Помню, однажды моя дорогая позвала Дороти пойти с нами и рассказать, кто на них изображен, потому как все это были портреты членов семьи милорда, хотя Дороти не могла назвать нам всех поименно. Мы миновали большую часть комнат, пока не пришли к старой, богато убранной гостиной над залой, и там был портрет мисс Фернивалл или, как ее звали в те дни, мисс Грейс, поскольку она была младшей сестрой. Какой же она была красавицей! Но с таким твердым, гордым взглядом, с таким презрением, струившимся из прекрасных глаз; брови были чуть приподняты, как будто она вопрошала, кто это имел наглость смотреть на нее; верхнюю ее губу кривила усмешка, — мы стояли и не могли на нее налюбоваться. На ней был наряд, каких я еще не видывала, но такова была мода в дни ее юности: белая шляпка, вроде бы из кастора, немного надвинутая на брови, с прекрасным плюмажем из перьев сбоку, и платье из голубого атласа, открытое спереди до белого пикейного корсажа.
— Да, вот оно как! — сказала я, насмотревшись на портрет. — Недаром говорят, плоть есть прах. Кто бы подумал, поглядев на мисс Фернивалл сейчас, что она была такой необыкновенной красавицей.
— Да, — сказала Дороти. — Люди ужасно меняются. Но если отец моего хозяина говорил правду, то мисс Фернивалл, старшая сестра, была красивее мисс Грейс. Ее портрет где-то здесь, но, если я покажу тебе, ты не должна никому, даже Джеймсу, признаваться, что видела его. Думаешь, маленькая леди не проговорится? — спросила она.
В этом я не была уверена, поскольку она была такой прелестной, смелой и открытой малышкой, — так что я отправила ее прятаться и затем помогла Дороти перевернуть большую картину, прислоненную лицом к стене, в отличие от остальных, которые висели. Честно говоря, красотой она побивала мисс Грейс, как, думаю, и презрительной гордыней, хотя, возможно, утверждать это наверняка было трудно. Я могла бы час смотреть на нее, но у Дороти был чуть ли не испуганный вид из-за того, что она показала мне портрет; она поспешила поставить картину обратно и велела мне сбегать поискать мисс Розамонд, поскольку в доме было несколько очень нехороших мест, куда ребенку лучше не ходить. Я была храброй, веселой девицей и не придала значения словам пожилой женщины, потому что сама любила играть в прятки ничуть не меньше любого ребенка из нашего прихода, — так что просто пустилась искать свою малышку.
С приходом зимы, когда дни стали короче, мне иногда чудилось, будто кто-то играет в зале на большом органе. Я слышала орган не каждый вечер, но все же довольно часто, обычно в то время, когда, уложив мисс Розамонд в постель, тихо, не шевелясь, сидела подле нее в спальне. Затем мне слышалось, будто он гремит и рокочет где-то вдалеке. В первый же вечер, спустившись поужинать, я спросила у Дороти, кто это музицировал, и Джеймс сухо сказал, что это я по глупости приняла за музыку вой ветра в ветвях деревьев, но я заметила, что Дороти с испугом глянула на него, а Бесси, прислуга на кухне, прошептала что-то и побледнела. Я видела, что им не понравился мой вопрос, и я замолчала до поры до времени, чтобы потом, наедине с Дороти, выудить все, что нужно.
На следующий день, улучив удобный момент, я подольстилась к ней и спросила, кто это играет на органе, потому как знала, что это орган, а вовсе не какой-то там ветер, хотя давеча и не стала возражать Джеймсу. Но Дороти получила хороший урок, и, клянусь вам, ни словечка не смогла я из нее вытянуть. Затем я пристала к Бесси, хотя и относилась к ней чуть свысока, поскольку была не ниже Джеймса и Дороти, тогда как Бесси считалась чуть ли не их прислугой. И она сказала, что я никогда, никогда не должна говорить об этом, а если скажу, то не должна признаваться, что это она мне сказала: это действительно очень странный звук, и она его слышала не раз и не два, но в основном зимними ночами и перед бурей; и люди говорили, что это сам старый лорд играет в зале на большом органе, так же, как играл, бывало, еще при жизни; но кто такой старый лорд и почему он играет, или почему он играет именно по вечерам в зимнюю бурю, она не могла либо не хотела мне сказать. Ладно! Я уже говорила вам, что ничего не боялась, и подумала, что это даже приятно, когда по дому разносится эта величественная музыка, неважно, кто там ее исполняет; потому как иногда она перекрывала сильные порывы ветра, стенала и торжествовала, словно живое существо, а затем почти замирала; только это всегда была музыка, так что глупо было называть это ветром.
Сперва я решила, что это, верно, играет мисс Фернивалл, просто Бесси не знает, но когда однажды я сама оказалась в зале и, открыв орган, хорошенько заглянула внутрь, как некогда в церкви Кростуэйта,
[38] где тоже был орган, то обнаружила, что все внутри там разрушено и сломано, хотя снаружи все было красиво и в порядке; и тогда, несмотря на полдень, мурашки побежали у меня по телу, я захлопнула орган и опрометью кинулась в свою ярко освещенную детскую, и какое-то время после этого мне не хотелось слышать музыку, во всяком случае не больше, чем Джеймсу и Дороти.
Тем временем мисс Розамонд становилась всеобщей любимицей. Старым леди нравилось полдничать вместе с ней; Джеймс стоял за креслом мисс Фернивалл, а я, как и положено, за креслом мисс Розамонд; после полдника она обычно играла в углу большой гостиной тихо, как мышка, пока мисс Фернивалл спала, а я ела на кухне. Но потом она с явным удовольствием возвращалась ко мне в детскую, потому что, как она говорила, мисс Фернивалл такая грустная, а миссис Старк такая скучная; мы же с ней были довольно веселыми, и мало-помалу я перестала обращать внимание на те странные звуки музыки, от которых не было вреда, коль скоро мы не знали, откуда они берутся.
Та зима была очень холодной. В середине октября начались морозы и длились много-много недель. Помню, как однажды во время обеда мисс Фернивалл посмотрела тяжелым грустным взглядом на миссис Старк и сказала со странным значением в голосе: «Боюсь, нас ждет ужасная зима». Но миссис Старк сделала вид, что не слышит, и заговорила очень громко о чем-то другом. Что до нас, то нам с маленькой леди мороз был не страшен. Когда было сухо, мы забирались на крутые горки за домом и поднимались на холмы, довольно голые и мрачные, и там бегали наперегонки под колким студеным ветром; а однажды спустились вниз новой тропинкой, которая шла мимо двух старых искривленных остролистов, росших на полпути от восточной стороны дома.
Но дни становились все короче и короче, и старый лорд — если это был он — играл все грозней и печальней на большом органе. В одно из воскресений после полудня — должно быть, это было в конце ноября — я попросила Дороти присмотреть за маленькой мисс, когда та выйдет из большой гостиной, после того как мисс Фернивалл ляжет чуток вздремнуть, поскольку было слишком холодно брать малышку с собой в церковь, а я хотела туда сходить. И Дороти довольно охотно согласилась — она так любила ребенка, что, казалось, все будет хорошо; а я с Бесси бодро отправилась в путь, хотя темное небо тяжело нависло над белой землей, будто ночь не кончалась, и воздух, хоть и недвижный, покусывал морозцем.
— Скоро будет снегопад, — сказала мне Бесси. И точно, пока мы были в церкви, большими тяжелыми хлопьями повалил снег, да такой густой, что почти залепил окна. Он перестал идти еще до того, как мы вышли из церкви, и лежал мягким, толстым, пушистым ковром, когда мы ступали по нему, направляясь к дому. Не успели мы вернуться в залу, как взошла луна, и, думаю, было даже светлее — отчасти из-за луны, отчасти из-за белого слепящего снега, — чем когда мы шли в церковь где-то между двумя и тремя часами. Я не сказала вам, что мисс Фернивалл и миссис Старк никогда не ходили в церковь; они обычно вместе читали молитвы в своей монотонной мрачной манере — казалось, им не хватало воскресенья для работы над гобеленом.
Отправившись на кухню за мисс Розамонд, чтобы взять ее наверх, я не очень удивилась, когда Дороти сказала мне, что малышка осталась со старыми леди и не пришла, как я ей наказывала, на кухню после того, как устанет от своего хорошего поведения в большой гостиной. Я сняла верхнюю одежду и отправилась искать ее, чтобы накормить ужином в детской. Но когда я вошла в ту самую уютную гостиную, там сидели две старые леди, тихие и спокойные, изредка обмениваясь словом-другим, и вид у них был такой, будто веселой и светлой, словно лучик, мисс Розамонд здесь не было и в помине. Все же я подумала, что она, возможно, прячется от меня (это было одной из ее милых привычек) и что она попросила их сделать вид, будто они ничего о ней не знают, и я тихо пошла, заглядывая то под диван, то под стул, чтобы она подумала, будто я ужасно напугана, поскольку не могу найти ее.
— В чем дело, Эстер? — сухо спросила миссис Старк. Я не знаю, заметила ли меня мисс Фернивалл, — как я говорила вам, она была очень глухой и сидела совсем неподвижно, рассеянно глядя на огонь с этим своим выражением безнадежности на лице.
— Я ищу мою маленькую Рози-Рози, — ответила я, все еще думая, что девочка где-то совсем рядом, только я ее не вижу.
— Мисс Розамонд здесь нет, — сказала миссис Старк. — Она ушла больше часа назад к Дороти. — И она отвернулась и снова стала смотреть на огонь.
Тут мое сердце упало, и я пожалела, что оставила без присмотра мою ненаглядную. Я вернулась к Дороти и сказала ей о малышке. Джеймс отлучился на день, так что мы втроем — она, я и Бесси — взяли фонари и отправились сначала в детскую, а потом блуждали по всему этому огромному дому, зовя и уговаривая мисс Розамонд покинуть свое укромное местечко и больше не пугать нас до смерти такими выходками. Но в ответ не раздалось ни слова, ни звука.
— Ой! — сказала я наконец. — А не могла ли она попасть в восточное крыло и там спрятаться?
Но Дороти сказала, что это невозможно, потому как даже она сама никогда там не бывала; двери в том крыле всегда заперты, а ключи, как она считает, находятся у мажордома милорда; во всяком случае, ни она, ни Джеймс никогда их не видели. Тогда я сказала, что вернусь и проверю, не спряталась ли она все-таки в гостиной, тайком от старых леди; и если я найду ее там, сказала я, то хорошенько отшлепаю за все мои страхи, которые из-за нее пережила; но, конечно же, я этого бы не сделала. И вот я вернулась в западную гостиную, сказала миссис Старк, что мы нигде не можем найти девочку, и попросила разрешения осмотреть всю мебель, так как подумала, что она, быть может, заснула где-нибудь в теплом укромном уголке. Но увы! Мы все осмотрели, мисс Фернивалл встала, вся дрожа, и тоже принялась искать, но малышки нигде не было; затем все, кто находился в доме, снова отправились на поиски и заглянули во все места, которые мы раньше проверили, но никого не нашли. Мисс Фернивалл так трясло и колотило, что миссис Старк отвела ее обратно в теплую гостиную, но прежде они взяли с меня обещание показать им малышку, как только она найдется. Ну и денек выпал! Я уже стала думать, что не найду ее вовсе, когда мне пришло в голову выглянуть в большой двор перед фасадом, весь покрытый снегом.
Я была наверху, когда глянула наружу, но луна светила так ярко, что я вполне отчетливо различила следы двух маленьких ножек, которые шли от входной двери и поворачивали за угол восточного крыла. Не помню как, оказавшись внизу, я рывком открыла эту огромную тяжелую дверь и, набросив на голову подол вместо платка, выбежала наружу. Я обогнула восточный угол, и там черная тень упала на снег, но когда я снова вышла на лунный свет, то снова увидела маленькие следы на снегу, шедшие к холмам. Было очень холодно, так холодно, что мороз чуть ли не сдирал кожу с лица, когда я бежала, но я продолжала бежать, плача от мысли, как, должно быть, моя бедная дорогая малышка замерзла и напугана. Уже показались два остролиста, когда я увидела пастуха, спускавшегося с холма: он нес на руках что-то, завернутое в его шотландский плед. Пастух окликнул меня и спросил, не потеряла ли я дитя, а я не могла ни слова сказать от слез; он поднес ее ко мне, и я увидела мое дитя, мою крошку, лежавшую неподвижно на его руках, всю белую и замерзшую, словно мертвую.
Он сказал мне, что был в горах, собирал своих овец, пока еще не ударил ночной мороз, и что под остролистами (черными отметинами на склоне холма, где на милю вокруг не было больше ни кусточка) нашел мою маленькую леди — мою овечку, мою королеву, мою ненаглядную — холодную и недвижную, в ужасном, навеянном морозом сне.
О, радость и слезы: она снова в моих объятьях! Я не позволила пастуху нести девочку дальше, а подхватила ее прямо в пледе на руки и прижала к своей теплой шее и сердцу, чувствуя, как жизнь потихоньку возвращается в ее маленькое нежное тельце. Но когда мы добрались до залы, она еще была без чувств, а я так запыхалась, что потеряла дар речи. Мы вошли через кухонную дверь.
— Принесите грелку с углями, — сказала я, понесла малышку наверх, в детскую, и стала раздевать ее возле огня, который поддерживала Бесси. Я называла мою маленькую овечечку самыми нежными и забавными именами, какие только могла придумать, хотя почти ничего не видела от слез, и наконец, о! наконец-то она открыла свои большие голубые глаза. Тогда я положила ее в теплую постель и отослала Дороти вниз сказать мисс Фернивалл, что все хорошо; и я решила сидеть рядом с моей родненькой всю ночь. Она погрузилась в тихий сон, едва прелестная ее головка коснулась подушки, и я дежурила возле нее до самого рассвета, пока она не проснулась, светлая и ясная, — так, по крайней мере, мне поначалу показалось, и, мои дорогие, так мне и сейчас кажется.
По ее словам, она давеча подумала, что ей надо пойти к Дороти, поскольку обе леди спали и в гостиной было очень скучно, пошла через западный коридор и увидела, как за высоким окном тихо, непрерывно падает снег. И ей захотелось посмотреть, как он ложится на землю, такой белый, красивый, — так что она направилась в большую залу и там, подойдя к окну, увидела, как он, светлый и мягкий, лежит на аллее; и когда она там стояла, она увидела маленькую девочку, не такую взрослую, как она сама, «но такую чудесную!» (сказала моя дорогая), «и эта маленькая девочка кивнула мне, чтобы я вышла к ней, и, ой, она была такой милой, такой чудесной, что я не могла не выйти». И затем эта маленькая девочка взяла ее за руку и они, ступая рядышком, обогнули восточный угол.
— Ты маленькая нехорошая девочка и рассказываешь мне всякие небылицы, — сказала я. — Что бы твоя добрая мамочка, которая на небесах и которая никогда в жизни не рассказывала небылиц, что бы она сказала своей маленькой Розамонд, если бы услышала эти небылицы, а я уверена, что она слышит!
— Но я ведь действительно, Эстер, — завздыхал мой ребенок, — действительно говорю правду!
— И слышать подобного не желаю! — сказала я очень сурово. — Я нашла тебя по следам на снегу, и там были только твои следы, а если бы с тобой рука об руку шла на холм какая-то маленькая девочка, то, как ты думаешь, были бы ее следы рядом с твоими или нет?
— Но что же я могу поделать, дорогая Эстер, — сказала она, плача, — если их не было?! Я ни разу не посмотрела на ее ноги, но она крепко взяла меня за руку своей маленькой ручкой, и ее ручка была очень, очень холодной. Она повела меня вверх по тропинке, прямо к остролистам, а там я увидела какую-то леди, которая плакала и рыдала, но когда она увидела меня, то перестала рыдать и улыбнулась очень гордо, как королева, и посадила меня к себе на колени и принялась баюкать, и это все, Эстер, но это правда, и моя дорогая мамочка знает это, — плача сказала она.
Тогда я решила, что у ребенка жар, и сделала вид, что верю ей, когда она стала повторять свой рассказ снова и снова. Наконец Дороти постучала в дверь — она принесла завтрак для мисс Розамонд и сказала мне, что старые леди внизу, в столовой, и что они хотят поговорить со мной. Они обе заходили в детскую спальню минувшим вечером, но мисс Розамонд уже спала, так что они только посмотрели на нее и ни о чем меня не спросили.
«Я разберусь с этим, — мысленно решила я, пока шла по северной галерее. — И все же, — подумала я, набравшись смелости, — это по их вине я чуть ее не потеряла, и это их самих надо винить за то, что они позволили ей ускользнуть тихо и незаметно». Так что я смело явилась в столовую и рассказала всю эту историю. Я обращалась к мисс Фернивалл, крича ей в самое ухо, но, как я только упомянула маленькую девочку на снегу, которая звала и просила нашу малышку выйти и заманила к величественной и прекрасной леди возле остролистов, мисс Фернивалл вскинула руки — свои старые иссохшие руки — и громко воскликнула: «О Боже, прости меня! Смилуйся!»
Миссис Старк схватила ее, и, как мне показалось, довольно грубо, но леди Фернивалл не обратила на нее внимания и заговорила со мной в ужасной тревоге и в то же время требовательно:
— Эстер, не пускайте ее к этому ребенку! Он погубит ее. Это злое дитя! Скажите ей, что это недобрый, скверный ребенок.
Тогда миссис Старк стала поспешно выпроваживать меня из комнаты, да я и сама была рада покинуть ее, но мисс Фернивалл все продолжала вскрикивать: «О, смилуйся! Неужели ты никогда не простишь меня?! Ведь это было так давно…»
После этого мне было очень не по себе. Я больше не осмеливалась оставлять мисс Розамонд без присмотра ни днем, ни ночью из страха, что она снова может ускользнуть, увидев что-нибудь эдакое, а больше из-за того, что мисс Фернивалл, как я решила, сошла с ума, если судить по странному обхождению с нею домашних, и я боялась, как бы с моей маленькой не повторилось что-нибудь подобное (в семье такое, знаете ли, случается). И лютая стужа не отступала все это время, и если ночь была более ветреная, чем обычно, то между порывами ветра мы слышали, как старый лорд играет на большом органе. Но был ли то старый лорд или нет, куда бы ни шла мисс Розамонд, я следовала за ней, потому что моя любовь к ней, милой беззащитной сиротке, была сильнее страха перед теми мощными и ужасными звуками. Кроме того, от меня ведь зависело, чтобы малышка оставалась веселой и жизнерадостной, как и подобало ее возрасту. Так что мы вместе играли и вместе гуляли, и тут, и там, и повсюду, поскольку я больше не смела хотя бы на минутку отвлечься от нее в этом большом и запутанном доме. И так случилось, что однажды днем, незадолго до Рождества, мы вместе играли в бильярд в большой зале (не то чтобы мы знали, как играть, но ей нравилось катать своими прелестными ручками гладкие шары из слоновой кости, а мне нравилось все, что бы она ни делала); потихоньку, незаметно для нас, внутри стемнело, хотя снаружи было еще светло, и я подумала, что надо отвести ее назад в детскую, как вдруг она закричала:
— Смотри, Эстер, смотри! Там в снегу моя бедная маленькая девочка!
Я обернулась к длинным узким окнам и вправду увидела маленькую девочку, меньше моей мисс Розамонд, одетую слишком легко для такого лютого вечернего мороза, — она плакала и стучала в оконные стекла, будто хотела войти. Казалось, она стонет и всхлипывает, и мисс Розамонд не вытерпела и бросилась открывать двери, но тут вдруг загремел орган, да так громко и грозно, что меня аж затрясло; но еще пуще затрясло, когда я сообразила, что, хотя в морозном воздухе стояла гробовая тишина, я не слышала ни малейшего звука, не слышала, как маленькие ручки колотили по стеклу при том, что ребенок-призрак бил изо всех сил, стонал и плакал. Не знаю, в тот ли самый момент я все это сообразила — потому что звук большого органа поверг меня в ужас, — но зато точно знаю, что я поймала мисс Розамонд, не дав ей открыть входную дверь, и, крепко держа, потому что она сопротивлялась и визжала, потащила ее прочь на большую и ярко освещенную кухню, где Дороти и Агнесса пекли пирог с мясом.
— Что случилось с моим золотцем? — воскликнула Дороти, когда я внесла мисс Розамонд, которая так всхлипывала, будто у нее сердце готово было разорваться.
— Она не дает мне открыть дверь для маленькой девочки, и девочка умрет, если она будет всю ночь там, в горах. Жестокая, нехорошая Эстер, — выговаривала она, колотя меня кулачками, но, будь даже ее удары сильнее, боли я бы все равно не почувствовала, потому что в этот момент заметила, как на лице Дороти отобразился смертельный ужас, от которого во мне самой застыла кровь.
— Быстро захлопни заднюю дверь на кухню и хорошенько запри, — сказала она Агнессе.
Больше Дороти не произнесла ни слова — дала мне изюму и миндаля, чтобы утешить мисс Розамонд, но малышка даже не притронулась к угощению, а все рыдала по маленькой девочке, которая осталась там, в снегу. Я была счастлива, когда от слез ее сморил сон. Я тихонько вернулась на кухню и сказала Дороти о том, что решила сделать. Я отвезу мою дорогую леди в мой отчий дом в Эпплтуэйте,
[39] где мы жили хоть и скромно, но в тиши и спокойствии. Я сказала, что и так сполна напугана игрой старого лорда на органе, а теперь еще этот маленький стенающий ребенок, в таких нарядах, каких не может быть ни у одного ребенка в нашей округе. И это дитя бьется и барабанит в стекла, чтобы войти, но при этом не слышно ни голоса, ни стука, а на правом плече его темнеет рана. Теперь, говорила я, когда я увидела все собственными глазами и Розамонд узнала призрак, чуть не навлекший на нее смерть (в чем Дороти могла убедиться), я больше этого не вынесу.
Я видела, как Дороти раз или два менялась в лице. Когда я умолкла, она сказала, что я едва ли смогу взять с собой мисс Розамонд, поскольку она находится на попечении у милорда, а у меня нет на нее прав; потом она спросила, брошу ли я столь любимое мною дитя из-за каких-то там звуков и видений, которые не причиняют мне никакого вреда и к которым все здесь давным-давно привыкли? Меня всю колотило, и я заявила сгоряча, что ей-то хорошо рассуждать, коль скоро она знает причину всех этих видений и шумов и даже имела, возможно, какое-то отношение к ребенку-призраку, когда тот был жив. И ее это так задело, что она наконец рассказала мне все, что знала, и после я ой как пожалела, что это услышала, поскольку мне стало еще страшнее, чем раньше.
Она сказала, что слышала эту историю — может, правдивую, а может, и нет — от стариков-соседей, которые были еще живы, когда она в первый раз вышла замуж и когда люди еще порой захаживали в господский дом, пока он не приобрел в округе дурную славу.
Старый лорд был отцом мисс Фернивалл, или мисс Грейс, как звала ее Дороти, потому что мисс Мод была старше и по праву звалась мисс Фернивалл. Старого лорда просто распирало от гордыни. Такого гордеца белый свет еще не видывал, и дочери пошли в него. Никто не годился им в женихи, хотя выбор у них был предостаточный, потому как в свое время они были необыкновенными красавицами, в чем я сама убедилась по их портретам, висевшим в парадной гостиной. Но как гласит старая пословица: «Не закидывай головы: спотыкнешься», — обе эти надменные красавицы влюбились в одного человека, а он был всего-то навсего иностранным музыкантом, которого их отец взял из Лондона, чтобы исполнять вместе с ним музыку в барском доме. Потому как на следующем месте после гордыни у лорда стояла музыка. Он мог играть чуть ли не на каждом инструменте, о котором только слышал, и странно, что музыка не делала его мягче — он оставался свирепым и мрачным стариком и, как говорили, разбил своей жестокостью сердце своей бедной жены. По музыке он просто сходил с ума и готов был платить за нее любые деньги. Вот он и привез этого чужестранца, который играл так прекрасно, что, говорят, даже птицы на деревьях смолкали, чтобы его послушать. И постепенно этот иностранный джентльмен настолько охмурил старого лорда, что тому ничего не было нужно, только чтобы его музыкант приезжал сюда каждый год; он-то и привез большой орган из Голландии и установил его в зале, где тот и стоит сейчас. Он научил старого лорда играть на нем, но много, много раз, когда лорд только и думал что о чудесном органе и расчудесной музыке, этот загадочный иностранец разгуливал по лесам с одной из юных леди — сегодня с мисс Мод, завтра с мисс Грейс.
Мисс Мод взяла верх и выиграла приз — уж такой, какой был! Они поженились втайне от всех, и, до того как он нанес свой очередной ежегодный визит, она разрешилась девочкой на ферме в вересковых пустошах; между тем ее отец и мисс Грейс думали, что она уехала в Донкастер
[40] на скачки. Но, хотя мисс Мод стала женой и матерью, она ни на каплю не смягчилась — осталась такой же надменной и резкой, как и прежде, может, даже более того, потому что она ревновала к мисс Грейс, за которой ее иностранный муж ухаживал, чтобы, как он объяснял жене, запутать след. Но мисс Грейс одержала победу над мисс Мод, и мисс Мод становилась все лютее и лютее с обоими, и с мужем, и с сестрой; и первый, которому было куда как просто избавиться от всего, что ему не по нраву, скрывшись в чужих странах, уехал в то лето на месяц раньше обычного и чуть ли не пригрозил, что больше никогда не вернется.
Тем временем девочка оставалась на ферме, и ее мать обычно седлала лошадь и пускалась бешеным галопом по холмам, чтобы по меньшей мере раз в неделю увидеть свое дитя — потому что когда она любила, так любила, а когда ненавидела, так ненавидела. А старый лорд все играл и играл на своем органе, и слугам казалось, что нежная музыка смягчила его ужасный нрав, о котором, по словам Дороти, рассказывали ужасные истории. К тому же он дряхлел и ходил с костылем, сын же его — отец теперешнего лорда Фернивалла — был с армией в Америке, а другой — в море; так что мисс Мод вела себя, в общем, как ей хотелось, и с каждым днем она и мисс Грейс становились все холодней и нетерпимей друг к другу и под конец чуть ли не перестали разговаривать между собой, разве что лишь когда старый лорд был рядом. Иностранный музыкант снова приехал на следующее лето, но это было в последний раз, поскольку они устроили ему такую жизнь своей ревностью и страстями, что он устал от них и уехал, и больше о нем не было ни слуху ни духу. И мисс Мод, которая все хотела законно оформить свой брак, когда умрет ее отец, осталась теперь как брошенная жена — о замужестве которой никто не знал — с ребенком, которого она не осмеливалась назвать своим, хотя любила его без памяти, да еще вынужденная жить с отцом, которого боялась, и с сестрой, которую ненавидела.
Когда миновало следующее лето, а загадочный иностранец так и не приехал, обе они, мисс Мод и мисс Грейс, скисли и помрачнели, и вид у них был страдальческий, хотя выглядели они еще краше, чем прежде. Но постепенно мисс Мод стала светлеть, поскольку ее отец все дряхлел и дряхлел и уже почти ничего, кроме музыки, у него не осталось; а она и мисс Грейс жили, в общем, раздельно, у каждой своя комната: у мисс Грейс — в западном крыле, у мисс Мод — в восточном; это те самые комнаты, что теперь закрыты.
Вот почему она подумала, что может взять к себе малышку и никому не стоит об этом знать, кроме тех кто не посмеет проболтаться или кто обязан был считать, что этот ребенок, как она сказала, дочка одного крестьянина, к которой она привязалась. Все это, сказала Дороти, было довольно хорошо известно, но о том, что приключилось дальше, никто не знает, кроме мисс Грейс и миссис Старк, которая уже тогда была ее служанкой и гораздо большей подругой, чем родная сестра. Но по случайно оброненным словам слуги поняли, что мисс Мод взяла верх над мисс Грейс, раскрыв ей глаза на то, что все время, пока загадочный иностранец морочил той голову притворной любовью, он был ее мужем; и с того дня навсегда поблекли краски на лице мисс Грейс, и много раз от нее слышали, что рано или поздно она отомстит, и миссис Старк полагалось постоянно шпионить возле комнат в восточном крыле.
В одну ужасную ночь, сразу после наступления Нового года, когда снег лежал толстым покровом, а с неба все падали и падали хлопья, да так обильно, что могли ослепить любого, оказавшегося в пути или окрест, — в одну из таких ночей раздались какие-то дикие крики, и, перекрывая их, страшные слова, и проклятия старого лорда, и плач маленького ребенка, и гордый и непокорный голос разъяренной женщины, и звук удара, а затем мертвая тишина, и вопли и стенания, постепенно затихшие в отдалении, там, где холмы. Затем старый лорд созвал всех своих слуг и сказал им в самых чудовищных выражениях, что его дочь опозорила себя и он вышвырнул ее за дверь — вместе с ребенком, — и если кто-нибудь окажет ей помощь, предоставит кров или пищу, то он клянется, что такой человек никогда не попадет на небеса. И все это время возле него стояла мисс Грейс, белая и недвижная как камень, и, когда он закончил, она вздохнула с глубоким облегчением, как будто говоря, что сделала свое дело и цель ее достигнута. Но старый лорд больше никогда не прикасался к органу, и не прошло года, как он умер; и чему удивляться! Наутро после той дикой и страшной ночи пастухи, спускавшиеся с гор, наткнулись на мисс Мод — совсем безумная, она сидела, улыбаясь, под остролистами и нянчила мертвого ребенка, у которого на правом плече была ужасная отметина. «Но убило малютку не это, — сказала Дороти, — а мороз и стужа. У каждого зверя была нора, у каждой скотины хлев, а мать и дитя без крова блуждали по горам! Теперь ты знаешь все, но интересно, убавился ли твой страх?»
Мне было еще страшней, чем прежде, но я сказала, что не боюсь. Ничего я так не желала, как навеки убежать из этого ужасного дома вместе с мисс Розамонд; только я бы ее не оставила и не осмелилась бы взять ее с собой. Но я ой-ой как следила за ней и охраняла ее! Мы крепко-накрепко запирали двери и ставни за час до наступления темноты и даже раньше, боясь опоздать хоть на пять минут. Но моя маленькая леди все равно слышала, как плачет и стонет неведомая девочка, и что бы мы ни говорили, что бы ни делали — она все равно хотела пойти к ней и пустить в дом, укрыв от жестокого ветра и снега. Все это время я, насколько могла, держалась подальше от мисс Фернивалл и миссис Старк, потому что боялась, — я знала, что от них, с их серыми, застывшими лицами и рассеянным взглядом, обращенным в мрачное прошлое, ничего хорошего ждать не приходится. Но даже и в страхе своем я вроде как испытывала жалость — по крайней мере к мисс Фернивалл. Едва ли глаза тех, кто канул в преисподнюю, выражали большее отчаяние, чем ее глаза. Под конец я стала даже сочувствовать ей, такой молчаливой, что каждое слово надо было вытаскивать из нее силой, — так сочувствовать, что начала молиться за нее, и я научила мисс Розамонд молиться за одну особу, совершившую смертный грех; но часто, дойдя до этих слов, она настораживалась, вставала с колен и говорила: «Я слышу, как плачет и жалуется моя маленькая девочка, ей очень плохо. О, давай пустим ее к нам, иначе она умрет!»
Однажды поздним вечером — уже после первого января, когда в долгой зиме наметился, как я надеялась, перелом, — в западной гостиной три раза прозвонил колокол, а это означало, что меня вызывают. Я не могла оставить мисс Розамонд одну, хотя она и спала, потому что старый лорд играл на сей раз еще неистовей, чем обычно, и я опасалась, как бы моя дорогая не проснулась и не услышала ребенка-призрака; увидеть его она не могла, потому что на такой случай я накрепко закрыла ставни. Поэтому я взяла ее с постели, накинула верхнюю одежду, оказавшуюся под рукой, и отнесла вниз в гостиную, где две леди сидели, как обычно, над своим гобеленом. Когда я вошла, они подняли на меня глаза, и миссис Старк изумленно спросила, зачем это я взяла мисс Розамонд из теплой по стели и принесла сюда. Я начала шепотом: «Потому что боялась, что без меня ее будет выманивать из дому тот безумный ребенок в снегу», но она оборвала меня, бросив взгляд на мисс Фернивалл, и сказала, что мисс Фернивалл хочет, чтобы я переделала одну вещь, которую она сделала неправильно, и что сами они не могут распороть, так как плохо видят. Так что я поло жила мою душечку на диван и подсела на табурет, ожесточившись против них и с опаской прислушиваясь к завываниям ветра.
Мисс Розамонд спала под эти звуки, несмотря на то, что ветер не стихал, и мисс Фернивалл не обронила ни слова и ни разу не подняла головы, когда от его порывов дребезжали стекла. Вдруг она встала в полный рост и воздела руку, как будто призывая нас слушать.
— Я слышу голоса! — сказала она. — Я слышу ужасные крики. Это голос моего отца!
И в этот момент моя ненаглядная проснулась с внезапным испугом и вскрикнула:
— Моя маленькая девочка плачет, ой, как она плачет!
Она попыталась вскочить, чтобы идти к ней, однако ноги ее запутались в одеяле, и я поймала ее; но оттого, что она слышала звуки, которые до нас не долетали, по телу у меня побежали мурашки. Звуки эти возникли через минуту-другую, окрепли и заполнили наши уши — теперь и мы услышали голоса и крики, а вовсе не зимний ветер, бушевавший окрест. Миссис Старк глянула на меня, а я на нее, но мы не осмелились и слова сказать. Внезапно мисс Фернивалл направилась к двери, вышла в прихожую, миновала западный коридор и открыла дверь в большую залу. Миссис Старк последовала за ней, и я не осмелилась остаться, хотя мое сердце прямо замирало от страха. Я покрепче обняла свою дорогую и вышла вместе с ними. В зале крики были еще громче — они раздавались из восточного крыла, все ближе и ближе… вот уже по ту сторону запертых дверей… вот уже прямо за ними. Затем я заметила, что большая бронзовая люстра как будто вся в свечах, хотя в зале был сумрак, и что в большом очаге яркий огонь, хотя он не давал тепла, и я содрогнулась от ужаса и еще тесней прижала к себе мое сокровище. Но как только я это сделала, восточная дверь затряслась и моя крошка вдруг стала вырываться из моих рук и закричала:
— Эстер, я должна идти! Там моя маленькая девочка, я слышу ее, она идет сюда! Пусти меня, Эстер!
Я изо всех сил держала ее, держала одной своей волей. Если бы я умерла, мои руки все равно обнимали бы ее, такая решимость была во мне. Мисс Фернивалл стояла и слушала, не обращая внимания на мою ненаглядную, а той уже удалось вырваться от меня, и я, встав на колени, едва ее удерживала, обняв за шею обеими руками, а она все стремилась куда-то, все кричала, чтобы ее отпустили.
И вдруг восточная дверь с треском распахнулась, как будто от неистового удара, и во всеохватном мистическом свете возникла фигура высокого старика с седыми волосами и мерцающими глазами. С видом омерзения он безжалостно вел перед собой гордую и прекрасную женщину, а за подол ее платья держалась маленькая девочка.
— О, Эстер, Эстер! — воскликнула мисс Розамонд. — Это та самая леди! Леди под остролистами! И моя маленькая девочка с ней. Эстер! Эстер! Пусти меня к ней — они зовут меня с собой. Я слышу их, слышу! Я должна идти!
И снова она судорожно забилась, пытаясь высвободиться, однако я сжимала ее все крепче и крепче, так что уже стала бояться причинить ей боль, но тут же решила, что лучше уж причиню ей боль, чем отпущу к тем ужасным призракам. Они прошли мимо к входной двери большой залы, за которой в нетерпеливом ожидании жертвы завывал ветер; но, не дойдя до нее, женщина обернулась к старику, и я увидела, что она на чем-то яростно настаивает, гордая и непреклонная; затем она дрогнула и в порыве жалости судорожно вскинула руки, чтобы защитить свое дитя, свою малютку, от костыля, которым замахнулся старик.
А в мисс Розамонд бушевали какие-то силы, превышавшие мои, она билась в моих руках и всхлипывала (потому что к этому времени была близка к обмороку):
— Они хотят, чтобы я пошла с ними в горы, — они зовут меня с собой. О, моя маленькая девочка! Я бы пошла, но злая, жестокая Эстер крепко держит меня.
Однако при виде поднятого костыля она лишилась чувств, и я возблагодарила за это Господа. В тот момент, когда высокий старик — волосы его струились, словно от печной тяги, — собирался ударить маленького съежившегося ребенка, мисс Фернивалл, та самая старая женщина подле меня, воскликнула: «О Господи, Господи, спаси малое невинное дитя!» Но тут я увидела — все мы увидели — тень еще одного призрака, выросшего из голубого тумана, который наполнял залу, тень, до сих пор остававшуюся невидимой: это тоже была леди, с беспощадным выражением на лице, в коем смешались ненависть и торжествующее презрение. Она была очень красивая, в белой мягкой шляпе над высокими бровями и надменным изгибом красных губ. На ней было открытое платье из голубого атласа. Я уже видела ее раньше. Она была подобием юной мисс Фернивалл; и эти ужасные призраки не остановились, несмотря на страстную мольбу старой мисс Фернивалл, поднятый костыль опустился на правое плечо маленького ребенка, и младшая сестра смотрела на это, твердая как камень и невозмутимая. Но тут же тусклые огни и холодное пламя сами по себе исчезли, а мисс Фернивалл оказалась лежащей на полу, сраженная параличом.
В ту ночь ее перенесли в постель, и больше она уже не встала. Она лежала лицом к стене и тихо бормотала все одно и то же: «Увы, увы! Содеянного в юности потом не исправить! Содеянного в юности потом не исправить!»
1852
Чарльз Диккенс
(Charles Dickens, 1812–1870)
Привидения являются в Англии элементом национальной культуры, и этим они во многом обязаны Чарльзу Диккенсу. Благодаря ему британские призраки в рождественский сочельник чувствуют себя именинниками. В 1843 г. Диккенс опубликовал свою повесть «Рождественская песнь в прозе. Святочный рассказ с привидениями», которая стала едва ли не самым популярным произведением писателя, а герой повести Скрудж — бессердечный скряга, которого в ночь под Рождество посетили призраки, — сделался нарицательным персонажем. Поколение за поколением англичане — и не только они — в рождественские дни вспоминают, читают, слушают эту повесть, а с некоторых пор смотрят фильмы, снятые по ее сюжету. Этой повестью Диккенс внес неоценимый вклад в ту область литературы, которая повествует о сверхъестественном, а кроме того, связал указанную тематику с рождественскими праздниками. Впоследствии эта связь стала в прозе Диккенса традиционной. В декабрьские дни выходили специальные рождественские выпуски журналов «Домашнее чтение» (1850–1859) и «Круглый год» (1859–1870), издававшихся Диккенсом. На их страницах увидели свет первые произведения известнейших авторов — приверженцев интересующего нас жанра: Эдварда Бульвер-Литтона, Элизабет Гаскелл, Амелии Эдвардс, У илки Коллинза.
Все, связанное со сверхъестественными явлениями, интересовало Диккенса чрезвычайно — будь то плоды фантазии литераторов, повествования очевидцев, столкнувшихся с миром таинственного, или опыты спиритов (к последним, впрочем, писатель относился с изрядной долей скептицизма). Друг и биограф Диккенса Джон Форстер отмечал, что Диккенс, как никто, рьяно стремился подвергнуть критическому исследованию рассказы о появлении призраков и о домах, в которых завелась нечисть. В письме от 6 сентября 1859 г. Уильяму Хоуитту, литератору и спириту, Диккенс говорит о своем глубоком интересе к сверхъестественным явлениям, но при этом добавляет: «Я до сих пор еще не встречал такого рассказа о привидениях, достоверность которого мне бы доказали и который не имел бы одной любопытной особенности — а именно, что изменение какого-нибудь незначительного обстоятельства возвращает его в рамки естественной вероятности» (цит. по: Диккенс Ч. Собр. соч.: В 30 т. М., 1963. Т. 30. С. 125,— Пер. М. Беккер). В издававшихся Диккенсом журналах неоднократно появлялись статьи по поводу медиумизма, спиритизма и различных таинственных происшествий.
Интерес к названной области владел Диккенсом с детства. Няня будущего писателя, девочка-подросток, обладала, по-видимому, подлинным талантом к сочинению и пересказу страшных историй; прекрасной рассказчицей была и бабушка Диккенса. А научившись читать, он обнаружил в домашней библиотеке множество книг полюбившейся ему фантастической тематики.
К этому жанру Диккенс многократно обращался и в своих романах, где встречаются вставные эпизоды с привидениями, и в рассказах, из которых наиболее часто включались в различные антологии «Судебный процесс по делу об убийстве» (1865) и «Сигнальщик» (1866).
В 1859 г. Диккенс выпустил специальный номер журнала «Круглый год» под названием «Дом с призраками», который включал в себя цикл новелл, объединенных сквозным сюжетом. Перу самого Диккенса принадлежат вводная новелла, где дается завязка сюжета, и шестая новелла (или глава) «Призрак в комнате мастера Б.», которые мы и предлагаем вниманию читателей.
Рассказ «<Гость мистера Тестатора>» (заглавие дано переводчиком) представляет собой вполне законченный фрагмент из очерка XIV («Жилища»), вошедшего в состав книги «Путешественник не по торговым делам» (первое издание — 1860).
Дом с призраками (The Haunted House)
Пер. С. Шик
1. Смертные в доме (The Mortals in the House)
Моему первому знакомству с домом, о котором пойдет речь в этом рождественском повествовании, не сопутствовали ни пресловутые потусторонние обстоятельства, ни освященная традицией сверхъестественная таинственность окрестностей. День выдался погожий, ярко светило солнце. Ни ливня, ни урагана, ни грома с молнией, ни прочих жутких или из ряда вон выходящих явлений, которые могли бы создать нужный эффект. Добавлю к тому же, что до дома я добрался пешком прямо от железнодорожной станции — и, обернувшись, мог наблюдать, как примерно в полумиле по насыпи, проложенной через долину, неспешно скользят товарные поезда. Не стану утверждать, что все вокруг выглядело совсем уж буднично: я питаю сильные сомнения насчет обыденности жизни в целом; быть может, она кажется банальной только безнадежным заурядностям, а я не лишен амбиций; однако беру на себя смелость заявить, что тем прекрасным осенним утром любой на моем месте увидел бы дом точь-в-точь таким, каким увидел его я.
Попал я сюда не случайно. Я путешествовал по стране с севера, двигаясь по направлению к Лондону, и по дороге вознамерился сделать остановку, желая взглянуть на упомянутый выше дом. Ради поправки здоровья мне необходимо было пожить какое-то время в сельской местности; мой друг, знавший об этом, сообщил в письме, что ему случилось проехать мимо вполне пригодного для меня жилья. В полночь я сел в поезд и уснул, а потом проснулся и долго любовался через окошко переливами северного сияния,
[41] после чего опять заснул и опять проснулся — и с неудовольствием обнаружил, что ночь миновала, а я как будто бы и вовсе глаз не смыкал. Неловко признаваться, но в первые минуты, еще не стряхнув с себя знакомое всем дремотное отупение, я готов был отстаивать свою нелепую убежденность в этом пусть даже в кулачном бою с господином, который сидел напротив меня. Всю ночь напролет мне досаждали его непомерно длинные ноги, которых он, как водится в подобных случаях, имел множество. В придачу к столь безрассудной повадке (а иной ожидать от него и не приходилось) мой сосед, держа наготове блокнот и карандаш, постоянно к чему-то прислушивался и делал заметки. Я посчитал, что эта докучливая регистрация связана с толчками и покачиваниями вагона, и смог бы смириться с занятием соседа, исходя из предположения, что передо мной — инженер-путеец, если бы он, вслушиваясь в вагонную тряску, не смотрел так пристально поверх моей головы. Этот пучеглазый встрепанный господин вскоре начал вызывать у меня крайнее раздражение.
Утро было холодное, тусклое (солнце еще не поднялось); вдоволь наглядевшись на бледное свечение огней промышленного края и на завесу тяжелого дыма, вдруг отгородившую меня и от утренних звезд, и от нового дня, я напрямую обратился к попутчику:
— Простите, сэр, что примечательного обнаружили вы в моей внешности?
Если он детально описал у себя в блокноте не только мои волосы, но и мою дорожную шапочку, то это, согласитесь, вольность едва ли позволительная. Пучеглазый господин медленно, как если бы задняя стенка вагона находилась в невообразимой дали, перевел взгляд на меня и произнес с надменной снисходительностью, вызванной, очевидно, моим ничтожеством:
— В вашей внешности, сэр? Бэ!
— Бэ? — переспросил я, чувствуя, что закипаю от негодования.
— Мне, сэр, до вас нет ни малейшего дела, — откликнулся мой спутник. — Ради Бога, не мешайте слушать… О!
Он четко повторил эту гласную еще раз, прежде чем записать в блокнот. Поначалу я встревожился: оказаться в экспрессе лицом к лицу с явно помешанным, где и на помощь позвать некого, — тут уж вам не до шуточек.
Однако внезапно меня осенила догадка, и я облегченно вздохнул, сообразив, что передо мной так называемый спирит — представитель секты, верования которой я, при всем моем к ней почтении, не разделяю. На языке у меня вертелся вопрос, но не успел я и рта раскрыть, как сосед меня опередил.
— Прошу меня простить, — высокомерно заявил он, — но в своем развитии я настолько далеко опередил человечество, что не вижу ни малейшего смысла утруждать себя мирскими заботами. Нынешнюю ночь я провел — и провожу теперь так всю свою жизнь, — общаясь с духами.
— О-о! — не без ехидцы протянул я.
— Нынешняя беседа, — продолжал спирит,
[42] полистав странички блокнота, — началась с оповещения: «В дурном обществе приобретаешь дурные наклонности».
— Внушительно, — заметил я. — И, по-видимому, мысль совершенно новая?
— Новая для духа, — отрезал мой попутчик.
Я вновь скептически хмыкнул и осведомился, не соблаговолит ли он осчастливить меня самой свежей новостью.
— «Скаковая лошадь обконит любую клячу», — торжественно возвестил спирит.
— Я придерживаюсь того же мнения, — согласился я. — Только, наверное, все-таки не «обконит», а «обгонит»?
— Прозвучало как «обконит», — заявил спирит.
Далее он пояснил, что сие откровение, наряду с прочими, передал ему ночью дух Сократа:
[43] «Дружище, я надеюсь, у тебя все в полном порядке. В вагоне вас двое. Как самочувствие? Здесь семнадцать тысяч четыреста семьдесят девять невидимых духов, включая Пифагора.
[44] Ему не велено подавать голос, однако он желает вам приятного путешествия». Вмешался и Галилей
[45] с несколькими сообщениями научного свойства: «Рад нашей встрече, amico. Come sta?
[46] При сильном охлаждении вода замерзает. Addio!»
[47] Той же ночью наблюдался следующий феномен. Епископ Батлер
[48] настаивал, чтобы его имя писалось как «Баблер», и за этот выпад против правил приличия и орфографии был лишен слова. Джон Мильтон
[49] (подозреваемый в злонамеренном розыгрыше) отрекся от авторства «Потерянного Рая» и в качестве создателей поэмы представил двух безвестных джентльменов-соавторов — Гранджерса и Скэджингтона. А принц Артур, племянник английского короля Иоанна, поведал о вполне сносном пребывании в седьмом круге преисподней, где он учится вышивать по бархату под руководством миссис Триммер и Марии, королевы Шотландии.
[50]
Если бы господин, благосклонно посвятивший меня в эти открытия, взглянул в окно, то, несомненно, простил бы мне признание в том, что вид восходящего солнца и созерцание величественной Согласованности, царящей в необъятной Вселенной, превратили для меня его речи в докучное жужжание. Короче, их назойливость показалась мне столь нестерпимой, что я с величайшим ликованием сошел с поезда на следующей станции, где вместо клубившихся спиритических туманов и испарений узрел над головой ясное приволье небес.
Утро выдалось дивное. Я брел по ковру листвы, опадавшей с золотых, бурых, багряных деревьев; любовался чудесами Творения, и при мысли о неизменных, вечных, гармоничных законах бытия духовные рассуждения спирита представились мне убогой поденной рутиной, какой еще не видывал свет. В таком языческом настроении я приблизился к дому — и остановился, чтобы рассмотреть его повнимательней.
Это был уединенный дом, окруженный меланхолическим на вид запущенным садом, который представлял собой довольно ровный квадрат площадью примерно в два акра. Дом был построен во времена Георга II; строгие, однообразно чопорные очертания постройки свидетельствовали о дурном вкусе прежних владельцев, но стоило ли ожидать чего-то иного от преданнейших почитателей целой четверки Георгов?
[51] В доме никто не жил, однако года два назад его наспех отремонтировали; работы, очевидно, проводились спустя рукава: куски штукатурки уже отваливались; краска осыпалась, хотя и выглядела свежей. Покосившаяся дощечка на стене сада объявляла: «Дом сдается внаем по весьма недорогой цене вместе с отличной меблировкой». Здание было густо затенено деревьями, а перед самыми окнами возвышалось шесть тополей; место посадки этих навевавших уныние деревьев было выбрано крайне неудачно.
Известно, что от таких домов стараются держаться подальше; деревенские жители (на расстоянии полумили виднелся шпиль церквушки, из чего я заключил, что там располагается деревня) обходили его стороной, и никто не собирался в нем селиться. Естественно было предположить, что более всего тут влияла дурная молва: поговаривали, будто в доме водятся привидения.
Самое сурово-торжественное время суток для меня — это раннее утро. Летом я обычно поднимаюсь ни свет ни заря и, направляясь к себе в кабинет поработать до завтрака, бываю глубоко поражен безмолвием и пустотой, царящими в доме. Я всегда с каким-то ужасом осознаю, что все близкие мои — те, кто дорог мне и кому дорог я, — погружены в сон, что они не дышат, не видят меня, что в бесчувствии они приблизились к тому загадочному состоянию, которого достигнем все мы до единого: жизнь замерла, связи с кинувшим днем прерваны; опустевшие стулья, захлопнутые книги, начатые и неоконченные дела — все это выглядит подобием смерти. Утренний покой — это покой за гробом. Предрассветный сумрак и легкий холодок навевают те же мысли. Даже знакомые вещи выглядят иначе, когда они только выступают из ночной тьмы и принимают, чудится, обновленный вид: так лицо старика, изможденное годами, после кончины словно бы молодеет. Однажды в ранний час мне даже явился призрак моего отца. Старик был тогда еще жив и здоров, и последствий мое видение не имело никаких; но, тем не менее, едва забрезжил рассвет, я заметил, что на стуле подле моей кровати, спиной ко мне, сидит отец. Голову он подпирал рукою — и то ли дремал, то ли грустил, я не мог разобрать. Удивленный этим посещением, я сел на кровати и подался вперед, чтобы получше рассмотреть отца. Он продолжал сидеть неподвижно; я попытался с ним заговорить — и не раз. Ответа не последовало, он даже не шевельнулся. Встревожившись, я положил руку отцу на плечо, но в тот же миг понял, что стул пуст.
Вот почему, а также в силу других причин, которые не столь просто изложить в двух словах, я считаю утренние часы наиболее способствующими встрече с призраками. На мой взгляд, они могут являться по утрам в любом доме; и потому дом, за которым повелась подобная слава, именно в этот час будет обладать в моих глазах особыми преимуществами.
С мыслями о заброшенном доме я отправился в деревню; разыскав постоялый двор, я увидел хозяина, посыпавшего крыльцо песком.
Заказав завтрак, я приступил к расспросам:
— Водятся ли в доме привидения?
Хозяин покосился на меня и покачал головой:
— Лучше я помолчу.
— Значит, все-таки водятся?
— Ох! — тяжко вздохнул хозяин в приливе откровенности, которая легко могла сойти за отчаяние. — Но ночевать там я бы не стал.
— Почему?
— Пусть ночует тот, кому нравится, как ни с того ни с сего трезвонят все колокольчики, неведомо кто хлопает дверьми и слышится чей-то топот, когда во всем доме, кроме вас, нет ни одной живой души.
— И что же, кто-то там водится?
Хозяин оглядел меня вновь и, с прежним выражением отчаяния, крикнул в сторону конюшни:
— Айки!
На оклик явился широкоплечий рыжеватый детина с круглой румяной физиономией и вздернутым носом; он был коротко острижен и ухмылялся во весь рот; на нем красовалась просторная вязаная куртка в пурпурную полоску, с перламутровыми пуговицами, которые словно сами собой на нем произрастали и, казалось, могли бы скрыть владельца с головы до башмаков, если их не выпалывать.
— Джентльмен желает выяснить, — сказал хозяин, — водится ли кто-нибудь в Тополях.
— Дама в капюшоне, а с ней совка, — выпалил парень.
— Ночная бабочка?
— Нет, птица, сэр.
— Дама в капюшоне, а с ней сова. Ну и ну! Ты сам ее видел?
— Видел совку.
— А даму?
— Не то чтоб шибко отчетливо, сэр. Но они завсегда вместе.
— А видел ли кто-либо даму так же хорошо, как и сову?
— Господь с вами, сэр! Да кто только не видел!
— Вон торговец напротив, что сейчас открывает лавку, — он видел?
— Перкинс? Господь с вами, сэр! Да Перкинс в ту сторону и шагу не шагнет, — с чувством заявил молодой человек. — Перкинс — он не больно-то башковит, но мозгов у него, у Перкинса, хватит, уж его-то туда и на аркане не затащишь.
На это хозяин постоялого двора пробормотал, что кому-кому, а самому Перкинсу, конечно, лучше знать.
— А кто она, эта дама в капюшоне и с совой? Или, вернее, кем была раньше? Вам это известно?
— Ну а как же! — Айки мял шапку одной рукой, а другой почесывал затылок. — Говорят, ее убили, когда ухала сова.
Вот то немногое, что мне удалось разузнать; впрочем, Айки описал некоего юного весельчака, подававшего большие надежды, который, после того как увидел даму в капюшоне вместе с совой, забился в корчах. Был еще один свидетель, расплывчато охарактеризованный Айки как «дюжий парнище», — одноглазый бродяга, который отзывался на имя Джоби, но если вы предпочитали обращаться к нему как к Гринвуду, он особо не возражал: «Гринвуд так Гринвуд, только нечего в мои дела нос совать». Так вот, этот самый одноглазый встречался с дамой в капюшоне раз шесть, не меньше. Однако разыскивать упомянутых выше свидетелей смысла не имело: первый обретался сейчас в Калифорнии, второй же (по словам Айки, которые подтвердил и хозяин) на рогах у самого черта.
Я с почтительным и безмолвным трепетом отношусь к тайнам, которые от нашего мира отделяет барьер величайших испытаний и превращений, уготованных всему живому, и не дерзаю притворяться, что хоть капельку способен в эти тайны вникнуть; и, однако, я не в силах связать хлопанье дверей, звон колокольчиков, скрип половиц и прочую чепуху с величественной красотой и всепроницающей стройностью Божественных законов, насколько мне дано их постигнуть, подобно тому как совсем недавно не мог впрячь в ярмо спиритических откровений моего вагонного спутника колесницу восходящего солнца. Кроме того, мне уже дважды доводилось жить в домах с привидениями — оба раза за границей. В одном из них, старинном итальянском палаццо, который, по слухам, буквально кишел призраками, вследствие чего дважды был покинут обитателями, я провел восемь месяцев, наслаждаясь спокойствием, невзирая на то, что в доме имелось множество загадочных спален, куда никто никогда не заглядывал, а между моей спальней и просторным кабинетом, где я часто сиживал за чтением, располагалась комнатка, почитавшаяся настоящим гнездовьем бесплотных духов. Я ненавязчиво завел разговор на эту тему с хозяином постоялого двора. Да, Тополя пользуются самой дурной репутацией, доказывал я, но не слишком ли часто мы выносим необоснованные приговоры? И как легко опорочить любого человека: стоит только нам, к примеру, начать упорно нашептывать на ухо всем и каждому в деревне, что живущий по соседству старый, зловещего вида пьянчуга-лудильщик заложил душу дьяволу, и со временем беднягу и впрямь сочтут партнером в этой рискованной коммерческой сделке! Однако хозяин остался совершенно глух ко всем доводам разума, и мне пришлось признать полнейшее свое поражение.
Короче говоря, я был задет за живое и уже почти бесповоротно вознамерился арендовать населенный призраками дом. И потому после завтрака взял ключи у шурина Перкинса (малый мастерил кнуты и конскую сбрую, содержал почту и находился под каблуком у жены, суровей которой нельзя было сыскать во всей округе: она принадлежала к Церкви Второго Ответвления Малый Эммануэль) и отправился осмотреть дом в сопровождении Айки и хозяина постоялого двора.
В доме, как я и ожидал, царило угрюмое запустение. Медленно зыбившиеся тени от раскидистых тополей за окнами навевали невыразимую грусть. Дом был не на месте поставлен, неудачно спланирован, скверно построен, из рук вон плохо отделан и мало пригоден для жилья. Все внутри пропиталось сыростью, пахло гнилой древесиной и крысами; всюду лежал отпечаток невыразимого упадка — неизбежного следствия заброшенности. Кухни и прочие подсобные помещения были непомерно просторны и размещались слишком далеко друг от друга. На обоих этажах жилые оазисы соединялись пустынными коридорами, а у подножия черной лестницы неприметно, будто злодейская ловушка, притаился старый, заплесневелый колодец, вода в котором подернулась зеленоватой ряской. Над колодцем в два ряда висели колокольчики. На черной поверхности одного из них потускневшими белыми буквами было помечено: «МАСТЕР Б.».
[52] Этот колокольчик, сообщили мне мои провожатые, звонит чаще и громче других.
— Кто такой Мастер Б.? — спросил я. — Что он делал, когда ухала сова?
— Звонил в колокольчик, — ответил Айки.
С поразившей меня ловкостью парень кинул в колокольчик свою меховую шапку — и тот от удара резко и неприятно звякнул. Прочие колокольчики были надписаны в соответствии с названиями комнат, к которым тянулись шнуры: «Комната с Картинами», «Двойная Комната», «Комната с Часами» и так далее. Комната мастера Б., куда привел меня шнур, оказалась треугольной каморкой под самой крышей — с убогой обстановкой и камельком в углу, у которого мог согреться разве что карлик (мастер Б., по-видимому, был чрезвычайно мал ростом), а само сооружение походило на пирамидальную лестницу для Мальчика-с-пальчика. Обои на одной стене были отодраны вместе с кусками штукатурки и свисали над дверью, загораживая проход. Судя по всему, дух мастера Б. повадился являться сюда с намерением рвать обои в клочья. Ни хозяин постоялого двора, ни Айки не смогли мне истолковать смысл этого довольно идиотического занятия.
При дальнейшем осмотре дома ничего примечательного, помимо огромного чердака, где заблудиться было проще простого, обнаружить мне не удалось. Обставлены комнаты были скромно и очень скудно. Примерно треть мебели была ровесницей дома; прочие приобретения делались, надо думать, во второй половине прошлого века. Для переговоров об аренде мне посоветовали обратиться к розничному торговцу зерном на окружном рынке. Я не стал медлить и в тот же день заключил договор об аренде дома на шесть месяцев.
В середине октября мы въехали туда с моей незамужней сестрой (осмеливаюсь назвать ее возраст — тридцать восемь лет, — ибо она в высшей степени миловидна, благоразумна и обаятельна). С собою мы захватили также глухого конюшего, Турка — мою собаку из породы ищеек, двух служанок и малолетнюю особу, прозванную Чудачкой. Мы взяли ее из женского сиротского приюта Святого Лаврентия и совершили, как выяснилось впоследствии, чудовищную, роковую ошибку.
Год угасал рано, листья стремительно облетали; день нашего новоселья выдался промозглый, холодный, и сумрачность дома казалась особенно гнетущей. Кухарка (добрая, но недалекая женщина) разрыдалась, едва переступив порог кухни, и попросила в случае ее безвременной кончины от избытка сырости отослать ее серебряные часы сестре (Таппинтокс Гарденс 2, Лиггз Уок, Клэпхэм Райз). Стрикер, горничная, напустила на себя веселость, но в итоге оказалась куда большей мученицей. Одна лишь Чудачка, в жизни не бывавшая за городом, прыгала от радости и собралась посадить в саду за окном судомойни желудь, чтобы из него поскорее вырос дуб.
До наступления темноты мы столкнулись со всеми естественными — в противоположность сверхъестественным — невзгодами, связанными с попытками благоустройства. Удручающие новости поднимались с нижнего этажа, подобно клубам дыма, и спускались из верхних комнат. На кухне не нашлось ни скалки, ни саламандры (отсутствие последней меня ничуть не обеспокоило, поскольку мне неизвестно, что это такое),
[53] словом, не наличествовало ничего невещественного, но зато все вещественное в доме было попорчено и разбито; именно это, наверное, имел в виду хозяин постоялого двора, когда говорил, будто последние обитатели жили хуже свиней. Несмотря на все эти житейские неурядицы, Чудачка была весела и вела себя образцово. Но часа через четыре после наступления темноты мы ухнули в мистическую колею: Чудачке примерещились некие «Глаза», и она подняла истерический рев.
Мы с сестрой договорились хранить строгое молчание обо всякого рода слухах насчет призраков; и я, насколько помню (помню и по сей день), не оставлял Айки одного с женщинами, когда он разгружал повозку, ни на минуту. Тем не менее около девяти Чудачка увидела «Глаза» (других подробностей от нее было не добиться), а к десяти привидения задали ей такого перцу, какого хватило бы для хорошего жаркого.
Предоставляю проницательным читателям судить о моих чувствах, когда в столь тяжелой ситуации в половине одиннадцатого колокольчик мастера Б. принялся трезвонить яростно и беспрерывно; Турок завыл, и его жалобные сетования эхо разнесло по всему дому!
Уповаю никогда более не впасть в столь нехристианское умонастроение, в каком я пребывал в те несколько недель, чтя память о мастере Б. Возможно, шнур задевали крысы, мыши — обычные или летучие; или всему виной был ветер, случайное сотрясение или что-то еще: трудно определить, по какой причине — или совокупности причин — колокольчик звонил; могу только сообщить, что звонил он почти каждую ночь, пока мне наконец не пришла в голову счастливая мысль свернуть мастеру Б. шею, то есть подвязать язык колокольчика и утихомирить сего молодого человека, как мне хотелось верить, руководствуясь собственным опытом, на веки вечные.
Однако к тому времени Чудачка выработала столь совершенные методы погружения в глубокую каталепсию, что начала представлять собой замечательный образец этого недуга, причиняющего окружающим серьезные неудобства. Она деревенела, будто захваченный врасплох Гай Фокс,
[54] — всякий раз неожиданно и некстати. Я обратился к служанкам с ясной и незамысловатой речью, сообщив, что покрасил комнату мастера Б., перестал замечать содранные им обои, изъял колокольчик и покончил с трезвоном по ночам. Если они думают, продолжал я, что этот отпетый юный наглец жил и умер лишь затем, чтобы потусторонним поведением неоспоримо заслужить в нынешнем неполном статусе бытия самое непосредственное знакомство с розгой, то могут ли они сомневаться, что простой смертный вроде меня вполне способен прибегнуть к названному презренному способу, который призван умерить и обуздать бесчинства призраков, да и любых иных духов? Говорил я выразительно и убежденно, не без довольства своими ораторскими способностями, однако все пошло насмарку из-за неожиданной выходки Чудачки: она вдруг застыла, вытянувшись на носочках, — ни дать ни взять местная ископаемая окаменелость.
И Стрикер, горничная, как оказалось, тоже обладала самой несуразной натурой. Был ли тому виной ее чрезмерно флегматичный темперамент или существовали какие-то иные причины, но молодая женщина являлась мощным дистиллятором, в изобилии производившим самые крупные и прозрачные слезы, какие только можно себе вообразить. Помимо вышеприведенных качеств, им, очевидно, была присуща особая вязкость, так как они не падали, но задерживались на щеках и подолгу оставались висеть на носу. Вся в слезах, она кротко и скорбно покачивала головой, и ее молчание поражало меня более, чем это мог сделать Несравненный Крайтон
[55] в диспуте о кошельке с деньгами. Кухарка окончательно вгоняла меня в смущение нескончаемыми жалобами на изнурявшую ее сырость, смиренно повторяя просьбу отослать сестре в качестве посмертного дара ее серебряные часы.
По ночам нас осаждали страхи и подозрения — худшие на белом свете напасти. Дама в капюшоне? Судя по докладам и описаниям, мы поселились не где-нибудь, а в женском монастыре. Шумы, шорохи? Напряженно вслушиваясь, я сидел в сумрачной гостиной на зловещем нижнем этаже, и слух мой поражали столь диковинные звуки, что кровь в жилах заледенела бы от ужаса, если бы меня не заставлял срываться с места и тем самым ее разогревать изыскательский интерес. Попробуйте пережить то, что пережил я, лежа в постели глухой ночью; посидите до рассвета близ уютного очага, не смыкая глаз. Только пожелайте — и любой дом наполнится всякого рода шумами и для каждого вашего нерва найдется свой особенный раздражитель.
Итак, наш дом заразили страхи и подозрения — худшие под небом напасти. Женщины (с носами, распухшими от постоянного применения нюхательной соли) чуть что падали в обморок: так заряженное ружье выпаливает, стоит только коснуться спускового крючка. Кухарка и горничная отряжали Чудачку в экспедиции, которые полагали наиболее рискованными — и не без основания: посланница всякий раз возвращалась в полном оцепенении. Если служанкам с наступлением темноты требовалось подняться наверх, вскоре раздавался глухой удар о потолок; это случалось неизменно, будто по дому бродил боксер, испытывая на каждом попавшемся навстречу жильце удар, который, кажется, называется аукционным.
Бесполезно было принимать какие-либо меры. Не стоило шарахаться от настоящих сов, разыгрывая из себя пугливую ворону. Бесполезно было демонстрировать, беря случайный аккорд на фортепиано, что Турок всегда начинает выть, поскольку не терпит диссонансов. Не имело смысла с неумолимостью Радаманта
[56] беспощадно снимать колокольчик, звякнувший самовольно и не ко времени. Ни к чему было растапливать камины и опускать факелы в колодец; врываться в комнаты, заслышав сомнительный шорох, в надежде застать там кого-то врасплох. Мы наняли новых служанок, но без толку: вскоре они взяли расчет, их сменили другие — но ненадолго. В итоге наше размеренное существование расстроилось вконец, и однажды вечером я удрученно сказал сестре:
— Пэтти, боюсь, вряд ли кто с нами здесь уживется. Надо уезжать.
Моя сестра, наделенная несокрушимой твердостью духа, отвечала:
— Нет, Джон. Мы не сдадимся. Не унывай, Джон.
Выход из положения есть.
— Какой же?
— Джон, — продолжала сестра, — если мы с тобой, несмотря ни на что, не собираемся покидать этот дом, а так оно и есть, нам следует целиком и полностью взять ведение хозяйства в свои руки.
— Без прислуги?
— Справимся и без прислуги, — отважно заявила сестра.
Подобно любому человеку моего сословия, я не представлял, как можно обойтись без этих неразлучных гирь на ногах. Новизна предложенной идеи посеяла во мне сильнейшие сомнения.
— Разве неясно, что тут все они заранее готовятся дрожать от страха сами и заражать испугом друг друга? — спросила сестра.
— Все, кроме Боттлса, — заметил я задумчиво. (Боттлс — мой глухой конюший. Я по-прежнему держу его при себе; по нелюдимости в Англии равных ему не сыщешь.)
— Ты прав, Джон, — согласилась сестра. — Все, кроме Боттлса. И что это доказывает? Боттлс ни с кем не разговаривает и не слышит ни слова, если ему не кричат в самое ухо. За все это время его ни разу ничего не проняло. Ни единого разочка!
Это было сущей правдой. Вышеупомянутый персонаж ровно в десять часов вечера отправлялся спать в комнатку над каретным сараем, в обществе вил и ведра с водой. Вздумай я сунуться к нему без предупреждения хотя бы минутой позже, я промок бы до нитки, а острия вил прошили бы меня насквозь. Мысленно я отметил, что подобную перспективу стоит взять на особую заметку. Ни на какую суматоху (а тревогам мы и счет потеряли) Боттлс не обращал ни малейшего внимания. Невозмутимо и безмолвно восседал он за ужином, даже если Стрикер простиралась без чувств, а Чудачка застывала подобием мраморной статуи. Он как ни в чем не бывало уплетал картофель и, пользуясь всеобщим переполохом, налегал на мясной пирог.
— Итак, — продолжала сестра, — Боттлс — это исключение. Теперь подумай, Джон: вряд ли мы втроем — ты, я и Боттлс — управимся с хозяйством в таком обширном и запущенном доме. Я предлагаю пригласить сюда наших друзей — самых верных и надежных, если они выразят желание пожить здесь вместе с нами месяца три. Обслуживать себя будем сами, помогая друг дружке, не станем скучать — и поглядим, что из этой затеи выйдет.
Предложение сестры меня очаровало: я радостно обнял ее и с жаром углубился в обсуждение подробностей.
Шла третья неделя ноября, однако мы взялись за дело столь ревностно, а близкие нам друзья так горячо нас поддержали, что еще до истечения месяца в доме с призраками собралась веселая компания.
Необходимо, впрочем, отметить два новшества, внесенные мной в ту пору, пока мы с сестрой оставались одни. Мне подумалось, что Турок воет по ночам отчасти и потому, что просится из дома наружу, и я соорудил ему конуру во дворе. На цепь сажать не стал, но деревенских жителей всерьез предупредил, что пес неминуемо разорвет горло любому встречному. Далее, я как-то между прочим поинтересовался у Айки, разбирается ли он в ружьях.
— А как же, сэр! Годное оно или нет — мне только стоит глянуть.
Я упросил его зайти к нам и осмотреть мое ружье.
— Надежная штуковина, сэр! — заверил Айки, изучив двуствольную винтовку, купленную мной в Нью-Йорке несколько лет назад. — Такая не подведет.
— Айки! — сказал я. — Поговорили о винтовке — и хватит. Знаешь, я в этом доме кое-кого видел.
— Вот так так! — Глаза парня расширились от жадного любопытства. — Даму с совкой, сэр?
— Нет, ты только не пугайся! Призрак скорее смахивал на тебя.
— Господь с вами, сэр!
— Айки! — Я тепло, едва ли не растроганно пожал ему руку. — Если эти россказни о духах — не выдумка, то лучшая услуга, какую я могу тебе оказать, это с ними разделаться. Я от всей души — и небо мой свидетель — обещаю тебе, что, едва только завижу этот призрак вновь, выпалю в него из обоих стволов!
Юноша поблагодарил меня и поспешно удалился, отказавшись даже от стаканчика вина. Я посвятил Айки в свой тайный замысел, ибо не мог забыть, как ловко этот малый запустил шапкой в колокольчик; еще мне помнилось, что однажды ночью, когда колокольчик ни с того ни с сего зазвякал как оглашенный, я углядел неподалеку очень мне знакомую меховую шапку. И еще одно обстоятельство представлялось мне особо существенным: духи неизменно являлись всякий раз, когда Айки заглядывал к нам вечерком поболтать со служанками. Не ищите в моих словах несправедливого отношения к бедняге. Наш дом внушал Айки страх, он действительно верил в духов — и, однако, не мог устоять перед соблазном разыграть нас при малейшем удобном случае. Точно так же вела себя и Чудачка. Она бродила по дому в совершенной панике и увлеченно лгала самым чудовищным образом, измышляя все новые и новые ужасы и производя невообразимую стукотню. Я исподтишка следил за обоими — и знаю это наверняка. Мне нет нужды разъяснять здесь мотивы, толкающие на подобные нелепые выходки; ограничусь лишь замечанием, что они понятны любому неглупому человеку, который имеет опыт в области медицины, юстиции и прочих наук, связанных с наблюдением за человеческой природой; названная экстравагантная душевная склонность встречается довольно часто и хорошо знакома не только ученым; проявляется она заметней, чем прочие умонастроения, и потому в каждом отдельном случае довольно легко обнаруживается и подтверждается практикой.
Но вернемся к нашему сообществу. Первое, что мы сделали, едва собрались вместе, — бросили жребий, кому какая достанется спальня. Потом всей компанией предельно тщательно обследовали весь дом — комнату за комнатой — и распределили различные хозяйственные обязанности, словно были цыганским табором, клубом яхтсменов, отрядом охотников или просто жертвами кораблекрушения. Я подробно пересказал кочевавшие в округе слухи о даме в капюшоне, о сове, о мастере Б. и прочие, еще более туманные повествования, которые дошли до нас за последнее время: о дряхлом уморительном привидении женского пола, которое поднималось и спускалось по лестнице, волоча за собой призрак круглого стола; и о неуловимом осле, который никому никогда не давался в руки. Иные выдумки, по-моему, слуги распространяли между собой неким нездоровым образом — через внушение, не прибегая к словам. Мы торжественно призвали друг друга в свидетели, поклявшись, что не станем ни обманываться, ни вводить в обман, — все единодушно согласились, что это, по существу, одно и то же; самым серьезным образом сознавая свою ответственность, мы пообещали соблюдать полнейшую взаимную искренность и безукоризненно придерживаться истины. Согласно условию, буде кому-то из нас ночью послышится подозрительный шум и он пожелает выяснить его источник, следует постучаться в мою дверь; и наконец, Двенадцатая Ночь, последняя ночь Рождества, была назначена для вынесения всего нашего совместного опыта жизни в доме с призраками на обсуждение ради общего блага, а до той поры мы обязались сохранять молчание, если только какое-либо непредвиденное происшествие не заставит нас нарушить обет.
Кто же собрался под нашим кровом?
Во-первых, я и моя сестра, считайте — двое. Сестре по жребию досталась ее прежняя спальня, а мне — комната мастера Б. Затем — мой двоюродный брат Джон Гершель, названный так в честь великого астронома;
[57] последнего я считаю достойнейшим человеком, который когда-либо смотрел в телескоп. С Джоном приехала его жена, очаровательное создание; поженились они прошлой весной. С учетом всех обстоятельств я полагал не слишком благоразумным привозить ее сюда, так как грядущее сулило нам пусть даже ложные, но все-таки тревоги; однако кузену, надо думать, было видней, и признаюсь: будь она моей женой, я бы ни за что не покинул такое милое и сияющее личико. Супруги заняли Комнату с Часами. Альфред Старлинг, необычайно покладистый молодой человек двадцати восьми лет, к которому я питаю величайшую симпатию, вселился в Двойную Комнату, где до приезда гостей жил я: название свое комната получила из-за примыкавшей к ней гардеробной; два огромных, тяжеловесных, с рамами без шпингалетов окна дребезжали в любую погоду, вне зависимости от того, дул ветер или нет. Альфреду очень хотелось прослыть «мотом», или, иначе говоря, вертопрахом, ведущим беспутную жизнь, однако он был слишком порядочен и слишком тонко устроен для подобных глупостей. Молодой человек наверняка проложил бы себе путь в жизни — но, к несчастью, отец по неосторожности оставил ему скромные двести фунтов годового дохода, вследствие чего единственной заботой Альфреда сделались поиски способов потратить шестьсот. Впрочем, я все еще не теряю надежды, что его банкир разорится или рискнет пойти на сделку, гарантирующую двадцать процентов прибыли; тогда, убежден, мой приятель наконец-то останется без гроша и судьба непременно ему улыбнется. Белинда Бейтс, задушевная подруга моей сестры — умная, милая, восхитительная девушка, — вселилась в Комнату с Картинами. Белинда обладала тонким поэтическим даром, который сочетался в ней с истинной деловитостью. Был у нее, если использовать словцо Альфреда, и «пунктик»: Миссия Женщины, Права Женщин, Притеснения Женщин и все прочее, что относится к Женщине с заглавной буквы или не относится, но должно относиться; или же относится, хотя и не должно.
— Все это в высшей степени похвально, моя дорогая, и пошли вам Бог всяческой удачи! — проговорил я, расставаясь с ней вечером у дверей Комнаты с Картинами. — Однако смотрите не переусердствуйте. Женщинам, безусловно, необходимо расширить круг доступных занятий, дарованных им нашей цивилизацией, но не налетайте на несчастных мужчин, первыми попавшихся вам на пути, даже если они и выглядят прирожденными притеснителями слабого пола, ибо, поверьте мне, Белинда, свой заработок, случается, они тратят на супруг, дочерей, сестер, матушек, теток и бабушек; и жизненный спектакль в целом нельзя назвать «Красная Шапочка и Серый Волк», поскольку в нем есть и другие роли.
Однако же я отвлекся от темы.
Белинда, как я уже упоминал выше, заняла Комнату с Картинами. У нас пустовало еще три комнаты: Угловая, Буфетная и Комната с Окнами в Сад. Мой старинный друг, Джек Гавернор, «подвесил свой гамак», как он выразился, в Угловой. Мне не доводилось встречать более бравого моряка, чем Джек. Сейчас он уже седой, но такой же красивый, как и четверть века тому назад, — нет, пожалуй, стал даже еще красивее. Представьте себе осанистого, широкоплечего, крепко сбитого весельчака с открытой улыбкой и черными глазами, сверкающими под смоляными дугами бровей. Шапку черных волос сменили ныне серебряные седины — и тоже, кажется, к лучшему. Он побывал всюду, где развевается его тезка — британский флаг;
[58] и моряки на Средиземном море и по ту сторону Атлантики, стоило лишь упомянуть его имя, спрашивали, просияв: «Вы знакомы с Джеком Гавернором? Считайте тогда, что вы знакомы с принцем!» Да, это был настоящий принц! И к тому же во всей неоспоримости вылитый моряк: даже если бы он шагнул вам навстречу из заснеженной норы эскимоса, закутанный в тюленьи шкуры, вы не смогли бы отделаться от смутного ощущения, что Джек по всем правилам облачен в парадную форму военного морского офицера.
Джек когда-то заглядывался на мою сестру, но случилось так, что женился он на другой женщине и увез ее в Южную Америку, где бедняжка скончалась. Однако все это произошло больше десяти лет тому назад. В дом с призраками он привез небольшой бочонок солонины, ибо был убежден, что всякое мясо не его собственного засола — никуда не годная тухлятина; когда бы Джек ни наезжал в Лондон, он непременно прихватывал с собой кусок солонины. Помимо солонины, с Джеком прибыл некто Нэт Бивер — его старый друг, капитан торгового судна, с квадратным деревянным лицом и деревянным туловищем; с виду чурбан чурбаном, он, однако, обладал незаурядными умственными способностями и невероятно богатым опытом плаваний; словом, был настоящим морским волком. Порой нас тревожила его странная нервозность: вероятно, так давала о себе знать застарелая болезнь, однако приступы ее длились недолго. Мистер Бивер поселился в Буфетной, по соседству с мистером Андери, моим другом и поверенным, которым овладел дилетантский задор — «разобраться на месте, что к чему», согласно его собственному выражению. Лучшего игрока в вист не найти, даже если проштудировать «Ежегодный перечень юристов» в красном переплете от корки до корки.
Я не помню в своей жизни более счастливой поры — и уверен: это чувство разделяют со мной все мои друзья. Джек Гавернор всегда был мастером на все руки; теперь он сделался шеф-поваром и готовил наивкуснейшие кушанья, какие мне когда-либо доводилось пробовать, включая неподражаемые мясные блюда, приправленные острым соусом карри. Моя сестра взяла на себя обязанности кондитера. Мы со Старлингом служили поварятами и хлопотали вовсю, а в особых случаях шеф-повар привлекал к работе мистера Бивера. Немало времени мы проводили на открытом воздухе, однако не пренебрегали и домашними занятиями; никто не дулся и не хандрил, все понимали друг друга с полуслова, и наши вечерние беседы были столь увлекательны, что мы с великой неохотой расходились по своим комнатам.
Однако поначалу с наступлением темноты несколько раз поднималась тревога. В первую же ночь Джек ввалился ко мне в спальню с диковинным корабельным фонарем — огромным, как жабры чудища из морских глубин, — и объявил, что намерен «подняться по мачте к главному клотику»,
[59] чтобы снять с крыши флюгер. Ночь выдалась ветреной, непогожей, и я принялся его отговаривать, но Джек обратил мое внимание на то, что флюгер, поворачиваясь, скрипит так жутко и протяжно, словно кто-то взывает в отчаянии, и, если флюгер не снять, не тот, так другой из нас непременно «раскланяется с привидением». Итак, мы полезли на крышу, где я едва держался на ногах от ветра; нас сопровождал мистер Бивер; и вот Джек с блуждающим огоньком,
[60] а вслед за ним его друг вскарабкались на самый щипец крыши, возвышавшийся более чем на две дюжины футов над каминной трубой. Они стояли там безо всякой опоры, хладнокровно отдирая флюгер; сильный ветер на такой верхотуре привел обоих приятелей в полный восторг, и я забеспокоился, что они оттуда никогда уже не слезут. На следующую ночь они опять забрались на крышу и сняли колпак над дымовой трубой. В другой раз они отломали хлюпавшую и булькавшую водосточную трубу. Еще через день опять нашли себе какое-то неотложное занятие. Частенько, нимало не колеблясь, проворно выпрыгивали одновременно — разумеется, не сговариваясь, — каждый из окна своей спальни, наспех накинув на себя одеяло, дабы «вскрыть причину» подозрительного шума в саду.
Все мы неукоснительно соблюдали свои обязательства, и никаких сведений ниоткуда не просачивалось. Ясно было только одно: если в доме и водятся призраки, никому от этого хуже не делалось.
6. Призрак в комнате мастера Б. (The Ghost in Master B.’s Room)
Поселившись в треугольной мансарде, снискавшей себе столь выдающуюся репутацию, я, естественно, принялся размышлять об ее бывшем обитателе — мастере Б. Думать о нем было непросто: мысли разбегались в разные стороны. Был ли он окрещен Бенджамином, Биссекстилем (поскольку родился в високосном году), Бартоломью или Биллом? Или же начальная буква обозначала его фамилию — Бэкстер, Блэк, Браун, Баркер, Баггинс, Бейкер или Берд? Был ли он Бастардом, которого нарекли коротко — одной буквой? Возможно, он был храбрецом и за начальной буквой крылось прозвище — «Бритт» или «Буйвол»? Или же приходился родным братом знаменитой даме, которая озаряла радостью мое детство, потомком чудеснейшей Матушки Банч?
[61]
Долго я мучил себя бесплодными раздумьями: пытался облечь таинственную букву одеянием и пристрастиями почившего; гадал, носил ли он Бежевый Берет и Броские Башмаки (наделить его Бородавками я все же не отважился); был ли он Благоразумным юношей, читал ли Библию, играл в Бридж, Боулинг или занимался Боксом, отличался ли Бойкостью и Бранчливостью, Буйствуя в Барах Богнора, Бангора, Борнмута, Брайтона или Бродстейрса, Будто Бешеный Бретер?
[62]
Буква «Б» преследовала меня подобно призраку.
Очень скоро я уяснил, что во сне мастер Б. мне никогда не являлся, однако стоило мне пробудиться, даже посреди ночи, как я тут же погружался в раздумья, силясь связать начальную букву с чем-либо ей соответственным, чтобы она наконец угомонилась.
После шести беспокойных ночей в комнате мастера Б. я вдруг обнаружил, что там творится неладное.
Первый визит имел место ранним утром, едва забрезжил рассвет. Я брился, стоя у зеркала, и внезапно осознал, к крайнему своему изумлению и ужасу, что в зеркале отражаюсь вовсе не я (мне уже за пятьдесят), а некий мальчуган. Неужто мастер Б.? Вздрогнув, я оглянулся: позади меня никого не было. Я снова вгляделся в зеркало и отчетливо различил физиономию юнца, который брился, но щетина при этом не исчезала, а, наоборот, становилась все гуще. Чрезвычайно встревоженный, я покружил по комнате и вернулся к зеркалу с твердым намерением взять себя в руки и довести до конца прерванную процедуру. Зажмурившись, чтобы собраться с духом, я глубоко вздохнул, снова открыл глаза — и встретился взглядом с молодым человеком лет двадцати четырех-двадцати пяти. Потрясенный появлением этого нового призрака, я опять зажмурился, желая вернуть себе спокойствие. Когда я взглянул опять, в зеркале отражался, с бритвой в руке, мой отец, умерший много лет назад. И не только отец, но и вслед за ним мой дедушка, которого я ни разу в жизни не видел.
Меня не на шутку встревожили эти необыкновенные визиты, и, однако, согласно уговору, я решил до назначенного срока никому о них не рассказывать. Взбудораженный разнообразными догадками, вечером я вернулся к себе в комнату, настроенный на новую встречу с сюрпризами сверхъестественного свойства. Но все мои приготовления пошли прахом: вообразите, что я почувствовал, очнувшись в два часа ночи в одной постели со скелетом! Скелетом мастера Б.!
Я вскочил, и скелет вскочил вместе со мной. Мне послышался жалобный голосок: «Где я? Что со мной?» Поискав глазами вокруг, я увидел призрак мастера Б.
Юное привидение было одето старомодно, и не столько одето, сколько втиснуто в крапчатый шерстяной чехол дурного покроя, ужасавший начищенными до блеска пуговицами. Двумя рядами они поднимались до плеч — и, казалось, переходили за спину. Шею призрака окружали оборки жабо. Правую руку (выпачканную, как я заметил, чернилами) он прижимал к животу; судя по прыщикам на лбу и тоскливому выражению лица, я заключил, что передо мной призрак мальчика, которого тошнит от излишнего усердия лекарей, постоянно пичкающих его микстурами.
— Где я? — жалобно повторил призрак. — Ну отчего меня угораздило родиться во времена, когда прописывают каломель?
[63] И с какой стати меня заставили выпить весь пузырек?
Я искреннейшим образом признался в полной своей неспособности найти ответ на его вопросы.
— Где моя сестренка? — спросил призрак. — Где мой ангел — моя милая супруга и где мой школьный товарищ?
Я умолял видение успокоиться и в особенности не принимать близко к сердцу утрату школьного товарища. Я намекнул, что, быть может, судя по накопленному человечеством опыту, от этого школьного товарища, даже если бы он и объявился, ничего хорошего ожидать бы не пришлось. Я доверительно сообщил мастеру Б., что в зрелые годы не однажды пытался разыскать своих школьных товарищей, но никто из них не счел нужным откликнуться. Я выразил сдержанную уверенность, что и этот школьный товарищ повел бы себя не лучше. Я предположил, что он — всего-навсего мифическая фигура, обман зрения, опасная западня. Я подробно описал, как последний раз встретил школьного товарища — столкнулся с ним на званом обеде: отгородившись броней белоснежного галстука, этот субъект, о чем бы ни заводили речь, высказывался крайне неопределенно; дар навевать скуку безмолвием у него был поистине титанический. Я поведал далее, как, по праву нашего совместного пребывания в школе у «Старины Дойланса», он пригласил себя ко мне на завтрак (наглость самая что ни на есть первостатейная); усиленно раздувая в себе едва тлевшие угольки веры в существование нашего школьного братства, я уступил. Оказалось, что он — тот самый изверг рода человеческого, который преследует сынов Адама невразумительными рацеями о денежном обращении и настаивает на необходимости для Английского Банка,
[64] во избежание финансового краха, безотлагательно наводнить страну миллионами банкнот достоинством в один шиллинг и шесть пенсов.
Призрак, не сводя с меня глаз, выслушал мою речь в полном молчании.
— Брадобрей! — обратился он ко мне, едва я умолк.
— Брадобрей? — изумился я, ибо к данной корпорации сроду не принадлежал.
— Обреченный, — продолжал призрак, — брить вечно меняющихся клиентов: то меня, то юношу, теперь самого себя, потом — своего отца, а за ним — деда; обреченный также ложиться каждый вечер в постель со скелетом и вместе с ним по утрам подниматься на ноги…
Услышав столь мрачный приговор, я содрогнулся.
— Брадобрей! Следуй за мной!
Еще до того, как призрак произнес эти слова, я почувствовал, что сила колдовства побуждает меня подчиниться. Спеша ему вослед, я покинул комнату мастера Б.
Большинству из нас известно, что ведьмам обычно приписывали совершение долгих и утомительных ночных путешествий, в чем они чистосердечно каялись, в особенности если наводящие вопросы задавались в непосредственной близости от дыбы. Я клятвенно утверждаю, что в пору моего проживания в комнате мастера Б. призрак, ее посещавший, увлек меня в не менее продолжительное и дикое странствие. Меня, разумеется, представили отнюдь не потрепанному старикану с козлиными рожками и хвостом (нечто среднее между Паном
[65] и старьевщиком в летах), ведущему обычный официальный прием — бессмысленный, как и в реальной действительности, хотя и несколько отличный от него по части пристойности. Однако я повидал многое такое, что насыщено куда более важным для меня смыслом.
С уверенностью человека, говорящего правду, словам которого, безусловно, нельзя не верить, я без малейшего колебания заявляю, что поначалу летел за призраком на метле, а потом на детской деревянной лошадке. Клянусь, что запах крашеного дерева, когда краска на скакуне, нагретом седоком, начала стираться, был точно таким, как и раньше. Потом я преследовал духа в шестиместном наемном экипаже — устройстве с особым запахом, незнакомым современникам: он одновременно напоминает конюшню, шелудивого пса и очень старые кузнечные мехи. (Взываю к ушедшим поколениям: пусть они поддержат меня или опровергнут.) Я гонялся за призраком и на безголовом осле: во всяком случае, животное так было заинтриговано собственным брюхом, что держало голову опущенной ниже некуда; на пони, рожденном специально для того, чтобы брыкаться задними копытами; на ярмарочных качелях и каруселях; и в самом первом кэбе — еще одном забытом сооружении, где пассажир в привычное время укладывался спать, а возница подтыкал ему одеяло.
Не обременяя вас излишними подробностями своего путешествия в погоне за призраком, которое было гораздо более чудесным и затяжным, нежели странствия Синдбада-Морехода, опишу всего один эпизод, и по нему вы сможете вообразить себе всю картину в целом.
Надо отметить, что я чудесным образом переменился. То был я — и не я. На протяжении всей своей жизни я ощущал некую самотождественность, сохранявшуюся несмотря на все превращения. И все-таки я был уже не тот самый я, который лег спать в комнате мастера Б. Теперь у меня было гладкое лицо и короткие ножки, и за дверью я встретил такого же человечка с гладким лицом и коротконогого, которому высказал предложение в высшей степени экстраординарного свойства.
Мой замысел сводился к необходимости завести сераль. Коротышка горячо меня поддержал. О светских приличиях оба мы не имели ни малейшего понятия. Таков обычай Востока: ему следовал сам достопочтенный Гарун-аль-Рашид
[66] (о, позвольте мне еще раз упомянуть здесь это одиозное имя: столь сладостные воспоминания оно пробуждает!); обычай как нельзя более похвальный и подающий достойный подражания пример.
— Ну конечно-конечно! — запрыгал от радости коротышка. — Нам до зарезу нужно завести сераль.
Мы решили держать наш план в секрете от мисс Гриффин — вовсе не потому, что хоть сколько-нибудь усомнились в достохвальности перенимаемой нами восточной традиции. Мы знали, что мисс Гриффин, не склонная к чувствительности, вряд ли способна оценить величие благороднейшего Гаруна. Однако, тщательно скрывая нашу тайну от мисс Гриффин, мы вполне могли довериться мисс Бьюл.
В заведении мисс Гриффин близ Хэмпстед-Пондз нас было всего десять: восемь леди и два джентльмена. Мисс Бьюл — особа, достигшая, по моим понятиям, зрелого возраста (ей исполнилось не то восемь, не то девять лет), возглавляла наше общество. Выбрав удобную минуту, я посвятил ее в суть дела и предложил стать моей Фавориткой.
Мисс Бьюл, не сразу преодолев очаровательную застенчивость, свойственную — и весьма приличествующую — прекрасному полу, призналась, что польщена моим предложением, и выразила свое согласие, однако пожелала знать, как ей теперь поступить в отношении мисс Пипсон? Оказалось, что мисс Бьюл и эта юная леди поклялись на двухтомнике в переплете с замочком — собрании псалмов и учебных заданий — дружить до самой смерти, все делить пополам и не иметь друг от друга никаких секретов. Мисс Бьюл заявила мне, что отныне не вправе теперь участвовать в каком-либо обществе, скрывая это от мисс Пипсон, своей подруги, если последнюю туда не принимают.
Мисс Пипсон — кудрявой и голубоглазой (что, на мой взгляд, воплощало в себе идеал женственности) — я намеревался отвести роль Прекрасной Черкешенки.
— И что это значит? — задумчиво полюбопытствовала мисс Бьюл.
Я пояснил, что мисс Пипсон заманит в ловушку Купец, приведет ее ко мне под покрывалом и продаст как рабыню.
(Моему сообщнику предназначалось второе место при дворе, а именно — должность великого визиря. Впоследствии он воспротивился данному повороту событий, но строптивца оттаскали за волосы, и ему пришлось уступить.)
— И мне не надо будет ревновать? — спросила мисс Бьюл, потупив взор.
— О нет, Зубейда!
[67] — откликнулся я. — Ты всегда будешь любимицей султана, первое место в моем сердце и у меня на троне навеки принадлежит тебе.
Мисс Бьюл, приняв мои заверения, позволила посвятить в наше предприятие всех своих семерых компаньонок. В тот же день меня осенило, что мы спокойно можем довериться улыбчивому добряку по имени Табби — служителю, выполнявшему по дому всякую черную работу; безответней его был разве что какой-нибудь шкаф; его физиономию неизменно покрывала угольная пыль. Усмотрев в этом знак Провидения, указывавшего на Табби в качестве Масрура
[68] — доблестного предводителя стражей гарема, — я написал записку и после ужина сунул ее в ладошку мисс Бьюл.
Как и при любом начинании, мы претерпевали всевозможные трудности на пути к желанной цели. Мой напарник выказал низость души, и, когда его посягательства на престол потерпели крах, незадачливый узурпатор начал выражать сомнения, следует ли ему повергаться ниц перед калифом; не желал именовать его Повелителем Правоверных; обращался к нему с недопустимым пренебрежением, вроде: «Эй ты, дружище!»; заявлял: «Я больше не играю» («играю» — каково!) — и позволял себе другие оскорбительные вольности. Однако со стороны гарема его злостные поползновения встретили дружный отпор, а меня восемь прекраснейших дочерей человеческих осчастливили прелестными улыбками.
Улыбки — осторожные и лишь украдкой — были единственной моей наградой, поскольку мисс Гриффин поглядывала на нас с подозрением, и среди приверженцев Пророка ходила легенда, будто она видит не только с помощью обычного зрения, но и через украшавший ее шаль на спине кружок в вышитом узоре. Тем не менее каждый день после обеда мы проводили вместе целый час, в продолжение которого Фаворитка и прочие насельницы царственного гарема соперничали за право услаждать покой сиятельного Гаруна, отдыхавшего от государственных дел, каковые по большей части носили, как водится, арифметический характер; надо сознаться, что Повелитель Правоверных с цифрами справлялся неважно.
Что касается преданного Масрура — предводителя темнокожих прислужников гарема, — то он всегда был готов к услугам (мисс Гриффин, вызывая его в один и тот же час, звонила в колокольчик с необыкновенной энергией); однако, как правило, вел себя вразрез со своей исторической репутацией. Во-первых, входил в зал заседаний дивана
[69] — даже когда на плечах Гаруна возлежала алая мантия гнева (накидка мисс Пипсон) — с веником в руках, хотя мог бы немного и обождать с уборкой, и потому поступку евнуха не было никаких оправданий. Во-вторых, имел обыкновение неожиданно ухмыляться, восклицая: «Ах, милашечки вы мои дорогие!» — что отнюдь не практиковалось на Востоке, да и вообще не вязалось с правилами придворного этикета. В-третьих, вместо «Бисмилла!» — возгласа, которому мы упорно его учили, — он неизменно восклицал: «Аллилуйя!»
[70] И все же, в отличие от других представителей своего сословия, слуга этот был наделен редкостным добродушием, всегда держал рот растянутым до ушей, выражая свое одобрение по любому поводу, и однажды — по случаю покупки Прекрасной Черкешенки за пятьсот тысяч кошельков с золотом, что было сравнительно дешево, — обнял разом рабыню, Фаворитку, калифа и всех остальных. (В скобках позвольте мне сказать: да благословит Господь Масрура, и пусть на груди его найдут утешение его родные дочери и сыновья!)
Мисс Гриффин была поистине образцом благопристойности, и я не в силах вообразить, какие чувства овладели бы сей добродетельной особой, догадайся эта дама вдруг, что, когда она твердой поступью ведет нас по Хэмпстед-Роуд, за нею чинными парами следуют приверженцы магометанства и полигамии! Рассеянное неведение мисс Гриффин наполняло наши души таинственной, жуткой радостью; мы с мрачным восторгом осознавали, что обладаем некоей ужасной властью над нашей руководительницей, ибо ведаем то, что неизвестно ей, хотя она и имела о мире обширные познания, извлеченные из прочитанного ею множества книг. Власть эта побуждала нас к молчанию, и мы бережно хранили свой секрет, но однажды я сам чуть его не выдал. Случилось это воскресным утром в церкви. Мы вдесятером расположились на видном месте посреди галереи с мисс Гриффин во главе, словно выставив напоказ несветскую сторону нашего заведения, и слушали, как читают, сколь славен был царь Соломон в доме своем.
[71] При упоминании имени монарха внутренний голос шепнул мне: «И ты тоже, Гарун!» Священник слегка косил, потому казалось, будто он читает, обращаясь ко мне. Я вспыхнул, и на лице моем выступила испарина. Великий визирь помертвел от страха, а все без исключения представительницы сераля зарделись, как если бы солнце Багдада озарило закатными лучами их прелестные личики. В это опасное мгновение грозная мисс Гриффин поднялась с места и окинула детей ислама зловещим взглядом. Мне почудилось, что церковь и государство находятся с мисс Гриффин в сговоре и что вот-вот нас облекут в белые балахоны и выставят на позор в центральном нефе. Однако нравственность мисс Гриффин всецело покоилась на западных устоях (если допустимо противопоставить их восточным), и она просто-напросто заподозрила наличие у нас в карманах запретных плодов — яблок. Мы были спасены..
Я уже упоминал о царившем в серале единодушии. Однако относительно права Повелителя Правоверных напечатлевать поцелуи в своем дворцовом святилище мнения его несравненных насельниц разделились. Зубейда заявила о встречном праве Фаворитки царапаться; а Прекрасная Черкешенка натянула на лицо мешочек из зеленого сукна, изначально предназначавшийся для хранения учебников. С другой стороны, юная газель редчайшей красоты, привезенная из цветущих долин Камден-Тауна
[72] (ее доставил к нам торговый караван, дважды в год после каникул пересекавший соседние пустыни), придерживалась более либеральных взглядов, однако намеревалась распространить упомянутое выше право и на этого презренного пса и сына пса — великого визиря, который вообще не имел к вопросу никакого касательства. Наконец выход из положения был найден: самую младшую рабыню выбрали Посредницей, поставили на высокий табурет, и на ее щеках благодарный Гарун напечатлел все приветствия, предназначавшиеся прочим султаншам; а затем Посредница получила особое вознаграждение из сокровищницы гарема.
И вот, пока я купался в море блаженства, сердце мое точила неизбывная тревога. Я подумал о матушке: что скажет она, когда летом я совершенно неожиданно привезу домой восемь прекраснейших дочерей человеческих? Я размышлял о том, хватит ли у нас в доме кроватей, окажется ли достаточным и без того невеликий доход моего отца, вспомнил о булочнике — и меланхолия моя день ото дня возрастала все больше. Сераль и злокозненный великий визирь, смутно догадываясь о причине уныния, постигшего их повелителя, всеми силами толкали его в пучину безысходного отчаяния. Они клялись ему в безграничной верности и заявляли, что будут жить и умрут вместе с ним.
Ввергнутый в печаль этими изъявлениями преданности, я часами не мог сомкнуть глаз, с трепетом обозревая грядущие невзгоды. Порой я готов был при первой же возможности броситься на колени перед мисс Гриффин, признаться в сходстве с Соломоном и умолять ее поступить соответственно попранным мною законам нашей страны, но тут внезапно состоялась непредвиденная развязка.
Однажды нас, как обычно, попарно вывели на прогулку, причем великому визирю вновь было приказано следить за мальчишкой у дорожной заставы, дабы тот не таращил нечестивые глаза на красавиц гарема: в противном случае его следовало ночью удавить шнурком; но души наши в тот день томились печалью. Шальной поступок Дивной Газели навлек на наш халифат суровейшую немилость. Накануне неотразимая красавица, в уверенности, что по случаю дня ее рождения ей пришлют громадную корзину с сокровищами и устроят пышное празднество (оба предположения не имели под собой ровно никакой почвы), тайком, однако самым настоятельным образом пригласила тридцать пять соседских принцев и принцесс на бал и роскошный ужин — с условием, что «раньше полуночи никто не разойдется». Необузданная фантазия Газели привела к тому, что на крыльце мисс Гриффин, ко всеобщему удивлению, собралась компания нарядно одетых высоких особ, прибывших в разнообразных экипажах и со свитой. Сладостные предвкушения были жестоко обмануты — и после напрасного ожидания все гости удалились в слезах. Едва заслышав, как посетители стучат в дверь, Газель взбежала на чердак и там заперлась; с каждым новым визитером мисс Гриффин впадала во все большее смятение, пока наконец не потеряла самообладание. Преступницу посадили в кладовую для белья на хлеб и воду, а всем нам прочитали пространную нотацию, в которой мисс Гриффин позволила себе прибегнуть к следующим сильным выражениям — во-первых — «Уверена, вы все сговорились!»; во-вторых — «Все вы друг друга стоите!»; в-третьих — «Вы — шайка маленьких негодников!»
Итак, мы уныло брели по улице; я был особенно удручен, ибо, как истинный мусульманин, считал, что несу полную ответственность за всех; и вдруг некий незнакомец, поздоровавшись с мисс Гриффин, заговорил с ней о чем-то, постоянно на меня поглядывая. Приняв его за представителя закона, я понял, что час мой пробил, — и кинулся удирать, смутно надеясь обрести избавление в Египте.
Весь сераль расхныкался, глядя, как я опрометью помчался от них, почти убежденный, что, повернув налево и обогнув пивную, прямиком доберусь до египетских пирамид. Мисс Гриффин взвизгнула; изменник великий визирь бросился меня догонять; малец у дорожной заставы загнал меня в угол, как овцу, и отрезал путь к бегству. Когда меня изловили и привели обратно, порицания не высказал никто; только мисс Гриффин с поразившей меня мягкостью отметила странность моего поведения. С какой стати, мол, я пустился прочь от одного взгляда подошедшего к нам джентльмена?
Если бы я не запыхался, то ответил бы, что не могу ничего сказать, но отдышаться я еще не успел — и потому не сказал ничего. Мисс Гриффин и незнакомец шли по обе стороны от меня, словно стража, но — к величайшему моему удивлению — сопровождали меня вовсе не как преступника, а скорее как важную персону.
Когда мы вернулись во дворец, мисс Гриффин призвала к себе своего бессменного помощника Масрура — предводителя темнокожих стражей гарема. Они пошептались, и из глаз Масрура полились слезы.
— Да сохранит тебя Господь, золотце ты мое! — проговорил, повернувшись ко мне, мой преданный слуга. — С твоим папой случилось несчастье!
— Он тяжело болен? — спросил я, и сердце во мне дрогнуло.
— Всевышний посылает тебе испытание, ягненочек ты мой, — продолжал добрый Масрур, опускаясь на колени и прижимая мою голову к своей груди. — Твой папа умер.
Гарун-аль-Рашид, услышав эти слова, растворился в воздухе; вместе с ним рассеялся и сераль, и никогда более не видел я ни одной из восьми прекраснейших дочерей человеческих.
Меня забрали домой, где нас осадила толпа кредиторов, и потому вся домашняя утварь пошла с молотка. На мою детскую кроватку некая неведомая мне сила, которую туманно именовали Скупкой, глянула с презрением, и ради повышения стоимости к кроватке добавили медный совок для угля, вертел и клетку для птиц, — и только тогда этот «лот» удалось сбыть с рук дешевле пареной репы. Помню именно это выражение; гадая, какова на вкус эта пареная репа, я подумал: наверное, горькая дальше некуда.
А потом меня отдали в огромную, холодную, неуютную школу для мальчиков постарше: и одежда, и еда были там неприятными, тяжелыми и скудными; ученики — все от мала до велика — состязались в жестокости. Мальчики знали о том, что наш дом был продан с торгов, и спрашивали, много ли я выручил и кто меня купил; они частенько кричали мне: «Раз… Два… Три… Продано!» Никому и никогда в этом мерзостном заведении не признался я, что прежде был Гарун-аль-Рашидом; я понимал: стоит мне только заикнуться об этом, меня задразнят так, что лучше будет утопиться в грязном пруду возле площадки для игр, где вода цветом напоминает прокисшее пиво.
Увы мне, увы! Когда я жил в комнате мастера Б., мне являлся не кто иной, как призрак моего детства, призрак моей невинности, призрак моей собственной бесплотной мечты. Множество раз я устремлялся за ним, но и ноги мои стали не те, чтобы его нагнать; и руки не те, чтобы его коснуться; и не таким сделалось сердце, чтобы суметь удержать прежний образ в былой чистоте. Впрочем, до сих пор вы видите меня в бодром настроении, благодарным за все мне ниспосланное, за бритьем у зеркала, в котором мои клиенты непрерывно меняются; и до сих пор я ложусь спать и поднимаюсь по утрам с призрачным скелетом, назначенным мне в неразлучные спутники до конца моих дней.
1859
<Гость мистера Тестатора>
Пер. С. Сухарева
Когда мистер Тестатор поселился в Лайонз-Иннс,
[73] обставить комнаты ему было почти что нечем: для спальни кое-какая мебель нашлась, а вот гостиная совсем пустовала. Коротать долгие зимние месяцы среди голых неуютных стен оказалось испытанием нелегким и куда как тягостным.
Однажды, засидевшись над бумагами далеко за полночь, мистер Тестатор обнаружил вдруг, что запас угля иссяк; работы же было еще предостаточно. Уголь хранился в подвале, куда он ни разу до той поры не заглядывал. Ключ, однако, лежал на каминной полке; если спуститься вниз и отпереть нужную дверь, там наверняка отыщется уголь, принадлежащий ему, рассудил мистер Тестатор. Служанка мистера Тестатора жила где-то по другую сторону Стрэнда,
[74] в неведомой крысиной норе на берегу Темзы; там, в путанице тупиков и проулков, обитали угольщики и водовозы (в те времена эти достойные призвания еще не вывелись). Повстречаться на лестнице с соседями мистер Тестатор не опасался: постояльцам Лайонз-Инна по ночам было не до блужданий. Они видели сны, пили, проливали чувствительные слезы или предавались философским раздумьям, заключали пари, ломали головы над предъявленными счетами — словом, были заняты кто чем. Мистер Тестатор взял в одну руку опустевшее ведерко, в другую — ключ и свечу и сошел по лестнице в окутанные непроглядной тьмой подземные убежища, где грохот запоздавших карет уподоблялся раскатам грома над головой, а водопроводные трубы напоминали Макбета тем, что тщетно пытались выговорить «аминь», застрявшее у них в глотке.
[75] Помыкавшись без толку у длинного ряда низких дверец, мистер Тестатор кое-как изловчился повернуть ключ в одном насквозь проржавевшем замке. Не без натуги отворив дверь, он увидел, однако, внутри каморки вместо угля целую кучу беспорядочно нагроможденной мебели. Смущенный нечаянным покушением на чужую собственность, мистер Тестатор поспешил прикрыть дверь и вновь запер ее на замок. Отыскав в конце концов свой уголь, он наполнил им ведерко и вернулся к себе в комнату.
В шестом часу, зябко поеживаясь, мистер Тестатор забрался в постель, но мысль об увиденной мебели не выходила у него из головы. Особенно хотелось ему обладать письменным столом — и как раз такой, наиудобнейший для писания стол, рисовавшийся прежде только в мечтах, он обнаружил в подвале. Утром, когда служанка явилась из своей норы кипятить для мистера Тестатора чайник, он довольно искусно перевел разговор на подвалы как вместилище ненужной мебели, однако деловитая, но нелюбознательная особа связать в мыслях вышеназванные понятия была не в — состоянии. За завтраком мистер Тестатор продолжал размышлять о мебели; ему припомнилось, что висячий замок совсем заржавел; мебель, следовательно, пылилась в подвале уже целую вечность. Быть может, о ней забыли, а самого владельца давным-давно нет на свете? Промаявшись с неделю в безуспешных попытках разузнать что-либо об этом таинственном владельце, мистер Тестатор вознамерился позаимствовать у него на время письменный стол. Каковое намерение и осуществил той же ночью.
Очень скоро мистер Тестатор счел позволительным взять из подвала и кресло-качалку, затем — этажерку для книг, потом — кушетку и, в довершение всего, ковер. Тут у него появилось ощущение, что в мебели «зашел он слишком далеко»
[76] и потому ничего не изменится, если он позаимствует гарнитур полностью. Итак, вся мебель перекочевала в руки мистера Тестатора… Заветную дверцу он не забывал тщательно запирать за собой на замок, теперь он запер ее самым надежным образом и, как надеялся, навсегда. Прокрадываясь по лестнице под покровом ночи и пугливо озираясь при малейшем шорохе, мистер Тестатор чувствовал себя злокозненным преступником, самое меньшее — похитителем трупов. Приносимые им предметы обстановки казались плотно укутанными в голубой мех — и ему приходилось подолгу, втайне от почивавших сожителей, возиться с добычей, наводя на полированную поверхность блеск и претерпевая угрызения совести, едва ли сопоставимые с душевными муками раскаявшегося убийцы.
Минуло два-три года, и мало-помалу мистер Тестатор свыкся с приятным убеждением, что взятая напрокат мебель безраздельно принадлежит ему. В этом благодушном состоянии он и пребывал, наслаждаясь домашним покоем. Но вот однажды поздним вечером на лестнице послышались вдруг шаги: кто-то остановился за порогом, нашаривая дверной молоток; тишину возмутил один-единственный могучий и полновесный удар, мгновенно выбросивший мистера Тестатора из кресла-качалки, которое словно было снабжено ради подобной оказии специальной пружиной.
Со свечой в руке мистер Тестатор устремился к выходу и отворил дверь. За порогом стоял джентльмен очень высокого роста и с мертвенно-бледным лицом, на редкость ссутуленный и узкогрудый, с необыкновенно красным носом, — джентльмен, по виду которого нетрудно было заключить, что жизнь изрядно его потрепала. Незнакомец был облачен в длинное изношенное пальто черного цвета, застегнутое не столько на пуговицы, сколько посредством булавок; под мышкой он держал зонтик без ручки, чем смахивал на волынщика.
— Прошу меня простить, — начал незнакомец, — но не скажете ли вы мне… — Тут он умолк, пристально вглядываясь в меблировку комнаты.
— Что именно? — торопливо спросил мистер Тестатор, с беспокойством проследив за направлением взгляда посетителя.
— Прошу меня простить, — повторил незнакомец, — но… Я отнюдь не собираюсь учинять вам допрос, однако… Не подводят ли меня глаза — или же кое-что в этой комнате, насколько я вижу, принадлежит мне?
Мистер Тестатор, заикаясь, пустился было в объяснения, что он, мол, и понятия не имел — и так далее, и тому подобное, а незнакомец тем временем шагнул мимо него прямо в комнату. Сохраняя сверхъестественную невозмутимость, заставившую мистера Тестатора похолодеть от ужаса, посетитель внимательно осмотрел в первую очередь письменный стол и веско констатировал: «Мой!»; затем перешел к креслу-качалке и проговорил: «Мое!»; далее обратился к книжной этажерке и заметил: «Тоже моя!»; наклонившись, завернул угол ковра со словами: «И это мое!»; таким образом он обошел всю комнату и потрогал каждый предмет, сопровождая свое обследование неизменным восклицанием. К концу инспекционной процедуры мистер Тестатор уяснил совершенно недвусмысленно, что посетитель, вне всякого сомнения, находится под сильнейшим воздействием крепкого спиртного напитка (если блюсти точность — джина). Джин, впрочем, ни в малейшей степени не повлиял ни на твердость речи, ни на твердость поступи визитера, скорее наоборот — придал его дикции и осанке особую торжественность.
Мистер Тестатор с отчаянием предвидел свою близкую и неотвратимую гибель, ничуть не сомневаясь в страшном наказании, неминуемо ожидавшем его за чудовищно легкомысленное деяние, всю безмерную преступность коего он впервые начал осознавать. После длительной паузы, на протяжении которой хозяин и гость неотрывно глядели друг другу в глаза, мистер Тестатор дрожащим голосом вымолвил:
— Сэр, я как нельзя лучше отдаю себе отчет в том, что вы вправе потребовать от меня как исчерпывающего объяснения, так и полного возмещения нанесенного вам ущерба. За этим дело не станет, поверьте. Позвольте мне только обратиться к вам с нижайшей просьбой: подавите, умоляю вас, совершенно законное неудовольствие, отбросьте совершенно понятный и естественный гнев — и давайте вместе…
— …Пропустим по стаканчику! — подхватил незнакомец. — Ничуть не возражаю.
Мистер Тестатор собирался предложить посетителю совместно, без излишней горячности, обсудить сложившуюся ситуацию, однако с величайшим облегчением согласился с внесенной поправкой. Он поставил на стол графинчик с джином и принялся хлопотать у огня — но, вернувшись с кипятком и сахаром, обнаружил, что графинчик наполовину пуст. Остаток джина посетитель прикончил уже в разбавленном виде. Не прошло и часа, как с церкви Сент-Мэри на Стрэнде донесся перезвон колоколов. Наливая и опустошая бокал, посетитель то и дело бормотал себе под нос:
— Мое! Мое! Мое!
Выпивка иссякла, и мистер Тестатор озадаченно гадал, что последует за этим, но тут незнакомец поднялся и еще более веским тоном осведомился:
— В котором часу утра, сэр, вам это будет всего удобнее?
— Может быть, в десять? — наобум предложил мистер Тестатор.
— Очень хорошо, сэр, — поддакнул посетитель. — Ровно в десять, минута в минуту, я буду на месте. — Окинув мистера Тестатора долгим взглядом, он добавил: — Да благословит вас Бог, сэр! Как поживает ваша супруга?
Мистер Тестатор, будучи убежденным холостяком, с большим чувством ответил:
— Бедняжка, она очень встревожена, однако в остальном все совершенно благополучно, благодарю вас.
Услышав это заверение, незнакомец медленно откланялся и, спускаясь по лестнице, дважды растянулся во весь рост.
С тех самых пор никто о нем больше ничего не слышал. Кем был этот нежданный гость — привидением, которое понудила облечься плотью больная совесть; случайным забулдыгой или же подгулявшим законным владельцем мебели — неизвестно; благополучно ли добрался он до дома или же вообще не имел пристанища; скончался на дороге от перепоя или запой у него только начинался, — все это также навсегда осталось окутано мраком. Но именно такова история, переданная в качестве достоверной (вкупе со всей завещанной обстановкой) мистером Тестатором второму арендатору меблированных комнат на верхнем этаже сумрачного Лайонз-Инна.
<1860–1869>