Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Амброз Бирс

Страж мертвеца

Страж мертвеца

Перевод Н.Рахмановой

В одной из верхних комнат необитаемого дома, расположенного в той части Сан-Франциско, которая известна под названием Северного Берега, лежал покрытый саваном труп. Было около девяти часов вечера, комнату слабо освещала единственная свеча. Хотя погода стояла теплая, оба окна, вопреки обычаю предоставлять покойнику как можно больше воздуха, были закрыты и шторы опущены.

Обстановка комнаты состояла всего из трех предметов: кресла, пюпитра, на котором горела свеча, и кухонного стола, на котором лежало тело. Окажись здесь человек наблюдательный, он заметил бы, что эти предметы, в том числе и труп, внесены сюда лишь недавно, ибо на них не было пыли, тогда как все остальное в комнате было густо покрыто ею, а в углах висела паутина.

Под простыней отчетливо вырисовывались контуры тела и даже угадывались черты лица, отличавшиеся той неестественной заостренностью, которая, как полагают, свойственна всем мертвецам, но на самом деле присуща лишь тем, кто перед смертью был изнурен тяжелой болезнью.

Судя по тишине, стоявшей в комнате, можно было заключить, что окна выходят не на улицу. Они и в самом деле упирались в высокую скалу, в которую был встроен дом.

В тот момент, когда часы на колокольне били девять, — так лениво и с таким безразличием к бегу времени, что нельзя было не удивиться, зачем они вообще брали на себя этот труд, — единственная дверь в комнате отворилась, и в комнату вошел человек. Дверь немедленно захлопнулась, как бы сама собой, раздался скрежет с трудом поворачиваемого ключа и щелканье замка, за дверью послышались удаляющиеся шаги, и человек по-видимому, оказался в заключении. Подойдя к столу, он постоял с минуту, глядя на тело, затем, слегка пожав плечами, отошел к одному из окон и приподнял штору. Снаружи было совершенно темно; протерев пыльное стекло, он обнаружит, что окно защищено прочной железной решеткой, заделанной в кладку на расстоянии нескольких дюймов от стекла. Вошедший осмотрел второе окно: то же самое. Это его нисколько не удивило он даже не поднял створку. Если он и был арестантом, то, видимо, арестантом покладистым. Покончив с осмотром, человек уселся в кресло, вынул из кармана книгу, придвинул пюпитр со свечой и начал читать.

Он был молод — не старше тридцати — смуглый, гладко выбритый, с каштановыми волосами. Лицо у него было худощавое, горбоносое, с широким лбом и твердым подбородком, являющимся, по мнению его обладателей, признаком решительного характера. Глаза были серые, взгляд пристальный, не перебегавший бесцельно с предмета на предмет. Сейчас его глаза были главным образом прикованы к книге, но время от времени молодой человек отрывался от чтения и устремлял взгляд на мертвое тело, очевидно не под влиянием какой-то зловещей притягательной силы, которая могла бы одолеть при подобных обстоятельствах и смельчака, и не из сознательного сопротивления страху, заставляющему отворачивать голову человека робкого. Он глядел на труп так, словно в книге ему попадалось что-то напоминающее о том, где он находится. Ясно было, что этот страж мертвеца исполняет свою обязанность как ему и подобает, разумно и с самообладанием.

Примерно через полчаса он, казалось, закончил главу и спокойно отложил книгу в сторону. Затем встал и, подняв пюпитр, перенес его в угол к окну, взял свечу и вернулся к пустому камину, перед которым до этого сидел. Немного спустя он подошел к покойнику, приподнял край простыни и откинул ее, — показалась копна темных волос и темный платок, сквозь который черты обозначились еще резче, чем прежде. Заслонив глаза от света свободной рукой, он смотрел на своего неподвижного компаньона спокойно, серьезно и почтительно. Удовлетворенный осмотром, он снова натянул простыню на лицо, возвратился на прежнее место, взял несколько спичек с подсвечника, положил их в боковой карман своего широкого пальто и сел в кресло. Затем, вынув свечу из подсвечника, посмотрел на нее критическим взглядом, как бы подсчитывая, на сколько ее хватит: от нее оставалось меньше двух дюймов — через час он очутится в темноте! Он вставил свечу обратно в подсвечник и задул ее.



В кабинете врача на Кэрни-стрит за столом сидело трое мужчин. Они пили пунш и курили. Приближалась полночь, пунша было выпито много. Старшему из трех, д-ру Хелберсону, хозяину этой квартиры, было около тридцати лет, другим еще меньше. Все трое были медики.

— Суеверный страх, с которым живые относятся к мертвым, — сказал д-р Хелберсон, — страх наследственный и неизлечимый. Стыдиться его следует не больше, чем стыдятся, например, наследственной неспособности, к математике или склонности ко лжи.

Гости засмеялись.

— Разве человек не должен стыдится того, что он лжет? — спросил младший из трех, пока еще студент.

— Милый Харпер, об этом я ничего не сказал. Одно дело — наклонность ко лжи, и совсем другое — сама ложь.

— Но вы думаете, — сказал третий, — что это суеверное чувство, этот явно бессмысленный страх перед мертвым свойственен абсолютно всем? Я, например, его не ощущаю.

— И все же «он в вас заложен», — возразил Хелберсон. — Требуются только подходящие условия — «удобный миг», как говорит Шекспир, — чтобы этот страх проявился самым неприятным образом. Разумеется, врачи и военные не так подвержены этому чувству, как прочие.

— Врачи и военные… Почему вы не прибавите: и палачи? Давайте уж вспомним все категории убийц.

— О нет, дорогой Мэнчер, суды присяжных не дают палачам свыкнуться со смертью настолько, чтобы она перестала внушать им страх.

Молодой Харпер, взяв со столика сигару, снова сел на место.

— Какими, по-вашему, должны быть условия, чтобы любой человек, рожденный женщиной, неминуемо осознал бы, что и он причастен нашей общей слабости? — спросил он довольно замысловато.

— Ну, скажем, если бы человека заперли на всю ночь наедине с трупом — в темной комнате — в пустом доме, — где нет даже одеяла, чтобы закутаться в него с головой и не видеть страшного зрелища, и он пережил бы ночь, не сойдя с ума, он был бы вправе похвалиться, что не рожден женщиной и даже не является продуктом кесарева сечения, как Макдуф.[1]

— Я уж думал, что вы никогда не кончите перечислять условия, — сказал Харпер. — Ну что ж, я знаю человека, который, не будучи ни врачом, ни военным, сделает это на пари и примет все условия, какую бы вы ставку не назначили.

— Кто он такой?

— Его зовут Джерет, он приехал сюда, в Калифорнию, из Нью-Йорка, как и я. У меня нет денег, чтобы поставить на него, но сам он рискнет любой суммой.

— Откуда вы знаете?

— Да его хлебом не корми, дай только побиться об заклад. Что же касается страха, то, насколько мне известно, Джерет считает его какой-то накожной болезнью или особого рода ересью.

— Как он выглядит? — Хелберсон понемногу начинал проявлять интерес.

— Немного похож на Мэнчера, — пожалуй мог бы даже сойти за его близнеца.

— Я принимаю вызов, — не раздумывая, проговорил Хелберсон.

— Чрезвычайно обязан вам за лестное сравнение, — медленно произнес Мэнчер, который уже начал дремать. — А не могу ли я войти в пари?

— Только не против меня, — сказал Хелберсон, — ваши деньги мне не нужны.

— Ладно, — сказал Мэнчер, — я буду трупом.

Все засмеялись.

Последствия этого сумасбродного разговора мы уже видели.



Мистер Джерет задул свечу, вернее сказать огарок, для того, чтобы приберечь его на случай каких-нибудь непредвиденных обстоятельств. Может быть, он решил или хотя бы мельком подумал, что рано или поздно темнота все равно наступит, так уж лучше, если ему станет совсем невмоготу, иметь в запасе эту возможность рассеяться или даже успокоиться. Во всяком случае разумно было сохранить огарок хотя бы для того, чтобы смотреть на часы.

Погасив свечу и поставив ее рядом с собой на пол, он удобно расположился в кресле, откинулся назад и закрыл глаза, надеясь уснуть. Но его постигло разочарование: никогда в своей жизни Джерет не был так далек от сна, и через несколько минут он отказался от всяких попыток задремать. Но чем же заняться? Не мог же он бродить ощупью в темноте, рискуя расшибиться или, налетев на стол, потревожить покойника. Мы все признаем за мертвыми право на покой и свободу от всего грубого и насильственного. Джерету почти удалось убедить себя, что только такого рода соображения удержали его от рискованных прогулок и приковали его к креслу.

В то время как он размышлял над этим, ему почудилось, что в той стороне, где стоял стол, раздался слабый звук, но что это был за звук, он не понял. Джерет не повернул головы — стоит ли это делать в темноте? Но он слушал — почему бы и нет? И, прислушиваясь, он почувствовал головокружение и ухватился за ручки кресла. В ушах у него стоял странный звон, голова, казалось, вот-вот лопнет, одежда сдавливала грудь. Он недоумевал — что это? Неужели признаки страха? Внезапно, с долгим мучительным выдохом, грудь его опустилась. Он судорожно вздохнул, легкие его наполнились воздухом, головокружение прекратилось, и он понял, что прислушивался так напряженно, что, затаив дыхание, едва не задохнулся. Открытие раздосадовало его. Он поднялся, оттолкнул кресло ногой и шагнул на середину комнаты. Но в темноте далеко не уйдешь: он начал водить руками по воздуху и, нащупав стену, дошел по ней до угла, повернулся, прошел мимо окон и в следующем углу сильно стукнулся о пюпитр и опрокинул его. Раздался стук, и это напугало Джерета, он вздрогнул. Это вызвало чувство раздражения. «Что за черт! Как я мог забыть, где он стоит?» — пробормотал он, пробираясь вдоль третьей стены к камину. «Я должен привести все в порядок». И он начал шарить по полу руками в поисках свечи. Найдя свечу, Джерет зажег ее и сразу же взглянул на стол, где, естественно ничто не изменилось. Пюпитр так и остался лежать на полу незамеченным, — Джерет забыл «привести его в порядок». Он внимательно осмотрел комнату, разгоняя густые тени движением руки, державшей свечу, и наконец, подойдя к двери, попробовал ее открыть, поворачивая и дергая ручку изо всей силы. Она не поддалась, и это, видимо, несколько успокоило его. Он запер дверь еще прочнее на засов, которого раньше не заметил. Снова усевшись в кресло, он посмотрел на часы: всего половина десятого. С изумлением он поднес часы к уху. Они шли. Свеча была теперь заметно короче. Он снова задул ее и поставил на пол рядом, как прежде. Мистеру Джерету было не по себе; обстановка ему явно не нравилась, и он сердился на себя за это. «Чего мне бояться? — думал он. — Это просто нелепо и постыдно. Да и не такой я дурак». Но от того, что вы скажете: «Я не поддамся страху», смелости у вас не прибавится. Чем больше Джерет презирал себя, тем больше давал себе оснований для презрения; чем больше придумывал вариаций на простую тему о безобидности мертвеца, тем сильнее становился разлад в его чувствах.

— Как же так! — воскликнул он вслух в душевном смятении. — Да ведь я не капли не суеверен, не верю в бессмертие, знаю и сейчас лучше, чем когда-либо, что загробная жизнь это просто неосуществимая мечта, — неужели же я проиграю пари, потеряю честь, самоуважение и, возможно, рассудок только из-за того, что какие-то дикие предки, обитавшие в пещерах и норах, бессмысленно верили, будто мертвые встают по ночам, будто… — Ясно и отчетливо Джерет услышал позади себя звук легких, мягких шагов, неторопливо, равномерно и неуклонно приближающихся.



В предрассветном сумраке д-р Хелберсон медленно ехал в коляске со своим молодым другом Харпером по улицам Северного Берега.

— Ну как, юноша? Вы по-прежнему верите в то, что ваш друг такой уж смелый или, скажем лучше, толстокожий человек? — спросил старший. — Вы все еще думаете, что я проиграл?

— Уверен, что вы проиграли, — с подчеркнутой убежденностью ответил другой.

— Клянусь, я буду рад, если это так.

Эти слова доктор произнес значительно, почти торжественно. Несколько минут оба молчали.

— Харпер, — заговорил доктор, лицо которого в тусклом свете мелькавших уличных фонарей казалось очень серьезным, — в этой истории меня многое беспокоит. Ваш приятель так презрительно отнесся к моему сомнению в его выдержке, — хотя это чисто физическое свойство и обижаться тут нечего, — и так бестактно потребовал, чтобы труп был трупом врача, что задел меня за живое, иначе я нс зашел бы так далеко. Если что-нибудь случится, мы погибли, и, боюсь заслуженно.

— Но что может случиться? Даже если эта история примет дурной оборот — чего я нисколько не опасаюсь, — Мэнчеру достаточно будет воскреснуть и объяснить все Джерету. С настоящим трупом из прозекторской или с одним из ваших умерших пациентов дело обстояло бы сложнее. Итак, д-р Мэнчер сдержал свое обещание: он изображал труп.

Доктор Хелберсон долго молчал, пока коляска двигалась черепашьим шагом по той же улице, по которой проезжала уже два или три раза. Затем он произнес:

— Ну, будем надеяться, что Мэнчер, если ему пришлось восстать из мертвых, вел себя осторожно. В таком положении любая ошибка могла все испортить, вместо того чтобы исправить.

— Да, — сказан Харпер, — Джерет убил бы его. Однако смотрите, доктор, — прибавил он, взглянув на часы в тот момент, когда на них упал свет фонаря, — наконец-то скоро четыре.

Спустя мгновение они вышли из экипажа и быстро направились к давно необитаемому дому, принадлежащему доктору, где, согласно условиям безумного пари, был заперт Джерет. Недалеко от дома они увидели человека, бегущего им навстречу.

— Вы не знаете, — закричал тот, приостановившись, — где найти врача?

— А в чем дело? — уклончиво спросил Хелберсон.

— Идите и посмотрите, — ответил человек и побежал дальше.

Они ускорили шаги. Подойдя к дому, они увидели, что туда один за другим поспешно входят взволнованные люди. В домах рядом и напротив окна спален были распахнуты, и из них торчали головы. Все наперебой задавали вопросы, но никто на них не отвечал. Те немногие окна, где шторы оставались опущенными, были освещены: видимо обитатели этих комнат одевались, намереваясь спуститься вниз. Как раз напротив того дома, куда шли Хелберсон и Харпер, стоял фонарь, бросавший неяркий желтый свет на происходящее, казалось намекая, что многое мог бы порассказать, если бы только захотел. Харпер, мертвенно бледный, помедлил у двери и дотронулся до руки своего друга.

— Нам, кажется, крышка, доктор, — сказал он взволнованным тоном, странно противоречившим шутливому оттенку его слов. — Игра обернулась против нас. Лучше не входить, я за то, чтобы остаться в тени.

— Я врач, — сказал спокойно Хелберсон, — моя помощь может понадобиться.

Они поднялись по ступенькам и остановились. Дверь была открыта. Уличный фонарь освещал вестибюль дома, набитый людьми. Некоторые уже поднялись на верхнюю площадку лестницы и, так как дальше не смогли протолкаться, стояли, ожидая, когда им повезет. Все говорили враз, никто не слушал друг друга. Внезапно наверху началась какая-то свалка: из двери выбежал человек, отбиваясь на ходу от тех, кто пытался задержать его. Он ринулся вниз сквозь толпу напуганных зевак, расталкивая их, отбрасывая к стене одних, других вынуждая вцепиться в перила, хватая людей за горло, нанося им удары, скидывая их с лестницы и наступая на упавших. Он был без шляпы, в растерзанной одежде. В бегающих, безумных глазах было нечто наводившее еще больший ужас, чем его нечеловеческая сила. Гладко выбритое лицо было бескровно, волосы белы как снег.

Толпа у подножья лестницы отхлынула, чтобы дать ему дорогу, и в ту же секунду Харпер бросился вперед.

— Джерет! Джерет! — закричал он.

Доктор Хелберсон схватил его за ворот и оттащил назад. Человек посмотрел друзьям прямо в лицо невидящим взглядом, выскочил за дверь и исчез. Толстый полицейский, которому не удалось с такой же легкостью проложить себе путь, выбежал на улицу мгновение спустя и кинулся за ним, а из окон высовывались женщины и дети и вопили, направляя его по следам беглеца.

Лестница почти опустела, так как толпа бросилась на улицу, следить за погоней; д-р Хелберсон поднялся на площадку, сопровождаемый Харпером. Наверху в дверях полицейский преградил им путь.

— Мы врачи, — сказал доктор, и их пропустили.

Комната была полна людей, столпившихся в темноте вокруг стола. Вновь вошедшие протолкались вперед и заглянули через плечи стоявших в первом ряду. На столе лежало тело, по грудь прикрытое простыней и ярко освещенное лучами фонаря, который держал один из полицейских, стоявших в ногах трупа. За исключением тех, кто сбился у изголовья, все — в том числе и сам полицейский — тонули во мраке. Желтое лицо трупа было отвратительно, ужасно! Приоткрытые глаза закатились, челюсть отвисла, на губах, подбородке, щеках засохла пена. Какой-то высокий человек, по-видимому врач, стоял, наклонившись над телом, положив ему руку на сердце; затем он сунул два пальца в открытый рот мертвеца.

— Уже шесть часов, как этот человек умер, — сказал он. — Нужно передать дело следователю.

Он вынул карточку из кармана, протянул ее полицейскому и направился к двери.

— Всем покинуть комнату! — резко приказал полицейский и поднял фонарь; труп, очутившись внезапно в темноте, исчез, как будто его сбросили со стола. Полицейский направил фонарь на толпу, и луч света, обегая комнату, выхватывал из мрака отдельные лица. Эффект был поразительный! Люди, ослепленные, смятенные, испуганные, шумно кинулись к двери, теснясь, толкаясь, натыкаясь друг на друга, спасаясь бегством, как призраки Ночи от лучей Аполлона. Полицейский безжалостно направлял свет фонаря на эту барахтающуюся, топочущую массу. Подхваченные общим потоком, Хелберсон и Харпер мгновенно оказались на улице.

— Боже мой, доктор, ведь я говорил вам, что Джерет убьет его, — сказал Харпер, как только они выбрались из толпы.

— Кажется говорили, — ответил доктор, не выказывая особого волнения.

Они молча шли квартал за кварталом. На сером фоне востока вырисовывались силуэты домов на холмах. По улице двигалась привычная тележка с молоком. Скоро должен был появиться посыльный из булочной; разносчик газет уже отправился в свой путь.

— Я думаю, юноша, — сказал Хелберсон, — что мы с вами слишком долго дышали утренним воздухом. Это вредно для здоровья, необходимо переменить обстановку. Что вы думаете о поездке в Европу?

— Когда?

— Ну, это безразлично. Полагаю, если мы выедем сегодня в четыре часа, будет еще не поздно.

— Встретимся на пароходе, — ответил Харпер.



Семь лет спустя, в Нью-Йорке, эти же двое сидели, беседуя, на скамье в Мэдисон-сквере. Какой-то человек, некоторое время незаметно наблюдавший за ними, подошел, приподнял учтиво шляпу, открыв белые как снег волосы, и сказал:

— Прошу простить меня, джентльмены, но тому, кто убил человека тем, что воскрес, лучше всего обменяться с убитым одеждой и при первом удобном случае бежать.

Хелберсон и Харпер обменялись многозначительными взглядами, — эти слова показались им забавными. Хелберсон добродушно посмотрел в глаза незнакомца и ответил:

— Я всегда думал точно так же. Я полностью согласен с вами относительно преимущ…

Он вдруг запнулся и побледнел как смерть. Приоткрыв рот, он глядел на человека. Его охватила дрожь.

— Ого! — сказал незнакомец. — Я вижу, вы нездоровы, доктор. Если вы не можете вылечить себя сами, я уверен, доктор Харпер поможет вам.

— Кто вы такой, черт вас побери? — грубо спросил Харпер.

Незнакомец подошел поближе и, наклонившись, сказал шепотом:

— Иногда я называю себя Джеретом, но вам ради старинной дружбы, скажу правду: я доктор Уильям Мэнчер.

Эти слова заставили Харпера вскочить.

— Мэнчер! — воскликнул он, а Хелберсон добавил:

— Клянусь, так оно и есть!

— Да, — неопределенно улыбаясь, сказал незнакомец, — несомненно, так оно и есть.

Он запнулся, как будто пытаясь что-то вспомнить, затем начал напевать модную песенку. Он, по-видимому, забыл об их присутствии.

— Послушайте, Мэнчер, — сказал старший, — расскажите же, что случилось той ночью — с Джеретом, помните?

— Ах да, с Джеретом, — ответил тот. — Странно, что я вам не рассказал — я так часто рассказываю это. Видите ли, я подслушал, когда он говорил сам с собой, и понял, что он здорово напуган. И я не мог справиться с искушением воскреснуть и подурачиться, право, не мог. Вот я и воскрес, но я никак не думал, что он примет это всерьез, — никак не думал. А потом — поменяться с ним местами было нелегким делом, а потом — вы меня не выпускали, черт вас возьми!

Последние слова были произнесены с непередаваемой свирепостью. Друзья в испуге отступили.

— Мы? Но… но… — Хелберсон заикался, совершенно потеряв самообладание. — При чем тут мы?

— Разве вы не доктора Хелборн и Шарпер?[2] — спросил человек, смеясь.

— Действительно, моя фамилия Хелберсон, а этого джентльмена зовут Харпер, — ответил первый, немного успокоенный смехом Мэнчера. — Но мы уже не врачи, мы, мы… а, черт побери, мы — игроки, старина.

И это была правда.

— Прекрасная профессия, прекрасная. Кстати, надеюсь, Шарпер, как честный игрок, заплатил за Джерета? Очень хорошая, почтенная профессия, — задумчиво повторил он, с рассеянным видом отходя от них, — но я держусь прежней. Я — главный врач блумингдейлского сумасшедшего дома. Мне поручено смотреть за надзирателем.

Всадник в небе

Перевод П.Охрименко

В солнечный осенний день 1861 года в зарослях лавровых деревьев, у обочины одной из дорог западной Виргинии, лежал солдат. Он лежал на животе, вытянувшись во весь рост, положив голову на согнутую левую руку. Правая рука была выкинута вперед, в ней он держал винтовку. Если бы не его поза и не чуть заметное ритмичное колебание сдвинутого за спину патронташа, его можно было бы принять за мертвого, — но на самом деле он просто спал на посту. Однако если бы его застали за этим занятием, то очень скоро он стал бы мертвым, ибо такой проступок, по закону и справедливости, карается смертью.

Лавровая рощица, где спал этот преступник, росла у поворота дороги; до этого места дорога, неуклонно поднимавшаяся в гору, устремлялась на юг, здесь же она круто сворачивала на запад и огибала вершину горы — ярдов через сто она опять поворачивала на юг и бежала, виляя вниз, через лес.

Там, где дорога делала второй поворот, над ней нависала большая плоская скала, слегка выдававшаяся на север и обращенная к низине, откуда начинала свой подъем эта дорога. Скала эта накрывала высокий утес; камень, брошенный с вершины этого утеса, упал бы прямо вниз, на верхушки высоких сосен, пролетев расстояние в тысячу ярдов. Солдат же лежал на другом уступе этого самого утеса. Если бы он не спал, его взору представился бы не только короткий отрезок дороги и нависавшая над ней скала, но и весь утес под ней. По всей вероятности, от такого вида у него закружилась бы голова.

Местность была лесистая, и только в глубине долины, в северном направлении виднелся небольшой луг, по которому протекала речка, чуть видимая с опушки. Издалека казалось, что луг этот не превышает размерами обычный приусадебный, двор, на самом же деле он простирался на несколько акров. Луг покрывала сочная зеленая трава, куда более яркая, нежели обступивший его со всех сторон лес. Вдали за этой долиной громоздился целый ряд гигантских утесов, подобных тому, с которого нам открывается вид на эту первобытную картину и по которому дорога взбегала вверх к самой вершине. Отсюда с наблюдательного пункта на вершине утеса казалось, что долина замкнута с всех сторон, и на ум невольно приходила мысль — каким образом дорога, нашедшая себе выход из долины, нашла в нее вход, откуда течет и куда убегает речка, разрезавшая надвое лежавшую далеко внизу долину.

Как бы дика и непроходима ни была какая-нибудь местность, люди все равно превратят ее в театр военных действий. В лесу, на дне этой военной мышеловки, где полсотни солдат, охраняющих выходы, могли бы взять измором и принудить к сдаче целую армию, скрывались пять полков федеральной пехоты. Форсированным маршем шли они целые сутки без остановки и теперь расположились на отдых. Как только стемнеет, они снова выступят в поход, поднимутся на кручу, туда, где спал сейчас их вероломный часовой, и, спустившись по другому склону горы, обрушатся на лагерь врага в полночь. Они рассчитывали напасть неожиданно, с тыла, так как именно в тыл вела эта дорога. Они знали, что в случае неудачи окажутся в чрезвычайно трудном положении. знали они и то, что, если благодаря какой-нибудь случайности или бдительности врага передвижение их будет обнаружено, на удачу им рассчитывать нечего.



Спавший среди лавровых деревьев часовой был уроженец штата Виргиния, молодой человек по имени Картер Дрюз. Единственный сын состоятельных родителей, он получил хорошее воспитание и образование и привык пользоваться всеми благами жизни, какие только доступны человеку, обладающему богатством и утонченным вкусом. Дом его отца находился всего в нескольких милях от того места, где он сейчас лежал.

Как-то раз утром, встав из-за стола после завтрака, молодой человек сказал спокойно, но серьезно:

— Отец, в Графтон прибыл союзный полк, я решил вступить в него.

Отец поднял свою львиную голову, минуту молча глядел на сына, затем сказал:

— Ну, что ж, сэр, иди к северянам и помни, что бы ни случилось, ты должен исполнять то, что считаешь своим долгом. Виргиния, по отношению к которой ты стал предателем, обойдется и без тебя. Если мы оба доживем до конца войны, мы еще поговорим на эту тему. Твоя мать, по словам врача, находится в тяжелом состоянии. Ей осталось жить среди нас самое большее несколько недель, но для меня эти недели очень дороги. Лучше не будем тревожить ее.

Итак, Картер Дрюз, почтительно поклонившись отцу, ответившему ему величественным поклоном, за которым скрывалось разбитое сердце, оставил родительский кров и ушел на войну. Своей честностью, преданностью делу и отвагой он быстро заслужил признание товарищей и полкового начальства, и именно благодаря этим качествам и некоторому знанию местности ему и было дано опасное поручение — занять крайний сторожевой пост.

Однако усталость взяла свое, и он заснул на посту. Кто скажет, злым или добрым был дух, который явился ему во сне и разбудил его? В глубокой тиши и истоме жаркого полудня какой-то невидимый посланник судьбы неслышно коснулся своим перстом очей его сознания, прошептал ему на ухо таинственные слова, неведомые людям и неслыханные ими, и разбудил его. Часовой слегка приподнял голову и, чуть раздвинув ветки лавра, за которым лежал, выглянул — и тут же инстинктивно сжал в правой руке винтовку.

В первый момент он испытывал только наслаждение — такое чувство доставляет человеку созерцание картины редкой красоты. На самом краю плоской скалы, лежавшей на колоссальном пьедестале утеса, неподвижно застыла величественная статуя всадника, четко вырисовывавшаяся на фоне неба. Человек сидел на коне с военной выправкой, но в его фигуре чувствовалось вынужденное спокойствие мраморного греческого бога.

Серый мундир всадника как нельзя лучше гармонировал с бескрайним простором, блеск металлических частей его оружия и блях на попоне смягчался падающей тенью, масть лошади была спокойного, не яркого тона. Спереди на луке седла лежал карабин, казавшийся отсюда удивительно коротким; всадник придерживал его правой рукой; левую руку, в которой он держал поводья, не было видно. Лошадь стояла в профиль, и ее силуэт отчетливо выделялся на фоне неба, морда была вытянута по направлению к большим утесам. Всадник чуть повернул голову в сторону, так что были видны только его борода и висок, — он смотрел вниз, в долину. Снизу вырисовывавшаяся на фоне неба фигура всадника казалась громадной, а сознание, что ее присутствие означает близость грозного врага, делало ее в глазах солдата чем-то героическим и внушительным.

На одно мгновение у Дрюза явилось какое-то необъяснимое, смутное чувство, ему показалось, что он проспал до конца войны и теперь смотрит на замечательную скульптуру, воздвигнутую на этой скале, чтобы напоминать людям о славном прошлом, в котором лично он играл роль довольно бесславную. Но это чувство быстро рассеялось, стоило только скульптурной группе чуть шелохнуться: конь, не переступив ногами, слегка отпрянул назад от края пропасти, однако человек оставался неподвижным, как и прежде. Совершенно очнувшись ото сна и со всей ясностью представив себе серьезность положения, Дрюз приложил приклад винтовки к щеке, осторожно просунул вперед между кустами дуло, взвел курок и прицелился прямо в сердце всадника. Достаточно нажать на спуск — и Картер Дрюз выполнит свой долг солдата. Но в эту самую секунду всадник повернул голову и взглянул туда, где, скрытый ветвями, лежал его враг, — казалось, он смотрит ему прямо в лицо, в глаза, в храброе, отзывчивое сердце.

Неужели так страшно убить врага на войне? Врага, овладевшего тайной разоблачения, которая грозит гибелью и самому часовому, и его товарищам, врага, который, открыв эту тайну, стал более страшным, нежели вся его армия, как бы велика она ни была.

Картер Дрюз побледнел. Его охватила нервная дрожь, он почувствовал дурноту, скульптурная группа завертелась перед его глазами, распалась на отдельные фигуры, которые черными пятнами запрыгали на фоне огненного неба. Рука его соскользнула с винтовки, голова стала медленно склоняться, пока он не уткнулся лицом в опавшие листья. Этот храбрый молодой человек, этот закаленный воин от сильного волнения едва не лишился чувств.

Но это продолжалось всего лишь мгновение. В следующую минуту он поднял голову, руки его снова крепко сжали винтовку, палец лег на спуск: голова, сердце и глаза были совершенно ясны, совесть чиста и разум незамутнен. Он не мог надеяться взять врага в плен, а напугать его означало дать ему возможность ускользнуть в свой лагерь с роковой вестью. Долг солдата был ясен. Он должен застрелить всадника из засады без малейшего промедления, не размышляя, не обращаясь мысленно к богу… уничтожить его сразу. Но… может быть, есть еще надежда; может быть, всадник ничего не увидел, может, он просто любуется величественным пейзажем? Может, если его не спугнуть, он спокойно повернет назад своего коня и уедет туда, откуда приехал. Ведь когда он тронет коня, по нему сразу будет видно, обнаружил он что-нибудь или нет. Вполне возможно, что его напряженное внимание…

Дрюз повернул голову и посмотрел вниз, на дно воздушной пропасти, казалось, с поверхности моря он глядел в его прозрачные глубины. И сразу же увидел цепочку всадников, — извиваясь, она ползла по зеленому лугу. Какой-то идиот командир позволил своим солдатам поить лошадей на открытом месте, за которым можно было наблюдать, по крайней мере, с десяти горных вершин!

Дрюз отвел взгляд от долины и снова устремил его на всадника в небо; сейчас он снова смотрел на него сквозь прицел своей винтовки. Только на этот раз он целился в лошадь. В памяти у него, как священный наказ, встали слова отца, сказанные им при прощании: «Что бы ни случилось, ты должен исполнить то, что считаешь своим долгом». Он совсем овладел собой. Зубы его были сжаты крепко, но не судорожно. Он был спокоен, как спящий ребенок, — никакой дрожи; дыхание, задержанное на мгновение, пока он брал прицел, было ровным, неучащенным. Долг победил. Дух приказал телу: «Спокойно, сохраняй хладнокровие!» Дрюз выстрелил.



Офицер федеральной армии, движимый то ли жаждой приключений, то ли побуждаемый желанием получить дополнительные данные о враге, покинул свой бивуак в долине и, добравшись до небольшой прогалины у подножия скалы, остановился в раздумье — стоит ли идти дальше. Прямо перед ним на расстоянии четверти мили, хотя ему казалось, что он легко может добросить туда камнем, вздымался гигантский утес, окаймленный у подножья огромными соснами; он был так высок, что при одном взгляде на него, на его острую зубчатую вершину офицер почувствовал сильное головокружение. Сбоку утес казался совершенно отвесным, его верхняя часть отчетливо выделялась на фоне голубого неба, приблизительно на половине небо уступало место далекому кряжу, соперничающему с ним своей голубизной; ближе к земле утес исчезал в пышной зелени деревьев. Задрав голову, офицер смотрел вверх на недосягаемый утес; вдруг он увидел потрясающую картину: по воздуху верхом на коне в долину спускался человек!

Всадник сидел очень прямо, по-кавалерийски, крепко держась в седле и натянув поводья, словно сдерживая чересчур норовистого коня. Волосы вздыбились на его обнаженной голове и напоминали султан. Руки были скрыты облаком взметнувшейся конской гривы. Лошадь летела, вытянувшись в струнку, можно было подумать, что она мчится бешеным галопом по гладкой дороге. Затем, на глазах у офицера, она вдруг изменила положение и выбросила вперед все четыре ноги, как скакун, взявший барьер. И все это происходило в воздухе.

С ужасом и изумлением смотрел офицер на призрак всадника в небе, у него даже мелькнула мысль, не предоставлено ли ему судьбой стать летописцем нового Апокалипсиса; он был потрясен, взволнован, ноги его подкосились, и он упал. И почти в ту же минуту раздался странный треск ломающихся деревьев, треск, который сразу замер, не отдавшись эхом, затем снова наступила тишина.

Офицер поднялся на ноги, не в состоянии справиться с охватившей его дрожью. Только боль от ушибленного бедра вернула ему сознание. Собравшись с силами, он побежал изо всех сил к месту, расположенному довольно далеко от подножья скалы, где, по его расчетам, он должен был найти всадника и где он его, конечно, не нашел. Все это произошло так молниеносно, воображение его так поразили изящество и грация, с какими был исполнен чудесный прыжок, что офицеру и в голову не пришло, что воздушный кавалерист совершил свой полет вниз по прямой линии и что предмет своих поисков он мог найти только у самого подножия скалы.

Спустя полчаса он вернулся в лагерь.

Офицер этот был человек не глупый. Он понимал, что вряд ли ему кто-нибудь поверит и что лучше держать язык за зубами. Он никому не рассказал о том, что видел. Но когда командир поинтересовался, увенчалась ли успехом его разведка, обнаружил ли он что-нибудь, что могло бы облегчить их экспедицию, он ответил:

— Да, сэр. Я выяснил, что с южной стороны дороги в долину нет.

Командир, человек бывалый и опытный, только улыбнулся в ответ.



Выстрелив, рядовой Картер Дрюз заложил в винтовку новый патрон и снова стал зорко следить за дорогой. Не прошло и десяти минут, как к нему на четвереньках осторожно подполз сержант федеральной армии.

Дрюз не повернул к нему головы, лаже не взглянул на него — он продолжал лежать неподвижно.

— Ты стрелял? — спросил сержант.

— Да.

— В кого?

— В коня. Он стоял вон на той скале, у самого края. Видишь, его больше там нет. Он полетел в пропасть.

Лицо часового было бледно, он прекрасно владел собой. Ответив на вопрос, он отвел глаза в сторону и замолчал. Сержант ничего не мог понять.

— Послушай, Дрюз, — сказал он после минутного молчания, — перестань-ка крутить. Я приказываю тебе толком доложить, как было дело. Сидел кто на коне?

— Да.

— Кто?

— Мой отец.

Сержант поднялся и быстро зашагал прочь.

— О господи! — пробормотал он.

Без вести пропавший

Перевод Н.Рахмановой

Джером Сиринг, рядовой армии генералу Шермана, стоявшей лицом к лицу с неприятелем в горах Кенесо, штат Джорджия, отошел от небольшой группы офицеров, с которыми вел вполголоса какие-то переговоры, перешагнул через узкую траншею и скрылся в лесу. Никто из оставшихся по эту сторону окопов не. сказал ему ни слова, и он, проходя мимо, даже не кивнул на прощанье, но все поняли, что этому храброму человеку поручено какое-то опасное дело. Джером Сиринг был рядовым, однако не нес службы в строю, а был прикомандирован к штабу дивизии и значился в списках как ординарец. Понятие «ординарец» включает множество смыслов. Ординарец может быть связным, писарем, денщиком — кем угодно. Иногда он исполняет обязанности, не предусмотренные военными приказами и уставами. Характер поручений зависит от его личных способностей, от расположения к нему начальства, наконец просто от случая. Рядовой Сиринг несравненный стрелок, молодой, находчивый, стойкий, не ведающий страха, был разведчиком. Генерал, командовавший этой дивизией, не любил подчиняться приказам слепо. Действовала ли дивизия самостоятельно или же занимала лишь участок фронта, он хотел точно представлять себе, что делается перед его позициями. Генерала не удовлетворяли официальные сведения о его визави, получаемые из обычных источников, ему мало было сообщений, поступающих от командира корпуса или от дозоров и секретов после стычек: он желал знать больше. Вот зачем нужен был Джером Сиринг с его редким бесстрашием, превосходной ориентировкой в лесу, острым глазом и правдивым языком. На этот раз задание было простое: как можно ближе подобраться к неприятельским позициям и разузнать все, что будет в его силах.

Через несколько минут он уже был на линии передовых постов: дозорные лежали по двое, по трое или по четыре за невысокими земляными насыпями; землю накопали из мелких углублений, в которых солдаты лежали, просунув винтовки между зелеными ветками, маскировавшими прикрытия. Отсюда до передовых позиций врага сплошной стеной тянулся лес, торжественный и молчаливый; требовалось большое воображение, чтобы представить себе, что он полон вооруженных людей, бдительных и настороженных, что он таит в себе военную угрозу. Задержавшись на минуту в одном из стрелковых окопчиков, чтобы сообщить товарищам о полученном задании, Сиринг осторожно пополз вперед и вскоре исчез в густых зарослях кустарника.

— Только его и видели, — заметил один из солдат. — Оставил бы лучше свою винтовку мне — из нее еще немало наших уложат.

Сиринг полз вперед, используя как прикрытие каждую кочку, каждый куст. Глаза его подмечали все, уши улавливали малейший звук. Он старался дышать как можно тише и, стоило под ним треснуть сучку, прижимался к земле. Работа была медленная, но отнюдь не скучная — опасность делала ее волнующей. Однако волнение Сиринга ни в чем не проявлялось: пульс бился ровно, нервы были так спокойны, словно он выслеживал воробья.

«Времени прошло как будто много, — подумал он, — но я, должно быть, ушел недалеко — ведь я еще жив».

Его насмешил такой способ измерять расстояние, он улыбнулся и пополз дальше. Вдруг он распластался на земле и замер. Сквозь просвет в кустах он разглядел невысокий холмик желтой глины — неприятельский стрелковый окоп. Немного погодя он осторожно, дюйм за дюймом, поднял голову, затем, широко расставив руки, приподнялся, не спуская при этом напряженного взгляда с насыпи. В следующую секунду он выпрямился во весь рост и, уже не прячась, быстро зашагал с винтовкой наперевес. По каким-то ему одному известным приметам он понял, что враг оставил эти места.

Желая окончательно в этом удостовериться, прежде чем вернуться с донесением о столь важном событии, Сиринг двинулся вперед через линию покинутых окопов, перебегая от укрытия к укрытию в поредевшем лесу и в то же время зорко высматривая, не притаился ли где-нибудь враг. Так он очутился на границе плантации — одной из тех покинутых, запущенных усадьб, каких стало много к концу войны. Вся она заросла ежевикой. Повалившаяся изгородь, пустые строения с зияющими проемами на месте дверей и окон придавали плантации жалкий, неприглядный вид. Внимательно оглядев местность из-за группы молодых сосенок, Сиринг перебежал поле и фруктовый сад, направляясь к строеньицу, стоявшему на отлете на небольшом возвышении. Оттуда, полагал он, просматривалось большое пространство в том направлении, в котором, видимо, отошел неприятель. Строение стояло на четырех сваях футов десять высотой. От него осталась, по существу, одна крыша: пол единственной комнаты провалился, балки и доски грудой лежали на земле или свисали вниз в разные стороны, только одним концом удерживаясь в гнездах. Сваи тоже утратили вертикальное положение. Казалось, стоит дотронуться пальцем — и все сооружение рухнет.

Спрятавшись среди обломков настила и балок, Сиринг обвел взглядом открытую местность, протянувшуюся на полмили до отрога горы Кенесо. Дорога, которая переваливала через отрог, была забита войсками, это был арьергард отступавшего неприятеля. На утреннем солнце поблескивали стволы винтовок.

Сиринг узнал теперь все, что он рассчитывал узнать. Долг предписывал ему как можно скорее вернуться и доложить о своем открытии. Но серая колонна пехоты, медленно взбиравшаяся по горной дороге, представляла соблазнительную цель. Его винтовке — обыкновенному спрингфилду, только снабженному особой мушкой и двойным шепталом, — ничего не стоило послать унцию свинца в самую гущу врага. Скорей всего это не повлияло бы на длительность и исход войны, но ведь убивать — ремесло солдата. Если он при этом еще и хороший солдат, то и привычка. Сиринг взвел курок и приложил палец к спусковому крючку.

Но в начале начал было предрешено, что рядовой Сиринг никого не убьет в то солнечное летнее утро и никого не известит об отступлении южан. События неисчислимыми веками так складывались в удивительной мозаике, смутно различимые части которой мы именуем историей, что задуманные Сирингом поступки нарушили бы гармонию рисунка.

Высшая сила, распоряжающаяся тем, чтобы события развивались согласно предначертанию, лет двадцать пять назад приняла меры против возможного отклонения от предначертанного плана. Она позаботилась о появлении на свет младенца мужского пола в деревушке у подножья Карпат, старательно вырастила его, помогла получить образование, направила его стремления в русло военной карьеры, а в положенное время сделала артиллерийским офицером. В результате стечения бесчисленного множества благоприятных факторов и их перевесу над бесчисленным множеством неблагоприятных этот артиллерийский офицер был поставлен перед необходимостью нарушить военную дисциплину. Дабы избегнуть наказания, он покинул родную страну. Та же высшая сила направила его в Новый Орлеан (а не в Нью-Йорк), где на пристани его уже поджидал вербовщик. Офицера завербовали, потом повысили в чине, после чего события развернулись таким образом, что в настоящий момент он командовал батареей южан милях в двух от того места, где разведчик северян, Джером Сиринг, взвел курок. Ничто не было забыто: на каждой ступени жизни обоих этих людей, жизни их предков и современников и даже современников их предков совершалось именно то событие, которое должно было дать заранее предусмотренный результат. Будь упущено хотя бы одно звено в этой длинной цепи взаимосвязанных обстоятельств, рядовой Сиринг, возможно, выстрелил бы вдогонку отступающим южанам и, может статься, промахнулся бы. Случилось же так, что капитан армии конфедератов, ожидая, когда наступит его черед сняться и отойти, навел от нечего делать полевое орудие на гребень холма, где, как ему показалось, стояли офицеры-северяне, и выстрелил. Получился перелет.

Джером Сиринг, оттянув назад ударник и глядя на удалявшихся южан, обдумывал, куда лучше послать пулю с таким расчетом, чтобы отнять мужа у жены, отца у ребенка или сына у матери, а если повезет, то обездолить всех троих сразу (хотя рядовой Сиринг неоднократно отказывался от повышения, он был не вовсе лишен честолюбия). Внезапно он услышал в воздухе резкий свист, какой производит тело хищной птицы, камнем падающей на добычу. Быстрее, чем это дошло до его сознания, свист перерос в хриплый ужасающий рев, и снаряд ринулся вниз, с оглушительным грохотом ударил в одну из свай, поддерживавших беспорядочное нагромождение досок, раздробил в щепы ветхое сооружение и с громким треском обрушил его на землю, взметнув тучи слепящей пыли!

Когда Джером Сиринг пришел в себя, он не сразу понял, что произошло. Он не сразу открыл глаза. Ему представилось, будто он умер и похоронен. Он старался вспомнить слова заупокойной службы. Ему чудилось, будто жена стоит, преклонив колени, на его могиле и тяжесть ее тела вместе с землей давит ему на грудь. Обе они, вдова и земля, уже раздавили гроб. Если дети не уговорят мать пойти домой, он скоро задохнется. Им овладело чувство обиды.

«Я не могу заговорить с ней, — думал он, — ведь у мертвых нет голоса. А если я открою глаза, в них набьется земля».

Он открыл глаза: безгранично голубой простор, неровная кайма верхушек деревьев, а на переднем плане, загораживая деревья, высокий, какой-то угловатый серый бугор, исчерченный беспорядочным переплетением прямых линий, и в самом центре его — блестящее металлическое кольцо. Все это находилось недосягаемо далеко, на таком неподдающемся измерению расстоянии, что Сиринг почувствовал усталость и закрыл глаза. В тот же миг он ощутил невыносимо яркий свет. В ушах у него стоял тихий, мерный гул далекого морского прибоя, набегающего волна за волной на песок, и, родившись из этого гула, а может быть и вне его, но слившись с этим непрестанным ровным звуком, возникли отчетливые слова:

«Джером Сиринг, ты попался, как крыса в капкан… капкан… капкан.»

Внезапно наступила мертвая тишина, беспросветный мрак, бесконечный покой, и Джером Сиринг, прекрасно сознавая свое крысиное положение, твердо уверенный в том, что попал в капкан, вспомнил все, что с ним случилось. Нимало не взволнованный, он снова открыл глаза, собираясь произвести разведку, определить силы врага, выработать план защиты.

Он полулежал, припертый к массивной балке другой такой же балкой, проходившей у него поперек груди; ему удалось слегка отодвинуться, так что она перестала давить на него, но о том, чтобы столкнуть ее с места, нечего было и думать. Скоба, прикрепленная к ней под прямым углом, притиснула Сиринга слева к груде досок и лишила его возможности действовать левой рукой. Ноги, слегка раздвинутые, были завалены снизу до колен грудой обломков и мусора, закрывавшей от него перспективу. Голова его была зажата точно в тисках, он мог только переводить взгляд и двигать подбородком — не больше. Лишь правая рука была частично свободна.

— Выручай нас, — сказал он правой руке.

Но он не мог вытащить ее из-под тяжелой балки, не мог высунуть наружу дальше, чем на шесть дюймов.

Сиринг не был тяжело ранен, не испытывал боли. Сильный удар по голове, нанесенный обломком раздробленного столба, совпал с внезапным и страшным потрясением, на мгновенье лишив его чувств. Бессознательное состояние, включая то время, когда он галлюцинировал, продолжалось, вероятно, не больше нескольких секунд: еще даже не улеглась пыль от рухнувшего строения.

Сиринг попытался ухватиться правой рукой за балку, проходившую поперек его груди, хотя и не касавшуюся ее. Из этого ничего не вышло. Он не в состоянии был опустить плечо настолько, чтобы высунуть локоть за нижний край балки, а без этого ему было не согнуть руку в локте. Скоба, образуя угол с балкой, не давала ему ничего предпринять с левой стороны, так как промежуток между скобой и его телом был чуть не вполовину меньше расстояния от кисти до локтя. Таким образом, он не мог дотронуться до нее. Убедившись в невозможности сдвинуть балку, он оставил безуспешные попытки и принялся думать, каким образом добраться до обломков, заваливших ему ноги.

Стараясь решить этот вопрос, он разглядывал груду обломков, и тут его внимание приковал к себе предмет на уровне его глаз, выглядевший как блестящее металлическое кольцо. Сперва ему показалось, будто это кольцо, диаметром чуть побольше полдюйма, заполнено абсолютно черным веществом. И вдруг его осенило, что чернота — это просто тень, а кольцо не что иное, как дуло его винтовки, высунувшейся из развалин. Понадобилось не так много времени, чтобы он с удовлетворением убедился в правильности своей догадки (если тут вообще уместно говорить об удовлетворении). Поочередно прищуривая глаза, Сиринг рассмотрел ствол до того места, где он зарывался в мусор. Каждым глазом он видел соответствующую сторону ствола, и, по-видимому, под одним и тем же углом. Когда он смотрел правым глазом, оружие казалось направленным влево от его головы — и наоборот. Он не видел ствола сверху, но видел под острым углом нижнюю поверхность. Короче говоря, дуло винтовки было нацелено в самую середину его лба.

Когда Сиринг осознал это обстоятельство, когда вспомнил, что перед самой катастрофой, повлекшей за собой эту нелепую ситуацию, он взвел курок и поставил спусковой крючок в такое положение, что малейшее прикосновение к нему означало бы выстрел, ему стало не по себе. Но это был отнюдь не страх. Джерому Сирингу был привычен вид винтовок, да и пушек тоже, с такой именно точки зрения. Ему даже стало забавно, когда он вдруг припомнил случай, происшедший с ним при взятии штурмом Миссионерского хребта: подойдя к одной из вражеских амбразур, откуда недавно тяжелое орудие извергало в осаждающих один за другим заряды картечи, он решил, что орудие отвели, ибо ничего не увидел в амбразуре, кроме медного кольца. Чем было это кольцо, он сообразил как раз вовремя, чтобы отпрянуть в сторону, когда оно выбросило еще один железный плевок на кишевший людьми склон. Увидеть направленное на себя огнестрельное оружие, да еще когда за ним сверкают враждебные глаза — обычнейший эпизод в повседневной жизни солдата. Солдат для этого и существует. И. все же, отнюдь не находя сложившуюся ситуацию приятной, рядовой Сиринг отвел глаза. Пошарив было без толку правой рукой, он сделал безрезультатную попытку выпростать левую руку. Затем он попробовал освободить зажатую голову, — он не понимал, что удерживает ее в неподвижности, и это особенно раздражало его. Потом он попытался вытащить ноги, напрягая сильные мышцы, но тут же спохватился, что, сдвигая с места наваленный мусор, может задеть винтовку и разрядить ее. Он не мог понять, почему она не выстрелила раньше, когда разорвался снаряд, но память тут же подсказала ему аналогичные случаи. В частности, он вспомнил, как в минуту какого-то самозабвения он схватил винтовку за дуло и вышиб прикладом мозги другому джентльмену и только потом заметил, что оружие, которым он столь усердно размахивал, было заряжено и курок взведен до отказа. Будь этот факт известен его противнику, тот, несомненно, сопротивлялся бы дольше. Сиринг всегда с улыбкой вспоминал эту оплошность неопытного новичка, но сейчас ему было не до улыбки. Он снова устремил глаза на дуло: ему показалось, что оно передвинулось: оно теперь было как будто ближе.

Он опять отвел глаза. Верхушки далеких деревьев, росших позади плантации, заинтересовали его, он никогда прежде не замечал, как они легки и пушисты, как густа синева неба, даже между ветвями, где зелень как бы высветила его. А прямо над ним небо казалось почти черным.

«Днем здесь будет пекло, — подумал он. — Интересно, с какой стороны солнце».

Судя по теням, лицо его было обращено на север. По крайней мере, солнце не будет бить в глаза, а кроме того, север…. все-таки на севере его жена и дети. — Это еще что? — воскликнул он вслух. — Они-то здесь при чем?

Он закрыл глаза.

— Раз я все равно тут застрял, почему бы мне не поспать? Мятежники ушли, а наши наверняка завернут сюда в надежде поживиться. Меня найдут.

Но он не мог заснуть. Он ощутил какую-то боль в самой середине лба — сначала тупую, едва заметную, но постепенно все нарастающую и нарастающую. Он открыл глаза — боль исчезла, закрыл — опять вернулась.

— Черт! — сказал он, ни к кому не обращаясь, и уставился в небо. Он услышал птичьи голоса, услышал особенный металлический оттенок в щебете жаворонка, похожий на лязг скрестившихся звонких клинков. Он погрузился в приятные воспоминания детства, он снова играл с братом и сестрой, носился с криками по полям, распугивая сидящих в траве жаворонков, входил в сумрачный лес, робкими шагами ступал по еле заметной тропинке, ведущей к скале Привидений, и, наконец, слушая громкий стук своего сердца, стоял перед пещерой Мертвеца, горя желанием проникнуть в ее страшную тайну. Впервые в жизни он обратил внимание на то, что вход в эту таинственную пещеру окружен металлическим кольцом. Внезапно все исчезло, и он снова, как раньше, смотрел в дуло своей винтовки. Но если прежде ему казалось, что оно приблизилось, то теперь оно отодвинулось недосягаемо далеко, став от этого еще более угрожающим. Сиринг вскрикнул и, пораженный тем, что послышалось в его голосе, — ноткой страха, — оправдываясь, солгал себе: «Если я не буду кричать во все горло, я рискую остаться тут, пока не подохну».

Он больше не избегал зловещего взора оружейного дула. Если он и отводил на минутку глаза, то только чтобы взглянуть (хотя ему ничего не было видно из-за развалин), не идет ли кто-нибудь на помощь. А затем, повинуясь властному зову, он снова устремлял взгляд на винтовку. Если он закрывал глаза, то только от усталости, но тотчас же острая боль в середине лба — предчувствие и боязнь пули — вынуждала его открыть их.

Умственное и нервное напряжение становилось невыносимым; природа иногда приходила ему на помощь, и он терял сознание. Один раз, придя в себя, он ощутил резкую, жгучую боль в правой руке; сжав несколько раз пальцы и потерев ими ладонь, он почувствовал, что они стали мокрыми и скользкими. Он не видел свою руку, но и на ощупь понял, что ладонь в крови. В момент беспамятства он колотил рукой по зазубренным краям обломков и исколол ее. Он решил, что должен встретить конец как подобает мужчине. Он простой, обыкновенный солдат, не верящий в бога, не понимающий всяких там философских мудрствований. Он не может умереть как герой, произнося напоследок красивые и возвышенные слова, если б даже было кому их услышать. Но он может умереть «молодцом», что он и сделает. Только бы знать, когда винтовка выстрелит!

Несколько крыс, вероятно обитательниц сарая, принюхиваясь, забегали вокруг него. Одна из них влезла на кучу мусора, в которой застряла винтовка, за ней вторая, третья. Сиринг следил за ними сперва равнодушно, затем с дружелюбным интересом, по том в его отупевшем мозгу мелькнула мысль, что они могут задеть за спусковой крючок, и он закричал на них:

— Убирайтесь! Нечего вам тут делать!

Твари убежали. Они вернутся позднее, начнут кусать ему лицо, отъедят нос, перегрызут горло, — он знал, что так будет, но надеялся, что успеет до тех пор умереть.

Теперь уже ничто не могло заставить Сиринга отвести глаза от маленького металлического кольца с черной середкой. Боль во лбу стала неистовой и непрерывной. Она постепенно проникала все глубже в мозг, пока ее не остановила деревянная преграда за его головой. Тогда она сделалась совсем невыносимой. Сиринг принялся ожесточенно бить израненной рукой по щебню, чтобы заглушить эту безумную боль. Она пульсировала медленно, равномерно, и каждый последующий толчок был резче предыдущего, и время от времени он вскрикивал, так как ему казалось, что он уже ощущает в себе роковую пулю. Он не думал ни о доме, ни о жене, ни о детях, ни о родине, ни о славе. Все изгладилось из летописи его памяти. Мир перестал существовать — от него не осталось и следа. Здесь, в этом хаосе досок и бревен, сосредоточилась для него вселенная. Здесь заключена бесконечность; каждый толчок пульсирующей боли — бессмертная жизнь. Каждый из них отбивал вечность.

Джером Сиринг, неустрашимый человек, грозный противник, стойкий и полный решимости боец, побледнел, как призрак. Нижняя челюсть у него отвалилась, глаза вылезли из орбит, он дрожал каждой жилкой, все тело его покрылось холодным потом, он пронзительно закричал. Это не было безумием — это был страх.

Шаря кругом истерзанной, кровоточащей рукой, он нащупал наконец какую-то планку, потянул за нее и почувствовал, что она подается. Она лежала параллельно его телу; сгибая руку в локте насколько позволяло ограниченное пространство, он стал понемногу, на дюйм, на два, подтягивать планку. Наконец она отделилась от груды обломков, теперь он мог всю ее поднять с земли. Надежда блеснула в его душе: а что, если удастся поднять ее вверх, вернее отодвинуть назад, а потом концом сшибить винтовку? Или же, если та засела слишком крепко, держать планку таким образом, чтобы пуля отклонилась в сторону? Он стал толкать планку назад, дюйм за дюймом, стараясь не дышать, чтобы не погубить свой замысел, ни на секунду не отводя глаз от винтовки, — она ведь могла в последний момент воспользоваться ускользавшим от нее случаем. Чего-то он, во всяком случае, добился: поглощенный попыткой спасти себя, он не так остро ощущал боль в голове и перестал вскрикивать. Но он все еще был перепуган насмерть, и зубы у него стучали, как кастаньеты.

Планка перестала повиноваться движениям его руки. Он дернул что было силы, сдвинул ее, насколько мог, в сторону, но она натолкнулась позади на какое-то препятствие; ее передний конец находился еще чересчур далеко, им нельзя было расчистить кучу мусора и достать до ствола винтовки. Планка, собственно, почти доходила до спускового предохранителя, который не был засыпан обломками. Сиринг кое-как видел его правым глазом. Он попытался переломить планку рукой, но ему не доставало для этого точки опоры. Когда он понял, что побежден, страх вернулся к нему с удесятеренной силой. Черное отверстие, казалось, грозило еще более жестокой и неминуемой смертью в наказание за его бунт. Будущая пулевая рана в голове причиняла мучительную боль. Его опять начала бить дрожь.

Неожиданно он успокоился. Дрожь прекратилась. Он стиснул зубы, нахмурился. Он еще не исчерпал всех средств к освобождению. У него родился новый замысел — новый план боя. Приподняв передний конец планки, он принялся осторожно пропихивать его сквозь мусор вдоль винтовки, пока конец не уперся в спусковой предохранитель. Сиринг медленно подвигал конец в сторону, пока не почувствовал, что предохранитель освобожден, и тогда, закрыв глаза, с силой нажал на крючок. Выстрела не последовало: винтовка разрядилась, выпав из его руки уже тогда, когда обрушилось строение. Но Джером Сиринг был мертв.

Лейтенант Адриан Сиринг, начальник передового дозора, расположившегося в том месте линии траншей, где, отправляясь на разведку, их перешел его брат Джером, сидел за бруствером и внимательно прислушивался. Ни один самый слабый звук не ускользал от него: крик птицы, верещание белки, шум ветра в соснах — все нетерпеливо фиксировал его напряженный слух. Внезапно где-то впереди раздался глухой непонятный шум, похожий на ослабленный расстоянием грохот падающего здания. В ту же минуту к Адриану Сирингу сзади подошел адъютант и отдал честь.

— Лейтенант, — сказал он, — полковник приказывает продвинуться вперед и произвести разведку. Если неприятель не будет обнаружен, продолжайте продвижение, пока не получите приказа остановиться. Есть основания думать, что враг отвел войска.

Лейтенант молча кивнул, адъютант ушел. Сержанты вполголоса отдали команду, и через минуту солдаты покинули окопы, рассыпным строем двинулись вперед. Лейтенант машинально посмотрел на часы: шесть часов восемнадцать минут.

Цепочка застрельщиков-северян растянулась по плантации, — их путь лежал к горе. С обеих сторон они обошли разрушенную постройку, ничего не заметив. Немного позади за ними следовал командир, лейтенант Адриан Сиринг. Он с любопытством посмотрел на развалины и увидел труп, наполовину погребенный под досками и балками. Труп был так густо покрыт пылью, что одежда его выглядела как серая форма южан. Лицо мертвеца было изжелта-бледным, щеки ввалились, виски запали, лобные кости резко выдавались, отчего лоб казался неестественно узким, верхняя губа слегка задралась и обнажила судорожно стиснутые зубы. Волосы намокли, лицо было влажным, как росистая трава вокруг.

С того места, где стоял офицер, винтовки не было видно. По-видимому, человек был убит при падении дома.

— Лежит не меньше недели, — отрывисто произнес офицер и прошел мимо. При этом он машинально достал часы, как бы желая проверить, верно ли он определил время: шесть часов сорок минут.

Убит под Ресакой

Перевод М.Лорие

Лучшим офицером нашего штаба был лейтенант Герман Брэйл, один из двух адъютантов. Я не помню, где разыскал его генерал, — кажется, в одном из полков штата Огайо; никто из нас не знал его раньше, и не удивительно, так как среди нас не было и двух человек из одного штата или хотя бы из смежных штатов. Генерал был, по-видимому, того мнения, что должности в его штабе являются высокой честью и распределять их нужно осмотрительно и мудро, чтобы не породить раздоров и не подорвать единства той части страны, которая еще представляла собой единое целое. Он не соглашался даже подбирать себе офицеров в подчиненных ему частях и путем каких-то махинаций в Генеральном штабе добывал их из других бригад. При таких условиях человек действительно должен был отличиться, если хотел, чтобы о нем услышали его семья и друзья его молодости; да и вообще «славы громкая труба» к тому времени уже слегка охрипла от собственной болтливости.

Лейтенант Брэйл был выше шести футов ростом и великолепно сложен; у него были светлые волосы, серо-голубые глаза, которые в представлении людей, наделенных этими признаками, обычно связываются с исключительной храбростью. Неизменно одетый в полную форму, он был очень яркой и заметной фигурой, особенно в деле, когда большинство офицеров удовлетворяются менее бьющим в глаза нарядом. Помимо этого, он обладал манерами джентльмена, головой ученого и сердцем льва. Лет ему было около тридцати.

Брэйл скоро завоевал не только наше восхищение, но и любовь, и мы были искренне огорчены, когда в бою при Стонс-ривер — первом, после того как он был переведен в нашу часть, мы заметили в нем очень неприятную и недостойную солдата черту: он кичился своей храбростью. Во время всех перипетий и превратностей этого жестокого сражения, безразлично, дрались ли наши части на открытых хлопковых полях, в кедровом лесу или за железнодорожной насыпью, он ни разу не укрылся от огня, если только не получал на то строгого приказа от генерала, у которого голова почти всегда была занята более важными вещами, чем жизнь его штабных офицеров, да, впрочем, и солдат тоже.

И дальше, пока Брэйл был с нами, в каждом бою повторялось то же самое. Он оставался в седле, подобный конной статуе, под градом пуль и картечи, в самых опасных местах, — вернее, всюду, где долг, повелевавший ему уйти, все же позволял ему остаться, — тогда как мог бы без труда и с явной пользой для своей репутации здравомыслящего человека находиться в безопасности, поскольку она возможна на поле битвы в короткие промежутки личного бездействия.

Спешившись, будь то по необходимости или из уважения к своему спешенному командиру или товарищам, он вел себя точно так же. Он стоял неподвижно, как скала, на открытом месте, когда и офицеры и солдаты уже давно были под прикрытием; в то время как люди старше его годами и чином, с большим опытом и заведомо отважные, повинуясь долгу, сохраняли за гребнем какого-нибудь холма свою драгоценную для родины жизнь, этот человек стоял на гребне праздно, как и они, повернувшись лицом в сторону самого жестокого огня.

Когда бои ведутся на открытой местности, сплошь и рядом бывает, что части противников, расположенные друг против друга на расстоянии каких-нибудь ста ярдов, прижимаются к земле так крепко, как будто нежно любят ее. Офицеры, каждый на своем месте, тоже лежат пластом, а высшие чины, потеряв коней или отослав их в тыл, припадают к земле под адской пеленой свистящего свинца и визжащего железа, совершенно не заботясь о своем достоинстве.

В таких условиях жизнь штабного офицера бригады весьма незавидна, в первую очередь из-за постоянной опасности и изнуряющей смены переживаний, которым он подвергается. Со сравнительно безопасной позиции, на которой уцелеть, по мнению человека невоенного, можно только «чудом», его могут послать в залегшую на передовой линии часть с поручением к полковому командиру-лицу, в такую минуту не очень заметному, обнаружить которое подчас удается лишь после тщательных поисков среди поглощенных своими заботами солдат, в таком грохоте, что и вопрос и ответ можно передать только с помощью жестов. В таких случаях принято втягивать голову в плечи и пускаться в путь крупной рысью, являя собой увлекательнейшую мишень для нескольких тысяч восхищенных стрелков. Возвращаясь… впрочем, возвращаться в таких случаях не принято.

Брэйл придерживался другой системы. Он поручал своего коня ординарцу — он любил своего коня — и, даже не сутулясь, спокойно отправлялся выполнять свое рискованное задание, причем его великолепная фигура, еще подчеркнутая мундиром, приковывала к себе все взгляды. Мы следили за ним затаив дыхание, не смея шелохнуться. Как-то случилось даже, что один из наших офицеров, очень экспансивный заика, увлекшись, крикнул мне:

— Д-держу. п-пари на д-два д-доллара, что его с-собьют, п-прежде чем он д-дойдет до т-той к-канавы!

Я не принял этого жестокого пари; я сам так думал.

Мне хочется воздать должное памяти храбреца: все эти ненужные подвиги не сопровождались ни сколько-нибудь заметной бравадой, ни хвастовством. В тех редких случаях, когда кто-нибудь из нас несмело протестовал, Брэйл приветливо улыбался и отделывался каким-нибудь шутливым ответом, который, однако, отнюдь не поощрял к дальнейшему развитию этой темы. Однажды он сказал:

— Капитан, если я когда-нибудь буду наказан за то, что пренебрегал вашими советами, я надеюсь, что мои последние минуты скрасит звук вашего милого голоса, нашептывающего мне в ухо сакраментальные слова: «Я же вам говорил!»

Мы посмеялись над капитаном, — почему, мы, вероятно, и сами не могли бы объяснить, — а в тот же день, когда его разорвало снарядом, Брэйл долго оставался у его тела, с ненужным старанием собирал уцелевшие куски — посреди дороги, осыпаемой пулями и картечью. Такие вещи легко осуждать, и не трудно воздержаться от подражания им, но уважение рождается неизбежно, и Брэйла любили, несмотря на слабость, которая проявлялась столь героически. Мы досадовали на его безрассудство, но он продолжал вести себя так до конца, иногда получал серьезные ранения, но неизменно возвращался в строй как ни в чем не бывало.

Разумеется, в конце концов это произошло; человек, игнорирующий закон вероятности, бросает вызов такому противнику, который редко терпит поражение. Случилось это под Ресакой, в Джорджии, во время похода, который закончился взятием Атланты. Перед фронтом нашей бригады линия неприятельских укреплений проходила по открытому полю вдоль невысокого гребня. С обеих сторон этого открытого пространства мы стояли совсем близко от неприятеля в лесу, но поле мы могли бы занять только ночью, когда темнота даст нам возможность зарыться в землю, подобно кротам, и окопаться. В этом пункте наша позиция находилась на четверть мили дальше, в лесу. Грубо говоря, мы образовали полукруг, а укрепленная линия противника была как бы хордой этой дуги.

— Лейтенант, вы передадите полковнику Уорду приказ продвинуться насколько возможно вперед, не выходя из-под прикрытия, и не расстреливать без нужды снарядов и патронов. Коня можете оставить здесь.

Когда генерал отдал это распоряжение, мы находились у самой опушки леса, близ правой оконечности дуги. Полковник Уорд находился на ее левом конце. Разрешение оставить коня ясно означало, что Брэйлу предлагается идти обходным путем, рощей, вдоль наших позиций. В сущности, тут и разрешать было нечего; пойти второй, более короткой дорогой значило потерять какие бы то ни было шансы выполнить задание. Прежде чем кто-либо успел вмешаться, Брэйл легким галопом вынесся в поле, и линия противника застрекотала выстрелами.

— Остановите этого болвана! — крикнул генерал.

Какой-то ординарец, проявив больше честолюбия, чем ума, поскакал исполнять приказ и в двадцати шагах оставил своего коня и себя самого мертвыми на поле чести.

Вернуть Брэйла было невозможно, лошадь легко несла его вперед, параллельно линии противника и меньше чем в двухстах ярдах от нее. Зрелище было замечательное! Шляпу снесло у него с головы ветром или выстрелом, и его длинные светлые волосы поднимались и опускались в такт движению коня. Он сидел в седле выпрямившись, небрежно держа поводья левой рукой, в то время как правая свободно висела. То, как он поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, позволяя нам мельком увидеть его красивый профиль, доказывало, что интерес, проявляемый им ко всему происходящему, был естественный, без тени аффектации. Зрелище было в высшей степени драматическое, но никоим образом не театральное. Один за другим, десятки винтовок злобно плевали в него, по мере того как он попадал в их поле действия, и было ясно видно и слышно, как наша часть, залегшая в лесу, открыла ответный огонь. Уже не считаясь ни с опасностью, ни с приказами, наши повскакали на ноги и, высыпав из-под прикрытий, не скупясь, палили по сверкающему гребню неприятельской позиции, которая в ответ поливала их незащищенные группы убийственным огнем. С обеих сторон в бой вступила артиллерия, прорезая гул и грохот глухими, сотрясающими землю взрывами и раздирая воздух тучами визжащей картечи, которая со стороны противника разбивала в щепы деревья и обрызгивала их кровью, а с нашей — скрывала дым неприятельского огня столбами и облаками пыли с их брустверов.

На минуту мое внимание отвлекла общая картина битвы, но теперь, бросив взгляд в просвет между двумя тучами порохового дыма, я увидел Брэйла, виновника всей этой бойни. Невидимый теперь ни с той, ни с другой стороны, приговоренный к смерти и друзьями и недругами, он стоял на пронизанном выстрелами поле неподвижно, лицом к противнику. Неподалеку от него лежал его конь. Я мгновенно понял, что его остановило.

Как военный топограф, я в то утро произвел беглое обследование местности и теперь вспомнил, что там был глубокий и извилистый овраг, пересекавший половину поля от позиции противника и под прямым углом к ней. Оттуда, где мы стояли сейчас, этого оврага не было видно, и Брэйл, судя по всему, не знал о его существовании. Перейти его было явно невозможно. Его выступающие углы обеспечили бы Брэйлу полную безопасность, если бы он решил удовлетвориться уже совершившимся чудом и спрыгнуть вниз. Вперед он идти не мог, поворачивать обратно не хотел; от стоял и ждал смерти. Она недолго заставила себя ждать.

По какому-то таинственному совпадению, стрельба прекратилась почти мгновенно после того, как он упал, — одиночные выстрелы, казалось, скорее подчеркивали, чем нарушали тишину. Словно обе стороны внезапно раскаялись в своем бессмысленном преступлении. Сержант с белым флагом, а за ним четверо наших санитаров беспрепятственно вышли в поле и направились прямо к телу Брэйла. Несколько офицеров и солдат южной армии вышли им навстречу и, обнажив головы, помогли им положить на носилки их священную ношу. Когда носилки двинулись к нам, мы услышали за неприятельскими укреплениями звуки флейт и заглушенный барабанный бой — траурный марш. Великодушный противник воздавал почести павшему герою.

Среди вещей, принадлежавших убитому, был потертый. сафьяновый бумажник. Когда, по распоряжению генерала, имущество нашего друга было поделено между нами на память, этот бумажник достался мне.

Через год после окончания войны, по пути в Калифорнию, я открыл его и от нечего делать стал просматривать. Из незамеченного мною раньше отделения выпало письмо без конверта и без адреса. Почерк был женский, и письмо начиналось ласковым обращением, но имени не было.

В верхнем углу значилось: «Сан-Франциско, Калифорния, июля 9, 1862». Подпись была «Дорогая» в кавычках. В тексте упоминалось и полное имя писавшей — Мэриен Менденхолл.

Тон письма говорил об утонченности и хорошем воспитании, но это было обыкновенное любовное письмо, если только любовное письмо может быть обыкновенным. В нем было мало интересного, но кое-что все же было. Вот что я прочел:

«Мистер Уинтерс, которому я никогда этого не прощу, рассказывал, что во время какого-то сражения в Виргинии, в котором он был ранен, видели, как вы прятались за деревом. Я думаю, что он хотел повредить вам в моих глазах, он знает, что так оно и было бы, если бы я поверила его рассказу. Я легче перенесла бы известие о смерти моего героя, чем о его трусости».

Вот слова, которые в тот солнечный день, в далеком краю, стоили жизни десяткам людей. А еще говорят, что женщина — слабое создание!

Как-то вечером я зашел к мисс Менденхолл, чтобы вернуть ей это письмо. Я думал также рассказать ей, что она сделала, — но не говорить, что это сделала она. Я был принят в прекрасном особняке на Ринкон-хилле. Она была красива, хорошо воспитанна, — словом, очаровательна.

— Вы знали лейтенанта Германа Брэйла, — сказал я без всяких предисловий. Вам, конечно, известно, что он пал в бою. Среди его вещей было ваше письмо к нему. Я пришел, чтобы вернуть его вам.

Она машинально взяла письмо, пробежала его глазами, краснея все гуще и гуще, потом, взглянув на меня с улыбкой, сказала:

— Очень вам благодарна, хотя, право же, не стоило трудиться. — Вдруг она вздрогнула и изменилась в лице. — Это пятно, — сказала она, — это… это же не…

— Сударыня, — сказал я, — простите меня, но это кровь самого верного и храброго сердца, какое когда-либо билось.

Она поспешно бросила письмо в пылающий камин.

— Брр! Совершенно не переношу вида крови, — сказала она. — Как он погиб?

Я невольно вскочил, чтобы спасти этот клочок бумаги, священный даже для меня, и теперь стоял за ее стулом. Задавая этот вопрос, она повернула голову и слегка закинула ее. Отсвет горящего письма отражался в ее глазах, бросая ей на щеку блик такой же алый, как то пятно на странице. Я в жизни не видел ничего прекраснее этого отвратительного создания.

— Его укусила змея, — ответил я ей.

Сражение в ущелье Коултера

Перевод Ф.Золотаревской

— Как вы думаете, полковник, захочет ли ваш храбрый Коултер поставить здесь одну из своих пушек? — спросил генерал.

Он, по-видимому, говорил это не вполне серьезно; ясно было, что ни один артиллерист, пусть даже самый храбрый, не захотел бы поставить в этом месте свою пушку. Полковник решил, что в словах командира дивизии заключен, по всей вероятности, добродушный намек на их недавний разговор, в котором уж слишком превозносилась храбрость капитана Коултера.

— Генерал, — с горячностью ответил он, — Коултер готов поставить свою пушку где угодно, хотя бы даже под носом у этой публики. — И полковник указал в сторону неприятеля.

— Это самое подходящее место, — заметил генерал. Стало быть, он вовсе не шутил.

Место это представляло собою впадину, ущелье в остроконечном горном хребте. Здесь проходила дорога. Извилистая крутая тропа пробиралась вверх к перевалу через редкий лесок, а оттуда уже более пологий спуск вел прямо в расположение противника. На две мили вправо и влево от ущелья, укрываясь за горной цепью, лепилась к отвесным склонам пехота северян, точно придавленная к ним воздушной струей. Но сюда артиллерия не могла добраться. Единственным местом для огневой позиции было дно ущелья, однако оно было настолько узким, что его почти все целиком занимало полотно дороги. Этот участок находился под контролем двух батарей южан, расположенных чуть пониже, за ручьем, в полумиле от горного хребта Все их орудия, за исключением одного, укрывали деревья фруктового сада. Одна пушка — и это казалось дерзким вызовом — стояла перед довольно величественным особняком, домом плантатора. Выставленное напоказ орудие находилось в относительной безопасности, но только потому, что пехоте федеральной армии было запрещено стрелять. В этот чудесный летний день ущелье Коултера, как его потом назвали, отнюдь не являлось той позицией, на которой артиллерист «захотел бы поставить свою пушку».

Несколько убитых лошадей валялось на дороге; несколько убитых солдат были уложены рядом на обочине и чуть подальше, у подножья горы. Один из убитых был интендантом, остальные — кавалеристами из авангарда северян. Генерал, командовавший дивизией, и полковник. командовавший бригадой, со своими штабами и свитой верхом въехали в ущелье, чтобы взглянуть на вражеские орудия, которые незамедлительно скрылись за густыми клубами дыма. Вряд ли имело смысл интересоваться орудиями, обладавшими свойством каракатицы, и потому осмотр длился недолго. По окончании осмотра, на обратном пути, и произошел разговор, частично уже изложенный в начале повествования.



— Это единственная позиция, с которой мы можем их атаковать, — задумчиво повторил генерал.

Полковник серьезно взглянул на него.

— Здесь есть место только для одного орудия, генерал. Одного — против двенадцати.

— Совершенно верно. Здесь придется ставить по одному орудию, — ответил командир дивизии, и на лице его промелькнуло некое подобие улыбки. — Впрочем, ваш храбрый Коултер один стоит целой батареи.

Это было сказано уже явно ироническим тоном.

Полковник почувствовал досаду, но не нашелся, что ответить. Дух военной субординации не допускает ни резкого ответа, ни даже простого возражения. В это время на дороге появился молодой артиллерийский офицер, который ехал верхом к ущелью в сопровождении своего горниста. Это был капитан Коултер. На вид ему было не больше двадцати трех лет. Он был среднего роста, очень худощав и гибок. В его манере держаться на лошади было что-то сугубо штатское. Лицо капитана представляло разительный контраст с лицами окружающих — тонкое, с орлиным носом, серыми глазами и белокурыми усами. Его длинные, слегка спутанные волосы были такими же светлыми, как усы. Костюм его отличался явной небрежностью. Козырек потрепанной фуражки был чуть сдвинут набок, из-под мундира, застегнутого лишь у портупеи, виднелась рубашка, относительно чистая, если принять во внимание условия походной жизни. Но небрежность была только в его одежде и осанке; лицо, напротив, выражало напряженный интерес ко всему окружающему. Взгляд его серых глаз время от времени, точно луч прожектора, скользивший по окрестностям, был большей частью устремлен на небосвод по другую сторону ущелья. Только небо он и мог видеть в том направлении, пока не добрался до верхней части дороги. Приблизившись к дивизионному и бригадному командирам, он машинально отдал честь и хотел было проехать мимо. Но тут полковник, повинуясь внезапному побуждению, жестом приказал ему остановиться.

— Капитан Коултер, — сказал он. — На соседней горе, по ту сторону ущелья, находятся двенадцать вражеских орудий. Если я правильно понял генерала, он приказывает вам доставить сюда пушки и атаковать их.

Последовало глубокое молчание. Генерал бесстрастно смотрел на отдаленный склон, по которому медленно карабкался вверх полк пехоты, напоминая стелющееся по колючему кустарнику клочковатое грязно-голубое облако. Коултер, казалось, не обращал на генерала никакого внимания. Наконец капитан заговорил, медленно и с видимым усилием:

— Вы сказали, на соседней горе, сэр? Пушки находятся поблизости от дома?

— А, вы, значит, уже побывали на этой горе? Да, пушки стоят у самого дома.

— И… их необходимо… атаковать? Это приказ? — спросил Коултер хриплым, срывающимся голосом. Он заметно побледнел.

Полковник был неприятно поражен. Он искоса взглянул на командира дивизии. На застывшем, неподвижном лице генерала не дрогнул ни единый мускул. Оно казалось отлитым из бронзы. Спустя минуту генерал ускакал прочь в сопровождении своего штаба и свиты. Полковник. посрамленный и негодующий, готов был уже отправить капитана Коултера под арест, но последний вдруг сказал что-то вполголоса своему горнисту, отдал честь и поскакал в глубь ущелья; спустя некоторое время он снова показался на верхней части дороги, где застыл в неподвижности, приставив к глазам подзорную трубу и напоминая величественную конную статую, четко вырисовывающуюся на фоне неба. Горнист с сумасшедшей скоростью помчался в обратном направлении вниз по тропе и мгновенно исчез в лесу. Вскоре звук его горна послышался из кедровой рощи, и спустя непостижимо короткое время две шестерки лошадей, поднимая тучи пыли, с грохотом потащили вверх пушки и зарядный ящик. Затем пушку сняли с передка и, не убирая чехла, вручную покатили по телам убитых лошадей к роковой вершине. Взмах руки капитана, несколько молниеносных движений заряжающих — и не успел отзвучать грохот колес, как большое белое облако пронеслось вниз по склону и оглушительный залп возвестил о том, что сражение в ущелье Коултера началось.

Мы не собираемся подробно рассказывать о ходе и отдельных эпизодах этого страшного поединка — поединка без переменного успеха, каждый новый этап которого лишь усугублял отчаянное положение атакующих, Почти в то же мгновение, как пушка Коултера метнула, словно вызов, белое облако в сторону неприятельской батареи, двенадцать ответных дымков взвилось из-за деревьев, окружавших дом плантатора, и двенадцать залпов грянуло в ответ многократным эхо. Начиная с этой минуты канониры федеральной армии вели свой безнадежный бой среди ожившего металла, чей полет был быстрее молнии и чье прикосновение несло смерть.

Не желая быть свидетелем усилий, поддержать которые он не мог, и кровопролития, остановить которое было не в его власти, полковник отъехал на четверть мили вверх по левому склону, откуда ущелья не было видно, и лишь грохот да беспрерывно извергающиеся из него клубы дыма делали его похожим на кратер действующего вулкана. Приставив к глазам подзорную трубу, полковник смотрел на неприятельскую батарею, отмечая результаты огня Коултера — если только Коултер был еще жив и сам направлял его. Видно было, что северяне, игнорируя те орудия, чье местоположение можно было определить лишь по дымкам выстрелов, сосредоточили весь свой огонь на пушке, стоящей вне укрытия, на лужайке прямо перед домом плантатора. Через каждые две-три секунды вокруг этой безрассудно дерзкой пушки рвались снаряды, пролетая то над нею, то сбоку от нее. Некоторые из них попадали внутрь особняка, судя по дыму, поднимавшемуся над пробитой крышей. Полковник ясно различал лежавшие повсюду трупы людей и лошадей.

— Если наши молодцы натворили таких дел с одной пушкой, то как же им самим должно быть дьявольски жарко от двенадцати! — воскликнул полковник, обращаясь к одному из оказавшихся поблизости адъютантов. — Отправляйтесь туда и передайте командиру орудия мои поздравления. Он точно ведет огонь.

Повернувшись к своему начальнику штаба, он сказал:

— А вы заметили, черт возьми, с какой неохотой Коултер подчинился приказу?

— Да, сэр, заметил.

— Пожалуйста, не говорите об этом никому. Не думаю, чтобы генерал вздумал его обвинять. У него самого будет, вероятно, немало хлопот, когда придется объяснять, чего ради он устроил это оригинальное развлечение для авангарда отступающего противника.

Молодой офицер, запыхавшись, взбирался к ним вверх по склону. Едва успев взять под козырек и с трудом переводя дыхание, он проговорил:

— Полковник, по приказанию полковника Хармона я прибыл сообщить, что пушки противника находятся от нас на расстоянии ружейного выстрела. Многие из них прекрасно видны с различных пунктов горного склона.

Командир бригады взглянул на посланца, не проявив ни малейшего интереса к его словам.

— Я знаю, — спокойно ответил он.

Молодой адъютант был явно озадачен.

— Полковник хотел бы получить разрешение утихомирить эти пушки, — пробормотал он.

— И я бы этого хотел, — все так же спокойно ответил полковник. — Передайте мой привет полковнику Хармону и скажите, что приказ генерала не стрелять все еще остается в силе.

Адъютант отдал честь и удалился. Полковник вдавил каблуки в землю, круто повернулся и снова стал смотреть на вражеские орудия.