Амброз Бирс
Коллекция кораблекрушений
1. Мое кораблекрушение
Когда я выходил из дома, она сказала, что я бессердечный и противный, и призналась, что только обрадуется, если я никогда-никогда не вернусь. Вот я и нанялся старшим помощником на «Ехидну», порт приписки — Лондон, порт назначения — любой, который найдет подходящим капитан. Все знали, что капитану Эберсауту неблагоразумно докучать приказами: когда ему не удавалось поступить по-своему, он подстраивал какую-нибудь каверзу, чтобы рейс не принес судовладельцам прибыли. Умудренные опытом хозяева «Ехидны» предоставили Эберсауту полную свободу брать те грузы, которые ему по нраву, и доставлять в порты, где женщины всех краше. В описываемый мною рейс капитан вообще вышел без груза, отговорившись тем, что нечего попусту утяжелять и замедлять судно. Слыша такие слова от моряка, нельзя было не заподозрить, что коммерция — не его стихия.
Пассажиров была лишь горстка, так что большая часть стюардов и тазиков простаивала без дела; понимаете ли, прежде чем взойти на борт, почти все из купивших билеты осведомлялись, куда идет судно, а не получив ответа, возвращались в гостиницу и присылали за своим багажом каких-то головорезов. Итак, пассажиров было мало, но все же достаточно, чтобы чинить нам неудобства. Они старались расхаживать вразвалочку, в подражание пьяным матросам, и им еле удавалось разминуться на верхней палубе, когда они ходили с полубака к нактоузу ставить свои часы по корабельному компасу. Они вечно упрашивали капитана Эберсаута отдать главный якорь — просто чтобы услышать, как он плюхнется в воду, — грозясь в случае отказа написать в газеты. Их любимым развлечением было устроиться с подветренной стороны под фальшбортом и делиться воспоминаниями о совершенных ранее путешествиях, у коих были две примечательные особенности: обилие небывалых ураганов и полная неподвластность рассказчика морской болезни. Занятно было смотреть, как, сидя в ряд, они по очереди рассказывают подобные истории, меж тем как у каждого между ног стоит тазик.
Однажды мы попали в сильный шторм. Волны жадно бросались на судно, словно впервые повстречали такую штуковину и стремились хорошенько ее исследовать, ничего не упустив. Судно, в свою очередь, изо всех сил сопротивлялось стихии, что выгодно отличало его от экипажа: эти беззаботные дети природы, еще в начале плавания обнаружив, что у одного из их товарищей имеются в собственности штаны, сзади обшитые кожей, только и делали, что играли на эти штаны в карты; за месяц плавания каждый моряк раз десять побывал владельцем этого сокровища. Поскольку их то и дело подталкивали от проигравшего к выигравшему, штаны настолько истрепались о палубу, что от них осталась лишь кожаная нашлепка на седалище; эту нетленную частицу капитан в конце концов спихнул за борт — но не со зла или из враждебных чувств, а лишь по привычке, так как он имел обыкновение пинать зад всяких попадавшихся ему на глаз штанов.
Шторм ярился все пуще, пока не заставил «Ехидну» с жадностью трезвенника зачерпнуть в трюм воды; но после этого немедленно смягчился. В оправдание морских бурь надобно сказать вот что: после того как шторм переломал вам мачты, сорвал руль, унес шлюпки и сделал хорошую пробоину где-нибудь в самой недоступной части корпуса, он часто покидает вас и отправляется на поиски свежего корабля, предоставляя вам восстанавливать уют всеми мерами, которые вы найдете нужными. В нашем случае капитан нашел нужным присесть на гакаборт и углубиться в роман в трех томах.
Видя, что он добрался до середины второго тома, где влюбленные, естественно, претерпевают самые гибельные и душераздирающие бедствия, я предположил, что настроение у него самое радужное, а потому подошел и доложил, что судно тонет.
— Что ж, — отвечал он, прикрыв книгу, но держа указательный палец между страницами в качестве закладки, — оно и немудрено после такой встряски. Кстати, а что ж вы не пошлете боцмана на бак разогнать эту свору? Ишь, устроили молебен, а ведь, сдается мне, «Ехидна» не церковь.
— Но нельзя ли хоть как-то облегчить судно? — нетерпеливо прервал я его.
— Ну-с, — задумчиво протянул он, — мачт не срубишь — мы их уже потеряли, груза тоже никако… погодите, можете сбросить за борт самых тяжелых пассажиров, если вы верите, что от этого будет толк.
То была прекрасная мысль — гениальное озарение! Я спешно прошел на полубак, запруженный пассажирами ввиду того, что он вздымался над водой наиболее высоко, и, схватив за шиворот одного тучного пожилого джентльмена, подтолкнул его к борту и выкинул в море. Джентльмен даже не промок, ибо упал прямо на конус из акул, которые выпрыгнули из моря ему навстречу вершину конуса образовывали их сдвинутые вместе носы, а хвосты взбивали водную гладь. Бьюсь об заклад, джентльмен едва ли успел осознать, какая судьба его постигла. Засим я отправил за борт какую-то даму и подбросил в воздух пухлого младенца. Дама, как ранее джентльмен, подверглась немедленной акулизации младенца же разъяли чайки.
Я описываю все так, как было на самом деле. Мне не стоило бы труда присочинить что-нибудь красивое. Допустим, я признался бы, что при аварийной разгрузке корабля я был глубоко тронут самопожертвованием одной юной особы. Чтобы спасти своего возлюбленного, она подтолкнула ко мне старушку-мать, умоляя меня выбросить почтенную леди, но ради всего святого пощадить «моего дорогого Генри». Далее я мог бы сообщить, что не только внял просьбе, выбросив старушку, но и немедля схватил дорогого Генри и, насколько хватало сил, швырнул по ветру, предварительно переломив ему хребет о борт и выдрав с головы две пригоршни кудрей. Затем я мог бы сообщить, что с чувством выполненного долга завладел вельботом и, прихватив с собой прекрасную деву, покинул злополучный корабль что мы добрались до церкви Пресветлого Избиения на Фиджи и там сочетались узами брака, каковые я позднее разорвал собственными зубами, сожрав супругу. Но в действительности ничего подобного не случилось, а мне вовсе не хочется запятнать свое доброе имя, сделавшись первым в истории писателем, который приврет только ради завлечения публики. В действительности произошло следующее: я стоял на полубаке и одного за другим перекидывал пассажиров за борт, а капитан Эберсаут, дочитав роман, прошел на нос и тихонько перекинул за борт меня.
Ощущения тонущего описывались столь часто, что вдаваться в подробности я не стану, упомяну лишь, что память, не скупясь, разом вывалила передо мной свои сокровища, и перед мысленным взором столпились — правда, без ругани и драки — все сцены моей бурной жизни. Мой земной путь распростерся передо мной, удивительно похожий на карту Центральной Африки. Вот колыбель, в которой я леживал младенцем, одурманенный патентованным успокоительным сиропом коляска, сидя в коей и подталкиваемый сзади, я спровоцировал падение моего учителя — изгибы коляски и доселе запечатлены в искривлении моего позвоночника нянька, чьи губы покрывали поцелуями попеременно меня и садовника старый дом моего детства, заложенный еще Вильгельмом Завоевателем и многократно перезаложенный предками старший мой брат, законный наследник всех фамильных долгов сестрица, сбежавшая с графом фон Кренделлем, кучером одного из наилучших семейств Нью-Йорка матушка, застывшая в позе святой мученицы, что есть сил прижимая молитвенник к первосортному накладному бюсту от мадам Фахертини мой почтенный отец в его любимом углу у камина, сидящий с опущенной долу седой головой, терпеливо сложив на коленях иссохшие руки, и с христианским смирением, напившись до положения риз, ожидающий кончины, — все это и многое другое пронеслось передо мной зрелище презанимательное, да к тому же дармовое! Засим в ушах у меня зазвенело, перед глазами все поплыло — мне же поплыть было не дано, и я все глубже и глубже погружался в пучину. Где-то высоко над головой маячил, рассеиваемый водной толщей янтарный свет, но и он потускнел, пока не погас вовсе. Тьма уже окутала меня, но ступни вдруг наткнулись на что-то твердое. Это было дно. Хвала небесам, спасен!
2. Капитан «Верблюда»
Судно называлось «Верблюд» и было замечательно во многих отношениях. Его водоизмещение составляло шестьсот тонн, но после того как вы брали на борт достаточно балласта, чтобы «Верблюд» не изображал на волнах подстреленную утку, а заодно запасались пищей и водой в расчете на трехмесячное плавание, вам уже приходилось крайне щепетильно выбирать груз и пассажиров. К примеру, когда «Верблюд» уже готовился выйти в море, к нему подошла шлюпка с двумя пассажирами — супружеской парой. Днем раньше они договорились, что им приготовят каюту, а сами переночевали на берегу, чтобы еще разок хорошо покушать перед тем, как перейти на «дешевку с душком» (так муж назвал стряпню кока). Дама поднялась на борт, а супруг уже собирался последовать за ней, но тут его увидел капитан, как раз выглянувший за борт.
— Тэк-с, — сказал капитан, — а вам-то здесь чего угодно?
— Чего мне угодно? — переспросил пассажир, схватившись за трап. — Отплыть на этом самом корабле — вот чего мне угодно.
— Ой ли? С вашим-то толстым брюхом? — взревел капитан. — Да в вас восемнадцать стоунов
[1] и ни унцией меньше, а я еще не поднял якорь. Полагаю, вы меня не принудите променять якорь на вас?
Пассажир возразил, что якорь его не заботит сам же он таков, каким его создал Господь (судя по всему, не без участия повара) и твердо намерен отплыть на этом корабле, даже если придется вместе с ним пойти на дно. Перепалка длилась долго, но, наконец, один матрос бросил пассажиру спасательный пояс, и капитан заявил: «В нем вы будете легче. Надевайте и поднимайтесь».
То был капитан Эберсаут, прежде командовавший «Ехидной», — лучший из моряков, которые когда-либо сидели на гакаборту, углубившись в роман-трилогию. К литературе он питал страсть совершенно беспрецедентную — выходя в плавание, непременно запасался столькими связками романов, что для груза места не оставалось. В трюме лежали романы, в твиндеке — романы, в кают-компании — романы, и на койках в пассажирских каютах — опять же романы.
«Верблюд», спроектированный и построенный его владельцем, архитектором из Сити, имел с морским судном не больше сходства, чем Ноев ковчег. У него были карнизы, эркеры и веранда, а на уровне ватерлинии — двери с дверными молотками и звонками для слуг. Корабелы даже тщетно попытались соорудить приямок
[2]. На верхней палубе возвышался пассажирский салон с черепичной крышей — этому-то сооружению, неотличимому от горба, судно и было обязано своим именем. Прежде чем переключиться на кораблестроение, архитектор воздвиг несколько церквей — одна из них, храм Святой Стагнации в Чертдери, и поныне используется как пивоварня. В религиозном экстазе он снабдил «Верблюда» трансептом
[3], но был вынужден разобрать его, когда оказалось, что судно больше не способно рассекать волны. Это ослабило прочность корпуса в миделе
[4]. Грот-мачта, не лишенная сходства со шпилем, была увенчана флюгером в виде петуха. С этого шпиля открывался один из прекраснейших в Англии видов.
Таков был «Верблюд», когда я поступил на него в 1864 году, дабы участвовать в исследовательской экспедиции с целью открытия Южного полюса. Экспедиция эта осуществлялась под попечительством Королевского Общества Восстановления Справедливости. Общее собрание членов сей полезнейшей ассоциации постановило, что предрасположенность ученых к изучению Северного полюса — возмутительная несправедливость, ибо оба полюса равно заслуживают внимания что Природа явила свое неодобрение, покарав сэра Джона Фрэнклина
[5] и других путешественников, следовавших по его стопам что поход следует предпринять в знак протеста против предвзятости и что, наконец, само Королевское Общество снимает с себя всякую ответственность за это предприятие и сопряженные с ним расходы, но любой из его членов вправе внести свою лепту в подготовку экспедиции, буде он достаточно глуп. Как и следовало ожидать, глупцов в Обществе не нашлось. «Верблюд» просто сорвался со швартовов как-то раз, когда я случайно находился на борту, и, влекомый течением, вышел из гавани и сам собой взял курс на зюйд, напутствуемый проклятиями всех, кто хорошо знал свое судно и сожалел о невозможности сойти на берег. Через два месяца мы пересекли экватор, и зной сделался невыносим.
Внезапно мы попали в штиль. До трех часов пополудни дул отличный бриз, и корабль делал целых два узла, но вдруг паруса надулись в обратную сторону за счет двигавшей кораблем инерции, а затем безжизненно обвисли, точно фалды фрака. «Верблюд» не просто замер на месте, но еще и начал слегка пятиться в сторону Англии. Наш боцман, Старина Бен, заметил, что за всю свою жизнь лишь единожды наблюдал столь мертвый штиль — а именно, когда раскаявшийся матрос Джек Проповедник, наставляя паству в церкви Святой Марии Морской, вошел в раж и вскричал: «Архангел Михаил ужо попотчует дракона линьками, крюйс-бом-брам-стеньгу ему в глотку!»
В этом бедственном положении мы пробыли чуть ли не год. Наконец, потеряв терпение, экипаж поручил мне отыскать капитана и выяснить, нельзя ли чего предпринять. Я нашел его в укромном, заросшем паутиной углу твиндека с книгой в руках. С одного боку подле него лежали три связки сочинений Уйды с только что перерезанными бечевками, а с другой громоздилась, угрожая похоронить капитана под собой, гора творений мисс М. Э. Брэддон
[6]. Уйду он дочитал, а к мисс Брэддон только собирался приступить. Судя по его лицу, за то время, пока мы не виделись, он сильно переменился.
— Капитан Эберсаут, — проговорил я, встав на цыпочки, чтобы заглянуть за нижний отрог мисс Брэддон, — не будете ли вы так любезны сообщить мне, долго ли еще это будет продолжаться?
— Ей-богу, сам не знаю, — отвечал он, не отрывая взгляда от страницы. — Наверное, примерно в середине книги они помирятся. Тем временем у старика Пондронуммуса придут в негодность верхние реи, и он вздумает баллотироваться в палату общин от Подзаборо, а молодой Моншюр де Обожрюр получит в наследство миллион. И тогда, если гордая красавица Анджелика не сменит галс и не пойдет по жизни в его кильватере, а этому прохвосту-баржевику Смазлитаззу не подсыплет в ром яду, значит, я ни рожна не знаю о течениях и мелях человеческой души.
Я же не мог смотреть на вещи столь оптимистично и понуро вернулся на палубу. Но не успел я высунуть голову из люка, как заметил, что судно движется — чуть ли не летит!
На борту у нас имелись бык и голландец. Бык был прикован цепью к фок-мачте, голландец же пользовался куда большей свободой — его запирали лишь на ночь. Бык с голландцем давно враждовали между собой. Причинами их неутихающей распри были любовь голландца к молоку и свойственное быку обостренное чувство собственного достоинства в подробности недоразумения, с которого все началось, я предпочту не вдаваться, дабы не наскучить читателю. И вот, воспользовавшись тем, что его недруг предался послеполуденной сиесте, голландец кое-как прокрался мимо него и забрался на бушприт, чтобы половить рыбу. Проснувшись, зверь застиг своего заклятого неприятеля за этим приятным времяпровождением. Тогда бык опустил голову, уперся задними ногами в мачту и взял курс на обидчика. Цепь натянулась до отказа. Она была прочна, мачта — тоже, и «Верблюд», как сказал бы Байрон, «по волнам понесся как живой и все стихии звать готов на бой».
После этого мы больше уже не отпускали голландца с бушприта, и наш дряхлый «Верблюд» шел быстрее, чем доводилось ему ходить даже при самом благоприятном ветре. Держали мы прямо на зюйд.
Провианта нам давно уже не хватало, особенно мяса. Ни быком, ни голландцем пожертвовать было нельзя, а корабельный плотник, коего принято брать в плавание на черный день для утоления голода, был худ, как щепка. Рыба не клевала. Почти весь бегучий такелаж догнали и сварили из него лапшу все кожаное, не исключая и наших сапог, пошло на омлеты из пакли и смолы состряпали съедобный салат. Паруса покинули сей мир под видом слоеных пирогов. В потенциальном меню осталось всего два блюда: мы могли либо съесть друг друга, как полагается по морскому этикету, либо взяться за романы капитана Эберсаута. Выбор, леденящий кровь, — но все лучше, чем никакого выбора. Не думаю, что голодающим морякам судьба часто дарит целый трюм превосходных книг, написанных в самом сладостном стиле и дающих читателю пищу для ума и сердца, а критику — насущный хлеб с маслом.
Итак, мы набросились на литературу. Тех романов, которыми капитан пренебрег, хватило на полгода, ибо по большей части они были трудноудобоваримы. Когда же их запас истощился — естественно, какую-то часть пришлось уделить голландцу и быку — мы встали за спиной капитана, выхватывая книгу за книгой из его рук, едва он их дочитывал. Иногда, когда мы вконец изнемогали от голода, он перескакивал через целую страницу рассуждений о морали или кусок описания природы и непременно, едва начинал предугадывать развязку — обычно на середине второго тома — без сожаления вручал нам роман.
Этот рацион не причинял нам вреда, но оказывал прелюбопытное действие. В физическом отношении он поддерживал в нас силы в умственном — просвещал а в нравственном — лишь самую чуточку портил по сравнению с тем, каковы мы были прежде. Мы изъяснялись так, как живые люди не говорят. Острили изощренно, но беззубо. Как в поединке на шпагах, разыгрываемом на театральной сцене, парируется всякий выпад, так и в наших разговорах всякая реплика уже содержала в себе ответ, а тот, в свою очередь, подсказывал следующую фразу. Но стоило умолкнуть на полуслове, как нить терялась: жемчужины мудрости оказывались пустотелыми обманками из воска.
Но где бы не собирались заговорщики, их тайные планы подслушивал какой-нибудь честный малый, совершенно случайно оказавшийся у люка. Заговоров было намного больше, чем люков, поэтому те, кто подслушивал, иногда сталкивались лбами и, забыв про врагов, начинали мутузить друг дружку. Иногда возникала путаница, и, самое малое, двое боролись за право нечаянно узнать об одной и той же мерзкой затее. Помнится, однажды плотник, кок, второй ассистент младшего хирурга и матрос первой статьи схватились на гандшпугах, выясняя, кто из них более достоин коварно предать мое доверие. Однажды во вторую вахту трое убийц в масках одновременно склонились над спящим юнгой, который за день до того, приговаривая через слово: «О золото мое, золото!», признался, что восемьдесят — да, восемьдесят! — лет успешно пиратствовал в двух океанах, одновременно заседая в парламенте и исправно посещая службы в своей приходской церкви в Топи-на-Боллоте. Я видел, как старший по фок-марсу (фор-марс?), окруженный претендентами на его руку, рассеянно гладил рундук и пел серенаду своей даме сердца, которая тут же, стоя перед зеркалом, брилась.
Наши речи примерно в равной пропорции состояли из аллюзий на сочинения древних, изречений философов с конюшни, восклицаний посудомоек, а также малоизвестных геральдических терминов и жаргона лучших лондонских клубов. Мы небрежно хвалились своими безупречными родословными и белизной своих рук в местах, где покрывавший их слой грязи и смолы трескался под собственной тяжестью. Больше всего — если не считать любви, флоры, убийств, поджогов, адюльтеров и церковных обрядов — мы говорили об искусстве. Деревянное украшение на носу «Верблюда», изображающее гвинейского негра, который почуял дурной запах, а также одноцветная роспись на корме — там была намалевана пара увечных дельфинов — приобрели новую значимость. У негра почти стесался нос оттого, что голландец пинал его ногами, а роспись еле различалась под пятнами помоев, выплескиваемых коком но к обоим шедеврам ежедневно совершалось паломничество, и в каждом то и дело открывались новые глубины замысла и тонкие нюансы техники. Короче говоря, мы буквально переродились и будь запасы современной прозы сообразны ее востребованности в нашем кругу, боюсь, что «Верблюд» не выдержал бы накала нравственных и эстетических сил, которые высвобождались при расщеплении авторских мыслей в моряцких желудках.
Приобщив нас к литературе, сам капитан с ней наконец покончил и в первый раз с начала плавания вышел на палубу, чтобы, наконец, сделать обсервации по солнцу. Поскольку все это время мы не отклонялись от курса, он обнаружил, что мы достигли 83 градуса южной широты. Зной царил нестерпимый воздух был точно жар раскаленной печи внутри самой печи. От моря валил пар, словно от кипящего котла, и наши тела аппетитно разваривались — природа уже приступила к приготовлению нашего последнего ужина. На ярком солнце судно до того покоробилось, что нос и корма, загнувшись, высоко вздымались над водой палуба круто наклонилась, и бык терпел большие сложности, но положение голландца также стало весьма неустойчивым, ибо бушприт теперь торчал почти отвесно. На грот-мачте висел термометр капитан полез снимать его показания, а мы с любопытством столпились вокруг.
— Плюс восемьдесят восемь по Цельсию! — пробурчал Эберсаут с явным удивлением. — Быть такого не может!
Резко обернувшись, он испытующе поглядел на нас и повелительно вопросил:
— Кто тут командовал, пока я портил глаза над книгами?
— Видите ли, сэр капитан, — отвечал я со всей учтивостью, — на четвертый день плавания я имел несчастье быть втянутым в диспут о партии в карты с вашими первым и вторым помощниками. В отсутствие этих превосходных моряков, сэр, я счел своим долгом принять командование кораблем.
— Прирезал их, значит?
— Сэр, они покончили самоубийством, оспорив ценность четырех королей и туза.
— Ну-ка, ну-ка, чурбан ты неотесанный! Как будешь оправдываться за эту необычайную погоду?
— Сэр, моей вины тут нет. Мы на Юге — на Крайнем Юге, а нынче середина июля. Не спорю, погода неприятная, но широте и времени года она вполне соответствует.
— Широте и времени года! — взревел он, побагровев от бешенства. — Широте и времени года! Ах ты чурбан! Ах ты плоскодонка недоделанная, джонка ты китайская, шаланда дырявая! Как можно таких вещей не знать! Или тебе твой сопливый младший братец никогда не объяснял, что южные широты холоднее северных, и что в июле в них самый разгар зимы? Вон с палубы, кухаркино отродье, вон, а не то все кости переломаю!
— И прекрасно! — отвечал я. — Должен вас предостеречь: я не собираюсь оставаться на палубе и выслушивать столь вульгарные выражения. Будь по-вашему.
Едва эти слова сорвались с моего языка, как холодный, пробирающий до костей ветер заставил меня бросить взгляд на термометр. Наука подчинила себе природу, и при новой власти столбик термометра начал стремительно падать до какой отметки — не скажу, так как в следующую же секунду налетел снежный вихрь, скрыв прибор. Со всех сторон из моря поднялись величественные башни айсбергов — изборожденные ущельями громады, на многие сотни футов превосходившие по высоте нашу грот-мачту. Мы оказались в ледяной ловушке. Нос и корма, прежде задранные к небесам, опустились, палубы, конвульсивно вздрогнув, выпрямились, и все части рангоута застонали, а затем переломились с звуками, подобными пистолетным выстрелам. «Верблюд» мгновенно вмерз в лед. От толчка, вызванного резкой остановкой судна, цепь лопнула, и бык вместе с голландцем, перелетев через нос, свалились на льдину, где и сошлись в последней схватке. Я начал было проталкиваться сквозь толпу, чтобы спуститься в твиндек — от своей угрозы я не отступался, — но матросы повалились на палубу, точно кегли… ледяные кегли! Проходя мимо капитана, я язвительно спросил, как ему нравится погода при власти науки. Он взглянул непонимающе: холод, достигнув мозга, помутил его рассудок. Губы капитана прошептали: «В этом чудесном уголке, почитаемые миром за счастливейших из смертных, окруженные всем, что услаждает наше земное существование, они безмятежно прожили всю оставшуюся жизнь. Конец».
И челюсть у него отвисла. Капитан «Верблюда» испустил дух.
3. Человек за бортом
1
Наш гордый корабль «Пыжик» стремительно сносило на почти скрытый водой коралловый риф, который тянулся без единой бреши в обе стороны на бессчетное число лье, а я тем временем декламировал рулевому «Битву при Нейсби», сочинение Маколея. Словом, все шло так, что лучше и не пожелаешь, когда капитан Эберсаут высунул голову из люка и спросил, где мы. Прервав чтение, я доложил, что мы дошли до сокрушительного разгрома кавалерии принца Руперта, прибавив также, что если он соблаговолит закрыть пасть, минуты через три мы начнем чинить неудобства раненым, а он, если захочет, сможет обчистить карманы убитых. В этот же миг судно содрогнулось от тяжелого удара и затонуло!
Вызвав другое, я перешагнул на его палубу и велел доставить меня на Тоттенхэм-корт-роуд, дом девятьсот, где живет моя тетя а затем прошел на мостик к рулевому и спросил, не желает ли он послушать, как я декламирую «Битву при Нейсби». Он отвечал согласием да, он охотно послушает это произведение а если затем я перейду к чему-нибудь еще: «Крымской войне» Кинглейка, докладу о злоупотреблениях Уоррена Хейстингса и прочим безделкам в том же роде, он будет счастлив — надо же как-то скоротать время до восьми склянок.
Все это время на горизонте сгущались тучи, образуя плотную завесу прямо по нашему носу наконец, к рулевому явилась депутация пассажиров с требованием развернуть судно, пока оно не вошло в тучи, что, как пояснил главный заводила, было бы беспрецедентно. Я подумал, что ситуация и впрямь неординарная, но, будучи простым пассажиром, предпочел не встревать в разгоревшийся спор как бы то ни было, мне не верилось, что погода внутри туч может быть еще хуже, чем на Тоттенхэм-корт-роуд, где живет моя тетя.
Наконец, решили препоручить решение третейскому судье обеими сторонами было предложено и отвергнуто много кандидатур, пока не постановили, что роль арбитра приличествует капитану, ежели он на то согласится провести с ним переговоры поручили мне. Не без труда я уговорил капитана взять на себя ответственность.
Капитан носил фамилию Трутвик. То был человек скудоумный и малодушный, вечно беспокоившийся, как бы не нажить врагов его никогда не посещала мысль, что средний человек при прочих равных условиях всегда предпочтет быть ему врагом, а не другом. Когда-то он служил коком, но его стряпня была столь гнусна и вдобавок ядовита, что уцелевшие свидетели его кулинарной карьеры, подвывая от боли в животе, насильно перевели Трутвика из камбуза на капитанский мостик.
Коротышка-капитан пошел со мной на ют, чтобы выслушать аргументы недовольных пассажиров и неуступчивого рулевого относительно того, углубиться ли нам на свой страх и риск в тучи или, развернувшись, поскорее двинуться к противоположному горизонту но, приблизившись к штурвалу, мы узрели рулевого и пассажиров в состоянии глубочайшего недоумения: они изумленно покачивали головами, одновременно кося глазами во всех направлениях розы ветров. И верно, картина была презанимательная: облачная завеса, столь обеспокоившая профанов, осталась за кормой, и судно стремительно рассекало волны в собственном кильватере, устремившись напрямик к точке, из которой только что прибыло, и все более удаляясь от Тоттенхэм-корт-роуд! Все сочли, что произошло чудо священника высвистали наверх для совершения молебна, а рулевой впал в столь же искреннее и глубокое раскаяние, как если бы его застигли за попыткой взломать пустой ящик для благотворительных пожертвований.
Однако все объяснялось просто я мигом смекнул, что случилось на самом деле. Во время спора между депутацией и рулевым последний, жестикулируя, бросил штурвал а я безо всякого дурного умысла попытался развлечься — эти препирательства мне немало наскучили — и начал так и эдак крутить колесо, пока нечаянно не развернул судно. По случайному совпадению, нередкому в низких широтах, направление ветра как раз в этот миг диаметрально переменилось, и теперь он столь же охотно гнал нас к месту, где я взошел на борт, как раньше влек в направлении Тоттенхэм-корт-роуд, где живет моя тетя. Здесь я должен, предвосхищая развитие сюжета, сообщить, что спустя несколько лет эта череда инцидентов — особенно чтение вслух «Битвы при Нейсби» — повлекла за собой введение на нашем торговом флоте правила, которое, полагаю, действует и по сию пору, а именно: «Запрещается заговаривать с рулевым, пока тот не заговорит первым».
2
Исключительно по забывчивости я до сих пор не упомянул, что судно, на судьбу которого я оказал столь сильное влияние, была «Простокваша» (капитан Трутвик), приписанная к порту Малверн-хайтс.
Итак, «Простокваша», вернувшись по собственным следам, попала в ту же точку, где я на нее сел. Пассажиры и команда, утомленные своими несколько неуклюжими попытками возблагодарить небеса за чудесное спасение от облачной завесы, мирно похрапывали на палубе, раскинувшись в самых вольных позах, когда впередсмотрящий, который сидел в «бочке» на грот-мачте и жевал копченую колбасу, начал издавать, по-видимому, заранее условленную последовательность необычных и невообразимых звуков. Он одновременно кашлянул, чихнул и залаял, на выдохе заблеял, на следующем вздохе закаркал, потом фыркнул брезгливо, пискнул визгливо и тут же взревел хриплым басом. Бессвязные звукоподражания, более всего напоминавшие взрывы, переходили в долгие стоны, а те — в нечленораздельные, но учтивые приветствия. Матрос засвистал, захрипел и затрубил начал было с диеза, но, передумав, взял бемоль а, заржав по-лошадиному, загудел барабаном. И все это, не переставая подавать правой рукой какие-то непонятные знаки, а левой сам себе сдавливая горло. Наконец, он прекратил балаган и молча слез по вантам на палубу.
Мы были чрезвычайно заинтригованы, и, едва оказавшись среди нас, он попал под шквал вопросов, которые, будь они зримы, напоминали бы стаю голубей. Но впередсмотрящий не отвечал — даже не показывал виду, что слышит расталкивая толпу, ни с кем не считаясь, он шел суровой поступью, мертвенно-бледный, крепко сжав челюсти, подобно человеку, который старается угомонить беспокойный обед у себя в желудке или твердо игнорировать настырную зубную боль. Бедняга задыхался!
Сойдя по трапу, страдалец направился к каюте корабельного хирурга. Команда следовала за ним по пятам. Хирург крепко спал, ибо до кают соловьиные трели из «бочки» не донеслись. Пока некоторые из нас подносили к носу медика бутылку с виски, чтобы ознакомить его мозг с возложенной на него задачей, пациент сидел с видом статуи, храня многозначительное молчание. Его бледность, бывшая не чем иным, как признаком волевого характера, уступила место алому румянцу, который прямо на глазах потемнел до густо-лилового и, наконец, был вытеснен синевато-серой окраской с молочными переливами и трепещущими черными прожилками. Лицо вздулось, черты исказились, шея набухла. Глаза выпучились так, что на них можно было вешать шляпы.
Вскоре разбуженный врач досконально осмотрел пациента, заметил: «Роскошный случай zakuporus oesophagi», — и, вооружившись инструментом, взялся за дело. Без труда он вытащил наружу колбаску, которая величиной, формой и общей манерой держаться более напоминала самодовольный банан. Пока производилась операция, все затаили дыхание, но едва она завершилась, пациент, чьи раздутые голова и шея моментально сдулись, вскочил на ноги и нарушил тишину воплем:
— Человек за бортом!
Таковы были слова, которые он пытался произнести с самого начала.
Суетясь и толкаясь, все бросились на верхнюю палубу, и каждый хоть что-то да швырнул за борт: пробковый пояс, клетку с курами, моток каната, рею, стеньгу, рваный парус, носовой платок, железный аншпуг — любое движимое имущество, которое может пригодиться тонущему, так как тот плыл за кораблем в течение целого часа, миновавшего с тех пор, как из «бочки» раздался первый хрип. Спустя несколько минут судно было почти очищено от всего, с чем можно было легко расстаться вдобавок один пассажир так разошелся, что перерубил канаты шлюпок после этого мы ничего больше не могли сделать. Правда, капеллан сообщил, что, если несчастный джентльмен за бортом вскоре не объявится, он, капеллан, встанет на корме и отпоет утопленника по обрядам англиканской церкви.
Тут один умник догадался спросить, а кто же, собственно, свалился за борт засвистали всех наверх, устроили перекличку, и, к нашей немалой досаде, всякий — будь он пассажир или моряк — отозвался на свое имя! Однако капитан Трутвик заявил, что в столь важном деле недостаточно простой переклички, и с властностью, внушающей надежду, велел, чтобы каждый из находящихся на борту присягнул в том отдельно. Но это не помогло: на борту присутствовали все и капитан, попросив прощения за то, что усомнился в нашей честности, удалился в свою каюту, чтобы ни за что больше не отвечать. Однако прежде он выразил надежду, что мы известим его обо всех мерах, которые найдем нужным принять, дабы он, в свою очередь, должным образом изложил события в бортовом журнале. Я лишь улыбнулся, вспомнив, что в интересах неизвестного джентльмена, опасность положения которого мы переоценили, я лично швырнул бортовой журнал за борт.
Вскоре после вышеописанного происшествия меня посетила одна из тех блестящих мыслей, которые осеняют большинство людей лишь единожды или дважды в жизни, а рядового рассказчика никогда. Торопливо созвав экипаж назад на палубу, я забрался на лебедку и произнес следующую речь:
— Друзья, мы дали маху. В порыве безрассудного сострадания мы слишком вольно обошлись с частью движимого имущества, принадлежащего одной из почтенных судовладельческих компаний Малверн-хайтса. За это нас, несомненно, привлекут к ответственности, если нам когда-либо посчастливится бросить якорь на Тоттенхэм-корт-роуд, где живет моя тетя. Аргументы в наше оправдание будут выглядеть убедительнее, если мы сумеем доказать коллегии присяжных, что, осуществляя священные принципы человеколюбия, мы действовали не без здравомыслия. Например, если мы сможем создать впечатление, что за бортом действительно находился человек, которого могло утешить и поддержать то материальное воплощение милосердия, которое мы столь щедро расточали, а именно, чужая собственность, наделенная положительной плавучестью, сердце Британии сочтет, что это смягчающее обстоятельство красноречиво свидетельствует в нашу пользу. Джентльмены, я осмелюсь предложить, чтобы мы немедленно швырнули за борт человека.
Мои слова наэлектризовали толпу: идея была встречена овацией, и все в едином порыве рванулись к тому проклятому матросу-впередсмотрящему, который своей ложной тревогой поставил нас всех в ложное положение но по зрелом размышлении его решили заменить капитаном Трутвиком, ибо пользы от последнего было меньше, а его ошибка — несомненнее. Матрос совершил одну, пусть и крупную оплошность, но что до капитана, то все его земное существование было одной сплошной оплошностью. Его выволокли из кабины и перевалили через борт.
На Тоттенхэм-корт-роуд, дом девятьсот, живет моя тетя — добрая старушка, собственноручно меня воспитавшая и преподавшая мне много уроков высочайшей нравственности, которые очень пригодились мне в дальнейшей жизни. Первейшее место среди них занимал суровый, часто повторяемый ею завет никогда не лгать, не имея на то определенной и конкретной причины. Многолетний опыт измен этому принципу позволяет мне авторитетно подтвердить его правильность. И потому я с превеликим удовольствием внесу поправку в предшествующий эпизод этой, в общем-то, правдивой истории. Прозвучало утверждение, что я выбросил бортовой журнал «Простокваши» в море. Это утверждение совершенно ложно, и я не могу найти никаких причин этой лжи, которые перевесили бы мою заинтересованность в сохранности этого бортового журнала.
По ходу развития сюжета назрели новые нужды, и отныне я нахожу для себя удобным сослаться на те записи в журнале, которые никак не могли попасть на его страницы, будь он в указанный момент выброшен за борт ибо, если бы мне пришлось полагаться лишь на свою память и воображение, я не устоял бы перед соблазном приукрасить свой рассказ.
Не стоит утомлять читателя записями, которые касаются уже описанных событий. Начнем нашу хронику с дня, когда капитан был ввергнут в пучину, после чего я вел журнал собственноручно.
«Июня 22-го дня. Штормит несильно, но все же волнение немаленькое — море еще не успокоилось после вчерашнего буйства. Долгота и широта по сравнению с предыдущими обсервациями заметно не переменились. Судно идет тяжеловато из-за потери верхнего рангоута, который был срублен вследствие случайного падения капитана Трутвика за борт с бушприта, на коем он ловил рыбу. За борт также были выброшены груз и все, без чего мы в состоянии обойтись. Парусов немного жалко, но если они спасут нашего дорогого капитана, мы будем рады от всей души. Погода гнусная.
23-го. От капитана Трутвика вестей нет. Мертвый штиль. Мертвый кит. Ввиду нахального поведения пассажиров мистер Мартин, старший помощник, распорядился связать троих зачинщиков и дать им линьков. Он нашел нужным выпороть и столько же матросов, чтобы избежать обвинений в предвзятости. Погода подлейшая.
24-го. Капитан по-прежнему предпочитает не появляться на судне. Сигналов не подает. Старший по фор-марсу — кстати, более не существующему — сегодня был закован мистером Мартином в кандалы за то, что ел на вахте копченую колбасу. Мистер Мартин выпорол стюарда за то, что он позабыл надраить „молитвенником“ нактоуз и покрасить глухие иллюминаторы. Тем не менее стюард отличный малый. Погода окаянная.
25-го. Ума не приложу, что могло приключиться с капитаном Трутвиком. Теперь он, верно, сильно проголодался, ибо, хотя удочка при нем, наживки на ней не было. Сегодня мистер Мартин ознакомился с записями в этом журнале. Он превосходный моряк и гуманный начальник. Погода просто безнравственная.
26-го. Потеряли всякую надежду получить весточку от капитана Трутвика. Для его спасения мы пожертвовали всем, а теперь, если нам удастся где-нибудь одолжить мачту с парусами, продолжим рейс. Мистер Мартин спихнул рулевого за борт после того, как тот чихнул. Он опытный старший помощник, способнейший человек и добрый христианин — черт его подери! Погода вопиющая.
27-го. Мистер Мартин вновь знакомится с записями в журнале. Прощай, суетный мир! Подготовьте мою тетю с Тоттенхэм-корт-роуд…»
Заключительные строки этой хроники, лежащей передо мной сейчас на столе, разобрать довольно трудно — они вышли из-под моего пера в обстановке, никак не располагающей к литературному труду. Мистер Мартин нависал надо мной, не сводя глаз со страницы чтобы лучше видеть, он вцепился пальцами могучего механизма, который именовал своей рукой, мне в волосы и так надавил на затылок, что нос мой расплющился о столешницу, и, глядя сквозь собственные брови, я едва различал написанное. Я не привык писать в подобной позе в единственной школе, которую я посещал, такому не обучали. Итак, я счел, что имею право неожиданно оборвать свою летопись, и немедленно поднялся на палубу вместе с мистером Мартином он шел впереди по трапу, я же следовал за ним не на ногах, но на спине, ибо пальцы мистера Мартина оставались в прежнем положении.
Оказавшись на палубе, я нашел благоразумным, ради сохранения мира и спокойствия, преследовать к борту, где я расстался с мистером Мартином навеки, пространно изъявляя ему свое сожаление тоном, который, полагаю, был слышен на значительном расстоянии.
О дальнейшей судьбе «Простокваши» могу лишь сообщить, что бортовой журнал, который я здесь цитирую, был найден спустя несколько лет в желудке кита вкупе с обрывками одежды, горстью пуговиц и несколькими истлевшими спасательными поясами. После моих записей в нем имелась только одна, написанная дрожащим почерком, словно бы в темноте:
«июля 2 судн затонло уцелеши пасены китм погод душная от капитрутвка весте нет отстарше помощка мартина тож».
Давайте теперь подытожим события. Судно «Пыжик» (капитан Эберсаут), как вы помните, затонуло со всем экипажем и пассажирами, за исключением меня. Я спасся на корабле «Простокваша» (капитан Трутвик), который затем покинул, не найдя общего языка со старшим помощником, и оказался в свободном полете. Так обстояло дело, когда, оседлав необычайно высокий вал и устремив взор в сторону Тоттенхэм-корт-роуд — то есть повернувшись спиной к ушедшей «Простокваше» и глядя на место гибели «Пыжика» — я увидел множество, как мне поначалу показалось, обломков кораблекрушения. Но то была часть того, что мы по недоразумению пошвыряли за борт. Несколько предметов судового имущества были скомпилированы и, если вас не покоробит это выражение, тщательно отредактированы. А именно, соединены так, что получился плот. Посередине на табуретке — не управляя плотом, но держась скромно и с достоинством, как подобает пассажиру, — сидел экс-капитан «Пыжика» Эберсаут и читал роман.
Меня он встретил холодно. Помня, что литературный вкус у меня развит более тонко, капитан издавна меня невзлюбил, и, хотя он не помешал мне подняться на борт его судна, я догадался, что эта уступчивость объясняется скорее его физической хилостью, чем тем фактом, что я промок и замерз. Сдержанно кивнув, я забрался на плот, уселся и поинтересовался, не желает ли он послушать заключительные строфы «Битвы при Нейсби».
— Нет, — отвечал он, подняв глаза от своего романа, — нет, Клод Реджинальд Гамп, писатель-маринист, больше я с вами дела не имею. Несколько дней назад вы потопили «Пыжика» и, верно, решили, что со мной расправились. В хитрости вам не откажешь, но я выплыл и последовал за другим кораблем — тем самым, на который вы перебрались. Это меня заметил тот впередсмотрящий. Я заметил, как он меня заметил. Это из-за меня все это пошвыряли за борт. Вот и славно — я соорудил плот. Кажется, на следующий день я разминулся в море с телом человека, в котором узнал моего старого друга Билли Трутвика — он когда-то служил на линейном корабле коком. Я рад, что именно мне довелось спасти вам жизнь, но вы вызываете во мне лишь презрение. Как только мы высадимся на сушу, наши пути разойдутся. Вы не забыли, что в первой же фразе этого рассказа вы направили мой «Пыжик» на коралловый риф?
Я был вынужден признать, что так и было, но он не унимался:
— Не дописав абзаца, вы потопили «Пыжик» вместе со мной и всем экипажем. Но вы — вы спаслись.
— Ваша правда, — отвечал я. — Факты изложены верно, отрицать не смею.
— А в предыдущем рассказе вы отправили меня и моих товарищей по «Верблюду» в самый центр Южного полярного моря и бросили, когда мы вмерзли в лед и застыли в нем, точно мухи в куске янтаря. Но самого себя вы не бросили — вы спаслись.
— Да-да, капитан, — заметил я, — у вас на редкость хорошая память, несмотря на все те тяготы и лишения, которые вам пришлось пережить на вашем месте многие лишились бы рассудка.
— А задолго до того, — заговорил капитан Эберсаут, сделав паузу (полагаю, чтобы напрячь память, а вовсе не для того, чтобы насладиться моим комплиментом относительно нее), вы отправили меня на дно… скажу честно, в те времена я ничего, кроме Джордж Элиот, не читал, но люди говорят, что вы отправили меня на дно вместе с «Ехидной». Может быть, меня ввели в заблуждение?
Я не смел утверждать, что его ввели в заблуждение.
— А вы сами, насколько я понимаю, тогда спаслись.
Да, так и было. Обычно героем моих рассказов являюсь я сам. Поэтому я предпочитаю оставаться в живых после развязки каждого из них, чтобы в следующем занять более выгодное положение. Так велит эстетическая необходимость: сами посудите, кому из читателей будет интересен герой, который умер еще до начала рассказа! Это-то я и попытался втолковать капитану Эберсауту. Он покачал головой:
— Не втирайте очки. По мне, вы просто трус.
Внезапно блестящая мысль затеплилась в моей голове, и я предоставил ей разгораться, пока моя черепная коробка не озарилась изнутри. Тогда я встал и, глядя сверху вниз на запрокинутое лицо моего обвинителя, проговорил суровым, хриплым голосом:
— Капитан Эберсаут, на страницах рассказов, ставших классикой современной литературы, мы с вам плечом к плечу встречали немало опасностей. Если я всегда спасался, а вы всегда гибли, если я отправил вас на дно вместе с «Ехидной», вморозил вас в льды Южного полюса вместе с «Верблюдом» и утопил вас вместе с «Пыжиком», извольте сообщить мне, с кем я имею честь разговаривать.
Для бедняги это стало тяжелым ударом он растерялся, как никто. Книга вывалилась из его рук, и он глубоко задумался, потирая лоб и почесывая в затылке. Сладостно было наблюдать, как он думает, но этот процесс явно причинял ему страдания, и, многозначительно указывая за борт плота, я намекнул со всей возможной деликатностью, что пора действовать. Он поднялся и, вперив в меня укоризненный взгляд, которого я не позабуду, пока он не изгладится из моей памяти, бросился в морскую пучину.
Ну а я? Я спасся.
Перевод Светланы Силаковой.