— Да-а… Для первокурсницы, наверное, не самое слабое впечатление.
— Ещё бы! Бекки к такому не привыкла… Она должна была убирать номера триста один и триста один «а» каждое утро между половиной восьмого и половиной девятого, пока постояльцы завтракают в кафе. Бекки, как всегда, постучала и открыла дверь ключом, но та оказалась заперта на цепочку. Тогда она прошла в соседний номер… Полиция велела никому об этом не рассказывать, но я знаю, что дальше тебя это не пойдёт…
— Не беспокойся.
— Прежде всего она обратила внимание на то, что постель секретарши не разобрана, как будто никто не ложился. Она открыла дверь в соседний номер: там-то на постели лежали, но с подушкой на лице. Бекки выскочила из номера, сообщила обо всем горничной, потом полицейским и ответила на их вопросы — всё как полагается. А уже после этого с ней случилась истерика, и пришлось отправить её домой.
— Да, Бекки досталось! Но она держалась молодцом.
— Как ты думаешь, Квилл, чьих рук это дело?
— Судя по всему, кого-то из Центра.
— Вот и ребята в «Грозном псе» того же мнения, — кивнул Сиг.
Перед тем как покинуть отель, Квиллер купил в киоске свежий выпуск газеты, сел в уголке Стикли и стал просматривать номер, фыркая в усы — то одобрительно, то с возмущением. Одобрил он освещение горских игр в целом и поздравление Гомеру Тиббиту. А не понравились ему, во-первых, фотография Тиббита, которую за тридцать лет можно было бы и обновить, а во-вторых, непомерное восхваление юного победителя в состязаниях. Чрезмерная похвала легко могла вскружить голову неискушенному Бозу. А главное, было непонятно, к чему давать в номер снимок «двух неизвестных шотландцев, поедающих „бридиз“». Одна подпись чего стоила… Вряд ли кто-нибудь в целом округе Мускаунти не знал в лицо Квиллера и Мак-Вэннела Нет бы уделить побольше места Эндрю Броуди с его волынкой! А про танцора совсем забыли. Даже редакторская статья о золотом медалисте показалась Квиллеру чересчур сентиментальной, если не сказать слащавой. Вполне ординарная история: молодой человек был лишен семейного тепла, но настойчиво пробивал себе дорогу, неустанно занимался, посещал тренировки, работал… Ну да ладно. В конце концов, ведущий колонку не указывает главному редактору, как ему писать. Квиллер пробежал письма читателей.
На носу ноябрь и новые выборы … на которые избиратели, как водится, не пойдут. И знаете почему? Потому что они привыкли, что на всех общественных мероприятиях — на митингах, выставках, презентациях, церковных собраниях и похоронах — всегда предлагают какое-нибудь угощение. Если хотите, чтобы явка избирателей была максимальной, напечатайте объявление: «Все на выборы! Бесплатная закуска!» И требуется-то всего по глотку пунша с какой-нибудь булочкой.
С приветом, Герберт Уоттс
Округ Биксби объявил, что собирается открыть «казино с развлечениями и играми», чтобы дать толчок развитию своей экономики и обеспечить работой граждан. У всех нормальных людей «казино с развлечениями» называется игорным домом. Но что бы они там ни собирались открывать, построят они это заведение на самой границе с нашим округом. А поскольку в Мускаунти азартные игры запрещены, то наши охотники за удачей, ясное дело, непременно протопчут туда дорожку, и в результате Биксби будет поднимать свою экономику на наши деньги.
Неплохо придумано!
Митч Кэмпбелл
Мне сорок лет, а я только что научилась читать и писать. Это такое необыкновенное чувство! Надеюсь, что теперь я смогу найти работу получше. Я всегда скрывала от всех, что неграмотная, и даже замуж не вышла из страха, что муж узнает мой секрет. Хочу сказать огромное спасибо своей учительнице, которая была так добра и научила меня грамоте.
(Без подписи)
Последней в списке дел, намеченных Квиллером на понедельник, значилась поездка в деревню пенсионеров «Уголок на Иттибиттивасси» с ежегодным визитом к самому старому и одному из самых выдающихся жителей округа. Деревня располагалась не на берегу реки, как можно было бы предположить, а на невысоком гребне между Чипмункской дорогой и Кровавым ручьем, но ни то, ни другое название как-то не вдохновляло долгожителей. Главное здание деревни было четырехэтажным, с высокой остроконечной крышей, и напоминало санаторий где-нибудь в Швейцарии или в Скалистых горах.
Гомер Тиббит и его жена Рода переехали сюда, чтобы в случае чего помощь была под рукой. Когда Квиллер поднялся к ним, Рода, которой было под девяносто, о чем не давали забыть белые волосы и слуховой аппарат, приветствовала его теплой улыбкой:
— Без вашего визита, Квилл, это был бы не день рождения. Гомер ждет вас в своей берлоге. — В доказательство сего в соседней комнате чихнули.
— Заходите в библиотеку, — раздался высокий дребезжащий голос, — если только у вас нет аллергии на пыль.
Сухопарый и угловатый, Гомер, подобно восточному владыке, восседал в гнезде из подушек, со всех сторон подпиравших его костлявую фигуру. Морщины и складки на коже выдавали возраст, но дух старика был ещё крепок. Гомер всю жизнь прожил холостяком и проработал директором школы; уйдя на пенсию, он стал официальным историком округа Мускаунти, а сравнительно недавно женился на бывшей учительнице, лет на десять лет моложе его.
— Польстился на то, что у меня ещё не были просрочены водительские права, — с улыбкой говорила Рода.
— А она вышла за меня потому, что верила в моё блестящее будущее, — добавлял Гомер. — В свои неполные восемьдесят два она была ещё сущей сорвиголовой. Мне стоило немалых трудов обуздать её буйный нрав.
— Я приготовлю чай? — улыбнулась Рода. Когда она вышла, Квиллер поставил на стол диктофон.
— Итак, Гомер, — произнес он, — надеюсь, у вас есть что поведать в этот торжественный день потомкам? Что-нибудь глубокомысленное и пригодное для печати…
Гомер старательно прокашлялся.
— Хорошо, что вы об этом спросили. Я тут недавно наткнулся на свою первую чековую книжку, которую завел ещё мальчишкой, и это дотянуло за собой целую цепочку воспоминаний. Я родился в местечке с говорящим названием Литл-Хоуп — Безнадега, — но очень надеялся со временем разбогатеть и приобрести собственную лошадь с седлом. Отец давал мне карманные деньги — десять центов в неделю. Я тут же отправлялся в магазин и покупал на один цент недельный запас леденцов, а остальные клал в чугунную копилку. Она была похожа на яблоко, с пробкой в днище, и дважды в неделю я вытаскивал пробку, чтобы пересчитать свои сбережения. Когда у меня накапливалось пятьдесят центов, я относил их в банк и клал на свой счет. Кассир подводил итог в правой колонке, так что я всегда мог сразу определить размер своего состояния. Время от времени банк добавлял к этой сумме набегавшие проценты. Меня всегда поражал и радовал тот факт, что я получаю что-то задаром.
— И удалось вам скопить денег на лошадь? — спросил Квилл.
— На лошадь — нет, но я купил в рассрочку двухколесный велик. Когда мне сказали, что можно сразу, ещё не выплатив всю сумму, взять его домой, я просто не мог поверить своему счастью! Мне это представлялось необыкновенной щедростью.
Рода разлила чай и сказала:
— Помолчи немного и выпей чая, пока горячий.
— Как она меня тиранит с этим своим горячим чаем! Хочет, чтобы я ошпарил внутренности.
— Он забывает его выпить, а потом жалуется, что чай холодный, — сообщила Рода. — О, если бы я знала о всех его странностях и сумасбродствах, когда доверила ему свою жизнь!
— Ну-ну… Всё ты прекрасно знала. Недаром годами гонялась за мной.
— Не слишком-то ты и убегал, дорогой. Квиллеру эта перепалка была знакома — он слышал её всякий раз, когда приезжал с визитом.
— В те времена, наверное, ещё не платили подоходного налога? — спросил он.
— Нет, его ввели позже, когда я пошел работать в свою первую школу, которая умещалась в одной комнате с толстопузой печкой. Зарплата была весьма скромная, а в конце года правительство отбирало у меня целых четыре доллара. Они называли это взиманием подоходного налога, а я считал бессовестным грабежом. А теперь, когда из Вашингтона только и слышишь: семьдесят миллионов… двенадцать миллиардов… шесть триллионов, кажется, что тебе рассказывают сказку о золотой рыбке. Вам, по молодости лет, она, конечно, неизвестна.
— Гомер, вам пора писать автобиографию, — посоветовал Квиллер.
— Рановато ещё, — ворчливо ответил старик. — Вот доживу до того дня, когда этого жулика вышвырнут из кресла мэра…
— В таком случае ты будешь жить вечно, дорогой! — ввернула Рода. — Мистера Блайта всякий раз переизбирают на новый срок, — объяснила она Квиллеру, — только потому, что его мать была из Гудвинтеров. — Прихлебывая время от времени чай, она вырезала что-то миниатюрными ножницами из листка черной бумаги.
— Позвольте узнать, что вы делаете? — спросил Квиллер.
— Вырезаю ваш силуэт. Меня научила этому бабушка. В викторианскую эпоху это занятие было очень популярным. У бабушки был силуэт с подписью самого Эдуарте. Теперь за него дали бы кругленькую сумму. Бабушка обещала оставить силуэт мне, а в результате его получил мой кузен из Огайо.
— Вот если кто и сведет меня преждевременно в могилу, так это Рода со своими негодяями родственниками! — пожаловался Гомер.
— А у меня совсем нет родственников, и я был бы рад даже парочке негодяев, — вздохнул Квиллер.
— Так одолжите у Роды, Квилл! В первую очередь — тех, из Огайо.
— А как же… ваша тетя Фанни, которая оставила вам наследство? — спросила Рода.
— На самом деле она не была мне тёткой — только подругой матери.
— Как поживает милая Полли? Я не видела её с тех самых пор, как мы переехали сюда. Раньше я ежедневно возила Гомера в библиотеку, и мы всегда перебрасывались с ней парой слов.
— А здесь вам не скучно?
— О нет! У нас есть Кружок любителей чтения, мы слушаем лекции, организуем дискуссии. На прошлой неделе к нам приезжал лектор из Общества по борьбе с безграмотностью. Оказывается, взрослых учить грамоте легче, чем детей. С возрастом вырабатываются определенные навыки и умения, и человек реалистичнее всё воспринимает.
Гомера явно клонило в сон, и Квиллер решил, что пора ехать. Рода подала ему силуэт в конверте:
— Поместите его в рамку и подарите Полли. Она с удовольствием будет держать его у себя на столе в библиотеке. У вас очень красивая голова.
Как только Квиллер дошел до машины, он открыл конверт. Силуэт был не больше почтовой марки, но сходство с оригиналом угадывалось. Только усы вышли почему-то слишком большими. Возможно, настала пора их подстричь. Голова показалась ему чуть приплюснутой, но в целом он и вправду остался доволен. Приехав в город, он остановился возле универмага Ланспиков и купил в отделе сувениров небольшую рамку.
Вечером, когда Квиллер готовил кошкам ужин, Коко вдруг что-то проворчал и, вспрыгнув на стол, уставился в окно. Пару минут спустя из лесу выкатил красный автомобильчик Селии Робинсон. Но Коко всегда приветствовал её приезд мурлыканьем, а не ворчанием.
Выйдя навстречу, Квиллер увидел за рулём незнакомую женщину. Опустив стекло, она произнесла:
— Мистер Квиллер? Селия Робинсон попросила меня кое-что вам отвезти. Сама она очень занята. — Женщина передала ему три картонки, лежавшие рядом с ней на сиденье.
— Очень ей признателен. А вы её новая помощница?
— Да, сэр.
Женщина была крепкой на вид, но не слишком интересной; она носила очки, волосы были стянуты в тугой узел на затылке.
— Простите, как вас зовут? — спросил Квиллер.
— Нора, сэр.
— Благодарю вас, Нора… Если вы повернёте вон за тем деревом направо, то окажетесь прямо на Главной улице.
— Понятно, сэр. Спасибо.
Поставив картонки в холодильник, Квиллер сразу позвонил Селии поблагодарить за внимание и заботу.
— Я не в силах оторваться от большого ланча, который готовлю на завтра, и решила послать сегодня Нору. Какое она произвела на вас впечатление?
— Ну, какое может быть впечатление? Аккуратная, вежливая.
— Да, с манерами у неё всё в порядке. Она много лет работала прислугой у Спренклов, помогала кухарке. Это её я обучаю грамоте.
— Так это она написала письмо в газету?
— Значит, его опубликовали? Она будет потрясена.
— Вы помогали ей писать, Селия?
— Только исправила кое-какие грамматические ошибки… Вы ещё не открывали картонки? Салат из тунца — для бутербродов. Хлебный пудинг я полила шоколадным соусом, а ещё положила очень симпатичный окорок.
И он повернулся, чтобы крикнуть Козыреву, чтобы тот остановил, но балбес громко зашептал:
— А чем отличается очень симпатичный окорок от не очень симпатичного?
— Слушай, будь человеком! Меня в Сарайске встречают, клянусь!
— Встречают?
Селия так пронзительно рассмеялась, что Квиллеру пришлось на время отодвинуть трубку от уха.
— Ну! Брат встречает.
— Не буду вас больше задерживать, Селия. Возвращайтесь к своему королевскому цыпленку.
— А ты позвони ему. Или телефон тоже украли?
Разбирая доставленные продукты, Квиллер не думал ни о хлебном пудинге, ни о симпатичном окороке. Его мучил неразрешимый вопрос: каким образом кот почувствовал, что в машине не Селия, а другая женщина?
— Всё украли…
— А ты с моего позвони! — протянул Артем трубку балбесу.
Тот растерялся, но тут же сообразил:
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
— Я наизусть его номера не помню.
15 сентября, вторник.
Повозка без лошади далеко не уедет.
Похоже на правду: Артем тоже мало чьи номера помнит наизусть. За исключением некоторых домашних, простых.
Для утренних чтений Коко опять выбрал «Царя Эдипа», и опять, уже в третий раз, Квиллер наложил свое «вето». «Не может быть, — думал он, — чтобы кота привлекал один лишь запах рыбьего клея, исходящий от старинного переплёта. Наверняка где-нибудь между страниц запрятана стодолларовая банкнота, или любовное письмо, или документ на право владения золотым прииском». («Золотая лихорадка» в свое время не обошла стороной и Мускаунти.) Однако, перелистав всю книгу, он не нашёл даже пятна от кофе или шоколада, что, кстати, подтверждало его предположение: книгу ни разу не читали. В конце концов Софокл вернулся на полку, а Квиллер прочитал сиамцам то место из автобиографии Марка Твена, где рассказывается о драке двух котов на крыше.
— А чей-нибудь домашний? Родителей?
— Нет у меня родителей, — поник головой балбес, делая себя сиротой. Артем чуял, что врет.
Затем он отправился в город запастись продуктами для коктейля, который устраивал этим вечером, для того чтобы познакомить Барри Моргана кое с кем из столпов пикакского общества. С Полли управляющий отелем уже виделся в День труда. Теперь ему предстояло встретиться с Хикси Райс, заведующей рекламным отделом «Всякой всячины», рекламным агентом Дуайтом Сомерсом и Мэгги Спренкл, вхожей во все лучшие дома Пикакса. После коктейля Квиллер собирался сводить гостей в «Старую мельницу», считавшуюся лучшим городским рестораном, пока не открылся «Макинтош».
Артему бы следователем быть — расколол балбеса в две минуты, можно с вышвыривать из автобуса. Но ведь сцена развернулась на глазах у синеглазой девушки, показав Артема в очень выгодном свете. И если он сейчас проявит благородство, девушку это в определенном смысле добьет: вряд ли она часто встречается с подобной добротой.
В магазине «Глоточек-и-Кусочек» Квиллер запасся шампанским (лучшей марки) и орехами (смесью лучших сортов — пекана и бразильского). Поразмыслив, он купил миндаля для Полли и тех гостей, которые могли вдруг сесть на диету. Джек Кусочек и Джо Глоточек на пару обслуживали покупателей, по обыкновению без умолку болтая. Они так долго работали вместе, что и разговоры вели на пару, дополняя друг друга.
— Ладно, — сказал Артем. — Будем надеяться, что брат не преминет опоздать. — (Он иногда вставлял в речь интересные слова, не вполне понимая, что они значат.)
— Вот уж не ожидал, что в Пикаксе начнётся такая бурная жизнь! — сказал один.
Ему так понравился собственный поступок, что хотелось к нему еще что-то добавить, и он спросил:
— Открытие нового отеля, золотая медаль и убийство, — продолжил другой.
— И всё за одну неделю.
— Этот тип, которого убили, однажды к нам заходил.
— А что ты жрать-то будешь все это время, если денег нет?
— Хотел купить рома.
— Ушёл ни с чем — мы торгуем только вином. — Правда, купил смесь орехов. — Его секретарша — или кто она там? — таскалась за ним как собачонка. — Таким типам нравятся подобные женщины.
— Да как-нибудь, — махнул рукой балбес.
Пока Квиллер мотался по магазинам, бригада уборщиков Пэта О\'Делла наводила в амбаре Maрафет, как это у них называлось: расставляла всё по местам, стирала пыль там, где она бросалась в глаза, и кое-что пылесосила.
Эти балбесы, кочевники и странники в самом деле народ выносливый, ко всему привычный, могут, как верблюды, сутками не есть и не пить.
Чтобы не мешать, Квиллер решил убить ещё час в заведении Луизы, где купил кусок яблочного пирога и свежий номер «Всякой всячины». Вот-вот должен был, как всегда, ввалиться Ленни, громко требуя кофе и пирога. Однако Ленни вошёл очень тихо и направился прямо на кухню, где стал о чем-то шептаться с матерью. Когда он вышел оттуда с кружкой и куском пирога, Квиллер окликнул его:
Наконец настала очередь девушки и теленка. Она, к сожалению, тоже сидела левым боком к окну, то есть сердцем наружу от спутника, что утешало, но и от Артема, что огорчало. Артем, взяв деньги у соломенного, аккуратно пересчитывал их, умудряясь при этом видеть колени и прекрасный живот (зрение его умело одновременно фокусироваться и на ближних, и на дальних объектах не хуже искусной фотокамеры).
— Что-нибудь случилось, Ленни?
— Боз не вышел сегодня на работу, — ответил Ленни, подсаживаясь к Квиллеру. — Мы освободили его от дежурств с пятницы на субботу и с субботы на воскресенье, но вчера он должен был меня сменить. А он не явился. Не позвонил, не предупредил — как сквозь землю провалился! Я звонил к нему домой, но нарвался на автоответчик. — Ленни прихлебнул кофе.
Девушка за все это время ни разу не взглянула на него. Это могло значить, что она заинтересовалась Артемом и не хочет обнаружить своего интереса. Это могло также значить, что она им не интересуется и демонстрирует свой неинтерес. И третий вариант — это могло ничего не значить.
— Что обычно делается в таких случаях?
Остались, кроме работяг, трое: девушка с книжкой, усевшийся боком, с ногами, облом с наглым взглядом и паренек с гитарой в матерчатом чехле — неприметный, можно сказать, никакой. Девушка худенькая, круглоглазая, как Чебурашка, и почти такая же ушастая, хрустит чипсами, доставая их из пакета, и не отрывает глаз от страниц. Студентка, должно быть. Или даже вчерашняя школьница — ездила в Москву поступать и не поступила. Такие слишком скромные и принципиальные девушки сроду никуда не поступают с первого раза, вечно их обижают, обходят, но они упорно стремятся вперед и в итоге все-таки добиваются своего. А если и не добиваются, не унывают. «Романтички» — называет мысленно Артем таких девушек.
— Я известил администратора, она нашла ему замену. Но я был как на иголках, Квилл! Объездил все бары, пока они не закрылись. Ничего! А сегодня он и в колледж не пришёл.
— Не привык к славе, — сказал Квиллер. — Признаться, я ожидал чего-то подобного.
Романтичная Чебурашка сунула Артему деньги, продолжая читать, — не из-за неуважения к нему, а просто увлеклась. Артем не обиделся.
Утром, когда долина, облачившись в молитвенный коврик, словно в перчатку, расквасила ему нос, дед все еще самым нелепейшим образом пытался представить дело так, будто ничего не изменилось. Итак, он встал в половине четвертого, в жестокий утренний заморозок, совершил положенное омовение, оделся и нахлобучил на голову отцовскую каракулевую шапку; затем захватил молитвенный коврик в виде свернутой сигары, отнес его в крошечный прибрежный садик перед темным старым домом и развернул над затаившейся кочкой. Земля коварно прогибалась под ногами, казалась обманчиво мягкой, и он ступал беспечно, хотя и с опаской. «Во имя Бога, милостивого, милосердного… – зачин, который он произнес, сложив руки книжечкой, укрепил какую-то его часть, а другую, гораздо большую, смутил, – …слава Аллаху, Господу миров…» – но Гейдельберг никак не шел из головы: там была Ингрид, пусть и недолго, но его Ингрид, и она усмехалась, видя, как он обезьянничает, повернувшись лицом к Мекке; там были его друзья Оскар и Ильзе, анархисты; они высмеивали молитву, как и любую форму идеологии – «…Милостивому, Милосердному, Царю в день Суда!» – Гейдельберг, где, кроме медицины и политики, он узнал еще и то, что Индия, как радий, была «открыта» европейцами; даже Оскара переполняло восхищение Васко да Гамой
{5}; вот что в конце концов оттолкнуло Адама Азиза от его друзей: их святая вера в то, что его, индийца, каким-то образом изобрели их предки. «…Тебе одному мы поклоняемся и просим помочь…» – и вот он здесь и, несмотря на их постоянное присутствие в мыслях, старается воссоединиться с собою прежним, тем, кто ведать не ведал их влияния, зато знал все, что потребно знать о смирении, скажем, о том, чем он был занят сейчас, и руки его, подчиняясь былой памяти, протянулись вперед: большие пальцы прижаты к ушам, прочие растопырены, когда он преклонил колена: «…Веди нас по дороге прямой, по дороге тех, которых Ты облагодетельствовал…» Но все без толку, попал он в какое-то странное средостение между верой и неверием – и ведь все это не более чем претензия – «…не тех, которые находятся под гневом, и не заблудших». Мой дед склонил чело к земле. Вперед он склонился, а земля, укрывшись под молитвенным ковриком, выгнулась ему навстречу. И вот настал звездный час затаившейся кочки. Кочка стукнула его по кончику носа, и этот удар как бы подвел итог – его отвергли и Ильзе-Оскар-Ингрид-Гейдельберг, и долина-и-Бог. Упали три капли. Сверкнули рубины и бриллианты. И мой дед, выпрямившись, принял решение. Встал. Свернул коврик в сигару. Глянул через озеро. И навсегда остался замкнутым в этом средостении – не способный поклоняться Богу и не утративший окончательно веры в его существование. Непрерывные шатания: брешь.
Но Ленни был занят своими мыслями.
— Ноги опустим, — предложил он облому.
— Может быть, он загулял где-нибудь в Биксби? Влез в драку? Связался с какой-нибудь девицей? Или ему подсыпали чего-нибудь в пиво?
— Они у меня чище, чем твой автобус! — лениво ответил тот — видимо, заготовленной фразой. Есть люди, которые всегда и во всем ищут конфликт, — облом был, как сразу понял Артем, из таких. Они курят чуть ли не нарочно под табличками о запрещении курить, выходят через дверь, где написано «Вход», а входят через ту, где написано «Выход», они в любой магазин впираются именно тогда, когда там повешена табличка «Перерыв», и громко возмущаются, они на любой работе недовольны условиями и оплатой, короче — вся жизнь кажется им покушением на их свободу, всякая вещь и всякий человек им видятся враждебными, норовят задеть, испортить настроение. И, чтобы не дожидаться от вещей и людей подлости слишком долго, они задевают и задирают сами.
— Как, по-твоему, отреагирует на это Морган? Пока что Боз пропустил всего одно дежурство.
— Морган — босс справедливый, но правила есть правила.
— Чище, не чище, а у нас спальных мест нет, только сидячие, — сказал Артем.
Молодой, только что окончивший курс доктор Адам Азиз стоял, повернувшись лицом к весеннему озеру и вдыхая ветер перемен, а спина его (необычайно прямая) обращена была к переменам куда более многочисленным. Пока он был за границей, отца хватил удар, а мать это скрыла. Голос матери, ее отрешенный, стоический шепот: «…Потому что твоя учеба важнее, сынок». Мать, которая всю жизнь провела в четырех стенах, на женской половине, вдруг нашла в себе необъятные силы и завела небольшую ювелирную лавку (бирюза, рубины, бриллианты), что и позволило Адаму, вместе со стипендией, закончить медицинский колледж; и вот он вернулся домой и обнаружил, что прежде казавшийся неизменным семейный порядок перевернулся с ног на голову: мать ходит на работу, а отец, чей мозг скрыт покрывалом болезни, сидит в деревянном кресле в затененной комнате и щебечет по-птичьи. Пташки тридцати видов прилетали к нему и рассаживались на наличник наглухо закрытого окна, болтая о том о сем. Он казался вполне счастливым.
— А что если Боз попал в аварию? Вы справлялись в полиции, в больницах?
— Я и сижу, — прохладно возразил облом. — Возьми деньги и успокойся.
(…И вот уже я вижу, как начинаются повторы: и бабка моя нашла в себе необъятные… и удар тоже разбил не только… и у Медной Мартышки были свои птички… уже сбывается проклятие, а ведь мы еще не заикнулись о носах!)
Деньги Артем взял, но не успокоился.
— Администратор сказала, что проверит. Если бы с нашим золотым медалистом что-нибудь случилось, полиция наверняка бы об этом сообщила. По-моему, Боз просто прогулял, а это пятно на моей репутации — ведь его рекомендовал я. Все говорили, что я ненормальный… Знаете, мистер К, иногда мне кажется, что надо мной висит какое-то проклятие. Стараюсь, лезу из кожи вон, но всегда что-нибудь случается. Сначала какой-то псих присылает бомбу в отель, и в результате гибнет единственная девушка, в отношении которой у меня были самые серьезные намерения. Работа моя тоже пошла прахом на целый год вместе с отелем. А в том месте, куда меня взяли временно, нашлись жулики, которые меня подставили… Так что сами видите…
— Может, за два места сразу заплатим? — предложил он.
Озеро уже очистилось ото льда. Таяние началось, как всегда, внезапно, застав врасплох множество мелких лодчонок и больших шикар
[2], что тоже было нормально. Но пока эти лежебоки спали на суше, мирно похрапывая подле своих владельцев, самая дряхлая лодка пробудилась в два счета, как это часто бывает со стариками, и первой стала курсировать по очистившейся глади озера. Шикара Таи… и это тоже вошло в обычай.
— Слушай, ты чего? Автобус пустой!
— Если Боз не объявится сегодня вечером, следует заявить в полицию о пропаже. Они объявят розыск по всем трем округам. — Квиллер поднялся, собираясь уходить. — И пожалуйста, Ленни, чтобы я больше не слышал от тебя таких пораженческих разговоров! Ты ведь не слабак какой-нибудь. Ты — сын Луизы!
— А если пустой, тут и бегать можно? — задал вопрос Артем.
Взгляните, как старый лодочник Таи споро скользит по мутной воде, как он стоит, согнувшись, на корме своего суденышка! Как его весло, деревянное сердечко на желтом стержне, резко погружается в водоросли! В тех краях его считают чудаком, потому что он гребет стоя…и по другим причинам тоже. Таи, спеша передать доктору Азизу срочный вызов, вот-вот приведет в движение всю историю… Адам же, глядя на воду, вспоминает, как Таи учил его много лет назад: «Лед, Адам-баба
[3], всегда дожидается под самой кожицей воды». Глаза у Адама светло-голубые, удивительная голубизна горного неба просачивается обычно в зрачки кашмирцев – и те умеют смотреть. Они видят – здесь, перед собою, будто призрачный скелет прямо под поверхностью озера Дал! – тонкие штрихи, сложное переплетение прозрачных линий, холодные, ждущие своего часа вены будущего. Годы в Германии, столь многое окутавшие туманом, не лишили Адама этого дара – видеть. Дара Таи. Азиз поднимает глаза, видит, как приближается лодка Таи, буквой «V» рассекая волны, приветственно машет рукой. Таи тоже поднимает руку – но повелевающим жестом: «Жди!» Мой дед ждет, и пока он вкушает последний в своей жизни покой – топкий, непрочный покой, – я воспользуюсь этим зиянием и опишу его.
— Точно! — Собеседник обрадовался идее. — Вот посижу — и побегаю. Нельзя, что ли? Где записано?
Первой на вечеринку прибыла Полли.
Диалог зашел в тупик, но тут один из работяг — крепкий, с приятным лицом, которого Артем определил как бригадира, веско сказал:
— Мэгги будет единственным аборигеном в сегодняшней компании, — заметила она.
Заглушив естественную зависть урода к мужчине видному и статному, свидетельствую, что доктор Азиз был высоким. Выпрямившись у стены родного дома, он закрывал двадцать пять кирпичей (по кирпичу на каждый год жизни), а значит, был ростом примерно в шесть футов и два дюйма. Кроме того, он отличался силой. Он отрастил густую рыжую бороду, к досаде матери, которая говорила, что только хаджи, совершившие паломничество в Мекку, имеют право носить рыжую бороду. Волосы, однако, были темнее. О небесно-голубых глазах вы уже знаете. Ингрид твердила: «Тот, кто создал твое лицо, был помешан на ярких красках». Но главной чертой дедовой внешности был вовсе не цвет волос и глаз, не рост, не сила рук и не прямая осанка. Вот он, отраженный в воде, колышущийся чудовищным листом подорожника посередине лица… Адам Азиз, дожидаясь Таи, взирает на свой подернутый рябью нос. На лице менее выразительном такой нос царил бы один, даже тут вы замечаете его первым и помните дольше всего. «Сира-нос»
{6}, – изрекла Ильзе Любин, а Оскар: «Слоновий хобот». Ингрид заявила: «По такому носу можно через реку перебраться». (Переносица была весьма широкая).
— Тебе по-человечески говорят, сядь нормально!
— Вот и хорошо, — отозвался Квиллер. — Это покажет Барри, каких успехов могут достичь в нашем городке приезжие.
— Жену учи! — огрызнулся облом.
— Я могу чем-нибудь тебе помочь?
Бригадир заиграл скулами и начал было вставать, но сидевший рядом лысый со странной улыбкой тронул его за плечо. Бригадир что-то буркнул и остался на месте.
— Просмотри снимки, сделанные на горских играх, и отбери себе те, что понравятся. Я заказал по нескольку экземпляров.
Вот он, нос моего деда: ноздри раздуваются, изгибаются, будто в танце. Между ними возносится триумфальная арка, сперва выдвигается вперед, затем резко скругляется к верхней губе великолепным, чуть покрасневшим кончиком. Таким носом несложно стукнуться о кочку. Не премину засвидетельствовать мою благодарность этому могучему органу, если б не он, кто бы поверил, что я – родной сын моей матери, внук моего деда? Только благодаря этому колоссальному органу мог я претендовать на право первородства. Нос доктора Азиза, сравнимый лишь с хоботом слоноголового бога Ганеши
{7}, неоспоримо свидетельствовал о том, что быть ему патриархом. Сам Таи ему об этом поведал. Едва Азиз достиг отрочества, как дряхлый лодочник заявил: «С таким носом впору основать династию, мой царевич. Породу будет сразу видать, без ошибки. Моголы дали бы себе правые руки отрезать за такие носы. Потомки теснятся в твоих ноздрях, – тут Таи выразился довольно-таки грубо, – как сопли».
Какое-то нехорошее предчувствие шевельнулось в душе Артема. Очень уж злыми — привычно злыми — стали глаза бригадира, очень уж презрительно смотрел он на облома: как на таракана, которого собираются раздавить. Хорошо, что у работяг ничего нет, кроме пива. Лишь бы на остановке не побежали за водкой. Такое бывало уже. Облом, кстати, тоже прихлебывал из пивной бутылки, а из сумки, стоявшей на полу, высовывалось еще несколько горлышек…
Все гости приехали на разных машинах, площадка перед амбаром стала похожа на выставку подержанных автомобилей.
Полли принесла из библиотеки большой альбом со старыми фотографиями, изображавшими различные эпизоды из истории Мускаунти. Тут были шахты, поселки лесорубов, лесопилки, судоверфи, бревенчатые хижины, многоквартирные дома, вагончики рабочих.
У Адама Азиза был нос патриарха. У моей матери – нос благородный, свидетельствовавший отчасти о долготерпении; у тетки Эмералд – носик заносчивый и чванный; у тетки Алии – интеллектуальный; у дяди Ханифа был нос непризнанного гения; дядя Мустафа держал его по ветру, но оставался всегда на вторых ролях; у Медной Мартышки семейного носа вообще не было; а у меня… я – опять же другое дело. Не годится сразу раскрывать все секреты.
Паренек с гитарой то держал приготовленные деньги в руке и смотрел на Артема, то отворачивался, делая вид, что ему все равно. Знает Артем таких: прежде, чем сказать «здравствуйте», подумает, каким из возможных ста способов это сделать. Сомнительный человек — в том смысле, что много сомневается и любое действие, даже вот деньги отдать и билет получить, для него становится событием.
— Можете взять альбом домой, если хотите, и рассмотреть всё не торопясь, — предложила Полли Моргану, — а потом завезёте как-нибудь в библиотеку.
— Блеск! — ответил управляющий. Мэгги подарила ему большую фотографию в рамке. На ней было снято мрачное каменное здание с вывеской, намалеванной масляной краской: ГОСТИНИЦА.
(Таи подплывает все ближе. Он, возгласивший о могуществе носа, везущий деду весть, которая катапультирует его прямиком в будущее, правит своей шикарой, скользит по озерной глади этим ранним утром…)
Артем облегчил его участь, обошелся с ним просто, вежливо. А то будет всю дорогу думать, чем он не понравился водителю-билетеру.
— Это старый пикакский отель в день открытия и его тогдашний персонал, — пояснила Мэгги. — Быть может, вам захочется повесить это фото у себя в кабинете.
За работяг заплатил один, который интеллигентного вида. Видимо, он у них общественный кассир.
Никто не помнит тех дней, когда Таи был молодым. Он сновал все в той же лодчонке, все так же согнувшись на корме, по озерам Дал и Нагин… с начала времен. Во всяком случае, насколько всем вокруг было известно. Жил он где-то в пропитанной грязью утробе старого, состоящего из деревянных лачуг квартала, и его жена выращивала корни лотоса и другие изысканные яства на одном из многочисленных плавучих огородов, что колыхались на поверхности вод весной и летом. Сам Таи радостно признавал, что понятия не имеет, сколько ему на самом деле лет. Супруга тоже не знала: он, по ее словам, был уже весь задубелый, когда они поженились. Лицо его было будто вылеплено ветром и водою: складки кожи словно легкая зыбь. Во рту у него торчало два золотых зуба, других не было. Мало кто в городе с ним дружил. Немногие из лодочников и торговцев приглашали его выкурить кальян, когда он проплывал мимо причалов, где швартовались шикары, или ветхих продовольственных складов и чайных, во множестве теснившихся по берегам.
На ступеньках отеля стоял управляющий с бакенбардами и в сюртуке, кучер в цилиндре и с хлыстом, горничные в длинных платьях и белых наколках и кухарки. На всех лицах застыло торжественно-скорбное выражение. Единственным светлым пятном была бездомная дворняжка, сидевшая в стороне и с явным любопытством наблюдавшая за происходящим.
Общее мнение о Таи давно уже выразил отец Адама Азиза, торговец драгоценными камнями: «Мозги у него вместе с зубами повывалились». (Но нынче Азиз-сахиб
[4] сидит поглощенный птичьими трелями, а Таи просто и величественно продолжает свой путь). Это впечатление лодочник и сам поддерживал собственной болтовней – причудливой, высокопарной, безостановочной, чаще всего адресованной самому себе. Звуки его голоса далеко разносятся над водою, и озерный люд хихикает, заслышав эти монологи, но в смехе сквозит почтение, даже страх. Почтение – потому, что старый дурень знает озера и холмы лучше любого насмешника; страх – оттого, что лодочник, неизмеримо древний, утратил счет своим годам, а все ж они не склонили его цыплячьей шеи, не помешали заполучить весьма завидную жену и заделать ей четырех сыновей… да и других еще, как болтают, – другим прибрежным подругам. Лихие парни на пристанях были убеждены, что у него припрятана где-то куча денег – может быть, золотые зубы, отложенные про запас, постукивающие в мешочке, будто орехи. Годы спустя, когда дядюшка Пых, пытаясь всучить мне свою дочь, предлагал вырвать ей зубы и вставить золотые, мне припомнилось забытое сокровище Таи… и то, как Адам Азиз ребенком любил его.
— Блеск! — воскликнул Барри. — Я обязательно закажу такой же снимок современного отеля и персонала — но при этом все будут улыбаться.
Артем пошел к водительской кабине.
— И не забудьте дворняжку, — вставила Хикси.
— Что там? — спросил Козырев.
Таи зарабатывал себе на жизнь как простой паромщик, несмотря на все слухи о богатстве: за плату возил через озера сено, коз, овощи и бревна; и людей тоже. Когда он разъезжал взад-вперед по озеру наподобие такси, Таи воздвигал шатер в центре своей шикары: полог и занавеси из веселенькой цветастой материи; раскладывал такие же цветастые подушки и обкуривал лодку ладаном. Шикара Таи, скользящая к берегу с развевающимися занавесками, навсегда осталась для доктора Азиза самым рельефным образом наступающей весны. Скоро понаедут английские сахибы и Таи повезет их в сады Шалимара и к Королевскому источнику, болтая без умолку, показывая пальцем, согнувшись на корме. Он был живым опровержением веры Оскара-Ильзе-Ингрид в неотвратимость перемен… ушлый, долголетний, привычный дух долины. Водяной Калибан
{8}, может, слишком приверженный к дешевому кашмирскому бренди.
— Можно взять напрокат в собачьем приюте, — подсказала Мэгги. — У них есть точь-в-точь такая же.
— Все нормально.
— А «Всякая всячина» обязательно поместит снимки старого и нового отеля на первой странице, — пообещал Квиллер.
— Вались спать. Я за тебя всю дорогу ехать не буду.
После этого Хикси преподнесла Моргану маленькую коробочку в подарочной упаковке.
Артем полез на лежак, удивляясь, как охота дяде говорить то, что и так ясно.
Вспоминается голубая стена моей спальни, на которой, рядом с письмом от премьер-министра, долгие годы висел маленький Рэли
{9}, глаз не сводящий со старого рыбака, на котором было надето что-то очень похожее на красные дхоти
[5], и который – сидя на куче плавника, что ли? – указывал перстом на море и рассказывал свои рыбацкие байки… а маленький Адам, мой будущий дед, прилепился сердцем к лодочнику Таи именно из-за его нескончаемых речей, которые все прочие люди считали признаком помешательства. То были волшебные речи: слова сыпались, будто деньги сквозь пальцы дурня, проскальзывали меж двух золотых зубов вместе с икотой и выхлопом бренди; они то парили над самыми отдаленными Гималаями прошлого, то впивались со всей проницательностью в какую-то деталь настоящего, – в Адамов нос, например, – разбирая по косточкам ее смысл, как вивисектор – подопытную мышку. Дружба эта весьма регулярно обдавала Адама кипятком. (Да, кипятком. Буквально. А его мать тем временем твердила: «Я этих паразитов повыведу, даже если придется заживо сварить тебя»). И все же старый любитель монологов болтался в своей лодчонке у берега, к которому примыкал дальний конец сада, и Азиз сидел у его ног, пока не доносились из дома зловещие голоса: приходилось идти и выслушивать нотацию матери о том, какой Таи грязный и как прожорливые микробы целыми армиями перебираются с его дряхлого гостеприимного тела на белоснежные накрахмаленные шаровары Адама. Но Адам постоянно возвращался на берег и вглядывался в утренний туман, пытаясь различить согнутый силуэт нечестивого оборванца, скользящего на своей волшебной лодке по зачарованным водам.
— Это на память о том, чего никогда не было, — первом и, вероятно, последнем в Мускаунти Ледовом фестивале.
Открыв коробочку, Барри обнаружил в ней круглый значок диаметром три дюйма с изображением белого медведя.
Он улегся на мягкий матрац, потянулся. Закрыл глаза, увидел воображением бирюзовую красавицу и девушку с прекрасным животом. Обе хороши, даже не знаешь, с какой начать. Эти мысли вызвали в нем прилив крови к определенному месту, Артем подумал о нем с гордостью и любовью, но это могло помешать заснуть, поэтому он постарался переключиться на что-нибудь другое. Обычно помогало воспоминание о том, как он, катаясь с пацанами на льдинах, на весеннем пруду, что был неподалеку от их окраинных новостроек, упал в воду. Солнце в тот день грело сильно, он даже был без шапки, да еще упарился, толкая в дно шестом, плюхнулся разгоряченный, дыхание перехватило от холода, он хлебнул воды… Если бы не товарищи, мог бы утонуть. Умереть навсегда. А я вот живу, уже задремывая, подумал Артем, и от этой мысли опять прилила кровь, но не настойчиво, а приятно — не мешая засыпать.
— Один из пятнадцати тысяч, оставшихся без применения, — пояснила Хикси.
«Да сколько же тебе лет, Таи-джи?»
[6] (Доктор Азиз, взрослый, рыжебородый, уже примериваясь к будущему, вспоминает день, когда он спросил то, о чем спрашивать нельзя). На миг воцарилась тишина, гремящая, как водопад. Монолог прервался. Только весло шлепало по воде. Он плыл в шикаре вместе с Таи, примостившись среди коз на охапке соломы, отлично зная, что дома его ждет палка и горячая ванна. Он хотел послушать рассказы – и вот одним-единственным вопросом заставил замолчать рассказчика. «Нет, скажи, Таи-джи, ну сколько тебе на самом деле лет?» И тут словно ниоткуда возникает бутылка бренди: дешевое пойло таилось в складках широкого, теплого халата. Пьющего пробирает дрожь, он рыгает, в глазах огонь. Просверк золота. И – наконец! – речь: «Сколько лет? Спрашиваешь, сколько мне лет, молокосос, длинный нос…» Таи, предвосхищая рыбака на стене, указует на горы. «Вот столько, накку, сколько им!» Адам – накку
[7], носач – следит за указующим перстом. «Я видел, как рождались эти горы; я видел, как умирали цари. Послушай. Послушай, накку… – снова бутылка бренди, а за ней голос и слова, пьяней всякого пойла, – …я видел того Ису, того Христа, когда он приходил в Кашмир. Смейся, смейся: эту историю я приберег для тебя. Когда-то ее записали в старых, давно потерянных книгах. Когда-то я знал, где та могила, где тот могильный камень, на котором выбиты ноги со стигматами, кровоточащими раз в году. Памяти совсем не осталось, но я знаю, хотя и не умею читать»
{10}. От грамоты он отмахивается величественным жестом, словесность рассыпается в прах под его рукою. Рука вновь скользит под халат, к бутылке бренди, взлетает к губам, потрескавшимся от холода. Губы у Таи всегда были нежные, как у женщины. «Слушай, слушай, накку. Сколько я всего повидал. Йара
[8], видел бы ты того Ису, когда он пришел, борода до самой мошонки, а сам лысый, как яйцо. Стар был, измотан, а о вежестве не забывал. «После вас, Тайджи, – говаривал бывало, или: – Присаживайтесь, пожалуйста», и речь такая почтительная, ни разу дурнем не назвал, даже на «ты» не обратился. Воспитанный, ясно? А ел-то как! Такой голодный, что я только диву давался. Святой он там или черт, а только, клянусь тебе, мог сожрать целого козленка в один присест. И что с того? Я и говорю ему: ешь, набивай брюхо, человек приходит в Кашмир радоваться жизни или умирать, или и то, и другое. Дело свое он закончил. Просто пришел сюда, чтобы пожить еще немножко». Околдованный этим настоянным на коньяке портретом лысого прожорливого Христа, Азиз слушал, а позже повторял слово в слово остолбеневшим родителям, которые торговали камнями и не тратили время на пустые выдумки.
— Блеск! — прокомментировал Барри.
18.20
— Лет через семьдесят эти значки резко возрастут в цене, так что храните его.
Москва, Нижегородская улица
«Ах, ты не веришь? – он облизывает губы, ухмыляется, знает, что ничуть не бывало, что все как раз наоборот. – Слушаешь вполуха? – Хотя знает, как жадно ловит Азиз каждое его слово. – Может, солома колется, а? Ах, баба-джи, как жалко, что я не могу усадить тебя на шелковую подушку с золоченым кружевом, вроде той, на какой сиживал император Джахангир
{11}! Ты, поди, думаешь, что император Джахангир был садовником, – наседает он на моего деда, – потому что он выстроил Шалимар. Дурачок! Что ты знаешь об этом? Имя его значит «Окружающий Землю». Разве такие имена бывают у садовников? И чему только учат нынче вас, мальчишек, – одному Богу известно. А вот я… – тут он слегка запыхтел, – я знал его точный вес, до последней толы
[9]! Спроси, сколько в нем было маундов
[10], сколько серов
[11]! От счастья он тяжелел и в Кашмире бывал особенно тяжелым. Я носил его в паланкине… нет-нет, глянь-ка, ты опять не веришь, этот здоровенный огурчище на твоей физиономии качается туда-сюда, как и маленький огуречик в твоих широких штанах. Ну давай, давай, спрашивай меня! Проверяй! Спроси, сколько раз кожаные ремни оплетали ручки паланкина – и я тебе отвечу: тридцать один. Спроси, какое слово последним произнес император – и я поведаю тебе: «Кашмир». Дышал он с трудом, а сердце имел доброе. Кто я, по-твоему, такой? Какой-нибудь невежда, лживый бродячий пес? Давай-ка вылезай из лодки, мне этакую носяру не свезти; пускай отец выбьет из тебя мою болтовню, а матушка выпарит в кипятке твою шкуру».
Козырев любил свой автобус больше, чем многих людей (и никому другому, кроме Артема, не позволял на нем ездить). С людьми сплошные противоречия: ты ему одно — он тебе другое, ты нажал — он упирается, ты, наоборот, отступил — а он на тебя лезет. Скажешь — не слушают, попросишь — не дают, а главное — живут все как-то вперебой. То есть — я быстрее, другие медленнее. Или я спокойнее — ты нервно. А третий суматошно, а четвертый как попало, а пятый с переменной скоростью, вот и сшибаются то и дело, и аварий гораздо больше, чем на обычной автомобильной дороге. Машина же послушна, отзывчива и живет с тобой в согласии, если вести себя правильно. Нажал на газ — прибавила скорость, нажал на тормоз — остановилась, переключил передачу — работает в другом режиме. При этом, конечно, характер у любого автомобиля есть. Надо и под него приспособиться и, не давая баловать, под себя приспособить. Будешь машине потакать, она станет капризничать, но если ее насиловать, она так может взбрыкнуть, что мало не покажется — и себя убьет, и тебя. По одной только прихоти, по злорадству. Поэтому Козырев ухаживал за своей «мерседеской», называя ее в женском роде и не подозревая, что Мерседес — именно женское имя, перед рейсом нежно, как за невестой, но в рейсе обходился с нею строго, как с женой.
В бутылке бренди лодочника Таи многое предсказано: я вижу, как моим отцом завладевают джинны… будет вам и лысый чужестранец… еще кое-кого напророчила болтовня Таи, того, кто станет утешителем моей бабки на старости лет и тоже будет рассказывать ей истории… да и до бродячих псов недалеко… Ну, хватит. Я уже нагнал на себя страху.
Ах, жена, жена… Хорошая, добрая женщина. Виноват перед нею Козырев, но как-то безвинно виноват и даже приятно виноват. Нет, в самом деле, ему даже иногда хотелось перед нею похвастаться, что у него почти год была молодая любовница, — чтобы жена порадовалась за него и погордилась им. Однажды по пьяному делу — еле удержался.
Невзирая на битье и кипяченье, Адам Азиз плавал с Таи в его шикаре, раз за разом, среди коз-сена-цветов-мебели-лотосовых корней, но только не вместе с английскими сахибами – и раз за разом выслушивал удивительные ответы на один-единственный наводящий ужас вопрос: «Ну, Таи-джи, сколько же тебе лет, честно?»
Светка вспоминалась все реже, чему Козырев был очень рад. Встречались похожие на нее, но не тревожили. А сегодняшняя бизнесменка — зацепила. Что-то в ее глазах совсем Светкино. Значит — не отпустило еще.
У Таи Адам выведал секреты озера: где можно плавать, не цепляясь за водоросли; как называются одиннадцать разновидностей водяных змей; где лягушки мечут икру; как нужно готовить корень лотоса; и где несколько лет назад утонули три англичанки. «Есть целое племя женщин, которые приходят к этой воде, чтобы утонуть, – говорил Таи. – Иногда они знают об этом, иногда – нет, но я-то сразу понимаю, стоит мне только почуять их запах. Они прячутся под водою Бог знает от кого или от чего – но от меня им не спрятаться, баба!» Смех Таи, которым заразился Адам – громоподобный, раскатистый, – казался жутким, когда исторгался из старого, высохшего тела, но был таким естественным для моего высоченного деда, что никто позже и не догадывался, что этот смех на самом деле ему не принадлежит (мой дядя Ханиф унаследовал этот смех, так что пока он не умер, частичка Таи жила в Бомбее). И от того же Таи мой дед услышал все о носах.
Но ничего не будет. Не хочется уже. Не надо этого. Пусть Артем занимается.
Да еще села неудачно: панорамное зеркало, предназначенное для обзора салона, показывало ее близко, увеличенно. Будто она рядом. Хочешь не хочешь, а иногда посмотришь. Отвлекает.
И Козырев, дотянувшись рукой, повернул зеркало. Нечего сегодня в салоне рассматривать: пьяных нет, подозрительных нет. Обычный будет рейс, как большинство предыдущих — чего Козырев себе всегда желал. Однажды, когда еще их фирма была наполовину государственной и, то есть, доступной для прессы, явилась журналистка с целью написать очерк о благородном и тяжелом труде водителей междугородных автобусов. Выспрашивала, какие бывали интересные случаи.
Таи заткнул себе левую ноздрю. «Ты знаешь, что это такое, накку? Это – место, где внешний мир встречается с миром внутри тебя. Если им никак не сойтись, ты здесь это чувствуешь. Тебе это мешает, и ты трешь нос, чтобы он перестал свербеть. Такой нос, как твой, дурень ты безмозглый, – великий дар. Говорю тебе: доверяйся ему. Если нос тебя остерегает, оглядись вокруг, или тебе конец. Следуй за своим носом, и ты далеко пойдешь». Он прокашлялся, обвел глазами горы минувших лет. Азиз снова уселся на солому. «Знавал я одного офицера из войска того Искандера Великого
{12}. Имени не припомню. Меж глаз у него громоздился точно такой же овощ. Когда войско стало на привал подле Гандхары
{13}, он влюбился в какую-то тамошнюю шлепохвостку. И нос у него зачесался, как бешеный. Он тер его, тер, а все без толку. Дышал парами давленых листьев эвкалипта. Не помогло, баба! Чесотка эта свела его с ума, но чертов дурень все же пустил корни и остался со своей маленькой ведьмой, когда войско вернулось домой. И что из него получилось, а? Болван, да и только, ни то ни сё, серединка на половинку, со сварливой женою и чесоткой в носу, и в конце концов он воткнул себе меч в брюхо. Ну, что ты на это скажешь?»
СТАЛЬНОЙ БРАТ
— Да никаких, — ответил Козырев.
— Совсем?
— …Человек, рожденный женою, кратковремен и пресыщен печалями, как цветок; он выходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается…
[1]
…Доктор Азиз в 1915 году, в тот день, когда рубины и бриллианты сделали и его «серединкой на половинку», вспоминает эту историю, пока Таи подплывает на расстояние голоса. Нос у Адама чешется. Адам его трет, мнет, трясет головой, и вот наконец слышится крик Таи:
— А вам что имеется в виду? — поинтересовался он.
Голос капеллана, нараспев читающего слова заупокойной службы у временного аналоя, установленного прямо внутри прозрачной стены под куполом места посадки, был пронзителен и отчетлив в разреженном воздухе. Через двойные поверхности купола и пластмассового покрытия похоронной ракеты, одетый в черную форму личный состав мог видеть тело погибшего Теда Вашкевица, удобно лежащего на спине под углом 45 градусов, покоящегося в смерти, совершенно воскового от бальзамирования и неподвижного. Глаза его были закрыты, резкие тяжелые черты лица все еще хранили выражение беспечности, как будто смерть была незначительным происшествием, от которого было можно легко избавиться; военная звезда была единственным ярким пятном на черной форме.
— Ну… Может, бандиты нападали? Или кто-то рожал прямо в салоне? Или кто-то познакомился, а потом была свадьба, и они, например, пришли к вам с благодарностью, потому что в вашем автобусе познакомились. Не было такого?
– Эй! Доктор-сахиб! У Гхани, помещика, заболела дочка.
— Аминь.
От этой краткой вести, от этого бесцеремонного крика, несущегося через водную гладь, – а ведь лодочник и его ученик не виделись полдесятка лет, – от того, что женственные губы не сложились в приветственную, как-давно-не-видались, улыбку, время понеслось вскачь, закружилось водоворотом, замутилось, взыграло, взволновалось…
— К счастью, девушка, не было.
Ответом был глубокий гул голосов людей, похожий на звук органа. В первом ряду кадетов с трудом двигались губы кадета Томаса Джордана, его голос механически присоединялся к их хору. Это был момент его триумфа, но, несмотря на это, вернулся старый, старый страх, давнее чувство одиночества, потери и ужаса от собственной неполноценности.
– …Только подумай, сынок, – говорит матушка Адама, прихлебывая свежую лимонную воду, откидываясь на тахту в привычном изнеможении, – как повернулась жизнь. Столько лет я даже щиколотки свои держала в тайне, а теперь на меня глазеют чужие люди, даже не родичи.
Он стоял в напряженном внимании, глядя прямо перед собой, стараясь погрузиться в единодушие своих товарищей, заглушить голос капеллана и воспоминания, которые он будил, о враждебном рейде на беззащитный город, о доме, о погибших родителях. Он вспомнил заупокойную службу над руинами города. Его подобрало правительственное агентство — его, десятилетнего мальчика, — и заботилось о нем, учило его до нынешнего дня, но не могло дать ему того, чем владели остальные вокруг пего по естественному праву мужества тех, кто воспитывался в безопасности.
…А Гхани-помещик стоит перед большой, написанной маслом картиной в изогнутой позолоченной раме; на картине изображена Диана-охотница. Нацепив темные очки с толстыми стеклами и свою знаменитую ядовитую улыбочку, он рассуждает об искусстве: «Картину эту, доктор-сахиб, я купил у одного англичанина, которому не повезло. Всего-то за пятьсот рупий, я даже не торговался. Что такое пять сотен? Я, знаете ли, люблю культуру».
С того дня он был одинок и мучился от страха. Не тронутый бомбой или миной, он был покалечен в душе. Он сам видел врага и с криком бежал от этой космической банды. И что после этого могло вернуть Томасу Джордану его душу?
– …Погляди, сынок, погляди, – говорит матушка Адама, когда тот приступает к осмотру, – чего только мать не сделает ради своего дитяти. Погляди, как я страдаю. Ты ведь доктор… потрогай эти прыщи, эту угревую сыпь, представь себе, как болит у меня голова утром-днем-вечером-ночью. Налей еще воды, сынок.
Но он стоял, полный внимания, как и положено часовому, он был солдатом, и это был его дом.
Журналистка была разочарована. Что за счастье такое, если ничего не происходит? А Козырев давно уже понял: происходить все должно только в личной жизни. И, желательно, одно лишь хорошее. А на работе — нет уж, ничего не надо, кроме самой работы.
…Молодого доктора охватило судорожное волнение, ничего общего не имевшее с Гиппократовой наукой, и он завопил в ответ на призыв лодочника: «Сейчас еду! Только вещи соберу!» Нос шикары втыкается в кромку сада. Адам бросается в дом, под мышкой молитвенный коврик, свернутый наподобие сигары; голубые глаза моргают, не успев привыкнуть к полутьме; вот он закинул сверток на самую высокую полку, поверх стопок номеров газеты «Форветс»
{14}, работы Ленина «Что делать?» и других памфлетов – пыльного эха полустершейся немецкой жизни; вот вытаскивает из-под кровати подержанный кожаный чемоданчик, который его матушка называет «доктори-атташе», и, когда вылезает вместе с ним на свет божий и бросается вон из комнаты, мелькает на мгновение надпись «Гейдельберг», вытравленная на дне. Дочь помещика, пусть и больная, – это очень кстати для доктора, желающего сделать карьеру. На самом деле, именно больная она и кстати.
Голос капеллана прервался. Он закрыл молитвенник на аналое. Его место занял капитан тренировочного корабля.
На самом деле, конечно, не все так просто. Он не смотрит тупо на дорогу, он все время думает, иногда что-нибудь очень интересное, правда, не всегда отдает себе отчет в своих мыслях, да это и не нужно. Едешь, особенно в хорошую погоду, смотришь на леса, поля, проезжаешь села и города — и на душе спокойно, равновесно.
— В соответствии с обычаями Пограничных сил, — твердо заявил он, — я предаю ныне останки коменданта первого класса Теодора Вашкевица покою во времени и космосе.
…А я торчу здесь, как пустая банка из-под солений, в озерце углового света и вижу перед собой воочию моего деда шестьдесят три года тому назад: он прямо-таки требует, чтобы о нем написали; и в ноздри мне ударяет кислый дух поруганной скромности, от которой у его матери вызревают фурункулы, и уксусная крепость решения, принятого Адамом Азизом: завести такую успешную практику, чтобы ей больше не пришлось возвращаться в ювелирную лавку; подслеповатая затхлость большого, полного теней дома, где молодой доктор стоит, весьма сконфуженный, перед картиной, на которой изображена невзрачная девушка с живым взглядом, а за ней, далеко на горизонте, олень, пронзенный стрелой из ее колчана. Все важное в нашей жизни происходит большей частью без нас, но я, кажется, как-то исхитрился найти способ заполнить пробелы в своем знании, и потому все хранится в моей голове, все, до малейшей детали, даже клубы тумана, что поднимаются наискось, влекомые рассветным ветерком… все-все, а не только некие ключи к прошлому, на которые натыкаешься, открыв, например, старый жестяной сундук, – право, лучше бы ему, оплетенному паутиной, оставаться под замком.
Он нажал на кнопку в аналое. За куполом из хвоста похоронной ракеты расцвело белое пламя, нагревая на некоторое время каменный астероид до белизны. На мгновение ракета зависла, извергая пламя. Она поднималась, сначала медленно, потом быстро, рисуя огненную дорожку до тех пор, пока очень немногие люди могли разглядеть ее, и исчезла в неожиданно бесшумном взрыве ослепительного света.
…Адам наливает матери лимонной воды и, обеспокоенный, продолжает осмотр. «Помажь эти прыщи и эту сыпь кремом, амма
[12]. От головной боли – таблетки. Фурункулы надо вскрыть. Но, может, тебе надевать покрывало, когда ты сидишь в лавке… тогда нескромный взгляд не достиг бы… подобные болезни часто происходят от воображения…»
18.20
…Весло плещет по воде. Плевок смачно плюхается в озеро. Таи прочищает горло и сердито бормочет: «Ничего себе. Молокосос-длинный нос уезжает, не успев ничему путному научиться, и возвращается большим человеком, доктором-сахибом, с большим баулом, битком набитым разными заграничными штуками, а сам-то еще глуп, как филин. Плохо дело, ей-богу, плохо».
Москва, Нижегородская улица
Первые ряды вокруг Джордана расслабились. Не каким-то физическим движением, но с видимым ослаблением нервного напряжения они перешли к более прозаическому завершению церемонии. Расслабление дошло даже до капитана, поскольку он повернулся с ослабленной выправкой и сказал, обращаясь к рядам кадетов:
— Кадет Томас Джордан. Вперед и в центр.
А пассажиры постепенно впадали в обычное дорожное оцепенение: медленно текло время, менялись за окном городские пейзажи, клонило в дрему. Многие чувствовали что-то вроде умиротворения. Дорога ведь чем хороша? — она освобождает тебя от насущных и привычных забот. Обычно ходишь в магазины, на работу, да надо такого-то числа платить за квартиру и телефон, да навестить больного родственника, да починить машину, сходить на день рождения, срочно кому-то позвонить, что-то написать, с кем-то встретиться — много у человека дел. А в дороге все отлетает, отпадает в прошлое или откладывается на будущее. На все звонки отвечаешь почти злорадно: «А меня нет, я в дороге!» Тревожные мысли о не сделанных делах превращаются в спокойную констатацию: да, не сделаны, но сейчас-то все равно сделать нельзя.
…Доктор Азиз неловко переминается с ноги на ногу, завидя улыбочку помещика – разве можно чувствовать себя вольготно, когда к тебе обращаются с такой ухмылкой, – и ждет гримасы, реакции на собственную незаурядную внешность. Он уже привык к выпученным глазам, к открытым ртам: людей поражает его рост, многоцветное лицо, нос… но Гхани невозмутим, и молодой доктор со своей стороны тоже тщится не выказать смущения. Он перестает раскачиваться. Гость и хозяин глядят друг на друга, никак не обнаруживая своих друг о друге мыслей, закладывая основы будущих отношений. И тут Гхани меняет тон: любитель искусства превращается в человека крутого, властного. «Это для вас недурной шанс, юноша», – говорит он. Азиз отводит взгляд, смотрит на Диану. На обозрение выставлены изрядные пространства ее подпорченной розовой плоти.
Команда ударила Джордана ледяной дрожью. Пока шла заупокойная служба, среди своих товарищей он имел защиту анонимности. Теперь голос капитана был ножом, который отрезал его, окончательно и безвозвратно, от единственной защиты, которую он знал, оставил его нагим и уязвимым. Его охватило бесчувствие отчаяния. Рефлексы взяли вверх, он двигался, как робот. Один шаг вперед, гладя прямо перед собой, к концу ряда молчаливых людей, налево, три шага вперед. Остановился. Салют.
Поэтому в дороге, замечено, люди, как правило, добрее. Особенно в самолете, пассажиры которого становятся братством, рискующим жизнью. В поезде, если не плацкарта, разделяют отсеки купе, но маленькие братства, купейные, тоже часто образуются. Дружат же люди семьями, почему не дружить дорогой?
— Докладывает кадет Томас Джордан, сэр.
Девушка с прекрасным животом откинулась в кресле, прикрыла глаза. Старушка клевала носом. Мягким, рассеянным стал взгляд человека в камуфляже… Впрочем, зачем называть безымянно, пора нам с пассажирами познакомиться — это необходимо ввиду будущих событий, тех долгих и, скажем прямо, страшных часов, которые нам придется с ними провести.
…Мать мычит, мотает головой. «Нет, сынок, где тебе понять, ты стал большим доктором, но ювелирная лавка – совсем другое дело. Кто купит бирюзу у женщины, скрытой под черным капюшоном? Нужно внушить доверие. Покупатели должны видеть меня, а я должна страдать от мигрени и фурункулов. Ладно, иди, не ломай себе голову из-за твоей бедной матери».
— Кадет Томас Джордан, сим назначаю вас комендантом этого пограничного поста. Вы будете управлять им, пока вас не освободят. Ни при каких условиях вы не вступите в контакт с врагами и не позволите никакому существу или кораблю пройти через ваш сектор пространства с наружной стороны.
Начнем в том же порядке, что и Артем.
— Да, сэр.
– …Большой человек, – Таи сплевывает в озеро, – большой баул, большой человек. Тьфу! Разве у нас дома не хватает сумок, с чего это вдруг тебе приспичило притащить эту штуку из свиной кожи, оскверняющую человека при одном только взгляде на нее? А внутри – вообще Бог знает что. Доктор Азиз, сидящий за цветастыми занавесками и вдыхающий запах ладана, отвлекается от мыслей о пациентке, ждущей на другом берегу. Яростный монолог Таи достигает его сознания, производит впечатление тяжелого, тупого удара, будто запах больничной палаты перебивает пары благовоний… старик чем-то взбешен, его охватил непостижимый уму гнев, направленный, похоже, на былого приверженца, или, точнее и еще загадочнее, на его сумку. Доктор Азиз пытается завязать беседу: «Здорова ли твоя жена? Говорят ли еще о твоем мешке с золотыми зубами?» …Он старается возродить прежнюю дружбу, но Таи непримирим, брань так и рвется из него мощно, неудержимо. Чемоданчик из Гейдельберга буквально трещит под напором этой бури оскорблений. «Блядская свинячья кожа из заграницы
{15}, растудыть ее сестрицу!.. Битком заграничными штуками набита. Великая вещь. Теперь, если кто-то сломает руку, этот баул не позволит костоправу обернуть ее листьями. Теперь мужчина должен глядеть, как жена его лежит рядом с этим баулом, а оттуда скачут ножи и кромсают ей утробу. Ну и дела! Вот что иностранцы повбивали в головы нашей молодежи. Правду говорю: плохо дело, куда как плохо. Гореть этой сумке в аду вместе с мудями неверных».
— Принимая во внимание обязанности и ответственность, налагаемые управлением постом, вы получаете звание коменданта третьего класса.
Бирюзовую красавицу зовут Елена, выглядит она на двадцать пять — двадцать семь, на самом деле ей тридцать четыре. Бывший преподаватель музыки (фортепиано), бывшая жена красивого, талантливого во всем и кромешно при этом легкомысленного мужа, бывшая нежная и ласковая дочь добрых родителей (папа умер, а мама теперь больна), бывшая любительница прихотливых отношений с мужчинами — с размышленьями о том, что он сказал, как сказал, почему сказал, и что мне теперь говорить, как говорить, бывшая приверженица книг на эзотерические темы, мать десятилетней дочери — это уж не бывшая, это самое настоящее, что у нее есть. Лишившись поддержки, Елена сперва растерялась, а потом взяла себя в руки. Набрала кредитов, купила квартирку в центре, на первом этаже, и устроила там детский магазин со входом с улицы. Времена быстро менялись, торговые площади дорожали, к Елене то и дело подкатывали с предложениями продать помещение, она отказывалась. По совпадению, полуслепая и полуглухая старуха с верхнего этажа два раза подряд заливала ее магазин горячей водой — ночью, когда последствия успевали стать катастрофическими. Елена затратилась, сделала специальный потолок с водоотводами, но много товара пропало, приходится экономить на всем, вот она и ездит сама, старым челночным способом, за мягкими игрушками. Живет с дочкой одна. Мысль о том, что в квартире может появиться чужой мужчина, ей неприятна. Елена вообще после развода поняла, что прекрасно может обходиться без мужчины вообще. При этом одевается ярко, смело, соблазнительно. А пусть помучаются.
— Благодарю, сэр.
…Гхани, помещик, щелкает подтяжками. «Недурной шанс, да-да. О вас хорошо говорят в городе. Отличное медицинское образование. Хорошая… неплохая семья. А нынче наша знахарка заболела, так что пользуйтесь случаем. Эта женщина вечно болеет последнее время, слишком стара, да и, разумеется, не в курсе новейших веяний – что-что? Вот и я говорю: врач, исцелися сам. И еще скажу: в делах я беспристрастен. Чувства, любовь, неясность – только для семьи. Если я не получаю первоклассной работы – все, до свидания! Понятно? Так вот: моя дочка Назим нездорова. Лечите ее как следует. Помните: у меня всюду друзья, а болезнь поражает равно людей высоких и низких».
Капитан поднял с аналоя шлем с серебряной проволочной сеткой и надел ему на голову. Она соединилась со специальными электродами, уже вживленными в его череп, хваткой, от которой через череп прошел звон. В течение секунды пелена света мерцала перед его глазами, и ему казалось, что он чувствует вес банков памяти, уже давящих на его сознание. Потом мерцание и давление исчезли, чтобы показать ему капитана, протягивающего руку.
Те, кого Артем обозначил тетеньками: Любовь Яковлевна Белозерская и дочь ее Арина. Любовь Яковлевна работает в маленьком кафе — и готовит, и торгует, и посуду моет, и полы убирает, когда увольняется из-за низкой оплаты очередная уборщица. Хозяин ценит ее за безотказность, сама себя она называет в укор дочери и прочему тунеядствующему человечеству «ломовой лошадью». Они ездили в Москву не за барахлишком, ошибся Артем, а делать Арине аборт. Можно бы и в Сарайске, но, во-первых, Любовь Яковлевна боялась огласки, во-вторых, у Арины плохая сворачиваемость (свертываемость?) крови, а в Москве двоюродная сестра гинеколог, сам бог велел подстраховаться. Но счет Любовь Яковлевна виновнику аборта выставит, он его оплатит, зараза, только бы понять, кто он. Дочь молчит, упорствует.
— Поздравляю, комендант.
– …Ты еще настаиваешь бренди на водяных змеях, чтобы сохранить мужскую силу, а, Таи-джи? Ты еще ешь корни лотоса просто так, без специй? – Робкие вопрошания, сметенные бурным потоком ярости Таи. Доктор Азиз принимается за диагноз. Для лодочника Таи сумка представляет собой заграницу; эта вещь – чужая, пришлая; это – зримый прогресс. Да-да: она в самом деле занимает мысли доктора, и в ней лежат ножи и лекарства от холеры, от малярии, от оспы; и она стоит между лодочником и доктором, разводит их по разные стороны. Доктор Азиз пытается совладать с печалью, совладать с яростью Таи, которая понемногу проникает в него, сливается с его собственной, той, что нечасто дает о себе знать, но является без предупреждения, бурно исторгаясь из самых глубин, сметая все на своем пути, а когда утихает, доктор удивляется, что же так потрясло всех вокруг… Они подплывают к дому Гхани. Помещик ждет, когда причалит шикара, стоит на узкой деревянной пристани, сцепив руки. Азиз старается думать только о предстоящей работе.
Арине нехорошо. У нее до сих пор слегка кружится голова от потери крови. Время от времени она закрывает глаза и представляет, как родила бы ребенка. Муки те же, а результат другой. Она хотела его оставить, но понимала — против матери не попрешь, как она скажет, так и будет. Уехай в другие края — найдет, кричи хоть неделю подряд, что не хочешь аборта, — не послушает. Строгая она. Верующая — но как-то по-своему. В церковь ходит раз в год, постов не соблюдает, а иконами обвесила весь дом, молится на них, а когда выпьет, может и на колени встать. Скажи при ней что-нибудь откровенное о религии — может и в морду дать. Она и раньше верила, но не в бога, а в какие-то другие вещи, однако верила твердо, убежденно. Например, когда Арина была маленькой и обнаружилось, что у нее неправильное сращение языка, от этого дикция будет невнятной, нужно сделать операцию, Любовь Яковлевна отказалась наотрез: «Обойдетесь, она вам не собачка для опытов!» Кто-то ей сказал, что нельзя позволять детям во рту операции делать, потому что при операциях врачи что-то там высасывают шприцами и используют для науки. Не для того она дочь родила, чтобы ее наука использовала!
— Благодарю, сэр.
«Ваш домашний врач ничего не имеет против моего визита, Гхани-сахиб?» …Робкий вопрос отметается небрежно, походя. Помещик отвечает: «О, она ничего не будет иметь против. Прошу вас, следуйте за мной».
Поэтому Арина говорит не очень ясно, а когда волнуется — и совсем неясно. Ей это не мешает, Любови Яковлевне, понимающей ее с полузвука, — тоже, а некоторые другие не сразу вникают. Но со временем, если привыкнуть, тоже никаких трудностей нет. Арина вообще девушка очень хорошая, добрая, неглупая, в нее даже был влюблен в восьмом классе лучший парень их улицы, жалко — разбился на мотоцикле.
Они обменялись рукопожатиями, рукопожатие капитана было быстрым, нервным и поверхностным. Он сделал резкий шаг назад и перенес свое внимание на второго по команде офицера.
…Лодочник ждет у причала. Удерживает лодку в равновесии, пока Адам Азиз вылезает с чемоданчиком в руке. И тут наконец Таи обращается непосредственно к нему, к моему деду. Презрительно скривившись, Таи спрашивает: «Скажи-ка мне, доктор-сахиб, есть ли в твоей сумке, сделанной из дохлых свиней, такая машинка – чужестранные доктора употребляют ее, чтобы нюхать?» Адам трясет головой в недоумении. В голосе Таи нарастает, ширится отвращение. «Да вы знаете, о чем я, господин: такая штуковина вроде слоновьего хобота». Азиз, догадавшись, наконец, к чему клонит старик, отвечает: «Стетоскоп? Конечно, есть». Таи отталкивает лодку от причала. Плюет. Отплывает подальше. «Так я и знал, – кричит. – Теперь ты приладишь эту машинку вместо своего носяры».
— Лейтенант! Распустите строй!
Мой дед даже не берет на себя труд объяснять, что стетоскоп – скорее «уши», чем «нос». Он подавляет досаду, обиду и злость покинутого ребенка; его ждет пациент. Время упокоилось, обрело равновесие, сосредоточилось на важности момента.
Все было кончено. Новое служебное положение замкнулось вокруг Джордана, запечатывая страх и одиночество внутри него. Не слушая крикливые команды, которые больше не имели к нему отношения, он повернулся на каблуках и стремительно зашагал, чтобы занять свой пост у выдвинутого порта тренировочного корабля. Он стоял официально в позе «смирно», ощущая бремя своей новой власти как тяжелый плащ на слабых плечах. В один миг он стал старшим из присутствующих офицеров. Офицеры — даже капитаны — номинально находились под его властью до тех пор, пока их корабль оставался на поверхности его поста. Так он неподвижно стоял по стойке «смирно», и даже самая слабая дрожь его внутреннего трепета не появилась, чтобы предательски сотрясти его тело.
Человек в камуфляже, Илья Сергеевич Мельчук, похожий на охотника или рыболова, на самом деле не охотник и не рыболов, просто было бы странно, если б он в обычной одежде бродил по лесам и оврагам. Ему почти шестьдесят, за плечами — тридцать пять лет административной работы, тридцать четыре года совместной жизни с одной и той же супругой, два взрослых сына. И полное к настоящему времени благополучие с постепенным предуготовлением к пенсии. Уважение жены, подчиненных, начальства, соседей. Хорошая квартира, неплохая машина, живи и радуйся. Но однажды Мельчук ехал в поезде из командировки, и в купе с ним оказались охотники. Они умеренно, аппетитно выпивали и закусывали, рассказывали о своих приключениях и подвигах. Мельчук никогда не испытывал интереса к охоте и рыбалке — уже потому, что это связано со множеством неудобств: питание не вовремя, ночевки где попало, сырость, вода из речки… И все ради того, чтобы лишить жизни какую-нибудь живность. Но, странное дело, охотники эти частенько ему вспоминались, и он в один прекрасный день задал себе вопрос: а почему? Почему он запретил себе даже и думать о том, чтобы поохотиться? Ведь это может оказаться очень занятным делом. Его уже лет десять ничто всерьез не волнует, не беспокоит, не интересует. А тут одна мысль о возможном приобретении необычного занятия взбудоражила, навела на душу тревожный неуют. И пусть — все лучше равномерного житья, которое уже прискучило. И, движимый этой странной идеей, он вступил в общество охотников, получил право на приобретение ружья, купил его — замечательное, очень дорогое, красивое. Карабин «Сайга». При этом был почти уверен, что не будет из него никого убивать.
Они подходили к нему свободной, темной массой, которая превращалась в отдельные ряды на дистанции салюта. По одиночке они проходили мимо и поднимались по лестнице в порт, и каждый отдавал ему салют. Он отвечал им салютом резко, механически, отгородясь от тех, кто были его товарищами на протяжении шести лет, барьером своего нового положения. Это был момент, когда улыбка или непринужденное рукопожатие могло бы многое значить. Но протокол отобрал у него право на фамильярность. Мимо него теперь медленно проходили ряды незнакомцев в черной форме. Его положение было уже определено, а их еще нет. Между ними не было теперь ничего общего.
Жена его не понимала. Сыновья тоже удивлялись. Мельчук не вдавался в объяснения. Он порасспрашивал сведущих продавцов и покупателей в магазине «Охота», где самые глухие места — чтобы не очень далеко от Москвы. Они ответили: есть такие места, например, у Шумеек, но там почти ничего не водится, да и сезоны сейчас такие короткие, что охота превратилась в издевательство: только приедешь, расположишься, войдешь в настроение, а уже пора назад — сезон кончился. На Урал надо ехать или в Сибирь, там вольготней. И сезоны длиннее, и пренебречь ими можно при желании.