Наконец он проговорил:
— Что такое «машина»? Понятие это определяют по-разному. Вот послушайте, что сказано в одном популярном словаре: «Орудие, или устройство для приложения и увеличения силы или для достижения желаемого результата». Но в таком случае, разве человек не машина? А согласитесь, что человек думает или же думает, что думает.
— Ну, если вы не желаете ответить на мой вопрос, — возразил я довольно раздраженно, — так прямо и скажите, Ваши слова попросту увертка. Вы прекрасно понимаете, что под «машиной» я подразумеваю не человека, а нечто созданное и управляемое человеком.
— Если только это «нечто» не управляет человеком, — сказал он, внезапно вставая и подходя к окну, за которым все тонуло в предгрозовой черноте ненастного вечера. Минуту спустя он повернулся ко мне и, улыбаясь, сказал:
— Прошу извинения, я и не думал увертываться. Я просто счел уместным привести это определение и сделать создателя словаря невольным участником нашего спора. Мне легко ответить на ваш вопрос прямо: да, я верю, что машина думает о той работе, которую она делает.
Ну, что ж, это был достаточно прямой ответ. Однако нельзя сказать, что слова Моксона меня порадовали, они скорее укрепили печальное подозрение, что увлечение, с каким он предавался занятиям в своей механической мастерской, не принесло ему пользы. Я знал, например, что он страдает бессонницей, а это недуг не из легких. Неужели Моксон повредился в рассудке? Его ответ убеждал тогда, что так оно и есть. Быть может, теперь я отнесся бы к этому иначе. Но тогда я был молод, а к числу благ, в которых не отказано юности, принадлежит невежество. Подстрекаемый этим могучим стимулом к противоречию, я сказал:
— А чем она, позвольте, думает? Мозга-то у нее нет.
Ответ, последовавший с меньшим, чем обычно, запозданием, принял излюбленную им форму контрвопроса.
— А чем думает растение? У него ведь тоже нет мозга.
— Ах так, растения, значит, тоже принадлежат к разряду мыслителей! Я был бы счастлив узнать некоторые из их философских выводов — посылки можете опустить.
— Вероятно, об этих выводах можно судить по их поведению, — ответил он, ничуть не задетый моей глупой иронией. — Не стану приводить в пример чувствительную мимозу, некоторые насекомоядные растения и те цветы, чьи тычинки склоняются и стряхивают пыльцу на забравшуюся в чашечку пчелу, для того чтобы та могла оплодотворить их далеких супруг, — все это достаточно известно. Но поразмыслите вот над чем. Я посадил у себя в саду на открытом месте виноградную лозу. Едва только она проросла, я воткнул в двух шагах от нее колышек. Лоза тотчас устремилась к нему, но когда через несколько дней она уже почти дотянулась до колышка, я перенес его немного в сторону. Лоза немедленно сделала резкий поворот и опять потянулась к колышку. Я многократно повторял этот маневр, и наконец, лоза, словно потеряв терпение, бросила погоню и, презрев дальнейшие попытки сбить ее с толку, направилась к невысокому дереву, росшему немного поодаль, и обвилась вокруг него. А корни эвкалипта? Вы не поверите, до какой степени они могут вытягиваться в поисках влаги. Известный садовод рассказывает, что однажды корень проник в заброшенную дренажную трубу и путешествовал по ней, пока не наткнулся на каменную стену, которая преграждала трубе путь. Корень покинул трубу и пополз вверх по стене; в одном месте выпал камень, и образовалась дыра, корень пролез в дыру и, спустившись по другой стороне стены, отыскал продолжение трубы и последовал по ней дальше.
— Так к чему вы клоните?
— Разве вы не понимаете значения этого случая? Он говорит о том, что растения наделены сознанием. Доказывает, что они думают.
— Даже если и так, то что из этого следует? Мы говорили не о растениях, а о машинах. Они, правда, либо частью изготовлены из металла, а частью из дерева, но дерева, уже переставшего быть живым, либо целиком из металла. Или же, по-вашему, неорганическая природа тоже способна мыслить?
— А как же иначе вы объясняете, к примеру, явление кристаллизации?
— Никак не объясняю.
— Да и не сможете объяснить, не признав того, что вам так хочется отрицать, а именно — разумного сотрудничества между составными элементами кристаллов. Когда солдаты выстраиваются в шеренгу или каре, вы говорите о разумном действии. Когда дикие гуси летят треугольником, вы рассуждаете об инстинкте. А когда однородные атомы минерала, свободно передвигающиеся в растворе, организуются в математически совершенные фигуры или когда частицы замерзшей влаги образуют симметричные и прекрасные снежинки, вам нечего сказать. Вы даже не сумели придумать никакого ученого слова, чтобы прикрыть ваше воинствующее невежество.
Моксон говорил с необычным для него воодушевлением и горячностью. В тот момент когда он замолчал, из соседней комнаты, именуемой «механической мастерской», доступ в которую был закрыт для всех, кроме него самого, донеслись какие-то звуки, словно кто-то колотил ладонью по столу. Моксон услыхал стук одновременно со мной и, явно встревожившись, встал и быстро прошел в ту комнату, откуда он слышался. Мне показалось невероятным, чтобы там находился кто-то посторонний; интерес к другу, несомненно с примесью непозволительного любопытства, заставил меня напряженно прислушиваться, но все-таки с гордостью заявляю — я не прикладывал уха к замочной скважине. Раздался какой-то беспорядочный шум не то борьбы, не то драки, пол задрожал. Я совершенно явственно различил затрудненное дыхание и хриплый шепот: «Проклятый!» Затем все стихло, и сразу появился Моксон с виноватой улыбкой на лице.
— Простите, что я вас бросил. У меня там машина вышла из себя и взбунтовалась.
Глядя в упор на его левую щеку, которую пересекли четыре кровавые ссадины, я сказал:
— А не надо ли подрезать ей ногти?
Моя насмешка пропала даром: он не обратил на нее никакого внимания, уселся на стул, на котором сидел раньше, и продолжал прерванный монолог, как будто ничего ровным счетом не произошло:
— Вы, разумеется, не согласны с теми (мне незачем называть их имена человеку с вашей эрудицией), кто учит, что материя наделена разумом, что каждый атом есть живое, чувствующее, мыслящее существо. Но я-то на их стороне. Не существует материи мертвой, инертной: она вся живая, она исполнена силы, активной и потенциальной, чувствительна к тем же силам в окружающей среде и подвержена воздействию сил еще более сложных и тонких, заключенных в организмах высшего порядка, с которыми материя может прийти в соприкосновение, например в человеке, когда он подчиняет материю себе. Она вбирает в себя что-то от его интеллекта и воли — и вбирает тем больше, чем совершеннее машина и чем сложнее выполняемая ею работа. Помните, как Герберт Спенсер определяет понятие «жизнь»? Я читал его тридцать лет назад. Возможно, впоследствии он сам что-нибудь переиначил, уж не знаю, но мне в то время казалось, что в его формулировке нельзя ни переставить, ни прибавить, ни убавить ни одного слова. Определение Спенсера представляется мне не только лучшим, но единственно возможным. «Жизнь, — говорит он, — есть определенное сочетание разнородных изменений, совершающихся как одновременно, так и последовательно в соответствии с внешними условиями».
— Это определяет явление, — заметил я, — но не указывает на его причину.
— Но такова суть любого определения, — возразил он. — Как утверждает Милль, мы ничего не знаем о причине, кроме того что она чему-то предшествует; ничего не знаем о следствии, кроме того что оно за чем-то следует. Есть явления, которые не существуют одно без другого, хотя между собой не имеют ничего общего: первые во времени мы именуем причиной, вторые — следствием. Тот, кто видел много раз кролика, преследуемого собакой, и никогда не видел кроликов и собак порознь, будет считать, что кролик-причина собаки.
Боюсь однако, — добавил он, рассмеявшись самым естественным образом, что, погнавшись за этим кроликом, я потерял след зверя, которого преследовал, я увлекся охотой ради нее самой. Между тем я хочу обратить ваше внимание на то, что определение Гербертом Спенсером жизни касается и деятельности машины: там, собственно, нет ничего, что было бы неприменимо к машине. Продолжая мысль этого тончайшего наблюдателя и глубочайшего мыслителя — человек живет, пока действует, — я скажу, что и машина может считаться живой, пока она находится в действии. Утверждаю это как изобретатель и конструктор машин.
Моксон длительное время молчал, рассеянно уставившись в камин. Становилось поздно, и я уже подумывал о том, что пора идти домой, но никак не мог решиться оставить Моксона в этом уединенном доме совершенно одного, если не считать какого-то существа, относительно природы которого я мог только догадываться и которое, насколько я понимал, настроено недружелюбно или даже враждебно. Наклонившись вперед и пристально глядя приятелю в глаза, я сказал, показав рукой на дверь мастерской:
— Моксон, кто у вас там?
К моему удивлению, он непринужденно засмеялся и ответил без тени замешательства:
— Никого нет. Происшествие, которое вы имеете в виду, вызвано моей неосторожностью: я оставил машину в действии, когда делать ей было нечего, а сам в это время взялся за нескончаемую просветительскую работу. Знаете ли вы, кстати, что Разум есть детище Ритма?
— Ах, да провались они оба! — ответил я, подымаясь и берясь за пальто. Желаю вам доброй ночи. Надеюсь, что, когда в другой раз понадобится укрощать машину, которую вы по беспечности оставите включенной, она будет в перчатках.
И, даже не проверив, попала ли моя стрела в цель, я повернулся и вышел.
Шел дождь, вокруг была непроницаемая тьма. Вдали, над холмом, к которому я осторожно пробирался по шатким дощатым тротуарам и грязным немощеным улицам, стояло слабое зарево от городских огней, но позади меня ничего не было видно, кроме одинокого окна в доме Моксона. В том, как оно светилось, мне чудилось что-то таинственное и зловещее. Я знал, что это незавешенное окно в мастерской моего друга, и нимало не сомневался, что он вернулся к своим занятиям, которые прервал, желая просветить меня по части разумности машин и отцовских прав ритма… Хотя его убеждения казались мне в то время странными и даже смехотворными, все же я не мог полностью отделаться от ощущения, что они каким-то образом трагически связаны с его собственной жизнью и характером, а быть может, и с его участью, и, уж во всяком случае, я больше не принимал их за причуды больного рассудка. Как бы ни относиться к его идеям, логичность, с какой он их развивал, не оставляла сомнений в здравости его ума. Снова и снова мне вспоминались его последние слова: «Разум есть детище Ритма». Пусть утверждение это было чересчур прямолинейным и обнаженным, мне оно теперь представлялось бесконечно заманчивым. С каждой минутой оно приобретало в моих глазах все больше смысла и глубины. Что ж, думал я, на этом, пожалуй, можно построить целую философскую систему. Если разум-детище ритма, в таком случае все сущее разумно, ибо все находится в движении, а всякое движение ритмично. Меня занимало, сознает ли Моксон значение и размах своей идеи, весь масштаб этого важнейшего обобщения. Или же он пришел к своему философскому выводу извилистым и ненадежным путем опыта?
Философия эта была настолько неожиданной, что разъяснения Моксона не обратили меня сразу в его веру. Но сейчас словно яркий свет разлился вокруг меня подобно тому свету, который озарил Савла из Тарса,
[9] и, шагая во мраке и безлюдии этой непогожей ночи, я испытал то, что Льюис назвал «беспредельной многогранностью и волнением философской мысли». Я упивался неизведанным сознанием мудрости, неизведанным торжеством разума. Ноги мои едва касались земли, меня словно подняли и несли по воздуху невидимые крылья.
Повинуясь побуждению вновь обратиться за разъяснениями к тому, кого отныне я считал своим наставником и поводырем, я бессознательно повернул назад и, прежде чем успел опомниться, уже стоял перед дверью моксоновского дома. Я промок под дождем насквозь, но даже не замечал этого. От волнения я никак не мог нащупать звонок и машинально нажал на ручку. Она повернулась, я вошел и поднялся наверх, в комнату, которую так недавно покинул. Там было темно и тихо; Моксон, очевидно, находился в соседней комнате — в «мастерской». Ощупью, держась за стену, я добрался до двери в мастерскую и несколько раз громко постучал, но ответа не услышал, что приписал шуму снаружи, — на улице бесновался ветер и швырял струями дождя в тонкие стены дома. В этой комнате, где не было потолочных перекрытий, дробный стук по кровле звучал громко и непрерывно.
Я ни разу не бывал в мастерской, более того — доступ туда был мне запрещен, как и всем прочим, за исключением одного человека — искусного слесаря, о котором было известно только то, что зовут его Хейли и что он крайне неразговорчив. Но я находился в таком состоянии духовной экзальтации, что позабыл про благовоспитанность и деликатность и отворил дверь. То, что я увидел, разом вышибло из меня все мои глубокомысленные соображения.
Моксон сидел лицом ко мне за небольшим столиком, на котором горела одна-единственная свеча, тускло освещавшая комнату. Напротив него, спиной ко мне, сидел некий субъект. Между ними на столе лежала шахматная доска. На ней было мало фигур, и даже мне, совсем не шахматисту, сразу стало ясно, что игра подходит к концу. Моксон был совершенно поглощен, но не столько, как мне показалось, игрой, сколько своим партнером, на которого он глядел с такой сосредоточенностью, что не заметил меня, хотя я стоял как раз против него. Лицо его было мертвенно бледно, глаза сверкали, как алмазы. Второй игрок был мне виден только со спины, но и этого с меня было достаточно: у меня пропала всякая охота видеть его лицо.
В нем было, вероятно, не больше пяти футов росту, и сложением он напоминал гориллу: широченные плечи, короткая толстая шея, огромная квадратная голова с нахлобученной малиновой феской, из-под которой торчали густые черные космы. Малинового же цвета куртку туго стягивал пояс, ног не было видно — шахматист сидел на ящике. Левая рука, видимо, лежала на коленях, он передвигал фигуры правой рукой, которая казалась несоразмерно длинной.
Я отступил назад и стал сбоку от двери, в тени. Если бы Моксон оторвал взгляд от лица своего противника, он заметил бы только, что дверь приотворена, и больше ничего. Я почему-то не решался ни переступить порог комнаты, ни уйти совсем. У меня было ощущение (не знаю даже, откуда оно взялось), что вот-вот на моих глазах разыграется трагедия и я спасу моего друга, если останусь. Испытывая весьма слабый протест против собственной нескромности, я остался.
Игра шла быстро. Моксон почти не смотрел на доску, перед тем как сделать ход, и мне, неискушенному в игре, казалось, что он передвигает первые попавшиеся фигуры — настолько жесты его были резки, нервны, мало осмысленны. Противник тоже, не задерживаясь, делал ответные ходы, но движения его руки были до того плавными, однообразными, автоматичными и, я бы даже сказал, театральными, что терпение мое подверглось довольно тяжкому испытанию. Во всей обстановке было что-то нереальное, меня даже пробрала дрожь. Правда и то, что я промок до нитки и окоченел.
Раза два-три, передвинув фигуру, незнакомец слегка наклонял голову, и каждый раз Моксон переставлял своего короля. Мне вдруг подумалось, что незнакомец нем. А вслед за этим, что это просто машина — автоматический шахматный игрок! Я припомнил, как Моксон однажды говорил мне о возможности создания такого механизма, но я решил, что он только придумал его, но еще не сконструировал. Не был ли тогда весь разговор о сознании и интеллекте машин всего-навсего прелюдией к заключительной демонстрации изобретения, простой уловкой для того, чтобы ошеломить меня, невежду в этих делах, подобным чудом механики?
Хорошее же завершение всех умозрительных восторгов, моего любования «беспредельной многогранностью и волнением философской мысли»! Разозлившись, я уже хотел уйти, но тут мое любопытство вновь было подстегнуто: я заметил, что автомат досадливо передернул широкими плечами, и движение это было таким естественным, до такой степени человечьим, что в том новом свете, в каком я теперь все видел, оно меня испугало. Но этим дело не ограничилось: минуту спустя он резко ударил по столу кулаком. Моксон был поражен, по-моему, еще больше, чем я, и словно в тревоге отодвинулся вместе со стулом назад.
Немного погодя Моксон, который должен был сделать очередной ход, вдруг поднял высоко над доской руку, схватил одну из фигур со стремительностью упавшего на добычу ястреба, воскликнул: «Шах и мат!» — и, вскочив со стула, быстро отступил за спинку. Автомат сидел неподвижно.
Ветер затих, но теперь все чаще и громче раздавались грохочущие раскаты грома. В промежутках между ними слышалось какое-то гудение или жужжание, которое, как и гром, с каждой минутой становилось громче и явственнее. Н я понял, что это с гулом вращаются шестерни в теле автомата. Гул этот наводил на мысль о вышедшем из строя механизме, который ускользнул из-под усмиряющего и упорядочивающего начала какого-нибудь контрольного приспособления, — так бывает, если выдернуть собачку из зубьев храповика. Я, однако, недолго предавался догадкам относительно природы этого шума, ибо внимание мое привлекло непонятное поведение автомата. Его била мелкая, непрерывная дрожь. Тело и голова тряслись, точно у паралитика или больного лихорадкой, конвульсии все учащались, пока наконец весь он не заходил ходуном. Внезапно он \'вскочил, всем телом перегнулся через стол и молниеносным движением, словно ныряльщик, выбросил вперед руки. Моксон откинулся назад, попытался увернуться, но было уже поздно: руки чудовища сомкнулись на его горле, Моксон вцепился в них, пытаясь оторвать от себя. В следующий миг стол перевернулся, свеча упала на пол и потухла, комната погрузилась во мрак. Но шум борьбы доносился до меня с ужасающей отчетливостью, и всего страшнее были хриплые, захлебывающиеся звуки, которые издавал бедняга, пытаясь глотнуть воздух. Я бросился на помощь своему другу, туда, где раздавался адский грохот, но не успел сделать в темноте и нескольких шагов, как в комнате сверкнул слепяще белый свет, он навсегда выжег в моем мозгу, в сердце, в памяти картину схватки: на полу борющиеся, Моксон внизу, горло его по-прежнему в железных тисках, голова запрокинута, глаза вылезают из орбит, рот широко раскрыт, язык вывалился наружу и — жуткий контраст! — выражение спокойствия и глубокого раздумья на раскрашенном лице его противника, словно погруженного в решение шахматной задачи! Я увидел все эго, а потом надвинулись мрак и тишина.
Три дня спустя я очнулся в больнице. Воспоминания о той трагической ночи медленно всплыли в моем затуманенном мозгу, и тут я узнал в моем посетителе доверенного помощника Моксона Хейли. В ответ на мой взгляд он, улыбаясь, подошел ко мне.
— Расскажите, — с трудом выговорил я слабым голосом, — расскажите все.
— Охотно, — ответил он. — Вас в бессознательном состоянии вынесли из горящего дома Моксона. Никто не знает, как вы туда попали. Вам уж самому придется это объяснить. Причина пожара тоже не совсем ясна. Мое мнение таково, что в дом ударила молния.
— А Моксон?
— Вчера похоронили то, что от него осталось.
Как видно, этот молчаливый человек при случае был способен разговориться. Сообщая больному эту страшную новость, он даже проявил какую-то мягкость. После долгих и мучительных колебаний я отважился наконец задать еще один вопрос:
— А кто меня спас?
— Ну, если вам так интересно — я.
— Благодарю вас, мистер Хейли, благослови вас бог за это. А спасли ли вы также несравненное произведение вашего искусства, автоматического шахматиста, убившего своего изобретателя?
Собеседник мой долго молчал, глядя в сторону. Наконец он посмотрел мне в лицо и печально спросил:
— Так вы знаете?
— Да, — сказал я, — я видел, как он убивал.
Все это было давным-давно. Если бы меня спросили сегодня, я бы не смог ответить с такой уверенностью.
ОДИН ИЗ БЛИЗНЕЦОВ
перевод С.Пшенникова
Письмо, найденное среди бумаг покойного Мортимера Барра.
Вы спрашиваете, приходилось ли мне, одному из близнецов, сталкиваться с чем-либо, что нельзя объяснить известными нам законами природы. Об этом судите сами; возможно, нам известны разные законы природы. Быть может, вы знаете те, что мне незнакомы, и то, что непонятно мне, может быть совершенно ясно вам.
Вы знали моего брата Джона, то есть вы знали его, когда были уверены, что он — это не я; но мне кажется, ни вы, ни кто другой не смог бы различить нас, если бы мы того не захотели. Наши родители не были исключением; я не знаю примеров большего сходства, чем у нас с братом. Я говорю о своем брате Джоне, но я вовсе не убежден, что его звали не Генри, а меня — не Джон. Нас крестили обычным путем, но потом, привязывая нам на запястья бирочки с буквами, служитель запутался, и, хотя на моей стояла буква «Г», а на его — «Д», нельзя быть сколь-нибудь уверенным, что нас не перепутали. В детстве родители пробовали различать нас более верным путем — по одежде и другим простым признакам; но мы столь часто менялись костюмами и прибегали к другим уловкам, когда нам надо было ввести противника в заблуждение, что родители отказались от этих тщетных попыток, и все те годы, что мы жили вместе, каждый признавал трудность сложившейся ситуации: выход из положения был, однако, найден: нас обоих стали называть «Дженри». Я часто удивлялся несообразительности моего отца, который не догадался поставить клеймо на наших дурацких лбах; но мы были вполне терпимыми мальчишками и пользовались своей способностью докучать старшим и раздражать их с похвальной умеренностью; благодаря этому мы избежали клейма. Отец был на редкость добродушным человеком и про себя, видимо, от души забавлялся этой игрой природы.
Вскоре после того, как мы приехали в Калифорнию, и поселились в Сан-Хосе (где единственной ожидавшей: нас удачей была встреча с таким добрым другом, каким стали для нас вы), наша семья, как вам известно, распалась из-за кончины, в одну и ту же неделю, обоих моих родителей. Отец мой перед смертью разорился, и дом наш пошел в уплату его долгов. Сестры вернулись к нашим родственникам на Востоке, а Джон и я (нам тогда было по двадцать два года), благодаря вашему: участию, получили работу в Сан-Франциско, в разных: концах города. Обстоятельства не позволили нам поселиться вместе, и мы виделись редко, порой не чаще, раза в неделю. Так как у нас было немного общих знакомых, о нашем поразительном сходстве мало кто знал. Теперь я вплотную подхожу к ответу на ваш вопрос.
Как-то вечером, вскоре после того как мы поселились в этом городе, я проходил по Маркет-стрит. Вдруг, какой-то хорошо одетый человек средних лет остановил меня и сердечно поприветствовав, сказал:
— Стивенс, мне, разумеется, известно, что вы редко бываете в обществе, но я рассказал о вас жене, и она была бы рада видеть вас в нашем доме. Кроме того, у меня есть основания полагать, что мои девочки стоят того, чтобы с ними познакомиться. Вы могли бы прийти, скажем, завтра в шесть и пообедать с нами, в семейном кругу; а потом, если мои дамы не смогут вас занять, я с удовольствием сыграл бы с вами партию-другую в бильярд.
Это было сказано с такой добродушной улыбкой и так обаятельно, что у меня не хватило духу отказаться, и, хотя я никогда в жизни не видел этого человека, я тотчас ответил:
— Вы очень любезны, сэр, и я с благодарностью принимаю приглашение. Прошу вас, засвидетельствуйте мое почтение миссис Маргован и передайте, что я обязательно буду.
Пожав мне руку и попрощавшись в приятных выражениях, человек пошел дальше. Было очевидно, что он принял меня за моего брата. К подобным ошибкам я привык и обычно не пытался рассеять заблуждение, если дело не представлялось важным. Но откуда я знал. что фамилия этого человека Маргован? Эта фамилия определенно не из тех, что могут прийти в голову, когда пытаешься угадать имя незнакомого человека. Что же касается меня, то и эта фамилия, и этот человек были мне одинаково незнакомы.
На следующее утро я поспешил к месту работы моего брата и застал его выходящим из конторы со счетами, по которым ему предстояло получить. Я рассказал ему, каким образом я связал его словом, и прибавил, что если приглашение его не интересует, то я с большим удовольствием продолжу эту игру.
— Странно, — задумчиво сказал брат. — Маргован единственный в конторе человек, которого я хорошо знаю и который мне нравится. Сегодня утром, когда он пришел на работу и мы обменялись обычными приветствиями, какой-то непонятный импульс заставил меня спросить: «Простите, мистер Маргован, но я забыл узнать у вас адрес». Адрес я получил, но до настоящего момента ни за что и жизни не смог бы объяснить, зачем он мне нужен. Очень любезно с твоей стороны, что ты готов расплачиваться за последствия своей нескромности, но я, с твоего разрешения, воспользуюсь приглашением сам.
Он обедал в этом доме еще несколько раз — на мой взгляд, слишком часто, чтобы это пошло ему на пользу, хотя я ни в коем случае не собираюсь хулить качество этих обедов; дело в том, что он влюбился в мисс Маргован и сделал ей предложение, которое было без особого восторга принято.
Через несколько недель, после того как меня оповестили о помолвке, но еще до того, как я мог, не нарушая приличий, познакомиться с молодой женщиной и ее семьей, однажды на Кирни-стрит я встретил красивого, но несколько потрепанного мужчину. Что-то заставило меня пойти за ним следом и понаблюдать, и я сделал это без малейшего угрызения совести. Он свернул на Гиэри-стрит и дошел по ней до Юнион-сквер. Тут он посмотрел на часы и вошел в сквер. Некоторое время он бродил по дорожкам, очевидно кого-то поджидая. Вскоре к нему присоединилась элегантно одетая красивая молодая женщина, и они вместе пошли по Стоктон-стрит; я последовал за ними. Теперь я чувствовал необходимость крайней осторожности, ибо, хотя девушка была мне совершенно незнакома, мне казалось, что она узнала бы меня с первого взгляда. Они несколько раз сворачивали с одной улицы на другую и наконец, поспешно осмотревшись по сторонам и чуть было не заметив меня (я успел спрятаться в каком-то подъезде), вошли в дом, адрес которого я предпочел бы не называть. Расположение этого дома было лучше, чем его репутация.
Поверьте, что мои действия, когда я стал следить за этими незнакомыми мне людьми, не преследовали никакой определенной цели. А стыжусь я этого или нет — зависит от того, что я думаю о человеке, которому об этом рассказываю. Частично отвечая на ваш вопрос, могу сказать, что я излагаю здесь этот рассказ, ничуть не колеблясь и ничего не стыдясь.
Неделей позже Джон повез меня к своему будущему тестю, и в мисс Маргован, как вы уже догадались, я с величайшим изумлением узнал героиню этого предосудительного приключения. Справедливости ради я должен признать, что если приключение и было предосудительным, то героиня его была изумительно красивой женщиной. Это обстоятельство, однако, было знаменательным только в одном отношении: ее красота настолько поразила меня, что я начал было сомневаться в ее тождестве с той молодой женщиной, которую я тогда видел. Как могло случиться, что дивная прелесть ее лица не произвела тогда на меня никакого впечатления? Но нет, ошибки здесь быть не могло; вся разница заключалась в костюме, освещении и окружающей обстановке.
Джон и я провели вечер в этом доме, не теряя хорошего настроения (несомненно, в силу нашего многолетнего опыта), несмотря на все милые шуточки, естественной пищей которым служило наше сходство. Когда я на несколько минут остался наедине с молодой леди, я посмотрел ей в лицо и сказал с внезапной серьезностью:
— У вас, мисс Маргован, тоже есть двойник: я видел ее в прошлый вторник на Юнион-сквер.
На секунду ее большие серые глаза остановились на моем лице, но ее взгляд оказался несколько менее твердым, чем мой; она отвела его и стала пристально рассматривать кончик туфли. Потом она спросила с безразличием, которое показалось мне чуточку наигранным:
— И что же, она была очень похожа на меня?
— Настолько похожа, — сказал я, — что я залюбовался ею, и, не в силах потерять ее из виду, я, признаюсь, шел следом за ней до… Мисс Маргован, вы уверены, что понимаете, о чем идет речь?
Она побледнела, но осталась по-прежнему спокойной. Ее глаза снова встретились с моими, и на этот раз она не отвела взгляда.
— Что же вам угодно? — спросила она. — Не пугайтесь, назовите ваши условия. Я их принимаю.
За то короткое время, которое отведено было мне на размышление, мне стало ясно, что эта девушка требует особого подхода и что обычные нравоучения здесь излишни.
— Мисс Маргован, — начал я, и в моем голосе, без сомнения, в какой-то степени отразилось то сочувствие, которое было у меня в сердце. — Я убежден, что вы стали жертвой жестокого принуждения. Я бы предпочел не подвергать вас новым неприятностям, а помочь вам вернуть вашу свободу.
Она печально и безнадежно покачала головой, а я, волнуясь, продолжал:
— Я тронут вашей красотой. Вы обезоружили меня своей откровенностью и своим горем. Если вы вольны поступать, как подсказывает ваша совесть, то вы, я уверен, поступите наилучшим образом. Если же нет — тогда да смилуется над нами небо! Меня вам нечего опасаться: я буду противиться этому браку по другим мотивам, которые мне удастся изобрести.
Это не были мои точные слова, но таков был смысл сказанного мной под влиянием внезапно охвативших меня противоречивых чувств. Я встал и покинул ее, больше на нее не взглянув. В дверях я встретил остальных и сказал со всем спокойствием, на которое был способен:
— Я простился с мисс Маргован; я и не думал, что уже так поздно.
Джон решил идти со мной. На улице он спросил, не заметил ли я чего-нибудь странного в поведении Джулии.
— Мне показалось, что она нездорова, — ответил я. — Я поэтому и ушел.
Больше на эту тему ничего сказано не было.
На другой день я вернулся домой поздно вечером. События минувшего дня взволновали меня: я чувствовал себя больным. Пытаясь освежиться и вернуть себе ясность мысли, я предпринял прогулку, но меня неотступно преследовало ужасное предчувствие какого-то несчастья, предчувствие, в котором я не отдавал себе отчета. Ночь выдалась холодная и туманная; моя одежда и волосы стали влажными; я весь дрожал от озноба. Переодевшись в халат и домашние туфли и сидя перед пылающим камином, я чувствовал себя еще более неуютно. Теперь я уже не просто дрожал: меня трясло как в лихорадке. Ужас перед каким-то надвигающимся несчастьем так сильно сковал меня и настолько лишил, сил, что я пытался прогнать его, вызвав в своей памяти реальное горе; я надеялся развеять мысли о будущем несчастье, заменив их причиняющими боль воспоминаниями прошлого. Я стал думать о смерти родителей, стараясь сосредоточиться на последних печальных сценах, разыгравшихся у их смертного одра и могилы. Все это казалось мне таким неопределенным и нереальным, будто случилось много веков тому назад и касалось кого-то другого. Внезапно, нарушив ход моих мыслей и не могу найти другого сравнения — разрезав их, как режет сталь туго натянутую веревку, раздался ужасный крик, будто кричал человек в предсмертной агонии! Я узнал голос брата; казалось, он кричал на улице, прямо у меня под окном. Одним прыжком я очутился у окна и распахнул его. Уличный фонарь на противоположной стороне бросал свой тусклый, мертвенный свет на мокрый асфальт и фасады домов. Одинокий полисмен, подняв воротник, стоял, прислонившись к воротам, и спокойно курил сигару. Больше никого не было видно. Я закрыл окно и опустил штору, снова уселся перед камином и попытался сосредоточить мысли на окружавших меня предметах. Чтобы облегчить себе задачу, я решил совершить какое-нибудь привычное действие и посмотрел на часы. Они показывали половину двенадцатого. И снова я услышал этот ужасный крик! На этот раз, казалось, он раздался в комнате, где-то рядом со мной. Ужас на несколько мгновений лишил меня способности двигаться. Я опомнился через несколько минут — не помню, что я делал до этого, — на незнакомой улице, по которой я спешил изо всех сил. Я не знал, где я и куда иду, но вот я взбежал по ступеням в дом, перед которым стояло несколько карет. В окнах мелькали огни; до меня доносился приглушенный шум голосов. Это был дом, в котором жил мистер Маргован.
Вам, дорогой друг, известно, что там произошло. В одной комнате лежала бездыханная Джулия Маргован, несколько часов назад принявшая яд, а в другой — Джон Стивене, истекающий кровью от огнестрельной раны в груди, которую он сам себе нанес. Когда я ворвался в комнату и, оттолкнув врачей, положил руку ему на лоб, он открыл глаза, посмотрел невидящим взглядом, медленно закрыл их и умер.
Я пришел в себя только через полтора месяца после случившегося. Жизнь вернулась ко мне в вашем чудесном доме, благодаря заботам вашей милой жены. Все это вы уже знаете, и мне осталось рассказать вам лишь об одном обстоятельстве, хотя оно и не имеет отношения к предмету ваших психологических исследований, вернее к той их области, в которой вы, с присущей вам деликатностью и вниманием, просили меня оказать вам посильную помощь.
Однажды лунной ночью (это произошло через несколько лет после разыгравшейся трагедии) я проходил по Юнион-сквер. Час был поздний, и вокруг никого не было. Как только я приблизился к месту, где некогда я был свидетелем злополучной встречи, мои мысли естественно обратились к некоторым событиям прошлого, и, повинуясь тому безотчетному чувству, которое заставляет нас подолгу задерживаться на мыслях, причиняющих нам особенно сильную боль, я уселся на скамью и погрузился в них. Какой-то человек вошел в сквер и направился по дорожке в мою сторону. Он шел, держа руки за спиной и наклонив голову; казалось, он ничего вокруг не замечал. Когда он приблизился к тому затененному месту, где я сидел, я узнал в нем человека, встречу которого с Джулией Маргован я наблюдал здесь много лет назад. Но он ужасно изменился: поседел, был оборванным и изможденным. Все в нем говорило о беспорядочной жизни и пороках; не менее очевидны были и признаки болезни. Его одежда была неряшлива; волосы падали ему на лоб в странном и в то же время живописном беспорядке. Казалось, его место было не на свободе, а скорее в заключении, — например, в больнице.
Без какой-либо определенной цели я поднялся и преградил ему дорогу. Он поднял голову и посмотрел на меня. Я не нахожу слов, чтобы описать то страшное выражение, которое появилось на его лице. Это было выражение непередаваемого ужаса: он думал, что встретился с глазу на глаз с привидением. Но он был смелым человеком. «Будь ты проклят, Джон Стивенс!» — воскликнул он и, подняв дрожащую руку, хотел нанести мне удар кулаком в лицо, но упал ничком на гравий дорожки. Я повернулся и ушел.
Кто-то нашел его там; он был мертв. О нем ничего не известно, не знают даже его имени. Но знать, что человек мертв, уже достаточно.
КУВШИН СИРОПА
перевод Г.Прокуниной
Это повествование начинается со смерти героя. Сайлас Димер умер июля 16-го 1863 года, а два дня спустя его останки были преданы земле. Так как его знали в лицо все взрослые и дети в поселке, похороны, по выражению местной газеты, «состоялись при большом стечении народа». В соответствии с обычаем того времени гроб, поставленный у могилы, был раскрыт, и все друзья и соседи вереницей проследовали мимо него, чтобы в последний раз взглянуть на лицо усопшего, после чего тело Сайласа Димера на глазах у всех было опущено в могилу. Правда, кой у кого глаза слегка затуманились, но, в общем, можно сказать, что погребение было совершено по всем правилам и в свидетелях недостатка не было. Сайлас, вне всякого сомнения, умер, и никто из присутствующих не мог указать на какой-нибудь недосмотр в погребальном обряде, который оправдывал бы его возвращение с того света. Однако, если показания свидетелей что-нибудь да значат (а разве не с их помощью было искоренено колдовство в Сэлеме), он вернулся.
Я забыл упомянуть, что смерть и похороны Сайласа Димера произошли в маленьком поселке Гилбрук, где он прожил тридцать один год. Димер был «коммерсантом», как в некоторых местах Соединенных Штатов называют владельцев мелочных лавок, и торговал всем тем, что обычно продается в таких лавках. Его честность, насколько известно, никогда не подвергалась сомнению, и он пользовался всеобщим почетом. Единственно, в чем могли бы его упрекнуть самые придирчивые люди, — это в том, что он уделял слишком много внимания делам. Однако ему это не ставилось в вину, хотя многие другие, в равной мере приверженные этому, встречали к себе более суровое отношение. Это объяснялось тем, что Сайлас преимущественно занимался собственными делами.
Никто не помнил, чтобы Димер хотя бы один день, кроме воскресений, не сидел у себя в лавке, с тех самых пор, как он впервые открыл ее больше четверти века назад, и до самой своей смерти. Он ни разу не болел, а ни в чем другом он не видел уважительных причин, которые могли бы отвлечь его от прилавка. Передавали, что, когда однажды он не явился на вызов в суд округа для дачи свидетельских показаний по важному делу и адвокат имел смелость предложить, чтобы Димеру послали повестку с предупреждением, ему на это было заявлено, что суд «изумлен» подобным предложением. Как известно, изумление суда относится к тем чувствам, которые адвокаты не особенно стремятся возбуждать; посему он поспешил взять обратно означенное предлог жение и условился с противной стороной относительно того, что показал бы мистер Димер, будь он в суде, причем противная сторона ловко воспользовалась этим промахом и фиктивное свидетельское показание оказалось явно не в пользу предложившей его стороне. Короче говоря, во всем округе считали, что единственное, что есть прочного в Гилбруке, это Сайлас Димер и что перемещение его в пространстве может повлечь за собой какое-нибудь страшное общественное бедствие или другое тяжкое несчастье.
Миссис Димер со своими двумя взрослыми дочерьми занимала комнаты верхнего этажа, а Сайлас, как всем было известно, спал на койке, поставленной за прилавком в магазине. Там его и нашли однажды под утро умирающим, и он испустил дух как раз перед тем, когда нужно было снимать ставни. Он был еще в сознании, и хотя и лишился языка, и люди, хорошо знавшие его, полагали, что, если бы, на его несчастье, он дожил до того часа, когда обычно открывалась лавка, это подействовало бы на него удручающе.
Таков был Сайлас Димер, и таково было постоянство и неизменность его жизненных привычек, что местный юморист (учившийся некогда в колледже) наделил его кличкой старого Ibidem
[10] и в первом же вышедшем после смерти Сайласа номере газетки добродушно отметил, что Димер разрешил себе «небольшой отпуск», Правда, отпуск этот слегка затянулся, но, по словам летописи, из которой мы черпаем наши сведения, не прошло и месяца, как мистер Димер без обиняков дал понять, что ему недосуг лежать в могиле.
Одним из самых почетных граждан Гилбрука был банкир Элвен Крид. Он жил в лучшем доме поселка, имел собственный выезд и некоторым образом был не чужд страсти к путешествиям, так как неоднократно посещал Бостон; полагали даже, что он побывал в Нью-Йорке, хотя сам он скромно опровергал это лестное предположение. Мы упоминаем об этом лишь для того, чтобы помочь разобраться в достоинствах мистера Крида, ибо это так или иначе говорит в его пользу, в пользу его просвещенности, если он хотя бы кратковременно соприкоснулся с культурой Нью-Йорка, или в пользу его чистосердечия, если в столице он не был.
В один приятный летний вечер, часов около десяти, мистер Крид открыл калитку своего сада, прошел по усыпанной гравием дорожке, четко белевшей в лунном свете, поднялся на крыльцо своего прекрасного дома и, немного помедлив, всунул ключ в замок. Приоткрыв дверь, он увидел жену, проходившую по коридору из гостиной в библиотеку. Она радостно приветствовала его и, распахнув дверь пошире, ждала, когда он войдет, но вместо этого он повернулся и, окинув взглядом крыльцо, удивленно воскликнул:
— Куда, черт возьми, делся этот кувшин?
— Какой кувшин, Элвен? — спросила жена довольно равнодушно.
— Кувшин с кленовым сиропом — я купил его в лавке и поставил вот тут на крыльце, чтобы открыть дверь. Какого чер…
— Ну, ну, Элвен, хватит, — прервала его супруга.
К слову сказать, Гилбрук является не единственным местом в цивилизованном мире, где пережитки политеизма запрещают упоминать всуе имя злого духа.
Кувшин кленового сиропа, нести который из лавки, при сельской простоте гилбрукских нравов, не считалось зазорным для именитых граждан, исчез!
— Ты уверен, что купил его, Элвен?
— Дорогая моя, неужели человек может не заметить, что несет кувшин? Я купил этот сироп в лавке Димера по дороге домой. Сам Димер нацедил мне сиропу и одолжил кувшин, и я…
Эта фраза и по сей день осталась неоконченной. Мистер Крид, шатаясь, вошел в дом, добрался до гостиной и рухнул в кресло, дрожа всем телом. Он внезапно вспомнил, что мистер Димер умер три недели тому назад.
Миссис Крид стояла перед своим супругом, глядя на него с удивлением и тревогой.
— Силы небесные, — сказала она, — что с тобой, ты болен?
Так как у мистера Крида не было никаких оснований полагать, что болезнь его может представлять интерес для сил потустороннего мира, он не внял заклинанию жены; он ничего не ответил и сидел в оцепенении. Наступило длительное молчание, нарушаемое лишь мерным тиканьем часов, которые, казалось, шли медленнее обычного, вежливо предоставляя супругам побольше времени, чтобы прийти в себя.
— Джен, я сошел с ума — вот что! — Он говорил невнятно и быстро. — Почему ты не сказала мне об этом раньше? Ты, наверно, замечала кое-какие признаки, а теперь они так очевидны, что я и сам обратил на них внимание. Мне казалось, будто бы я иду мимо лавки Димера; она была открыта и освещена, то есть мне так показалось. Ведь она теперь никогда не бывает открыта. Сайлас Димер стоял у конторки за своим прилавком. Клянусь богом, Джен, я видел его так же ясно, как вижу тебя. Вспомнив, что ты просила кленового сиропа, я вошел и купил его, вот и все, — я купил две кварты кленового сиропа у Сайласа Димера, который, хотя умер и лежит в могиле, все же нацедил сиропа из бочки и подал мне его в кувшине. Помню, он разговаривал со мной очень степенно, даже степенней, чем это было в его привычках, но ни одного слова, сказанного им, я не могу припомнить. Но я видел его, боже милостивый, я видел его и говорил с ним, — а ведь он умер! Вот что мне показалось. Выходит, я сошел с ума, Джен, я совсем спятил, а ты утаила это от меня!
Этот монолог дал супруге мистера Крида время собрать воедино умственные способности, которые имелись в ее распоряжении.
— Элвен, — сказала она, — поверь мне, никаких признаков безумия ты не проявлял. Наверно, тебе померещилось, и ничего другого тут и быть не могло. Это было бы слишком ужасно! Никакого помешательства тут нет. Просто ты слишком заработался в банке. Тебе не надо было ходить на заседание правления банка сегодня вечером; ты ведь и без того до смерти устал. Я так и знала, что-нибудь да случится.
Мистер Крид мог бы указать, что это предупреждение, высказанное задним числом, носило несколько запоздалый характер, но, как бы там ни было, он ничего не возразил, озабоченный своим состоянием. Он овладел собой, и способность связно мыслить вернулась к нему.
— Несомненно, то был феномен субъективного порядка, — изрек он, ни с того ни с сего начиная изъясняться ученым языком. — Явление и даже материализация духов — вещь допустимая, но явление и материализация коричневого глиняного кувшина в полгаллона, грубого тяжеловесного гончарного изделия, маловероятны.
Когда смысл этого дошел до сознания Элвена Крида, он содрогнулся.
Недвижимое имущество Сайласа Димера находилось в руках душеприказчика, который счел за лучшее разделаться с «коммерческим предприятием», и лавка оставалась закрытой со времени смерти ее владельца, а товары были оптом проданы другому «коммерсанту». Комнаты верхнего этажа тоже стояли пустыми, так как вдова с дочерьми переехала в другой город.
На другой день после приключения Элвена Крида (слух о котором как-то выплыл наружу) толпа мужчин, женщин и детей собралась вечером перед лавкой на противоположной стороне улицы. То, что в лавке объявился дух покойного Сайласа Димера, теперь стало известно каждому из обитателей Гилбрука, хотя многие делали вид, что сомневаются в этом. Самые смелые из них, они же по большей части и самые молодые, кидали камнями в фасад, единственно доступную для обстрела часть дома, старательно избегая, впрочем, попадать в не закрытые ставнями окна. Сомнение еще не переросло в злобу. Несколько смельчаков перешли улицу и принялись дубасить в дверь, подносить зажженные спички к темным окнам, пытаясь разглядеть, что делается внутри лавки. Другие зрители старались блеснуть своим остроумием: кричали, выли и звали призрак побегать с ними наперегонки.
После того как прошло порядочно времени и ничего примечательного не случилось и многие уже разошлись, оставшиеся вдруг заметили, что лавка внутри начала озаряться тусклым желтым сиянием. Это положило конец всяким дерзким выходкам. Отчаянные смельчаки, столпившиеся было у двери и окон, отступили на противоположную сторону и смешались с толпой, мальчишки перестали швыряться камнями. Голоса смолкли; в толпе возбужденно перешептывались и указывали на все усиливающийся свет. Никто не мог сказать, сколько времени протекло с того мгновения, как показалось слабое мерцанье, но в конце концов освещение стало таким ярким, что можно было видеть все, что делается внутри лавки; и тогда в глубине за конторкой собравшиеся на улице явственно увидели Сайласа Димера!
Действие, произведенное этим на толпу, было поразительно. Малодушные дрогнули, и толпа быстро поредела с обоих флангов. Одни пустились бежать, что есть мочи, другие удалялись, соблюдая большее достоинство и оглядываясь через плечо. В конце концов на месте осталось человек около двадцати, преимущественно мужчин; они стояли молчаливые, потрясенные, вытаращив глаза. Привидение в лавке не обращало на них никакого внимания; по-видимому, оно всецело было занято приходо-расходной книгой.
Но вот трое мужчин, как бы движимые одним чувством, отделились от толпы на тротуаре и перешли улицу. Один из них, грузный детина, хотел было налечь плечом на дверь, но она открылась сама, точно какой-то сверхъестественной силой, и смелые исследователи вошли внутрь. Оставшиеся на улице в ужасе заметили, что все трое стали как-то странно вести себя, едва переступили порог. Они вытягивали перед собой руки, кружили по магазину, натыкались на прилавок, на ящики и бочки, стоявшие на полу, сталкивались друг с другом. Они неуклюже поворачивались во все стороны, как будто хотели выбраться оттуда, но не могли найти выхода. Слышны были их крики и проклятия, но привидение Сайласа Димера не проявляло ни малейшего интереса к происходившему.
Что послужило толчком для толпы, никто не мог впоследствии вспомнить, но внезапно мужчины, женщины, дети, собаки-все разом беспорядочно бросились к дверям. Каждому хотелось пролезть вперед, и у входа образовалась давка, — наконец, точно по уговору, они выстроились в очередь и начали подвигаться шаг за шагом. В силу какой-то неуловимой духовной или физиологической алхимии наблюдатели превратились в действующих лиц: зрители стали участниками представления, публика захватила сцену.
Лишь для одного зрителя, оставшегося на противоположном тротуаре — для банкира Элвена Крида, внутренность лавки, заполняющаяся толпой, оставалась ярко освещенной. Ему было ясно видно все то странное, что там творилось. Находящиеся же внутри оказались в полной темноте. Каждый, кто протискивался в лавку, как будто сразу лишался зрения и рассудка. Люди бессмысленно двигались ощупью, пытались пробиться против течения, толкали друг друга, наносили удары куда попало, падали, и их топтали, подымались и сами топтали упавших. Они хватали друг друга за платье, волосы, бороды, дрались с остервенением, орали, ругались, осыпали друг друга оскорбительной и непристойной бранью. Когда наконец последний в очереди вмешался в эту невообразимую толчею, свет, озарявший лавку, внезапно погас, и Элвен Крид на улице очутился в полной темноте, как и все, кто находился внутри. Он повернулся и ушел.
Рано утром толпа любопытных собралась у лавки Димера. Тут были и те, которые прошлым вечером обратились в бегство, а сейчас осмелели при дневном свете, и трудовой люд, идущий на работу. Дверь магазина была распахнута настежь, помещение пусто, но на стенах, на полу, на мебели — всюду были лоскутья одежды и клочья волос. Гилбрукские вояки кое-как выбрались ночью из лавки и поплелись домой залечивать свои ушибы и божиться, что провели всю ночь в постели. На пыльной конторке позади прилавка лежала приходная книга. Записи, внесенные в нее рукой Димера, кончались шестнадцатым июля, последним днем его земного бытия. Никаких пометок о последовавшей позднее продаже товара Элвену Криду не было обнаружено.
Вот и вся история; можно добавить только, что, когда страсти улеглись и разум вступил в свои извечные права, жители Гилбрука пришли к выводу, что, принимая во внимание безобидный и добропорядочный характер первой торговой сделки, совершенной Сайласом Димером при изменившихся обстоятельствах, можно было спокойно разрешить покойнику снова занять свое место за прилавком. К сему суждению местный летописец, из неопубликованных трудов которого извлечены вышеизложенные факты, почел за благо присоединиться.
ЗАПОЛНЕННЫЙ ПРОБЕЛ
перевод Н.Дарузес
1. ПАРАД ВМЕСТО ПРИВЕТСТВИЯ
Летней ночью на невысоком холме, поднимавшемся над простором лесов и равнин, стоял человек. Полная луна клонилась к западу, и по этому признаку человек понял, что близок час рассвета, — иначе это трудно было определить. Легкий туман стлался по земле, затягивая низины, но над пеленой тумана четко выделялись на чистом небе темные массы отдельных деревьев. Сквозь туман смутно виднелись два-три фермерских домика, но ни в одном из них не было света. Нигде ни признака жизни, только собачий лай, доносясь издали и повторяясь через равные промежутки времени, скорее сгущал, чем рассеивал впечатление заброшенности и безлюдья.
Человек с любопытством озирался по сторонам; казалось, все окружающее ему знакомо, но он не может найти своего места в нем и не знает, что делать. Так, наверно, мы будем вести себя, восстав из мертвых в ожидании Страшного суда.
В ста шагах от него лежала прямая дорога, белея в лунном свете. Пытаясь «определиться», как сказал бы землемер или мореплаватель, он медленно перевел взгляд с одного конца дороги на другой и заметил в четверти мили к югу смутно чернеющий в тумане отряд кавалерии, который направлялся на север. За ним шла колонна пехоты с тускло поблескивавшими винтовками за спиной. Колонна двигалась медленно и неслышно. Еще отряд кавалерии, еще полк пехоты, за ним еще и еще, непрерывным потоком двигались к тому месту, откуда на них смотрел человек, мимо него и дальше на север. Проехала батарея; канониры, скрестив на груди. руки, сидели на лафетах и зарядных ящиках. И вся эта бесконечная процессия, отряд за отрядом, выступала из тьмы с юга и уходила во тьму на север, но не слышно было ни говора, ни стука копыт, ни грохота колес.
Это показалось ему странным: он подумал было, что оглох; произнес это вслух и услышал собственный голос, хотя он звучал как чужой, и это его поразило; ухо его ожидало услышать голос совсем иного тембра и звучания. Однако он понял, что не оглох, и на время успокоился.
Затем он вспомнил, что существует явление природы, известное под названием «акустической тени». Когда человек попадает в акустическую тень, есть такое направление, по которому звук до него не доходит. Во время одного из самых ожесточенных боев войны Севера с Югом — сражения при Гейнс-Мнлл, в котором участвовало сто орудий, зрители, находившиеся на расстоянии полутора миль на противоположном склоне долины Чикагомини, не слышали ни звука, хотя очень ясно видели все происходившее. Бомбардировка Порт-Ройал, слышная и ощутимая в Сент-Августине, в ста пятидесяти милях к югу, не была слышна в двух милях к северу при тихой погоде. За несколько дней до сдачи при Аппоматоксе оглушительная перестрелка между войсками Шеридана и Пикета оставалась неизвестной последнему, — он находился в тылу своей армии, в какой-нибудь миле от линии огня.
Ни один из этих случаев не был известен герою нашего рассказа, но менее значительные явления того же порядка не ускользнули от его внимания. Его тревожило не загадочное безмолвие этого ночного похода, а нечто иное.
«Боже мой, — сказал он себе, и опять ему почудилось что кто-то другой выражает вслух его мысли, — если это действительно южане, — значит, мы проиграли сражение и они двигаются к Нэшвиллу!»
Потом у него мелькнула мысль о самом себе — тревожное предчувствие, — то ощущение надвигающейся опасности, которое в других мы называем страхом. Он быстро отступил в тень дерева. А молчаливые батальоны все так же медленно и неслышно проходили в тумане.
Вдруг он почувствовал на затылке холодок, и это заставило его взглянуть туда, откуда дохнуло ветром обернувшись к востоку, он увидел бледный серый свет на горизонте — первый признак наступающего дня. Предчувствие опасности усилилось в нем.
«Надо уходить, — подумал он, — не то меня заметят и возьмут в плен».
Он вышел из тени и быстрым шагом направился к бледнеющему востоку. Из-под прикрытия группы кедров он оглянулся назад. Вся колонна скрылась из виду; прямая дорога белела в лунном свете, безлюдная и пустая.
Он и раньше недоумевал, но теперь был прямо-таки ошеломлен. Как могла пройти армия так быстро, передвигающаяся так медленно! Он этого не понимал. Незаметно проходила минута за минутой — он утратил ощущение времени. Сосредоточив все свои силы, он стал искать решения загадки, но тщетно. Когда наконец он отвлекся от занимавших его мыслей, в которые был погружен, над холмами уже показался краешек солнца, но и солнечные лучи не рассеяли его сомнений.
По обеим сторонам дороги тянулись возделанные поля, и нигде не было заметно опустошений, какие влечет за собой война. Из труб фермерских домиков восходили к небу тонкие струйки дыма, свидетельствуя о приготовлениях к мирным дневным трудам. Собака, прекратив свою извечную жалобу луне, бегала за негром, который, погоняя мулов, запряженных в плуг, мирно напевал то веселые, то печальные мотивы.
Герой нашего рассказа в остолбенении смотрел на эту мирную картину, как будто никогда в жизни не видел ничего подобного, потом поднес руку к голове, провел ею по волосам и стал внимательно рассматривать ладонь-поведение, непонятное для зрителя. После этого, по-видимому успокоившись, он уверенно зашагал к дороге.
2. ЕСЛИ ВЫ ПОТЕРЯЛИ САМОГО СЕБЯ, ОБРАТИТЕСЬ К ВРАЧУ
Доктор Стиллинг Молсониз Морфрисборо, отправившись навестить пациента за шесть или семь миль от дома по Нэшвилльской дороге, оставался при больном всю ночь. На рассвете он поехал домой верхом, по обычаю существовавшему в то время среди окрестных врачей.
Когда он проезжал недалеко от места битвы при Стон-ривер, с обочины дороги к нему подошел человек и отдал честь по-военному, поднеся руку к полям шляпы. Однако шляпа эта была вовсе не армейского образца, человек не носил мундира, и в его движениях не заметно было военной выправки. Доктор вежливо ему поклонился, полагая, что не совсем обычная манера здороваться объясняется уважением к историческим местам. Незнакомец, по-видимому, желал заговорить с ним, и доктор учтиво придержал свою лошадь и стал ждать.
— Сэр, — сказал незнакомец, — вы, быть может, неприятель, хотя вы и штатский.
— Я — врач, — лаконически ответил тот.
— Благодарю вас, — сказал незнакомец, — я лейтенант из штаба генерала Газена. — Он замолчал и с минуту пристально вглядывался в человека, к которому обращался, потом прибавил: — Из армии северян.
Врач ограничился кивком.
— Скажите мне, пожалуйста, — продолжал тот, — что здесь произошло? Где обе армии? Кто выиграл сражение?
Врач, полузакрыв глаза, с любопытством смотрел на своего собеседника. После наблюдения, длившегося столько времени, сколько позволяла учтивость, он сказал:
— Простите меня, но тот, кто спрашивает, не должен и сам уклоняться от ответа. Вы ранены? — прибавил он с улыбкой.
— Кажется, легко.
Человек снял шляпу штатского фасона, провел рукой по волосам и, отняв ее, пристально посмотрел на ладонь.
— Меня задело пулей, и я потерял сознание. Задело, вероятно, слегка, шальной пулей: крови нет, и я не чувствую боли. Я не хочу беспокоить вас просьбой, чтоб вы меня осмотрели, но не скажете ли вы, как мне найти свою часть или хоть какой-нибудь отряд армии северян, если вы знаете, где она?
Доктор опять ответил не сразу: он старался припомнить все, что говорится в медицинских книгах о потере памяти и о том, что знакомые места, кажется, помогают вспомнить забытое. Наконец он взглянул человеку в глаза и заметил с улыбкой:
— Лейтенант, почему вы не в мундире, который присвоен вашему званию?
Человек оглядел свой штатский костюм, поднял глаза и сказал с запинкой: — Это верно. Я… я не понимаю.
Все еще глядя на него зорким, но сочувственным взглядом, доктор спросил напрямик:
— Сколько вам лет?
— Двадцать три, — а почему вас это интересует?
— Я бы этого не сказал; никак нельзя подумать, что вам двадцать три года.
Человек потерял терпение.
— Не стоит об этом спорить, — сказал он. — Мне нужно узнать, где находится армия. Не прошло еще двух часов, как я видел колонну войск, двигавшуюся к северу по этой дороге. Вы, должно быть, встретились с ними. Будьте добры, скажите, какого цвета на них мундиры, я сам не мог этого разглядеть, — и больше я не стану вас беспокоить.
— Вы совершенно уверены, что видели их?
— Уверен? Боже мой, сэр, да я мог бы пересчитать их!
— Вот как, — сказал врач, внутренне забавляясь собственным сходством с болтливым цирюльником из «Тысяча и одной ночи», — это очень любопытно. Я не видел никаких войск.
Человек посмотрел на него холодно, словно и он тоже заметил это сходство с цирюльником.
— Видно, вы не хотите мне помочь, — сказал он. — Можете убираться ко всем чертям, сэр!
Он повернулся и, не разбирая дороги, зашагал прямиком через росистые поля, а его мучитель, начинавший уже раскаиваться, спокойно следил за ним со своего наблюдательного поста в седле, пока тот не исчез за деревьями.
3. КАК ОПАСНО СМОТРЕТЬ В ЛУЖУ
Свернув с дороги, путник замедлил шаг и теперь шел вперед, нетвердой походкой, чувствуя сильную усталость. Он не мог понять, отчего он так устал, хотя чрезмерная словоохотливость деревенского лекаря была сама по себе утомительна. Усевшись на камень, он положил руку на колено, ладонью вниз, и случайно взглянул на нее. Рука была исхудалая, морщинистая. Он поднял обе руки к лицу. Лицо было все в глубоких морщинах: борозды чувствовались на ощупь. Странно! Немогла же простая контузия и короткий обморок превратить человека в развалину.
— Я, верно, очень долго пролежал в госпитале, — сказал он вслух. — Боже, до чего я глуп! Ведь сражение было в декабре, а сейчас лето! — Он засмеялся. Не удивительно, что этот лекарь подумал, будто я сбежал из сумасшедшего дома. Он ошибся: я сбежал всего-навсего из лазарета.
Его внимание привлек маленький клочок земли неподалеку, обнесенный каменной оградой. Без всякой определенной цели он встал и подошел к ней. Посредине стоял тяжелый монумент, сложенный из камня. Он потемнел от времени, выкрошился по углам и был покрыт пятнами мха и лишайника. Между массивными глыбами пробилась трава, и корни ее раздвинули глыбы камня. В ответ на дерзкий вызов этого сооружения время наложило на него свою разрушающую руку, и скоро оно сровняется с землей, «подобно Тиру и Ниневии». В надписи на одной из сторон памятника взгляд его уловил знакомое имя. Задрожав от волнения, он перегнулся всем телом через ограду и прочел:
Бригада генерала Газена.
солдатам, павшим в бою при Стон-ривер, 21 декабря 1862 года.
Чувствуя слабость и головокружение, человек повалился на землю. Рядом с ним — стоило только протянуть руку — было небольшое углубление в земле, полное воды после недавнего дождя, — прозрачная лужица. Он подполз к ней, чтобы освежиться, приподнялся, напрягая дрожащие руки, вытянул голову впереди увидел свое отражение, как в зеркале. Он вскрикнул страшным голосом. Руки его ослабели, он упал лицом вниз, прямо в лужу, и нить, связавшая на миг начало и конец его существования, оборвалась навсегда.
ПРОКЛЯТАЯ ТВАРЬ
перевод А.Елеонской
1. НЕ ВСЕ, ЧТО НА СТОЛЕ, МОЖНО ЕСТЬ
За грубым дощатым столом сидел человек и при свете сальной свечи читал какие-то записи в книге. Это была старая записная книжка, сильно потрепанная; и, по-видимому, почерк был не очень разборчивый, потому что читавший то и дело подносил книгу к самому огню так, чтобы свет падал прямо на страницу. Тогда тень от книги погружала во мрак половину комнаты, затемняя лица и фигуры, ибо, кроме читавшего, в комнате было еще восемь человек. Семеро из них сидели вдоль неотесанных бревенчатых стен, молча, не шевелясь, почти у самого стола, и, так как комната была небольшая, протянув руку, они могли бы дотянуться до восьмого, который лежал на столе, навзничь, полуприкрытый простыней, с вытянутыми вдоль тела руками. Он был мертв. Человек за столом читал про себя, и никто не говорил ни слова: казалось, все чего-то ожидали, только мертвецу нечего было ждать. Снаружи из ночного мрака, через служившее окном отверстие, доносились волнующие ночные звуки пустыни: протяжный, на одной неопределенной ноте, вой далекого койота; тихо вибрирующее стрекотанье неугомонных цикад в листве деревьев; странные крики ночных птиц, столь не похожие на крики дневных: гуденье больших суетливых жуков и весь тот таинственный хор звуков, настолько незаметных, что, когда они внезапно умолкают, словно от смущения, кажется, что их почти и не было слышно. Но никто из присутствующих не замечал этого: им не свойственно было праздное любопытство к тому, что не имело практического значения; это ясно было из каждой черточки их суровых лиц — ясно даже при тускло горевшей одинокой свече. Очевидно, все это были местные жители — фермеры и дровосеки.
Человек, читавший книгу, несколько отличался от остальных, он, казалось, принадлежал к людям другого круга — людям светским, хотя что-то в его одежде указывало на сродство с находившимися в хижине. Сюртук его вряд ли мог бы считаться приличным в Сан-Франциско; обувь была не городская, и шляпа, лежавшая на полу подле него (он один сидел с непокрытой головой), была такой, что всякий, предположивший, что она служит лишь для украшения его особы, неправильно понял бы ее назначение. Лицо у него было приятное, с некоторым оттенком суровости, хотя, возможно, суровость эта была напускная или выработанная годами, как это подобало человеку, облеченному властью. Он был следователем и в силу своей должности получил доступ к книге, которую читал: ее нашли среди вещей умершего, в его хижине, где сейчас шло следствие.
Окончив чтение, следователь спрятал книжку в боковой карман. В эту минуту дверь распахнулась, и в комнату вошел молодей человек. По всей видимости, он родился и вырос не в горах: он был одет как городской житель. Платье его, однако, пропылилось, словно он проделал длинный путь. Он и в самом деле скакал во весь опор, чтобы поспеть на следствие.
Следователь кивнул головой; больше никто не поклонился вновь пришедшему.
— Мы вас поджидали, — сказал следователь. — С этим делом необходимо покончить сегодня же.
Молодой человек улыбнулся.
— Очень сожалею, что задержал вас, — сказал он, — я уехал не для того, чтобы уклониться от следствия: мне нужно было отправить в газету сообщение о случившемся, и я полагаю, вы меня вызвали, чтобы я рассказал вам об этом.
Следователь улыбнулся.
— Сообщение, посланное вами в газету, — сказал он, — вероятно, сильно разнится от того, что вы покажете здесь под присягой.
— Об этом судите сами, — запальчиво возразил молодой человек, заметно покраснев. — Я писал через копировальную бумагу, и вот копия того, что я послал. Это написано не в виде хроники, так как все случившееся слишком неправдоподобно, а в виде рассказа. Он может войти в мои показания, данные под присягой.
— Но вы говорите, что это неправдоподобно?
— Для вас, сэр, это не имеет никакого значения, если я присягну, что это правда.
Следователь с минуту молчал, опустив глаза. Люди, сидевшие вдоль стен, переговаривались шепотом, лишь изредка отводя взгляд от лица покойника. Потом следователь поднял глаза и сказал:
— Будем продолжать следствие.
Все сняли шляпы. Свидетеля привели к присяге.
— Ваше имя? — спросил следователь.
— Уильям Харкер.
— Возраст?
— Двадцать семь лет.
— Вы знали покойного Хью Моргана?
— Да.
— Вы были при нем, когда он умер?
— Я был поблизости.
— Как это случилось? Я имею в виду то, что вы очутились здесь.
— Я приехал к нему поохотиться и половить рыбу; в мои намерения входило также познакомиться поближе с ним и его странным, замкнутым образом жизни. Мне казалось, из него может выйти неплохой литературный персонаж. Я иногда пишу рассказы.
— Я иногда читаю их.
— Благодарю вас.
— Рассказы вообще-то — не ваши.
Кое-кто из присяжных засмеялся. На мрачном фоне веселая шутка вспыхивает ярко. Солдаты на войне в минуту затишья охотно смеются, и острое словцо в мертвецкой захватывает своей неожиданностью.
— Расскажите обстоятельства, сопровождавшие смерть этого человека, сказал следователь. — Если желаете, можете пользоваться любыми заметками или записями.
Свидетель понял. Вынув из внутреннего кармана рукопись, он поднес ее к свечке и стал перелистывать; найдя нужную страницу, он начал читать.
2. ЧТО МОЖЕТ СЛУЧИТЬСЯ В ЗАЯЧЬИХ ОВСАХ
«Солнце еще только всходило, когда мы вышли из дома, захватив с собой дробовики. Мы хотели пострелять перепелов, но у нас была только одна собака. Морган сказал, что лучшее место для охоты лежит за гребнем соседней горы, и мы пошли по тропинке сквозь густые заросли кустарника. По ту сторону гребня местность была сравнительно ровная, густо поросшая заячьим овсом. Когда мы вышли из кустарника, Морган, был на несколько ярдов впереди меня. Вдруг немного вправо от нас послышался шум: словно ворочалось какое-то животное, и мы увидели, как кусты сильно заколыхались.
— Оленя вспугнули, — сказал я. — Жаль, что мы не захватили винтовки.
Морган, который остановился, напряженно всматриваясь в колыхавшийся кустарник, ничего не сказал, но взвел оба курка и взял ружье на прицел. Он показался мне немного взволнованным, что меня удивило, так как он слыл за человека, умевшего сохранять исключительное хладнокровие даже в минуты внезапной и неминуемой опасности.
— Ну, бросьте, — сказал я. — Уж не думаете ли вы уложить оленя одним зарядом дроби, а?
Он ничего не ответил; но, когда он слегка обернулся ко мне и я увидел его лицо, меня поразила напряженность его взгляда. Тогда я понял, что дело нешуточное, и первое, что пришло мне в голову, это что мы напоролись на гризли. Я двинулся к Моргану, на ходу взводя курок.
Кусты больше не шевелились, и шум прекратился, но Морган все так же пристально смотрел в ту сторону.
— В чем дело? Что за чертовщина? — спросил я.
— Проклятая тварь, — ответил он, не поворачивая головы.
Голос его звучал хрипло и неестественно. Морган заметно дрожал. Я уже хотел было заговорить с ним, как вдруг заметил, что заячий овес там, где кончается кустарник, заволновался каким-то непонятным образом. Передать это словами почти невозможно. Казалось, налетел порыв ветра, который не только пригибал траву, но и придавливал ее, прижимал к земле так, что она не могла подняться, и это движение медленно шло прямо на нас.
Никогда в жизни ничто так не поражало меня, как это необыкновенное и необъяснимое явление, хотя, кажется, я не испытывал ни малейшего страха. Я припоминаю, — и говорю об этом сейчас потому, что, как ни странно, я вспомнил об этом тогда, — как однажды, глядя рассеянно в открытое окно, я на миг принял небольшое деревцо под самым окном за одно из больших деревьев, стоявших поодаль. Оно казалось одинаковой с ними величины, но отличалось от них более четкими и резкими очертаниями. И хотя это всего-навсего было искажением перспективы, я был поражен, почти испуган. Мы так привыкли полагаться на незыблемость законов природы, что малейшее от них отклонение воспринимаем как угрозу нашей безопасности, как предупреждение о неведомом бедствии. Так и теперь, на первый взгляд беспричинное колыхание травы и медленное, неуклонное ее движение вселяли явную тревогу. Мой спутник, казалось, не на шутку испугался, и я глазам своим не поверил, когда он приложился и выпалил из обоих стволов сразу по надвигавшейся траве! Не успел еще рассеяться дым, как я услышал громкий, неистовый крик, словно рев дикого зверя, — и Морган, отшвырнув ружье, прыгнул в сторону и стремглав бросился прочь. В ту же минуту что-то скрытое в дыму резким толчком отбросило меня на землю — что-то мягкое, тяжелое, налетевшее на меня со страшной силой.
Не успел я подняться и взять ружье, которое, по-видимому, было выбито у меня из рук, как услышал крик Моргана — крик предсмертной агонии, сливавшийся с хриплыми, дикими звуками: словно рычали и грызлись собаки. Охваченный невыразимым ужасом, я вскочил на ноги и посмотрел в ту сторону, куда бежал Морган; и не дай мне бог еще раз увидеть подобное зрелище! Ярдах в тридцати от меня мой друг, опустившись на одно колено, запрокинув голову, без шляпы, с разметавшимися длинными волосами, раскачивался всем телом влево и вправо, вперед и назад. Правая рука была поднята, но кисти как будто не было, по крайней мере я ее не видел. Другая рука совсем была не видна.
Временами — так мне теперь вспоминается вся эта непостижимая сцена — я мог различить только часть его тела: словно остальное было стерто — иного выражения я не могу подобрать, — и затем какое-то перемещение, и все тело становилось видным.
Все это, вероятно, длилось лишь несколько секунд, и, однако, Морган за это время успел проделать все движения борца в схватке с противником, превосходящим его весом и силой. Мне виден был только он, и то не всегда отчетливо. И до меня непрерывно доносились его крики и проклятья сквозь заглушавший их рев, который звучал злобно и яростно, — мне никогда не приходилось слышать, чтобы такие звуки вырывались из глотки зверя или человека.
Нерешительность моя длилась лишь одну минуту, потом, бросив ружье, я кинулся на помощь другу. У меня мелькнула догадка, что его сводит судорога или с ним случился припадок. Прежде чем я успел добежать до него, он упал и затих. Все звуки смолкли, но с ужасом, превосходящим тот, какой вызвало у меня это страшное происшествие, я опять увидел то же таинственное движение травы от места, истоптанного вокруг распростертого человека, к опушке леса. И только когда оно достигло леса, я смог отвести глаза и взглянуть на своего друга. Он был мертв».
3. И ОБНАЖЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК МОЖЕТ БЫТЬ В ЛОХМОТЬЯХ
Следователь встал и подошел к мертвецу. Приподняв край простыни, он откинул ее, открыв все тело, обнаженное и казавшееся при свете сального огарка грязно-желтым. Оно было покрыто большими синевато-черными пятнами, по-видимому вызванными кровоизлиянием. Грудь и бока имели такой вид, словно по ним колотили дубинкой. Повсюду были ужасные раны. Кожа была изодрана в клочья.
Следователь перешел на другой конец стола и развязал шелковый платок, который поддерживал подбородок и был завязан узлом на макушке. Когда платок сняли, под ним обнаружилось то, что было когда-то горлом. Кое-кто из присяжных встал, чтобы лучше видеть, но тут же отвернулся, раскаявшись в своем любопытстве. Свидетель Харкер отошел к открытому окну и облокотился на подоконник, почувствовав тошноту и слабость. Набросив платок мертвецу на шею, следователь отошел в угол комнаты и из кучи платья стал вытаскивать одну вещь за другой, на несколько секунд поднимая ее к свету и осматривая. Все было изорвано и заскорузло от крови. Присяжные не стали производить более тщательного осмотра. По-видимому, это не интересовало их. Собственно говоря, они все это уже видели; единственно, что было для них новым, — это показания Харкера.
— Джентльмены, — сказал следователь, — очевидно, у нас нет других свидетелей. Ваши обязанности вам известны; если вопросов больше нет, вы можете удалиться, чтобы обсудить ваше решение.
Встал старшина присяжных — высокий, бородатый человек лет шестидесяти, в грубой одежде.
— У меня есть только один вопрос, господин следователь, — сказал он. — Из какого сумасшедшего дома сбежал этот ваш свидетель?
— Мистер Харкер, — сказал следователь совершенно серьезно и спокойно, из какого сумасшедшего дома вы в последний раз сбежали?
Харкер снова густо покраснел, но ничего не сказал, и семеро присяжных встали и торжественно один за другим вышли из хижины.
— Если вы не собираетесь продолжать ваши оскорбления, сэр, — сказал Харкер, как только они со следователем остались одни возле мертвеца, — то, полагаю, я могу удалиться?
— Да.
Харкер пошел к выходу, но, положив руку на щеколду, остановился. Профессиональные привычки в нем были сильны — сильнее чувства собственного достоинства. Он обернулся и сказал:
— Я узнал книжку, которую вы держали в руках: это дневник Моргана. Кажется, он вас сильно заинтересовал: вы читали его все время, пока я давал показания. Нельзя ли мне взглянуть на него? Читателям интересно будет…
— Дневник не будет фигурировать в деле, — возразил следователь, опуская книжку в карман сюртука, — все записи в нем сделаны до смерти писавшего.
Когда Харкер вышел из хижины, присяжные вернулись и встали у стола, на котором под простыней резко обрисовались контуры тела. Старшина сел около свечи, вынул из бокового кармана карандаш и клочок бумаги и старательно вывел следующее решение, которое с большей или меньшей затратой усилий подписали все остальные:
«Мы, присяжные заседатели, установили, что останки подверглись смерти от руки горного льва. Однако некоторые из нас все-таки полагают, что их хватила кондрашка».
4. ОБЪЯСНЕНИЕ ИЗ МОГИЛЫ
В дневнике покойного Хью Моргана содержатся интересные записи, имеющие некоторое научное значение, возможно, как гипотеза. Во время следствия дневник не был оглашен; видимо, следователь решил, что не стоило смущать умы присяжных. Дата первой записи не может быть установлена: верхняя часть страницы оторвана; сохранившаяся запись гласит:
«…бегала, описывая полукруг, все время держа голову повернутой к центру, потом останавливалась и яростно лаяла. Наконец она стремительно бросилась в кусты. Сначала я думал, что она взбесилась, но, вернувшись домой, не заметил в ее поведении ничего необычного, кроме того, что можно было объяснить страхом наказания.
Может ли собака видеть носом? Могут ли запахи вызвать в мозговом центре какие-то отпечатки того предмета, от которого они исходят?
2 сентября. Вчера ночью, наблюдая за тем, как звезды восходят над горным хребтом к востоку от дома. я заметил, что они исчезают одна за другой — слева направо. Каждая затмевалась на секунду, и не все сразу, а одна или даже несколько звезд на расстоянии градуса или двух над гребнем были как бы стерты. Казалось, между ними и мною что-то двигалось, я не мог рассмотреть, что это, а звезды были слишком редки, чтобы можно было определить контуры предмета. Ух! не нравится мне это…»
Не хватает записей за несколько недель — из книжки вырвано три страницы.
«27 сентября. Оно опять было здесь: я каждый день нахожу следы его преступления. Вчера я снова всю ночь продежурил в том же месте с ружьем в руках, зарядив оба ствола крупной дробью. Наутро я увидел свежие следы, снова те же самые. А я могу поклясться, что не спал, — в сущности, я почти совсем не сплю. Это ужасно! Невыносимо!
Если эти поразительные явления реальны, я сойду с ума; если же это плод моего воображения, я уже сошел с ума.»
3 октября. Я не уйду, оно не выгонит меня отсюда. Нет! это мой дом, моя земля. Бог ненавидит трусов.
5 октября. Я больше не могу; я пригласил Харкера провести у меня несколько недель — у него трезвая голова. По его поведению я узнаю, считает ли он меня сумасшедшим.
7 октября. Я нашел решение загадки: это случилось сегодня ночью — внезапно, как откровение. Как просто, как ужасно просто! Есть звуки, которых мы не слышим. На концах гаммы есть ноты, которые не задевают струн такого несовершенного инструмента, как человеческое ухо. Они слишком высоки или слишком низки. Я не раз наблюдал за стаей дроздов, усевшихся на верхушке дерева или даже на нескольких деревьях и распевавших во все горло. И вдруг в одну минуту точно в одно и то же мгновение — все снимаются и улетают. Почему? Они не могли видеть друг друга — мешали верхушки деревьев. Все птицы разом не могли видеть вожака, где бы он ни был. Верно, был подан какой-нибудь сигнал на высокой ноте, перекрывший все звуки, но не слышный мне. Случалось, я наблюдал такой же одновременный и молчаливый отлет не только дроздов, но и других птиц, например, перепелов, отделенных друг от друга кустами или даже сидевших на противоположных склонах холма. Моряки знают, что стадо китов, которые греются на солнце или резвятся на поверхности океана, растянувшись на несколько миль друг от друга, разделенные кривизной земли, иногда одновременно в одно мгновение-все исчезают из вида. Дан был сигнал — слишком глухой для слуха матроса на топ-матче и для его товарищей на палубе, тем не менее ощутивших его в вибрации судна, подобно тому как своды собора отвечают на басовые ноты органа. То же самое происходит не только со звуком, но и с цветом. На обоих концах солнечного спектра химик может обнаружить то, что известно под именем актинических лучей. Это тоже цвета-лучи, неотделимо входящие в состав видимого света, которые мы не можем различить. Человеческий глаз несовершенный инструмент; его диапазон всего несколько октав «хроматической гаммы». Я не сошел с ума; есть цвета, которые мы не можем видеть.
И да поможет мне бог! Проклятая тварь как раз такого цвета».
ГОРОД ПОЧИВШИХ
перевод Ф.Золотаревской
Я родился от честных, а потому бедных родителей и до двадцати трех лет не имел ни малейшего понятия о том, сколько счастливых возможностей таится для человека в деньгах его ближнего. Но когда я достиг этого возраста, провидение явило мне сон и раскрыло предо мною всю бессмысленность честного труда.
— Взгляни на скудость и убожество своего жребия и внимай урокам природы, — сказал привидевшийся мне святой отшельник. — По утрам ты встаешь со своей соломенной подстилки и идешь на поля, чтобы вновь предаться ежедневным грудам. По пути головки цветов дружески кивают тебе. Жаворонок приветствует тебя звонкой песней. Утреннее солнце согревает тебя нежаркими лучами, и ты вдыхаешь струящийся от росистых трав прохладный воздух, столь благодатный для легких. Кажется, будто вся природа радостно встречает тебя, как верная служанка своего доброго хозяина. Нежнейшие ее звучания находят в тебе отклик, и в душе твоей все поет. Ты берешься за плуг в надежде, что чудесное утро предвещает еще более чудесный день, когда в полном блеске предстанет пред тобою красота природы и вызванное ею отрадное чувство упрочится в твоем сердце. Ты идешь за плугом, пока усталость не заставит тебя сделать передышку, а затем садишься в конце борозды, предполагая всецело насладиться блаженством, которое тебе лишь едва-едва удалось вкусить поутру.
Но, увы! Солнце стоит высоко в раскаленном небе, посылая на землю целые потоки жарких лучей. Цветы сомкнули лепестки, оберегая свой аромат и скрыв от постороннего взора яркость своих красок. От трав уже не струится прохлада; роса исчезла, и пересохшие поля, так же как и небо, пышут свирепым жаром. Птицы больше не приветствуют тебя своими руладами, и лишь сойка на опушке рощи хрипло бранит тебя за что-то. Несчастный! Природа лишила тебя своего нежного и врачующего участия в наказании за твой грех. Ты нарушил первую из ее десяти заповедей: ты трудился!
Пробудившись от этого сна, я собрал свои немногочисленные пожитки, сказал «прости» заблудшим моим родителям и покинул страну, задержавшись лишь ненадолго у могилы своего деда-священника, чтобы принести там торжественную клятву, что отныне ни единого пенни не заработаю честным трудом, и да поможет мне бог!
Не помню, долго ли я странствовал, но в конце концов очутился в большом городе у моря и сделался там врачом. Я теперь уже не помню, как назывался этот город до того, как я туда приехал. Мои успехи и популярность на новом поприще были столь велики, что олдермены, по настоянию сограждан, вынуждены были дать городу новое название, и он стал именоваться «Городом Почивших».
Нет нужды упоминать, что я отнюдь не обладал какими-либо познаниями в медицине. Но с помощью видного специалиста по подделке документов я приобрел диплом, якобы выданный мне Королевским Обществом Знахарей и Шарлатанов города Идол-сити. Этот диплом в рамке из бессмертника был подвешен на креповой ленточке к плакучей иве, растущей против моей приемной, и привлекал к себе толпы страждущих. Я основал также черезвычайно крупный похоронный комбинат, тесно связанный с моей врачебной практикой. Как только мне позволили средства, я купил большой участок земли и устроил на нем кладбище, по одну сторону которого находилась моя мастерская мраморных памятников, а по другую — обширное цветоводство. Кокетство, мода и скорбь поставляли покупателей в мой универсальный магазин «Все для скорбящих». Словом, дела мои процветали, и уже через год я смог выписать своих родителей и устроить старого отца на прекрасную должность скупщика краденых вещей. Поступок этот никак нельзя было счесть постыдным актом сыновней признательности, потому что я вытягивал у старика все доходы.
Но, к сожалению, лишь крайняя бедность может гарантировать нас от превратностей судьбы; человек не в состоянии уберечь себя от зависти богов и бесконечных козней фортуны. Богатство, разрастаясь вширь, теряет свою мощь, в то время как антагонистические силы, которых оно оттесняет, накапливают энергию по закону упругости и, в конце концов, наносят сокрушительный ответный удар. Слава о моем врачебном искусстве все росла, и ко мне стали привозить пациентов со всех концов земного шара. Лежачие больные, чье упорное отлынивание от смерти служило постоянным источником огорчения для их друзей; богатые завещатели, чьи наследники жаждали получить свои кровные денежки; нежеланные отпрыски раскаявшихся в своем грехе родителей и родители, находящиеся на иждивении у расчетливых детей; супруги, задумавшие вступить в новый брак и при этом избежать бракоразводного процесса — все эти и многие другие разновидности избыточного населения препровождались в мою клинику в Городе Почивших. Прибывало их бесчисленное множество.
Правительственные чиновники привозили ко мне целые караваны сирот, бедняков, умалишенных, — в общем, всех тех, кто стал обузой для общества. Мое искусство в исцелении пауперизма и орфанизма
[11] было особо отмечено благодарным парламентом.