорбившись. Мне хотелось спрятаться, хотя я осознавал всю тщету своих попыток. Мне казалось, что глаза прохожих устремлены на меня, что все смотрят, как я поспешно и глупо удираю из маленького грязного магазинчика. Бездумно, в ослеплении, как дурак, идя на поводу у своей эрекции, я пошел дальше, вниз по улице, за угол, в ближайший бар, где на месте с точностью установил и доказал, да так, что не осталось и тени сомнения, что вкуса к алкоголю я тоже не потерял.

Я вспомнил этот бар. Место, где цену за каждый напиток пишут на больших картонных ценниках и выставляют поверх барной стойки, а за три сразу предоставляется скидка. Бар, где пьют мужчины. Где нет ничего лишнего и все без затей. \"Вы платите за то, что пьете, а не за то, где пьете\". «Хорн и Хардарт»[7] для алкоголиков.

Я вспомнил, как вынул бумажник и достал долларовую банкноту. Как посмотрел на нее и положил назад, а потом вытащил банкноту в десять долларов и положил на стойку. Еще не начав пить, я уже знал, что выпью гораздо больше, чем на доллар.

Больше четырех лет у меня не было женщины. Больше четырех лет я не пил. Я выпил — я даже смог вспомнить это пойло, дешевое разбавленное виски. Я влил его себе в горло, закашлялся и поставил пустой стакан на стойку, жестом попросив налить еще. Теперь я это вспомнил. До малейших подробностей.

* * *

Картина с Оди Мерфи закончилась, но я едва это заметил. Я зажег сигарету. Снова начался фильм с Рэндольфом Скоттом. Я взглянул на часы, висевшие слева, в нескольких ярдах от экрана, синие стрелки, синие цифры. Было уже почти пять. Сейчас уже все известно. Полиция поставлена на уши, и через несколько часов на улицах появятся свежие выпуски «Таймс» и «Дейли ньюс» с моей фотографией для всеобщего обозрения. Может быть, об этом уже передают по радио. И скорее всего, с этого сообщения начнется одиннадцатичасовой выпуск теленовостей.

Я остался сидеть на своем месте. Я опять уставился в экран, и неожиданно фильм показался мне совершенно незнакомым, словно я и не видел его сегодня целиком, от начала и до конца. Внешний вид действующих лиц, диалог ни о чем мне не говорили. Как интересно устроен мозг.

О том, как и почему случаются провалы в памяти, известно очень мало. У одних запойных пьяниц их не бывает вообще. У других они случаются регулярно. Большинство же пьющих людей сталкиваются с тем, что не помнят, что происходит в короткие промежутки времени. Например, у них может выпасть полчаса перед сном. Или в периоды запоя в их памяти образуются отдельные «белые пятна».

Часто потерянные участки памяти можно восстановить. Вспомнить все удается редко, но порой со дна можно извлечь отдельные кусочки и фрагменты, обломки и осколки. Одно воспоминание дает ключ к другому элементу памяти, и, даже если эту головоломку так и не удается сложить до конца, нередко удается собрать достаточное количество фрагментов, чтобы получить представление о рисунке в целом.

Так было с Евангелиной Грант. Я помнил, как заговорил с ней. Я не помнил, как привел ее в гостиницу — очень похожую на «Максфилд» и всего в нескольких кварталах оттуда. Я помнил, как входил с ней в комнату. Помнил, как ее тело двигалось подо мной; я и теперь помню — впрочем, без всякого намека на желание — все особенности строения ее тела. Я настолько отчетливо помню ощущение ее тела, что это превосходит возможности обычной памяти. Я даже спрашивал себя, не случай ли это так называемой «ложной памяти», поскольку мне кажется совершенно неправдоподобным так ясно помнить тело уличной девки, с которой я был лишь однажды, смертельно пьяный, — вспышка памяти в океане беспамятства, — ведь я мог представить себе это тело гораздо более ясно, чем, скажем, тело собственной жены, с которой спал много раз.

Вот что я помню. Я не помню убийства: рассекающего горло ножа, брызг крови и тому подобного. Ничего из этого я не помню.

Нет.

Причина проста. Дело в том, что провал в памяти носит выборочный характер, и в то же время в его механизме, по-видимому, есть что-то от чистой случайности. Я, например, помню вечера, приятные вечера, проведенные в обществе, приятные вечера, когда мы с моими приятелями по факультету и их женами пили и разговаривали, приятные вечера в обществе, после которых я всякий раз просыпался с трех— или четырехчасовыми лакунами и ужасной уверенностью, что в этот темный промежуток беспамятства я совершил нечто непростительное, ни с чем не сравнимое злодеяние, которое невозможно искупить, оскорбил лучших друзей, короче говоря, сделал что-то, чему нет названия, но что само по себе ужасно. Потом выяснялось, что я не сделал ровным счетом ничего плохого, что на моих друзей я произвел впечатление вполне здравомыслящего человека, разве что слегка навеселе.

И тем не менее это выпало, стерлось из памяти.

Да.

Теперь, пока Рэндольф Скотт расстреливал команчей, я жевал сигарету и копался в содержимом собственных мозгов, как привередливый едок. После первого стакана события уже не выстраивались в четкую последовательность, полная хронология отсутствовала. Были лишь вспышки памяти, одни — ярче, другие — туманнее, третьи — вовсе на грани небытия. Я перекладывал эти обрывки памяти так и эдак, как археолог, который работает с поврежденным свитком папируса, пытаясь распрямить отдельные кусочки, разложить их в правильном порядке и понять смысл.

Громкий разговор с рыжим амбалом, моряком торгового флота. Мы по очереди заказываем выпивку, потом он что-то говорит (слов память не удержала), и я бросаюсь на него с кулаками. Я промахиваюсь и растягиваюсь на полу. Он, по-моему, пинает меня ногами. Потом несколько человек вытаскивают меня из бара и бросают на тротуар. Их действия не были ни грубыми, ни деликатными, они просто вынесли меня, как мусор, вынесли и бросили.

Потом я стараюсь попасть в будку телефона-автомата, но он занят. Внутри женщина, толстуха с огромным количеством пакетов. Она звонит из автомата, а я пытаюсь войти. Потом меня относит от будки к бордюру тротуара, потом ужасно тошнит в канаве. Поздний вечер, на улице горят фонари и неоновые вывески, я блюю на тротуар, а люди опасливо сторонятся меня.

До этого или уже позднее коп решает, нужно ли забирать меня в участок. Мне плохо? Или уже нет? Могу я сам добраться домой? Господи, почему он меня не забрал?! Господь всемогущий, если бы он только меня забрал!

Но когда же я раздобыл нож? Когда и где я подцепил эту девушку?

Лицо девушки, я отчетливо его помню, не таким, как я увидел его в то утро, но каким я увидел его накануне вечером, на Седьмой авеню, где-то между Сорок шестой и Пятидесятой. Лицо девушки, бледная кожа, длинные черные волосы распущены, тонкий острый нос, красные губы, ярко-голубые глаза и запавшие восковые веки наркоманки. Красивые голубые глаза — девушка слегка под кайфом. Стройная девушка, прямо тростинка. Никакой косметики, кроме помады. Туфли на низких каблуках. Ноги как спички. Черная юбка, влажная блузка. Под блузкой неожиданно большая для такой худенькой девушки грудь. Возраст? Вечно старая и вечно молодая — как настоящая уличная девка.

Ее звали Робин. Теперь я вспомнил, ее звали Робин. По крайней мере, так она назвалась мне, а я сказал, что меня зовут Алекс.

Эхом:

— Привет, золотце.

— Ну, привет.

— Хочешь прогуляться со мной?

Я все еще не забыл, как они выражаются. Четыре года, четыре с половиной года, а я все еще помнил, как они выражаются. Некоторых вещей не забываешь никогда. Например, умения плавать.

— Конечно.

Она взяла меня под руку.

— Сколько ты мне дашь?

— Десять?

— Можешь дать мне двадцать?

— Пожалуй.

— Ты не слишком пьяный, а, золотце?

— Я в порядке.

— Ведь если ты слишком пьяный, это нехорошо.

— Я в порядке.

— У тебя есть комната?

Нет.

— Ладно, я тут знаю одну гостиницу...

Потом провал, как будто засветили пленку.

В памяти — ничего, как ни старайся. Ноль. Очевидно, до гостиницы мы шли или ехали. Точнее сказать трудно. Может быть, мы взяли такси, а может, прошли пешком. Вероятно, я узнаю об этом из газет. Возможно, с чьих-нибудь слов станет известно, что нас видели, когда мы шли вместе. А может, шофер вспомнит, как подвозил нас к «Максфилду». Но воспоминания об этом у меня начисто отсутствовали.

Так-так. В гостинице я записался под своим именем. Настоящее имя, настоящий адрес. Единственная ложь относительно «мистер и миссис», обычный в таких случаях обман. Но имя — настоящее.

Это облегчит работу полиции. Впрочем, вряд ли это дело будет представлять для них сложность.

Помню, как мы записываемся в книге, но не помню, как заходим в комнату. Вот мы в комнате — это я помню, — даю ей деньги и раздеваюсь. И Робин тоже раздевается.

Это последнее воспоминание было слишком живо, слишком ярко. Я съежился в кресле на балконе и закрыл глаза, чтобы отключить Рэндольфа Скотта. Белая блузка, черная юбка, то и другое — долой. Грудь в белом бюстгальтере колышется — сначала я даже подумал, что она не настоящая.

— Ты мне поможешь, золотце?

И она поворачивается ко мне спиной, чтобы я мог расстегнуть крючки. Пальцы касаются ее шелковистой кожи, давно забытое чувство. Мои руки обхватывают ее, ее грудь, эту невероятную грудь.

(Воспоминание причиняет боль. Боль в паху, боль под ложечкой. Память с неожиданной силой возвращает образы и ощущения. Я вдруг ясно вспоминаю, какой была она на вид и на ощупь. Узкие запястья, тонкие ноги, круглая попка, плоский живот, все такое мягкое, мягкое!..)

Мне хотелось без конца трогать ее, ласкать и обнимать ее всю, каждый квадратный дюйм ее тела.

— Ну, ляг, золотце. Вот так, дай я сделаю тебе по-французски.

Плывя — на кровати, на облаке, на волнах. Безкостный, безвольный, плывущий. Воспоминание о тех руках, тех губах. Индус, заклинающий игрой на флейте змею. Робин — Малиновка Красная Грудь, Робин Гуд. Сладкая Робин. Вот так, дай я сделаю тебе по-французски.

Четыре с половиной года.

Некоторые вещи, стоит им раз выучиться, уже не забываешь. Как умение плавать.

* * *

На этом воспоминания заканчивались. Я пытался бороться, переставлял их то так, то эдак, но все никак не мог продвинуться дальше. Я хотел вспомнить момент убийства и одновременно ничего не хотел вспоминать. Я вел с собой молчаливую борьбу, но в конце концов сдался и спустился по лестнице в фойе. Истратив последние деньги на шоколадный батончик, я и вернулся наверх. Я отыскал свое место, развернул батончик и задумчиво съел его, глядя на экран.

Потом снова появились воспоминания.

Мы закончили. Я лежал с закрытыми глазами, пресыщенный, удовлетворенный. Открылась дверь — Робин уходит? Что там такое? Какие-то звуки... Но я поленился открывать глаза.

Потом...

Я уже готов был вспомнить, но в первый момент испугался. Я сидел в кресле, изо всех сил зажмурившись, сжав пальцы в кулаки. Я боролся и победил. Воспоминания приобрели нужную четкость.

Рука обхватывает голову Робин, закрывая ей рот, — но это не моя рука, пальцы сжимают нож — но это не мои пальцы, Робин бьется в чьих-то руках — но это не мои руки, нож режет плоть — но это не мой нож, повсюду кровь, но я не могу пошевелиться, я не могу пошевелиться, я только могу открыть рот и застонать, а потом снова погрузиться в темноту.

Я резко выпрямился. Со лба лил пот, сердце колотилось. Я не мог дышать.

Я вспомнил.

Я не убивал ее. Не убивал. Кто-то другой убил ее, взял нож, перерезал ей горло цвета слоновой кости, убил. Убийство совершил кто-то другой.

Я вспомнил!

Глава 5

Когда я вышел из кинотеатра, уже стемнело. Сорок вторая улица переливалась огнями с увядающей пышностью рождественской елки на Крещение. Полицейские и голубые парочками сновали по улице, не замечая друг друга. Повернувшись лицом к витринам магазинов, я пошел по направлению к Восьмой авеню, стараясь держать голову как можно ниже. Последние пятьдесят ярдов я преодолел буквально не дыша и выдохнул, только когда завернул за угол.

Мне позарез нужны были деньги. На последние десять центов, истраченные на шоколадку, можно было сделать один звонок. Если дозвониться до Макьюэна, можно занять у него денег. Без денег у меня не было шансов. Ни единого шанса уйти от полиции, ни единого шанса узнать, чья рука сжимала нож, перерезавший горло Робин.

Я ругал себя за поспешность, с которой растратил пять долларов Эдварда Болеслава. Такси, сигареты, еда, метро, фильмы, шоколад. И денег нет.

Понять, почему это произошло, было нетрудно. Пока в кинотеатре мне не удалось восстановить последний недостающий фрагмент памяти, пока на меня не снизошло то внезапное и невероятное откровение, что я невиновен, что я не убивал малышку Робин, сама мысль о том, чтобы предпринять серьезную попытку остаться на свободе, казалась в принципе нереальной. Я не делал ничего специально, чтобы уйти от закона. Я просто не пошел с повинной. Лишний раз оставив себя без средств, я, по сути, приближал момент, когда меня схватят или я сдамся сам.

Теперь, когда последние десять центов были потрачены, у меня появилась причина оставаться в бегах. Стоит им меня арестовать, и все кончено. Полиция получит стопроцентное дело. Ни один из помощников окружного прокурора не проявит достаточной нерасторопности, чтобы упустить такое дело, ни один суд присяжных не окажется настолько слеп, чтобы не признать меня виновным.

Я был абсолютно уверен в том, что невиновен. Но больше ни у кого на земле не было ни малейших оснований в это верить.

* * *

Очень высокий мужчина с аккуратно причесанными длинными волосами, в итальянском шелковом костюме и остроносых черных ботинках вышел из меблированных комнат по Восьмой авеню. От Сорок первой улицы его отделяло двадцать шагов.

Он повернул в мою сторону, и я вынырнул из тени ему навстречу. Я надеялся, что он еще не успел посмотреть последние известия по телевизору.

— Извините, пожалуйста, — начал я, — мне неловко вас беспокоить, но только что на Таймс-сквер у меня вытащили бумажник. Я сначала не заметил пропажу, а потом спустился в метро и выяснилось, что денег нет. Не могли бы вы одолжить мне двадцать центов...

Его светло-карие глаза встретились с моими. Он смотрел с сочувствием и разве что чуть иронично.

— Конечно, — ответил он. — Житья нет от этих карманников. Город превратился в настоящие джунгли, верно?

— Верно.

— Жетон вас устроит?

— Конечно устроит. Извините за беспокойство...

— Вы, случайно, не знаете, который час? Я посмотрел на запястье.

— Нет часов, — сказал я. — Наверное, оставил дома.

— Что, и часы тоже забрали?

— Нет, я, скорее всего, оставил...

Он запустил длинные пальцы в волнистую шевелюру.

— Сочувствую вам, — сказал он, вежливо улыбаясь. — Опасный народ эти парни, спору нет. С ними лучше дел не иметь. Настоящие разбойники.

И полицию ведь не позовешь. — Он чуть слышно вздохнул. — И все же без них трудно. Ведь порой они доставляют такую радость, верно?

— Мм...

— Мне на север. Если хотите, можем поехать на такси вместе.

— Я живу в Бруклине.

— Ясно. И разошлись как в море корабли... — Он протянул мне жетон на метро. — Хочется верить, что вы потеряли не слишком много денег?

— Не очень.