Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Амброз Бирс

Рассказы

СЛУЧАЙ НА МОСТУ ЧЕРЕЗ СОВИНЫЙ РУЧЕЙ

перевод В.Топер

1

На железнодорожном мосту, в северной части Алабамы, стоял человек и смотрел вниз, на быстрые воды в двадцати футах под ним. Руки у него были связаны за спиной. Шею стягивала веревка. Один конец ее был прикреплен к поперечной балке над его головой и свешивался до его колен. Несколько досок, положенных на шпалы, служили помостом для него и для его палачей — двух солдат федеральной армии под началом сержанта, который в мирное время скорее всего занимал должность помощника шерифа. Несколько поодаль, на том же импровизированном эшафоте, стоял офицер в полной капитанской форме, при оружии. На обоих концах моста стояло по часовому с ружьем «на караул», то есть держа ружье вертикально, против левого плеча, в согнутой под прямым углом руке, — поза напряженная, требующая неестественного выпрямления туловища. По-видимому, знать о том, что происходит на мосту, не входило в обязанности часовых; они только преграждали доступ к настилу.

Позади одного из часовых никого не было видно; на сотню ярдов рельсы убегали по прямой в лес, затем скрывались за поворотом. По всей вероятности, в той стороне находился сторожевой пост. На другом берегу местность была открытая — пологий откос упирался в частокол из вертикально вколоченных бревен, с бойницами для ружей и амбразурой, из которой торчало жерло наведенной на мост медной пушки. По откосу, на полпути между мостом и укреплением, выстроились зрители — рота солдат-пехотинцев в положении «вольно»: приклады упирались в землю, стволы были слегка наклонены к правому плечу, руки скрещены над ложами. Справа от строя стоял лейтенант, сабля его была воткнута в землю, руки сложены на эфесе. За исключением четверых людей на середине моста, никто не двигался. Рота была повернута фронтом к мосту, солдаты застыли на месте, глядя прямо перед собой. Часовые, обращенные лицом каждый к своему берегу, казались статуями, поставленными для украшения моста.

Капитан, скрестив руки, молча следил за работой своих подчиненных, не делая никаких указаний. Смерть — высокая особа, и если она заранее оповещает о своем прибытии, ее следует принимать с официальными изъявлениями почета; это относится и к тем, кто с ней на короткой ноге. По кодексу военного этикета безмолвие и неподвижность знаменуют глубокое почтение.

Человеку, которому предстояло быть повешенным, было на вид лет тридцать пять. Судя по платью — такое обычно носили плантаторы, — он был штатский. Черты лица правильные — прямой нос, энергичный рот, широкий лоб; черные волосы, зачесанные за уши, падали на воротник хорошо сшитого сюртука. Он носил усы и бороду клином, но щеки были выбриты; большие темно-серые глаза выражали доброту, что было несколько неожиданно в человеке с петлей на шее. Он ничем не походил на обычного преступника. Закон военного времени не скупится на смертные приговоры для людей всякого рода, не исключая и джентльменов.

Закончив приготовления, оба солдата отступили на шаг, и каждый оттащил доску, на которой стоял. Сержант повернулся к капитану, отдал честь и тут же встал позади него, после чего капитан тоже сделал шаг в сторону. В результате этих перемещений осужденный и сержант очутились на концах доски, покрывавшей три перекладины моста. Тот конец, на котором стоял штатский, почти — но не совсем — доходил до четвертой. Раньше эта доска удерживалась в равновесии тяжестью капитана; теперь его место занял сержант. По сигналу капитана сержант должен был шагнуть в сторону, доска — качнуться и осужденный — повиснуть в пролете между двумя перекладинами. Он оценил по достоинству простоту и практичность этого способа. Ему не закрыли лица и не завязали глаз. Он взглянул на свое шаткое подножие, затем обратил взор на бурлящую речку, бешено несущуюся под его ногами. Он заметил пляшущее в воде бревно и проводил его взглядом вниз по течению. Как медленно оно плыло! Какая ленивая река!

Он закрыл глаза, стараясь сосредоточить свои последние мысли на жене и детях. До сих пор вода, тронутая золотом раннего солнца, туман, застилавший берега, ниже по течению — маленький форт, рота солдат, плывущее бревно — все отвлекало его. А теперь он ощутил новую помеху. Какой-то звук, назойливый и непонятный, перебивал его мысли о близких — резкое, отчетливое металлическое постукивание, словно удары молота по наковальне: в нем была та же звонкость. Он прислушивался, пытаясь определить, что это за звук и откуда он исходит; он одновременно казался бесконечно далеким и очень близким. Удары раздавались через правильные промежутки, но медленно, как похоронный звон. Он ждал нового удара с нетерпением и, сам не зная почему, со страхом. Постепенно промежутки между ударами удлинялись, паузы становились все мучительнее. Чем реже раздавались звуки, тем большую силу и отчетливость они приобретали. Они, словно ножом, резали ухо; он едва удерживался от крика. То, что он слышал, было тиканье его часов.

Он открыл глаза и снова увидел воду под ногами. «Высвободить бы только руки, — подумал он, — я сбросил бы петлю и прыгнул в воду. Если глубоко нырнуть, пули меня не достанут, я бы доплыл до берега, скрылся в лесу и пробрался домой. Мой дом, слава богу, далеко от фронта; моя жена и дети пока еще недосягаемы для захватчиков».

Когда эти мысли, которые здесь приходится излагать словами, сложились в сознании обреченного, точнее — молнией сверкнули в его мозгу, капитан сделал знак сержанту. Сержант отступил в сторону.

2

Пэйтон Факуэр, состоятельный плантатор из старинной и весьма почтенной алабамской семьи, рабовладелец и, подобно многим рабовладельцам, участник политической борьбы за отделение Южных штатов, был ярым приверженцем дела южан. По некоторым, не зависящим от него обстоятельствам, о которых здесь нет надобности говорить, ему не удалось вступить в ряды храброго войска, несчастливо сражавшегося и разгромленного под Коринфом, и он томился в бесславной праздности, стремясь приложить свои силы, мечтая об увлекательной жизни воина, ища случая отличиться. Он верил, что такой случай ему представится, как он представляется всем в военное время. А пока он делал, что мог. Не было услуги — пусть самой скромной, — которой он с готовностью не оказал бы делу Юга; не было такого рискованного предприятия, на которое он не пошел бы, лишь бы против него не восставала совесть человека штатского, но воина в душе, чистосердечно и не слишком вдумчиво уверовавшего в неприкрыто гнусный принцип, что в делах любовных и военных дозволено все.

Однажды вечером, когда Факуэр сидел с женой на каменной скамье у ворот своей усадьбы, к ним подъехал солдат в серой форме и попросил напиться. Миссис Факуэр с величайшей охотой отправилась в дом, чтобы собственноручно исполнить его просьбу. Как только она ушла, ее муж подошел к запыленному всаднику и стал жадно расспрашивать его о положении на фронте.

— Янки восстанавливают железные дороги, — сказал солдат, — и готовятся к новому наступлению. Они продвинулись до Совиного ручья, починили мост и возвели укрепление на своем берегу. Повсюду расклеен приказ, что всякий штатский, замеченный в порче железнодорожного полотна, мостов, туннелей или составов, будет повешен без суда. Я сам читал приказ.

— А далеко до моста? — спросил Факуэр.

— Миль тридцать.

— А наш берег охраняется?

— Только сторожевой пост на линии, в полмили от реки, да часовой на мосту.

— А если бы какой-нибудь кандидат висельных наук, и притом штатский, проскользнул мимо сторожевого поста и справился бы с часовым, — с улыбкой сказал Факуэр, — что мог бы он сделать?

Солдат задумался.

— Я был там с месяц назад, — ответил он, — и помню, что во время зимнего разлива к деревянному устою моста прибило много плавника. Теперь бревна высохли и вспыхнут, как пакля.

Тут вернулась миссис Факуэр и дала солдату напиться. Он учтиво поблагодарил ее, поклонился хозяину и уехал. Час спустя, когда уже стемнело, он снова проехал мимо плантации в обратном направлении. Это был лазутчик федеральных войск.

3

Падая в пролет моста, Пэйтон Факуэр потерял сознание и был уже словно мертвый. Очнулся он — через тысячелетие, казалось ему, — от острой боли в сдавленном горле, за которой последовало ощущение удушья. Мучительные, резкие боли словно отталкивались от его шеи и расходились по всему телу. Они мчались по точно намеченным разветвлениям, пульсируя с непостижимой частотой. Они казались огненными потоками, накалявшими его тело до нестерпимого жара. До головы боль не доходила — голова гудела от сильного прилива крови. Мысль не участвовала в этих ощущениях. Сознательная часть его существа уже была уничтожена; он мог только чувствовать, а чувствовать было пыткой. Но он знал, что движется. Лишенный материальной субстанции, превратившись всего только в огненный центр светящегося облака, он, словно гигантский маятник, качался по немыслимой дуге колебаний. И вдруг со страшной внезапностью замыкающий его свет с громким всплеском взлетел кверху; уши ему наполнил неистовый рев, наступили холод и мрак. Мозг снова заработал; он понял, что веревка оборвалась и что он упал в воду. Но он не захлебнулся; петля, стягивающая ему горло, не давала воде заливать легкие. Смерть через повешение на дне реки! Что может быть нелепее? Он открыл глаза в темноте и увидел над головой слабый свет, но как далеко, как недосягаемо далеко! По-видимому, он все еще погружался, так как свет становился слабей и слабей, пока не осталось едва заметное мерцание. Затем свет опять стал больше и ярче, и он понял, что его выносит на поверхность, понял с сожалением, ибо теперь ему было хорошо. «Быть повешенным и утопленным, — подумал он, — это еще куда ни шло; но я не хочу быть пристреленным. Нет, меня не пристрелят; это было бы несправедливо».

Он не делал сознательных усилий, но по острой боли в запястьях догадался, что пытается высвободить руки. Он стал внимательно следить за своими попытками, равнодушный к исходу борьбы, словно праздный зритель, следящий за работой фокусника. Какая изумительная ловкость! Какая великолепная сверхчеловеческая сила! Ах, просто замечательно! Браво! Веревка упала, руки его разъединились и всплыли, он смутно различал их в ширящемся свете. Он с растущим вниманием следил за тем, как сначала одна, потом другая ухватилась за петлю на его шее. Они сорвали ее, со злобой отшвырнули, она извивалась, как уж.

«Наденьте, наденьте опять!» Ему казалось, что он крикнул это своим рукам, ибо муки, последовавшие за ослаблением петли, превзошли все испытанное им до сих пор. Шея невыносимо болела; голова горела, как в огне; сердце, до сих пор слабо бившееся, подскочило к самому горлу, стремясь вырваться наружу. Все тело корчилось в мучительных конвульсиях. Но непокорные руки не слушались его приказа. Они били по воде сильными, короткими ударами сверху вниз, выталкивая его на поверхность. Он почувствовал, что голова его поднялась над водой; глаза ослепило солнце; грудная клетка судорожно расширилась — и в апогее боли его легкие наполнились воздухом, который он тут же с воплем исторгнул из себя.

Теперь он полностью владел своими чувствами. Они даже были необычайно обострены и восприимчивы. Страшное потрясение, перенесенное его организмом, так усилило и утончило их, что они отмечали то, что раньше было им недоступно. Он ощущал лицом набегающую рябь и по очереди различал звук каждого толчка воды. Он смотрел на лесистый берег, видел отдельно каждое дерево, каждый листик и жилки на нем, все вплоть до насекомых в листве — цикад, мух с блестящими спинками, серых пауков, протягивающих свою паутину от ветки к ветке. Он видел все цвета радуги в капельках росы на миллионах травинок. Жужжание мошкары, плясавшей над водоворотами, трепетание крылышек стрекоз, удары лапок жука-плавунца, похожего на лодку, приподнятую веслами, — все это было внятной музыкой. Рыбешка скользнула у самых его глаз, и он услышал шум рассекаемой ею воды.

Он всплыл на поверхность спиной к мосту; в то же мгновение видимый мир стал медленно вращаться вокруг него, словно вокруг своей оси, и он увидел мост, укрепление на откосе, капитана, сержанта, обоих солдат — своих палачей. Силуэты их четко выделялись на голубом небе. Они кричали и размахивали руками, указывая на него; капитан выхватил пистолет, но не стрелял; у остальных не было в руках оружия. Их огромные жестикулирующие фигуры были нелепы и страшны.

Вдруг он услышал громкий звук выстрела, и что-то с силой ударило по воде в нескольких дюймах от его головы, обдав ему лицо брызгами. Опять раздался выстрел, и он увидел одного из часовых, — ружье было вскинуто, над дулом поднимался сизый дымок. Человек в воде увидел глаз человека на мосту, смотревший на него сквозь щель прицельной рамки. Он отметил серый цвет этого глаза и вспомнил, что серые глаза считаются самыми зоркими и что будто бы все знаменитые стрелки сероглазы. Однако этот сероглазый стрелок промахнулся.

Встречное течение подхватило Факуэра и снова повернуло его лицом к лесистому берегу. Позади него раздался отчетливый и звонкий голос, и звук этого голоса, однотонный и певучий, донесся по воде так внятно, что прорвал и заглушил все остальные звуки, даже журчание воды в его ушах. Факуэр, хоть и не был военным, достаточно часто посещал военные лагеря, чтобы понять грозный смысл этого нарочито мерного, протяжного напева; командир роты, выстроенной на берегу, вмешался в ход событий. Как холодно и неумолимо, с какой уверенной невозмутимой модуляцией, рассчитанной на то, чтобы внушить спокойствие солдатам, с какой обдуманной раздельностью прозвучали жесткие слова:

— Рота. смирно!.. Ружья к плечу!.. Готовсь… Целься… Пли!

Факуэр нырнул — нырнул как можно глубже. Вода взревела в его ушах, словно то был Ниагарский водопад, но он все же услышал приглушенный гром залпа и, снова всплывая на поверхность, увидел блестящие кусочки металла, странно сплющенные, которые, покачиваясь, медленно опускались на дно. Некоторые из них коснулись его лица и рук, затем отделились, продолжая опускаться. Один кусочек застрял между воротником и шеей; стало горячо, и Факуэр его вытащил.

Когда он, задыхаясь, всплыл на поверхность, он понял, что пробыл под водой долго; его довольно далеко отнесло течением — прочь от опасности. Солдаты кончали перезаряжать ружья; стальные шомполы, выдернутые из стволов, все сразу блеснули на солнце, повернулись в воздухе и стали обратно в свои гнезда. Тем временем оба часовых снова выстрелили по собственному почину — и безуспешно.

Беглец видел все это, оглядываясь через плечо; теперь он уверенно плыл по течению. Мозг его работал с такой же энергией, как его руки и ноги; мысль приобрела быстроту молнии.

«Лейтенант, — рассуждал он, — допустил ошибку, потому что действовал по шаблону; больше он этого не сделает. Увернуться от залпа так же легко, как от одной пули. Он, должно быть, уже скомандовал стрелять вразброд. Плохо дело, от всех не спасешься».

Но вот в двух ярдах от него — чудовищный всплеск и тотчас же громкий стремительный гул, который, постепенно слабея, казалось, возвращался по воздуху к форту и наконец завершился оглушительным взрывом, всколыхнувшим реку до самых глубин! Поднялась водяная стена, накренилась над ним, обрушилась на него, ослепила, задушила. В игру вступила пушка. Пока он отряхивался, высвобождаясь из вихря вспененной воды, он услышал над головой жужжанье отклонившегося ядра, и через мгновение из лесу донесся треск ломающихся ветвей.

«Больше они этого не сделают, — думал Факуэр, — теперь они пустят в ход картечь. Нужно следить за пушкой; меня предостережет дым — звук ведь запаздывает; он отстает от выстрела. А пушка хорошая!»

Вдруг он почувствовал, что его закружило, что он вертится волчком. Вода, оба берега, лес, оставшийся далеко позади мост, укрепление и рота солдат — все перемешалось и расплылось. Предметы заявляли о себе только своим цветом. Бешеное вращение горизонтальных цветных полос — вот все, что он видел. Он попал в водоворот, и его крутило и несло к берегу с такой быстротой, что он испытывал головокружение и тошноту. Через несколько секунд его выбросило на песок левого — южного — берега, за небольшим выступом, скрывшим его от врагов. Внезапно прерванное движение, ссадина на руке, пораненной о камень, привели его в чувство, и он заплакал от радости. Он зарывал пальцы в песок, пригоршнями сыпал его на себя и вслух благословлял его. Крупные песчинки сияли, как алмазы, как рубины, изумруды: они походили на все, что только есть прекрасного на свете. Деревья на берегу были гигантскими садовыми растениями, он любовался стройным порядком их расположения, вдыхал аромат их цветов. Между стволами струился таинственный розоватый свет, а шум ветра в листве звучал, как пение эоловой арфы. Он не испытывал желания продолжать свой побег, он охотно остался бы в этом волшебном уголке, пока его не настигнут.

Свист и треск картечи в ветвях высоко над головой нарушили его грезы. Канонир, обозлившись, наугад послал ему прощальный привет. Он вскочил на ноги, бегом взбежал по отлогому берегу и укрылся в лесу.

Весь день он шел, держа направление по солнцу. Лес казался бесконечным; нигде не видно было ни прогалины, ни хотя бы охотничьей тропы. Он и не знал, что живет в такой глуши. В этом открытии было что-то жуткое.

К вечеру он обессилел от усталости и голода. Но мысль о жене и детях гнала его вперед. Наконец он выбрался на дорогу и почувствовал, что она приведет его к дому. Она была широкая и прямая, как городская улица, но, по-видимому, никто по ней не ездил. Поля не окаймляли ее, не видно было и строений. Ни намека на человеческое жилье, даже ни разу не залаяла собака. Черные стволы могучих деревьев стояли отвесной стеной по обе стороны дороги, сходясь в одной точке на горизонте, как линии на перспективном чертеже. Взглянув вверх из этой расселины в лесной чаще, он увидел над головой крупные золотые звезды — они соединялись в странные созвездия и показались ему чужими. Он чувствовал, что их расположение имеет тайный и зловещий смысл. Лес вокруг него был полон диковинных звуков, среди которых — раз, второй и снова — он ясно расслышал шепот на незнакомом языке.

Шея сильно болела, и, дотронувшись до нее, он убедился, что она страшно распухла. Он знал, что на ней черный круг — след веревки. Глаза были выпучены, он уже не мог закрыть их. Язык распух от жажды: чтобы унять в нем жар, он высунул его на холодный воздух. Какой мягкой травой заросла эта неезженная дорога! Он уже не чувствовал ее под ногами!

Очевидно, не смотря на все мучения, он уснул на ходу, потому что теперь перед ним была совсем другая картина, — может быть, он просто очнулся от бреда. Он стоит у ворот своего дома. Все осталось как было, когда он покинул его, и все радостно сверкает на утреннем солнце. Должно быть, он шел всю ночь. Толкнув калитку и сделав несколько шагов по широкой аллее, он видит воздушное женское платье; его жена, свежая, спокойная и красивая, спускается с крыльца ему навстречу. На нижней ступеньке она останавливается и поджидает его с улыбкой неизъяснимого счастья, — вся изящество и благородство. Как она прекрасна! Он кидается к ней, раскрыв объятия. Он уже хочет прижать ее к груди, как вдруг яростный удар обрушивается сзади на его шею; ослепительно-белый свет в грохоте пушечного выстрела полыхает вокруг него — затем мрак и безмолвие!

Пэйтон Факуэр был мертв; тело его, с переломанной шеей, мерно покачивалось под стропилами моста через Совиный ручей.

ЧЕЛОВЕК И ЗМЕЯ

перевод Н.Волжиной

1

Доподлинно известно и сие подтверждено также многими свидетельствами, противу коих не станут спорить ни мудрецы, ни мужи науки, что глазу змеиному присущ магнетизм и буде кто, влекомый противо воли своей, подпадет под действие оного магнетизма, тот погибнет жалкою смертью, будучи укушен сим гадом.
Растянувшись на диване в халате и комнатных туфлях, Харкер Брайтон улыбался, читая вышеприведенное место в «Чудесах науки «старика Морристера. «Единственное чудо заключается здесь в том, — подумал он, — что во времена Морристера мудрецы и мужи науки могли верить в такую чепуху, которую в наши дни отвергают даже круглые невежды».

Последовала вереница размышлений — Брайтон был человек мыслящий, — и он машинально опустил книгу, не меняя направления взгляда. Как только книга исчезла из поля зрения Брайтона, какая-то вещь, находившаяся в полутемном углу комнаты, пробудила его внимание к окружающей обстановке. В темноте, под кроватью, он увидел две светящиеся точки, на расстоянии примерно дюйма одна от другой. Возможно, газовый рожок у него над головой бросал отблеск на шляпки гвоздей; он не стал задумываться над этим и снова взялся за книгу. Через секунду, повинуясь какому-то импульсу, в рассмотрение которого Брайтон не стал вдаваться, он снова опустил книгу и поискал глазами то место. Светящиеся точки были все там же. Они как будто стали ярче и светились зеленоватым огнем, чего он сначала не заметил. Ему показалось также, будто они немного сдвинулись с места, словно приблизились к дивану. Однако тень все еще настолько скрывала их, что его невнимательный взгляд не мог определить ни происхождение, ни качество этих точек, и он снова стал читать.

Но вот что-то в самом тексте навело Брайтона на мысль, которая заставила его вздрогнуть и в третий раз опустить книгу на диван, откуда, выскользнув у него из руки, она упала на пол обложкой кверху. Приподнявшись, Брайтон пристально вглядывался в темноту под кроватью, где блестящие точки горели, как ему теперь казалось, еще более ярким огнем. Его внимание окончательно пробудилось, взгляд стал напряженным, настойчивым. И взгляд этот обнаружил под кроватью, в ее изножье, свернувшуюся кольцами большую змею — светящиеся точки были ее глаза. Омерзительная плоская голова лежала от внутреннего кольца к внешнему и была обращена прямо к Брайтону. Очертание нижней челюсти — широкой и грубой — и дегенеративный, приплюснутый лоб позволяли определить направление злобного взгляда. Глаза змеи были уже не просто светящимися точками; они смотрели в его глаза взглядом осмысленным и полным ненависти.

2

Появление змеи в спальной комнате современного комфортабельного городского дома, к счастью, не такой уж заурядный случай, чтобы всякие разъяснения показались здесь излишними. Харкер Брайтон — тридцатипятилетний холостяк, большой эрудит, человек завидного здоровья, праздный, богатый, спортсмен-любитель и личное весьма популярная в обществе — вернулся в Сан-Франциско из путешествия по странам отдаленным и малоизвестным. Лишения последних лет сделали вкусы Брайтона — всегда несколько привередливые — еще более изысканными, и так как даже отель «Замок» был не в состоянии удовлетворить их полностью, он охотно воспользовался гостеприимством своего приятеля, известного ученого, доктора Друринга. Особняк доктора Друринга — большой, старомодный, пестренный в той части города, которая считается теперь нефешенебельной, — хранил в своем внешнем облике выражение горделивой отчужденности. Он словно не желал иметь ничего общего с соседями, изменившими иго окружение, и отличался некоторой причудливостью нрава — обычным следствием такой обособленности. Одной из этих причуд было «крыло», бросающееся в глаза своей несообразностью с точки зрения архитектуры и весьма оригинальное в смысле использования его, так как «крыло» служило Одновременно лабораторией, зверинцем и музеем. Здесь-то доктор и давал простор своим научным стремлениям, изучая те формы животного царства, которые вызывали у него интерес и соответствовали его вкусам, склоняющимся, надо признать, скорее к низшим организмам. Для того чтобы завоевать его взыскательную душу, представители высших типов должны были сохранить хотя бы некоторые рудиментарные особенности, роднящие их с такими «чудищами первобытных дебрей», как жабы и змеи. Врожденные склонности явно влекли его к рептилиям; он любил вульгарных детищ природы и называл себя «Золя от зоологии».

Жена и дочери доктора Друринга, не разделяющие его просвещенной любознательности к жизни и повадкам наших несчастных собратьев, с ненужной суровостью изгонялись из помещения, которое доктор называл «змеевником», и были вынуждены довольствоваться обществом себе подобных; впрочем, смягчая их тяжкую участь, Друринг уделял им из своего немалого состояния достаточно, чтобы они могли превзойти пресмыкающихся пышностью жилища и блистать недосягаемым для тех великолепием.

В отношении архитектуры и обстановки змеевник отличался суровой простотой, соответствующей подневольному образу жизни его обитателей, многим из которых нельзя было предоставить свободу, необходимую для полного наслаждения роскошью, так как обитатели эти имели одну весьма неудобную особенность, а именно — были живыми существами. Впрочем, в своем жилище они чувствовали стеснение в свободе лишь настолько, насколько это было неизбежно, чтобы защитить их же самих от пагубной привычки пожирать друг друга; и, как предусмотрительно сообщили Брайтону, в доме уже привыкли к тому, что некоторых обитателей змеевника не раз обнаруживали в таких местах усадьбы, где они сами затруднились бы объяснить свое появление. Несмотря на соседство змеевника и связанные с ним мрачные ассоциации, в сущности говоря, мало трогавшие Брайтона, жизнь в особняке Друринга была ему вполне по душе.

3

Если не считать крайнего удивления и дрожи, вызванное чувством гадливости, мистер Брайтон не так уж взволновался. Его. первой мыслью было позвонить и вызвать прислугу, но хотя сонетка висела совсем близко, он не протянул к ней руки; ему при шло в голову, что такое движение заставит его самого усомниться — не страх ли это, тогда как страха он, разумеется, не испытывал. Нелепость создавшегося положения казалась ему куда хуже, чем опасность, которой оно грозило; положение было пренеприятное, но при этом абсурдное.

Пресмыкающееся принадлежало к какому-то неизвестному Брайтону виду. О длине его он мог только догадываться; туловище, в той части, которая виднелась из-под кровати, было толщиной с его руку. Чем эта змея опасна, если она вообще опасна? Может быть, она ядовита? Может быть, это констриктор? Запас. знаний Брайтона о предупредительных сигналах, имеющихся в распоряжении природы, не давал ему возможности ответить на это; он никогда еще не занимался расшифровкой ее кода.

Пусть эта тварь безвредна, вид ее, во всяком случае, отвратителен. Она была de trop — чем-то несуразным, в ней было что-то наглое. Драгоценный камень не стоил своей оправы. Даже варварский вкус нашего времени и нашей страны, загромоздивший стены этой комнаты картинами, пол — мебелью, а мебель — всякого рода безделушками, не рассчитывал на появление здесь выходцев из джунглей. Кроме того — невыносимая мысль! — дыхание этой твари распространялось в воздухе, которым дышал он сам.

Мысли эти с большей или меньшей четкостью возникали в мозгу Брайтона и побуждали его к действию. Этот процесс именуется у нас размышлением и принятием того или иного решения. В результате мы оказываемся разумны или неразумны. Так и увядший лист, подхваченный осенним ветром, проявляет по сравнению со своими собратьями большую или меньшую сообразительность, падая на землю или же в озеро. Секрет человеческих действий — секрет открытый: что-то заставляет наши мускулы сокращаться. И так ли уж важен тот факт, что подготовительные молекулярные изменения в них мы называем волей?

Брайтон встал с намерением незаметно податься назад, не потревожив змею, и, если удастся, выйти в дверь. Так люди отступают перед величием, ибо всякое величие властно, а во всякой власти таится нечто грозное. Брайтон знал, что он и пятясь найдет дверь. Пусть чудовище последует за ним — хозяева в угоду своему вкусу увешавшие стены картинами, позаботились и о щите со смертоносным восточным оружием, откуда можно будет схватить то, которое окажется наиболее подходящим сейчас. Тем временем беспощадная злоба все больше и больше разгоралась в глазах змеи.

Брайтон поднял правую ногу, прежде чем шагнуть назад. В ту же минуту он почувствовал, что не сможет заставить себя сделать это.

«Меня считают человеком отважным, — подумал он, — значит, отвага не что иное, как гордость? Неужели я способен отступить только потому, что никто не увидит моего позора?»

Он опирался правой рукой о спинку стула, так и не опустив ногу на пол.

— Глупости! — сказал он вслух, — не такой уж я трус, чтобы не признаться самому себе, что мне страшно.

Он поднял ногу чуть выше, слегка согнув колено, и резким движением опустил ее на пол — на вершок впереди левой. Он не мог понять, как это случилось. Такой же результат дала попытка сделать шаг левой ногой; она очутилась впереди правой. Пальцы, лежавшие на спинке, сжались; рука вытянулась назад, не выпуская стула. Можно было подумать, что Брайтон ни за что не хочет расставаться со своей опорой. Свирепая змеиная голова по-прежнему лежала от внутреннего кольца к внешнему. Змея не двинулась, но глаза ее были теперь словно электрические искры, дробившиеся на множество светящихся игл.

Лицо человека посерело. Он снова сделал шаг вперед, затем второй, волоча за собой стул, и наконец со стуком повалил его на пол. Человек застонал; змея не издала ни звука, не шевельнулась, но глаза ее были словно два ослепительных солнца. И из-за этих солнц самого пресмыкающегося не было видно. Радужные круги расходились от них и, достигнув предела, один за другим лопались, словно мыльные пузыри; казалось, круги эти касаются его лица и тотчас же уплывают в неизмеримую даль. Где-то глухо бил большой барабан, и сквозь барабанную дробь изредка пробивалась музыка неизъяснимо нежная, словно звуки золотой арфы. Он узнал мелодию, которая раздавалась на рассвете у статуи Мемнона, и ему почудилось, что он стоит в тростниках на берегу Нила, стараясь уловить сквозь безмолвие столетий этот бессмертный гимн.

Музыка смолкла; вернее, она мало-помалу незаметно для слуха перешла в отдаленный гул уходящей грозы. Перед ним расстилалась равнина, сверкающая в солнечных лучах и дождевых каплях, равнина в полукружье ослепительной радуги, которая замыкала в своей гигантской арке множество городов. В самом центре этой равнины громадная змея, увенчанная короной, подымала голову из клубка колец и смотрела на Брайтона глазами его покойной матери. И вдруг эта волшебная картина взвилась кверху, как театральная декорация, и исчезла в мгновение ока. Что-то с силой ударило ему в лицо и грудь. Это он повалился на пол; из переломанного носа и рассеченных губ хлестала кровь. Несколько минут он лежал оглушенный, с закрытыми глазами, уткнувшись лицом в пол. Потом он очнулся и понял, что падение, переместив его взгляд, нарушило силу змеиных чар. Вот теперь, отводя глаза в сторону, он сумеет выбраться из комнаты. Но мысль о змее, лежавшей в нескольких футах от его головы и, может быть готовой к прыжку, готовой обвить его шею своими кольцами, — мысль эта была невыносима! Он поднял голову, снова взглянул в эти страшные глаза и снова был в плену.

Змея не двигалась; теперь она, казалось, теряла власть над его воображением; величественное зрелище, возникшее перед ним несколько мгновений назад, больше не появлялось. Черные бусины глаз, как и прежде, с невыразимой злобой поблескивали из-под идиотически низкого лба. Словно тварь, уверенная в собственном торжестве, решила оставить свои гибельные чары.

И тут произошло нечто страшное. Человек, распростертый на полу всего лишь в двух шагах от своего врага, приподнялся на локтях, запрокинул голову, вытянул ноги. Лицо его в пятнах крови было мертвенно бледно; широко открытые глаза выступали из орбит. На губах появилась пена; она клочьями спадала на пол. По телу его пробегала судорога, оно извивалось по-змеиному. Он прогнул поясницу, передвигая ноги из стороны в сторону. Каждое движение все больше и больше приближало его к змее. Он вытянул руки, стараясь оттолкнуться назад, и все-таки не переставал подтягиваться на локтях все вперед и вперед.

4

Доктор Друринг и его жена сидели в библиотеке. Ученый был на редкость хорошо настроен.

— Я только что выменял у одного коллекционера великолепный экземпляр ophiophagus\'a — сказал он.

— А что это такое? — довольно вяло осведомилась его супруга.

— Боже милостивый, какое глубочайшее невежество! Дорогая моя, человек, обнаруживший после женитьбы, что его жена не знает греческого языка, имеет право требовать развода. Ophiophagus — это змея, пожирающая других змей.

— Будем надеяться, что она пожрет всех твоих, — сказала жена, рассеянно переставляя лампу. — Но как ей это удается? Она очаровывает их?

— Как это на тебя похоже, дорогая, — сказал доктор с притворным возмущением. — Ты же прекрасно знаешь, что меня раздражает малейший намек на эти нелепые бредни о гипнотической силе змей. Разговор их был прерван оглушительным воплем, пронесшимся в тишине дома, словно голос демона, возопившего в могиле.

Он повторился еще и еще раз с ужасающей ясностью. Доктор и его жена вскочили на ноги, он — озадаченный, она — бледная, онемевшая от ужаса. Отголосок последнего вопля еще не успел затихнуть, как доктор выбежал из комнаты и кинулся вверх по лестнице, перескакивая сразу через две ступеньки. В коридоре перед комнатой Брайтона он столкнулся со слугами, прибежавшими с верхнего этажа. Все вместе, не постучавшись, они ворвались в комнату. Дверь была не заперта и сразу же распахнулась. Брайтон лежал ничком на полу, мертвый. Его голова и руки прятались под изножьем кровати. Они оттащили тело назад и перевернули его на спину. Лицо мертвеца было перепачкано кровью и пеной, широко раскрытые глаза почти вышли из орбит. Ужасное зрелище!

— Разрыв сердца, — сказал ученый, опускаясь на колени и кладя ладонь мертвецу на грудь. При этом он случайно взглянул под кровать. — Бог мой! Каким образом это сюда попало?

Он протянул руку, вытащил из-под кровати змею и отшвырнул ее, все еще свернувшуюся кольцами, на середину комнаты, откуда она с резким шуршащим звуком пролетела по паркету до стены и так и осталась лежать там. Это было змеиное чучело; вместо глаз в голове у него сидели две башмачных пуговицы.

ЧИКАМОГА

перевод Ф.Золотаревской

Солнечным осенним днем ребенок, покинув свой бревенчатый дом на лугу, никем не замеченный, забрел в лес. Избавившись от надзора, он наслаждался новым для него чувством свободы, предвкушая неожиданные открытия и приключения. Пробудившийся в ребенке отважный дух его предков тысячелетиями воспитывался на незабываемых подвигах многих поколений первооткрывателей и покорителей, побеждавших в битвах, исход которых решали века, и строивших на отвоеванных землях города из камня.[1] От колыбели своей расы победоносно прошли они через два материка и, переплыв океан, ступили на третий, оставив и здесь в наследство своим потомкам страсть к войнам и завоеваниям.

Ребенок этот — мальчик лет шести — был сыном небогатого плантатора. Отец мальчика в молодые годы был солдатом, сражался с дикарями и пронес знамя своей родины далеко на юг, в столицу цивилизованной расы. Мирная жизнь плантатора не остудила его воинственного пыла; вспыхнув однажды, он продолжает гореть вечно. Человек этот любил книги о войне и батальные гравюры, и мальчик почерпнул достаточно сведений, чтобы смастерить себе деревянный меч, хотя даже наметанный глаз его отца едва ли смог бы определить, что это за предмет.

Им-то и размахивая он теперь со смелостью, достойной потомка героической расы, и, останавливаясь время от времени на залитых солнцем полянках, играл в войну, несколько утрированно изображая нападающих и обороняющихся воинов так, как подсказало ему это искусство гравера. Окрыленный легкой победой над невидимым врагом, стремившимся преградить ему путь, он допустил довольно распространенную стратегическую ошибку и в азарте преследования углубился далеко в лес, пока не вышел на берег широкого, но мелководного ручья, чьи быстрые воды отрезали его от бегущего противника, с непостижимой легкостью перебравшегося через поток. Но это не смутило бесстрашного победителя. Дух предков, пересекших океан, неугасимо пылал в его маленькой груди и не допускал отступления. Отыскав место, где камешки на дне ручья лежали друг от друга на расстоянии шага, мальчик перескочил по ним на другой берег и снова напал на арьергард воображаемого противника, предавая мечу все вокруг.

Теперь, когда битва была выиграна, благоразумие требовало, чтобы он отступил на исходные позиции. Но увы! Подобно многим могущественным завоевателям и даже самому могущественному из них, он не мог:



Страсть к битве обуздать или понять,
Что, коль судьбу без меры искушают,
Она и сильных мира покидает.



Удаляясь от ручья, мальчик вдруг столкнулся с еще одним, гораздо более грозным врагом. На тропинке, по которой он шел, сидел, вытянувшись струной, держа на весу передние лапки, кролик с торчащими кверху ушами. С криком ужаса ребенок повернул назад и пустился бежать, не разбирая дороги, невнятными воплями призывая мать, плача, спотыкаясь и больно раня нежную кожу в зарослях терновника. Сердечко его бешено колотилось, мальчик задыхался и совсем ослеп от слез. Он был один, затерянный в гуще леса! Более часа блуждал он среди густых зарослей, а затем, наконец сраженный усталостью, улегся в ложбинке между двумя валунами в нескольких ярдах от ручья и, прижимая к себе игрушечный меч — теперь уже не оружие, а единственного товарища, — плача, заснул. Лесные пташки весело щебетали у него над головой; белки, помахивая пышными хвостами, вереща, перепрыгивали с дерева на дерево, а откуда-то издалека доносился странный приглушенный треск, точно перепела хлопали крыльями, прославляя победу природы над сыном ее извечных поработителей. А на маленькой плантации белые и черные люди в спешке и тревоге обыскивали поля и живые изгороди, и сердце матери разрывалось от страха за потерявшегося ребенка.

Спустя несколько часов маленький сонливец вскочил на ноги. Вечерний холод пронизывал его до костей, страх перед надвигающейся тьмой проникал в самое сердце. Но он отдохнул и больше не плакал. Повинуясь слепому инстинкту, побуждавшему его к действиям, мальчик выбрался из зарослей на более открытое место. Справа от него был ручей, слева — отлогий склон, покрытый редкими деревьями. Вокруг сгущались сумерки. Едва заметная призрачная мгла поднималась над водой. Она пугала и отталкивала мальчика. Вместо того, чтобы пересечь ручей обратно, мальчик пошел прочь от него, в самую гущу темнеющего леса. Внезапно он увидел перед собою странный движущийся предмет — не то собаку, не то свинью; что именно — он не знал. А может быть, это был медведь. Мальчик видел их на картинках и, не зная за ними ничего плохого, не прочь был повстречаться с медведем в лесу. Но что-то в очертаниях или движениях существа, — быть может, неуклюжесть, с какой оно продвигалось вперед, — подсказало мальчику, что это не медведь, и детское любопытство его было парализовано страхом. Он замер на месте, но по мере того как животное приближалось, мужество возвращалось к ребенку, так как он увидел, что у этого зверя нет, по крайней мере, таких страшных длинных ушей, как у кролика. Возможно, впечатлительный ребенок уловил в неуклюжей, переваливающейся поступи животного нечто знакомое. Не успело оно приблизиться настолько, чтобы окончательно разрешить сомнения мальчика, как он увидел, что вслед за ним ряд за рядом движутся еще такие же существа. Они были и справа и слева. Вся поляна кишела ими — и все они двигались к ручью.

Это были люди. Они ползли. Они ползли на руках, волоча за собою ноги. Они ползли на коленях, а руки их плетьми висели вдоль тела. Они пытались подняться, но тут же как подкошенные падали ничком на землю. Они вели себя крайне неестественной каждый посвоему, если не считать того, что все они шаг за шагом продвигались в одном и том же направлении. В одиночку, парами, небольшими группами возникали они из мрака; время от времени некоторые из них застывали в неподвижности, между тем как другие медленно проползали мимо них. Затем отставшие возобновляли движение. Они появлялись дюжинами, сотнями, распространялись вокруг, насколько их можно было различить в сгустившейся тьме. Конца им не было видно, черный лес позади них казался неистощимым. Чудилось, будто сама земля шевелится, медленно сползая к ручью. Порой кто-нибудь из тех, кто останавливался, больше не трогался с места и продолжал лежать, не шевелясь. Он был мертв. Иные, остановившись, начинали странно жестикулировать — поднимали и опускали руки, сжимали ими голову, воздевали кверху ладони, — это было похоже на общую молитву.

Ребенок замечал не все из того, что бросилось бы в глаза наблюдателю постарше. Он видел лишь, что это взрослые люди, которые почему-то ползают, точно младенцы. Но раз они люди, то и пугаться их нечего, хотя некоторые из них и одеты как-то странно. Мальчик безбоязненно двигался среди них, переходя от одного к другому, с детским любопытством заглядывая им в лица, необычайно бледные и покрытые красными пятнами и полосами. Что-то в этих лицах, — быть может, в сочетании с причудливыми позами и движениями людей — напомнило ему о размалеванном клоуне, которого он видел прошлым летом в цирке, и мальчик расхохотался. А они все ползли и ползли вперед, эти изувеченные, истекающие кровью люди, столь же мало, как и ребенок, сознавая трагическое несоответствие между его веселым смехом и их ужасающей серьезностью. Для мальчика это было всего лишь забавное зрелище. Ребенок видел, как дома, на плантации, негры ползали на четвереньках, чтобы позабавить его, и не раз ездил на них верхом, играя в лошадки. И теперь мальчик подкрался сзади к одному из ползущих людей и мигом вскочил ему на спину. Человек припал грудью к земле, а затем, собравшись с силами, приподнялся и, точно необъезженный жеребенок, яростно сбросил мальчика на землю. Он обратил к ребенку лицо, на котором недоставало нижней челюсти, — от верхних зубов до горла зияла огромная красная рана, окаймленная по краям клочьями мяса и раздробленными костями. Неестественно выступающий вперед нос, отсутствие подбородка и горящие глаза придавали ему сходство с какой-то хищной птицей, грудь и горло которой были окрашены кровью растерзанной ею жертвы. Человек встал на колени, мальчик вскочил на ноги. Человек погрозил ему кулаком, и ребенок, которого наконец одолел страх, отбежал в сторону и спрятался за ствол ближайшего дерева. Теперь ему было далеко не так весело. Мрачная толпа, точно в зловещей пантомиме, медленно и мучительно ползла вниз, похожая на рой огромных черных жуков. Не слышно было ни шороха, ни единого звука — стояла глубокая всепоглощающая тишина.

Несмотря на приближавшуюся ночь, в призрачном лесу вдруг стало светлеть. За грядой деревьев по ту сторону ручья заполыхало странное красное зарево, на фоне которого черной кружевной вязью выделялись стволы и ветви. Отблеск этого зарева падал на фигуры ползущих людей, и чудовищные тени искаженно повторяли их движения на освещенной траве. Свет озарял бледные лица, окрашивая их легким румянцем и еще резче подчеркивая красные пятна, которыми многие из них были покрыты. Он играл на пуговицах и металлических пряжках одежды. Инстинктивно ребенок повернул к этому ослепительному зареву и двинулся ему навстречу вниз по склону вместе со своими ужасными спутниками. В несколько минут мальчик обогнал переднего — что было не такой уж большой заслугой, если принять во внимание его преимущество перед ползущими людьми, — и, сжав в руке деревянный меч, торжественно возглавил шествие, приноравливая свой шаг к темпу тех, кто двигался вслед за ним. Время от времени он оглядывался назад, как бы желая убедиться, что его войско не отстает. Без сомнения, никогда еще подобный предводитель не возглавлял подобного похода.

На поляне, которая становилась все уже, по мере того как страшное шествие приближалось к ручью, там и сям разбросаны были различные предметы, не вызывавшие никаких ассоциаций в уме маленького полководца. Шерстяное одеяло, плотно сложенное и скатанное, со связанными ремешком концами; там — тяжелый ранец, тут — сломанный мушкет, — короче говоря, вещи, которые обычно оставляет на своем пути отступающая армия, «следы» людей, убегающих от преследования. У самого ручья болотистый низкий берег был истоптан множеством ног и копыт, и земля здесь превратилась в жидкую грязь. Более опытный наблюдатель заметил бы, что следы ведут в двух направлениях. Берег ручья пересекали дважды — при атаке и при отступлении. Несколько часов назад эти несчастные, израненные люди вместе со своими более удачливыми товарищами, которые теперь были далеко отсюда, тысячами наводнили лес. Наступающие батальоны, разбившись на группы и перестроившись в ряды, прошли по обе стороны от спящего мальчика, едва не наступив на него. Бряцание оружия и топот ног не разбудили его. Всего в нескольких метрах от того места, где он лежал разыгралось сражение. Но ни ружейных выстрелов, ни пушечной пальбы не слышал ребенок, и «шум битвы, громкие голоса вождей и крики[2]» до него не доносились. Все это время он спал, быть может лишь немного крепче сжимая свой маленький деревянный меч из бессознательной солидарности с окружавшей его боевой обстановкой, но столь же мало подозревая о величии разыгравшейся битвы, как и те мертвецы, что пали во славу ее.

Зарево за грядой леса, по ту сторону ручья, поднимающееся над пеленой дыма, теперь освещало всю окрестность. Извилистую полосу тумана оно превратило в золотистый пар. На воде мерцали красные отблески, и красными были камни, выступавшие из ручья. Но на камнях была кровь: легко раненные запятнали их, переходя на другой берег. Мальчик нетерпеливо перебежал по ним через ручей — он шел навстречу зареву. Остановившись на противоположном берегу, мальчик обернулся, чтобы взглянуть на остальных участников похода. Шествие приближалось к ручью. Менее ослабевшие уже подползли к самой воде и погрузили лица в поток. Трое или четверо из них лежали без движения, головы их были скрыты под водой. При виде этого глаза ребенка изумленно расширились. Даже его доверчивое воображение не могло постигнуть столь удивительной живучести. Утолив жажду, эти люди не в силах были ни отползти от воды, ни поднять кверху головы. Они захлебнулись. Позади них на. лесных полянках маленький полководец увидел все такое же множество бесформенных фигур, составлявших его мрачное войско. Однако двигались теперь далеко не все. Он ободряюще помахал им панамкой и с улыбкой указал мечом на путеводный огненный столб этого своеобразного Исхода.[3]

Уверившись в преданности своей армии, мальчик вошел в полосу леса, без труда миновал ее при красном свете пламени, перелез через изгородь, перебежал луг, то и дело поворачиваясь, словно играя со своей послушной тенью, и, наконец, приблизился к развалинам горящего дома. Повсюду безлюдье! Несмотря на яркий свет, вокруг не видно ни одного живого существа. Но мальчика это не заботило. Зрелище радовало его, и он, ликуя, пританцовывал, подражая пляшущим языкам пламени. Он стал бегать вокруг, пытаясь собрать топливо для костра, но все, что он находил, оказывалось слишком тяжелым, чтобы бросить это в огонь издалека. А жар костра не позволял подойти к нему на близкое расстояние. Отчаявшись, мальчик швырнул в костер свой меч, — сложил оружие перед превосходящими силами природы. Его военная карьера была окончена.

Когда мальчик повернулся в другую сторону, взгляд его упал на несколько надворных построек, которые были странно знакомы ему, точно он видел их когда-то во сне. Он застыл на месте, с удивлением разглядывая их, как вдруг плантация и окружающий лес завертелись у него перед глазами. Что-то сдвинулось в его ребячьем мирке, и окрестность предстала перед ним под новым углом зрения. В горящем строении он узнал собственный дом!

Какое-то мгновение ребенок стоял неподвижно, ошеломленный этим открытием, а затем, спотыкаясь, побежал вокруг развалин. По другую сторону дома, озаряемое пламенем пожара, лежало тело мертвой женщины. Бледное лицо было запрокинуто кверху, в пальцах разметавшихся рук зажата вырванная с корнем трава, платье разорвано, в спутанных черных волосах запеклись сгустки крови. Большая часть лба была снесена, из рваной раны над виском вывалились мозги — пенистая серая масса, покрытая гроздьями темно-красных пузырьков. Это была работа снаряда!

Ребенок задвигал руками, делая отчаянные, беспомощные жесты. Из горла его один за другим вырвались бессвязные, непередаваемые звуки, нечто среднее между лопотаньем обезьяны и кулдыканьем индюка, — жуткие, нечеловеческие, дикие звуки, язык самого дьявола. Ребенок был глухонемой.

Затем он застыл на месте, глядя на труп. Губы у него дрожали.

БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИЙ

перевод Н.Рахмановой

Джером Сиринг, рядовой армии генералу Шермана, стоявшей лицом к лицу с неприятелем в горах Кенесо, штат Джорджия, отошел от небольшой группы офицеров, с которыми вел вполголоса какие-то переговоры, перешагнул через узкую траншею и скрылся в лесу. Никто из оставшихся по эту сторону окопов не. сказал ему ни слова, и он, проходя мимо, даже не кивнул на прощанье, но все поняли, что этому храброму человеку поручено какое-то опасное дело. Джером Сиринг был рядовым, однако не нес службы в строю, а был прикомандирован к штабу дивизии и значился в списках как ординарец. Понятие «ординарец» включает множество смыслов. Ординарец может быть связным, писарем, денщиком — кем угодно. Иногда он исполняет обязанности, не предусмотренные военными приказами и уставами. Характер поручений зависит от его личных способностей, от расположения к нему начальства, наконец просто от случая. Рядовой Сиринг несравненный стрелок, молодой, находчивый, стойкий, не ведающий страха, был разведчиком. Генерал, командовавший этой дивизией, не любил подчиняться приказам слепо. Действовала ли дивизия самостоятельно или же занимала лишь участок фронта, он хотел точно представлять себе, что делается перед его позициями. Генерала не удовлетворяли официальные сведения о его визави, получаемые из обычных источников, ему мало было сообщений, поступающих от командира корпуса или от дозоров и секретов после стычек: он желал знать больше. Вот зачем нужен был Джером Сиринг с его редким бесстрашием, превосходной ориентировкой в лесу, острым глазом и правдивым языком. На этот раз задание было простое: как можно ближе подобраться к неприятельским позициям и разузнать все, что будет в его силах.

Через несколько минут он уже был на линии передовых постов: дозорные лежали по двое, по трое или по четыре за невысокими земляными насыпями; землю накопали из мелких углублений, в которых солдаты лежали, просунув винтовки между зелеными ветками, маскировавшими прикрытия. Отсюда до передовых позиций врага сплошной стеной тянулся лес, торжественный и молчаливый; требовалось большое воображение, чтобы представить себе, что он полон вооруженных людей, бдительных и настороженных, что он таит в себе военную угрозу. Задержавшись на минуту в одном из стрелковых окопчиков, чтобы сообщить товарищам о полученном задании, Сиринг осторожно пополз вперед и вскоре исчез в густых зарослях кустарника.

— Только его и видели, — заметил один из солдат. — Оставил бы лучше свою винтовку мне — из нее еще немало наших уложат.

Сиринг полз вперед, используя как прикрытие каждую кочку, каждый куст. Глаза его подмечали все, уши улавливали малейший звук. Он старался дышать как можно тише и, стоило под ним треснуть сучку, прижимался к земле. Работа была медленная, но отнюдь не скучная — опасность делала ее волнующей. Однако волнение Сиринга ни в чем не проявлялось: пульс бился ровно, нервы были так спокойны, словно он выслеживал воробья.

«Времени прошло как будто много, — подумал он, — но я, должно быть, ушел недалеко — ведь я еще жив».

Его насмешил такой способ измерять расстояние, он улыбнулся и пополз дальше. Вдруг он распластался на земле и замер. Сквозь просвет в кустах он разглядел невысокий холмик желтой глины — неприятельский стрелковый окоп. Немного погодя он осторожно, дюйм за дюймом, поднял голову, затем, широко расставив руки, приподнялся, не спуская при этом напряженного взгляда с насыпи. В следующую секунду он выпрямился во весь рост и, уже не прячась, быстро зашагал с винтовкой наперевес. По каким-то ему одному известным приметам он понял, что враг оставил эти места.

Желая окончательно в этом удостовериться, прежде чем вернуться с донесением о столь важном событии, Сиринг двинулся вперед через линию покинутых окопов, перебегая от укрытия к укрытию в поредевшем лесу и в то же время зорко высматривая, не притаился ли гденибудь враг. Так он очутился на границе плантации — одной из тех покинутых, запущенных усадьб, каких стало много к концу войны. Вся она заросла ежевикой. Повалившаяся изгородь, пустые строения с зияющими проемами на месте дверей и окон придавали плантации жалкий, неприглядный вид. Внимательно оглядев местность из-за группы молодых сосенок, Сиринг перебежал поле и фруктовый сад, направляясь к строеньицу, стоявшему на отлете на небольшом возвышении. Оттуда, полагал он, просматривалось большое пространство в том направлении, в котором, видимо, отошел неприятель. Строение стояло на четырех сваях футов десять высотой. От него осталась, по существу, одна крыша: пол единственной комнаты провалился, балки и доски грудой лежали на земле или свисали вниз в разные стороны, только одним концом удерживаясь в гнездах. Сваи тоже утратили вертикальное положение. Казалось, стоит дотронуться пальцем — и все сооружение рухнет.

Спрятавшись среди обломков настила и балок, Сиринг обвел взглядом открытую местность, протянувшуюся на полмили до отрога горы Кенесо. Дорога, которая переваливала через отрог, была забита войсками, это был арьергард отступавшего неприятеля. На утреннем солнце поблескивали стволы винтовок.

Сиринг узнал теперь все, что он рассчитывал узнать. Долг предписывал ему как можно скорее вернуться и доложить о своем открытии. Но серая колонна пехоты, медленно взбиравшаяся по горной дороге, представляла соблазнительную цель. Его винтовке — обыкновенному спрингфилду, только снабженному особой мушкой и двойным шепталом, — ничего не стоило послать унцию свинца в самую гущу врага. Скорей всего это не повлияло бы на длительность и исход войны, но ведь убивать — ремесло солдата. Если он при этом еще и хороший солдат, то и привычка. Сиринг взвел курок и приложил палец к спусковому крючку.

Но в начале начал было предрешено, что рядовой Сиринг никого не убьет в то солнечное летнее утро и никого не известит об отступлении южан. События неисчислимыми веками так складывались в удивительной мозаике, смутно различимые части которой мы именуем историей, что задуманные Сирингом поступки нарушили бы гармонию рисунка.

Высшая сила, распоряжающаяся тем, чтобы события развивались согласно предначертанию, лет двадцать пять назад приняла меры против возможного отклонения от предначертанного плана. Она позаботилась о появлении на свет младенца мужского пола в деревушке у подножья Карпат, старательно вырастила его, помогла получить образование, направила его стремления в русло военной карьеры, а в положенное время сделала артиллерийским офицером. В результате стечения бесчисленного множества благоприятных факторов и их перевесу над бесчисленным множеством неблагоприятных этот артиллерийский офицер был поставлен перед необходимостью нарушить военную дисциплину. Дабы избегнуть наказания, он покинул родную страну. Та же высшая сила направила его в Новый Орлеан (а не в Нью-Йорк), где на пристани его уже поджидал вербовщик. Офицера завербовали, потом повысили в чине, после чего события развернулись таким образом, что в настоящий момент он командовал батареей южан милях в двух от того места, где разведчик северян, Джером Сиринг, взвел курок. Ничто не было забыто: на каждой ступени жизни обоих этих людей, жизни их предков и современников и даже современников их предков совершалось именно то событие, которое должно было дать заранее предусмотренный результат. Будь упущено хотя бы одно звено в этой длинной цепи взаимосвязанных обстоятельств, рядовой Сиринг, возможно, выстрелил бы вдогонку отступающим южанам и, может статься, промахнулся бы. Случилось же так, что капитан армии конфедератов, ожидая, когда наступит его черед сняться и отойти, навел от нечего делать полевое орудие на гребень холма, где, как ему показалось, стояли офицеры-северяне, и выстрелил. Получился перелет.

Джером Сиринг, оттянув назад ударник и глядя на удалявшихся южан, обдумывал, куда лучше послать пулю с таким расчетом, чтобы отнять мужа у жены, отца у ребенка или сына у матери, а если повезет, то обездолить всех троих сразу (хотя рядовой Сиринг неоднократно отказывался от повышения, он был не вовсе лишен честолюбия). Внезапно он услышал в воздухе резкий свист, какой производит тело хищной птицы, камнем падающей на добычу. Быстрее, чем это дошло до его сознания, свист перерос в хриплый ужасающий рев, и снаряд ринулся вниз, с оглушительным грохотом ударил в одну из свай, поддерживавших беспорядочное нагромождение досок, раздробил в щепы ветхое сооружение и с громким треском обрушил его на землю, взметнув тучи слепящей пыли!

Когда Джером Сиринг пришел в себя, он не сразу понял, что произошло. Он не сразу открыл глаза. Ему представилось, будто он умер и похоронен. Он старался вспомнить слова заупокойной службы. Ему чудилось, будто жена стоит, преклонив колени, на его могиле и тяжесть ее тела вместе с землей давит ему на грудь. Обе они, вдова и земля, уже раздавили гроб. Если дети не уговорят мать пойти домой, он скоро задохнется. Им овладело чувство обиды.

«Я не могу заговорить с ней, — думал он, — ведь у мертвых нет голоса. А если я открою глаза, в них набьется земля».

Он открыл глаза: безгранично голубой простор, неровная кайма верхушек деревьев, а на переднем плане, загораживая деревья, высокий, какой-то угловатый серый бугор, исчерченный беспорядочным переплетением прямых линий, и в самом центре его — блестящее металлическое кольцо. Все это находилось недосягаемо далеко, на таком неподдающемся измерению расстоянии, что Сиринг почувствовал усталость и закрыл глаза. В тот же миг он ощутил невыносимо яркий свет. В ушах у него стоял тихий, мерный гул далекого морского прибоя, набегающего волна за волной на песок, и, родившись из этого гула, а может быть и вне его, но слившись с этим непрестанным ровным звуком, возникли отчетливые слова:

«Джером Сиринг, ты попался, как крыса в капкан… капкан… капкан.»

Внезапно наступила мертвая тишина, беспросветный мрак, бесконечный покой, и Джером Сиринг, прекрасно сознавая свое крысиное положение, твердо уверенный в том, что попал в капкан, вспомнил все, что с ним случилось. Нимало не взволнованный, он снова открыл глаза, собираясь произвести разведку, определить силы врага, выработать план защиты.

Он полулежал, припертый к массивной балке другой такой же балкой, проходившей у него поперек груди; ему удалось слегка отодвинуться, так что она перестала давить на него, но о том, чтобы столкнуть ее с места, нечего было и думать. Скоба, прикрепленная к ней под прямым углом, притиснула Сиринга слева к груде досок и лишила его возможности действовать левой рукой. Ноги, слегка раздвинутые, были завалены снизу до колен грудой обломков и мусора, закрывавшей от него перспективу. Голова его была зажата точно в тисках, он мог только переводить взгляд и двигать подбородком — не больше. Лишь правая рука была частично свободна.

— Выручай нас, — сказал он правой руке.

Но он не мог вытащить ее из-под тяжелой балки, не мог высунуть наружу дальше, чем на шесть дюймов.

Сиринг не был тяжело ранен, не испытывал боли. Сильный удар по голове, нанесенный обломком раздробленного столба, совпал с внезапным и страшным потрясением, на мгновенье лишив его чувств. Бессознательное состояние, включая то время, когда он галлюцинировал, продолжалось, вероятно, не больше нескольких секунд: еще даже не улеглась пыль от рухнувшего строения.

Сиринг попытался ухватиться правой рукой за балку, проходившую поперек его груди, хотя и не касавшуюся ее. Из этого ничего не вышло. Он не в состоянии был опустить плечо настолько, чтобы высунуть локоть за нижний край балки, а без этого ему было не согнуть руку в локте. Скоба, образуя угол с балкой, не давала ему ничего предпринять с левой стороны, так как промежуток между скобой и его телом был чуть не вполовину меньше расстояния от кисти до локтя. Таким образом, он не мог дотронуться до нее. Убедившись в невозможности сдвинуть балку, он оставил безуспешные попытки и принялся думать, каким образом добраться до обломков, заваливших ему ноги.

Стараясь решить этот вопрос, он разглядывал груду обломков, и тут его внимание приковал к себе предмет на уровне его глаз, выглядевший как блестящее металлическое кольцо. Сперва ему показалось, будто это кольцо, диаметром чуть побольше полдюйма, заполнено абсолютно черным веществом. И вдруг его осенило, что чернота — это просто тень, а кольцо не что иное, как дуло его винтовки, высунувшейся из развалин. Понадобилось не так много времени, чтобы он с удовлетворением убедился в правильности своей догадки (если тут вообще уместно говорить об удовлетворении). Поочередно прищуривая глаза, Сиринг рассмотрел ствол до того места, где он зарывался в мусор. Каждым глазом он видел соответствующую сторону ствола, и, по-видимому, под одним и тем же углом. Когда он смотрел правым глазом, оружие казалось направленным влево от его головы — и наоборот. Он не видел ствола сверху, но видел под острым углом нижнюю поверхность. Короче говоря, дуло винтовки было нацелено в самую середину его лба.

Когда Сиринг осознал это обстоятельство, когда вспомнил, что перед самой катастрофой, повлекшей за собой эту нелепую ситуацию, он взвел курок и поставил спусковой крючок в такое положение, что малейшее прикосновение к нему означало бы выстрел, ему стало не по себе. Но это был отнюдь не страх. Джерому Сирингу был привычен вид винтовок, да и пушек тоже, с такой именно точки зрения. Ему даже стало забавно, когда он вдруг припомнил случай, происшедший с ним при взятии штурмом Миссионерского хребта: подойдя к одной из вражеских амбразур, откуда недавно тяжелое орудие извергало в осаждающих один за другим заряды картечи, он решил, что орудие отвели, ибо ничего не увидел в амбразуре, кроме медного кольца. Чем было это кольцо, он сообразил как раз вовремя, чтобы отпрянуть в сторону, когда оно выбросило еще один железный плевок на кишевший людьми склон. Увидеть направленное на себя огнестрельное оружие, да еще когда за ним сверкают враждебные глаза — обычнейший эпизод в повседневной жизни солдата. Солдат для этого и существует. И. все же, отнюдь не находя сложившуюся ситуацию приятной, рядовой Сиринг отвел глаза. Пошарив было без толку правой рукой, он сделал безрезультатную попытку выпростать левую руку. Затем он попробовал освободить зажатую голову, — он не понимал, что удерживает ее в неподвижности, и это особенно раздражало его. Потом он попытался вытащить ноги, напрягая сильные мышцы, но тут же спохватился, что, сдвигая с места наваленный мусор, может задеть винтовку и разрядить ее. Он не мог понять, почему она не выстрелила раньше, когда разорвался снаряд, но память тут же подсказала ему аналогичные случаи. В частности, он вспомнил, как в минуту какого-то самозабвения он схватил винтовку за дуло и вышиб прикладом мозги другому джентльмену и только потом заметил, что оружие, которым он столь усердно размахивал, было заряжено и курок взведен до отказа. Будь этот факт известен его противнику, тот, несомненно, сопротивлялся бы дольше. Сиринг всегда с улыбкой вспоминал эту оплошность неопытного новичка, но сейчас ему было не до улыбки. Он снова устремил глаза на дуло: ему показалось, что оно передвинулось: оно теперь было как будто ближе.

Он опять отвел глаза. Верхушки далеких деревьев, росших позади плантации, заинтересовали его, он никогда прежде не замечал, как они легки и пушисты, как густа синева неба, даже между ветвями, где зелень как бы высветила его. А прямо над ним небо казалось почти черным.

«Днем здесь будет пекло, — подумал он. — Интересно, с какой стороны солнце».

Судя по теням, лицо его было обращено на север. По крайней мере, солнце не будет бить в глаза, а кроме того, север…. все-таки на севере его жена и дети. — Это еще что? — воскликнул он вслух. — Они-то здесь при чем?

Он закрыл глаза.

— Раз я все равно тут застрял, почему бы мне не поспать? Мятежники ушли, а наши наверняка завернут сюда в надежде поживиться. Меня найдут.

Но он не мог заснуть. Он ощутил какую-то боль в самой середине лба — сначала тупую, едва заметную, но постепенно все нарастающую и нарастающую. Он открыл глаза — боль исчезла, закрыл — опять вернулась.

— Черт! — сказал он, ни к кому не обращаясь, и уставился в небо. Он услышал птичьи голоса, услышал особенный металлический оттенок в щебете жаворонка, похожий на лязг скрестившихся звонких клинков. Он погрузился в приятные воспоминания детства, он снова играл с братом и сестрой, носился с криками по полям, распугивая сидящих в траве жаворонков, входил в сумрачный лес, робкими шагами ступал по еле заметной тропинке, ведущей к скале Привидений, и, наконец, слушая громкий стук своего сердца, стоял перед пещерой Мертвеца, горя желанием проникнуть в ее страшную тайну. Впервые в жизни он обратил внимание на то, что вход в эту таинственную пещеру окружен металлическим кольцом. Внезапно все исчезло, и он снова, как раньше, смотрел в дуло своей винтовки. Но если прежде ему казалось, что оно приблизилось, то теперь оно отодвинулось недосягаемо далеко, став от этого еще более угрожающим. Сиринг вскрикнул и, пораженный тем, что послышалось в его голосе, — ноткой страха, — оправдываясь, солгал себе: «Если я не буду кричать во все горло, я рискую остаться тут, пока не подохну».

Он больше не избегал зловещего взора оружейного дула. Если он и отводил на минутку глаза, то только чтобы взглянуть (хотя ему ничего не было видно из-за развалин), не идет ли ктонибудь на помощь. А затем, повинуясь властному зову, он снова устремлял взгляд на винтовку. Если он закрывал глаза, то только от усталости, но тотчас же острая боль в середине лба — предчувствие и боязнь пули — вынуждала его открыть их.

Умственное и нервное напряжение становилось невыносимым; природа иногда приходила ему на помощь, и он терял сознание. Один раз, придя в себя, он ощутил резкую, жгучую боль в правой руке; сжав несколько раз пальцы и потерев ими ладонь, он почувствовал, что они стали мокрыми и скользкими. Он не видел свою руку, но и на ощупь понял, что ладонь в крови. В момент беспамятства он колотил рукой по зазубренным краям обломков и исколол ее. Он решил, что должен встретить конец как подобает мужчине. Он простой, обыкновенный солдат, не верящий в бога, не понимающий всяких там философских мудрствований. Он не может умереть как герой, произнося напоследок красивые и возвышенные слова, если б даже было кому их услышать. Но он может умереть «молодцом», что он и сделает. Только бы знать, когда винтовка выстрелит!

Несколько крыс, вероятно обитательниц сарая, принюхиваясь, забегали вокруг него. Одна из них влезла на кучу мусора, в которой застряла винтовка, за ней вторая, третья. Сиринг следил за ними сперва равнодушно, затем с дружелюбным интересом, по том в его отупевшем мозгу мелькнула мысль, что они могут задеть за спусковой крючок, и он закричал на них:

— Убирайтесь! Нечего вам тут делать!

Твари убежали. Они вернутся позднее, начнут кусать ему лицо, отъедят нос, перегрызут горло, — он знал, что так будет, но надеялся, что успеет до тех пор умереть.

Теперь уже ничто не могло заставить Сиринга отвести глаза от маленького металлического кольца с черной середкой. Боль во лбу стала неистовой и непрерывной. Она постепенно проникала все глубже в мозг, пока ее не остановила деревянная преграда за его головой. Тогда она сделалась совсем невыносимой. Сиринг принялся ожесточенно бить израненной рукой по щебню, чтобы заглушить эту безумную боль. Она пульсировала медленно, равномерно, и каждый последующий толчок был резче предыдущего, и время от времени он вскрикивал, так как ему казалось, что он уже ощущает в себе роковую пулю. Он не думал ни о доме, ни о жене, ни о детях, ни о родине, ни о славе. Все изгладилось из летописи его памяти. Мир перестал существовать — от него не осталось и следа. Здесь, в этом хаосе досок и бревен, сосредоточилась для него вселенная. Здесь заключена бесконечность; каждый толчок пульсирующей боли — бессмертная жизнь. Каждый из них отбивал вечность.

Джером Сиринг, неустрашимый человек, грозный противник, стойкий и полный решимости боец, побледнел, как призрак. Нижняя челюсть у него отвалилась, глаза вылезли из орбит, он дрожал каждой жилкой, все тело его покрылось холодным потом, он пронзительно закричал. Это не было безумием — это был страх.

Шаря кругом истерзанной, кровоточащей рукой, он нащупал наконец какую-то планку, потянул за нее и почувствовал, что она подается. Она лежала параллельно его телу; сгибая руку в локте насколько позволяло ограниченное пространство, он стал понемногу, на дюйм, на два, подтягивать планку. Наконец она отделилась от груды обломков, теперь он мог всю ее поднять с земли. Надежда блеснула в его душе: а что, если удастся поднять ее вверх, вернее отодвинуть назад, а потом концом сшибить винтовку? Или же, если та засела слишком крепко, держать планку таким образом, чтобы пуля отклонилась в сторону? Он стал толкать планку назад, дюйм за дюймом, стараясь не дышать, чтобы не погубить свой замысел, ни на секунду не отводя глаз от винтовки, — она ведь могла в последний момент воспользоваться ускользавшим от нее случаем. Чего-то он, во всяком случае, добился: поглощенный попыткой спасти себя, он не так остро ощущал боль в голове и перестал вскрикивать. Но он все еще был перепуган насмерть, и зубы у него стучали, как кастаньеты.

Планка перестала повиноваться движениям его руки. Он дернул что было силы, сдвинул ее, насколько мог, в сторону, но она натолкнулась позади на какое-то препятствие; ее передний конец находился еще чересчур далеко, им нельзя было расчистить кучу мусора и достать до ствола винтовки. Планка, собственно, почти доходила до спускового предохранителя, который не был засыпан обломками. Сиринг кое-как видел его правым глазом. Он попытался переломить планку рукой, но ему не доставало для этого точки опоры. Когда он понял, что побежден, страх вернулся к нему с удесятеренной силой. Черное отверстие, казалось, грозило еще более жестокой и неминуемой смертью в наказание за его бунт. Будущая пулевая рана в голове причиняла мучительную боль. Его опять начала бить дрожь.

Неожиданно он успокоился. Дрожь прекратилась. Он стиснул зубы, нахмурился. Он еще не исчерпал всех средств к освобождению. У него родился новый замысел — новый план боя. Приподняв передний конец планки, он принялся осторожно пропихивать его сквозь мусор вдоль винтовки, пока конец не уперся в спусковой предохранитель. Сиринг медленно подвигал конец в сторону, пока не почувствовал, что предохранитель освобожден, и тогда, закрыв глаза, с силой нажал на крючок. Выстрела не последовало: винтовка разрядилась, выпав из его руки уже тогда, когда обрушилось строение. Но Джером Сиринг был мертв.

Лейтенант Адриан Сиринг, начальник передового дозора, расположившегося в том месте линии траншей, где, отправляясь на разведку, их перешел его брат Джером, сидел за бруствером и внимательно прислушивался. Ни один самый слабый звук не ускользал от него: крик птицы, верещание белки, шум ветра в соснах — все нетерпеливо фиксировал его напряженный слух. Внезапно где-то впереди раздался глухой непонятный шум, похожий на ослабленный расстоянием грохот падающего здания. В ту же минуту к Адриану Сирингу сзади подошел адъютант и отдал честь.

— Лейтенант, — сказал он, — полковник приказывает продвинуться вперед и произвести разведку. Если неприятель не будет обнаружен, продолжайте продвижение, пока не получите приказа остановиться. Есть основания думать, что враг отвел войска.

Лейтенант молча кивнул, адъютант ушел. Сержанты вполголоса отдали команду, и через минуту солдаты покинули окопы, рассыпным строем двинулись вперед. Лейтенант машинально посмотрел на часы: шесть часов восемнадцать минут.

Цепочка застрельщиков-северян растянулась по плантации, — их путь лежал к горе. С обеих сторон они обошли разрушенную постройку, ничего не заметив. Немного позади за ними следовал командир, лейтенант Адриан Сиринг. Он с любопытством посмотрел на развалины и увидел труп, наполовину погребенный под досками и балками. Труп был так густо покрыт пылью, что одежда его выглядела как серая форма южан. Лицо мертвеца было изжелтабледным, щеки ввалились, виски запали, лобные кости резко выдавались, отчего лоб казался неестественно узким, верхняя губа слегка задралась и обнажила судорожно стиснутые зубы. Волосы намокли, лицо было влажным, как росистая трава вокруг.

С того места, где стоял офицер, винтовки не было видно. По-видимому, человек был убит при падении дома.

— Лежит не меньше недели, — отрывисто произнес офицер и прошел мимо. При этом он машинально достал часы, как бы желая проверить, верно ли он определил время: шесть часов сорок минут.

ГЛАЗА ПАНТЕРЫ

перевод А.Елеонской

1. Не все безумные вступают в брак

Мужчина и женщина — природа позаботилась об этой встрече — в сумерки сидели на каменной скамье. Мужчина был средних лет, стройный, загорелый, как пират, задумчивый, как поэт, — человек, мимо которого не пройдешь, не оглянувшись. Женщина — молодая, белокурая, изящная; что-то в ее фигуре и движениях наводило на эпитет «гибкая». Она была в сером платье, усеянном причудливыми темными крапинками. Трудно было сказать, красива она или нет, ибо внимание прежде всего приковывали ее глаза: серо-зеленые, длинные, узкие, определить их выражение было невозможно. Но как бы то ни было, они вызывали тревогу. Такие глаза могли быть у Клеопатры.

Мужчина и женщина разговаривали. — Видит бог, — сказала женщина, — я люблю вас. Но выйти за вас замуж я не могу, нет, не могу.

— Айрин, вы мне это не раз говорили, но не сказали почему. Я имею право знать, хочу понять, почувствовать и доказать твердость духа, если это понадобится. Скажите же мне, почему?

— Почему я люблю вас? Женщина улыбалась, несмотря на слезы и бледность. Но мужчина не был расположен шутить.

— Нет, это не требует объяснения. Почему вы отказываетесь выйти за меня замуж? Я имею право знать. Я должен знать. И я узнаю!

Он поднялся и стоял перед ней, сжав руки; его взгляд выражал упрек, может быть, даже угрозу. Казалось, в своем желании узнать причину он готов был задушить се.

Она больше не улыбалась, а пристально глядела ему прямо в глаза неподвижным, застывшим взглядом, не выражавшим никакого чувства. И все же что-то в ее взгляде укротило его негодование и заставило его вздрогнуть.

— Вы непременно хотите узнать? — спросила она тоном совершенно безразличным, который был как бы словесным выражением ее взгляда.

— Непременно, — если я прошу не слишком много.

По-видимому, этот властелин готов был поступиться некоторой долей своей власти над подобным себе созданием.

— Так знайте же: я безумна.

Мужчина вздрогнул, затем посмотрел на нес недоверчиво и подумал, что ему следует принять это за шутку. И опять чувство юмора изменило ему, и, несмотря на свое неверие, он был глубоко потрясен этим известием. Между нашими чувствами и убеждениями нет полной гармонии.

— То есть так сказали бы врачи, — продолжала она. — Если бы они об этом знали. Я предпочитаю называть себя «одержимой». Садитесь и выслушайте, что я вам расскажу.

Мужчина молча опустился на каменную скамью, стоявшую у края дороги. Против них на востоке холмы горели багрянцем заката, и вокруг стояла та особая тишина, которая обычно предвещает вечер. Какая-то частица этой таинственной и многозначительной торжественности передалась и настроению мужчины. Как в материальном, так и в духовном мире существуют знаки и предвестия ночи. Изредка встречая взгляд женщины и всякий раз при этом чувствуя, что, несмотря на кошачью прелесть, глаза ее внушают ему безграничный ужас, Джиннер Брэдинг молча выслушал рассказ Айрин Марлоу. Из уважения к читателю, у которого бесхитростное повествование неопытного рассказчика может вызвать предубеждение, автор берет на себя смелость заменить ее рассказ собственной версией.

2. Комната может быть слишком тесной для троих, хотя один находится снаружи

В небольшой бревенчатой хижине, состоявшей из одной бедной и просто обставленной комнаты, на полу, у самой стены, скорчившись сидела женщина, прижимая к груди ребенка. На много миль вокруг тянулся густой непроходимый лес. Была ночь, и в комнате стояла полная темнота: человеческий глаз не мог бы различить женщину с ребенком. И все же за ними наблюдали, пристально, неусыпно, ни на секунду не ослабляя внимания: это и есть стержень нашего рассказа.

Чарлз Марлоу принадлежал к совершенно исчезнувшей в нашей стране категории людей: к пионерам лесов — людям, считавшим наиболее приемлемой для себя обстановкой лесные просторы, тянувшиеся вдоль восточных склонов долины Миссисипи от Больших озер до Мексиканского залива. Более ста лет эти люди продвигались на запад, поколение за поколением, вооруженные ружьем и топором, они отвоевывали у природы и диких ее детей то там, то здесь уединенный участок земли под пашню и почти немедленно уступали его своим менее отважным, но более удачливым преемникам, В конце концов, они пробивались сквозь леса и исчезали в долинах, словно проваливались в пропасть. Пионеров лесов уже не существует, пионеры равнин — те, кому выпала более легкая задача за одно поколение покорить и занять две трети страны, — принадлежат к другому, менее ценному разряду людей.

Опасность, труды и лишения этой непривычной, не сулившей выгод жизни в лесной глуши разделяли с Чарлзом Марлоу его жена и ребенок, к которым он, как это свойственно было людям его класса, свято чтившим семейные добродетели, питал страстную привязанность. Женщина была еще молода и поэтому — миловидна, еще не почувствовала всей тяжести одинокой жизни и поэтому — весела. Не наделив ее чрезмерными требованиями к счастью, удовлетворить которые вряд ли могла уединенная жизнь в лесу, небо поступило с ней милостиво. Несложные домашние обязанности, ребенок, муж и несколько пустых книжек целиком заполняли ее время.

Однажды летним утром Марлоу снял с деревянного крюка ружье и выразят намерение пойти на охоту.

— У нас хватит мяса, — сказала жена. — Прошу тебя, не уходи сегодня из дома. Ночью мне приснился сон, ужасный сон! Сейчас я не могу припомнить, что это было, но почти уверена — если ты уйдешь, сон сбудется.

Как это ни печально, следует признать, что Марлоу отнесся к этому мрачному заявлению не столь серьезно, как следовало бы отнестись к предвестию грядущей беды. По правде говоря, он даже рассмеялся.

— Постарайся вспомнить, — сказал он. — Может быть тебе приснилось, что малютка лишилась дара речи?

Такое предположение было вызвано, очевидно, тем, что младенец, цепляясь всеми своими десятью пальчиками за край его охотничьей куртки, в эту минуту выражал свое понимание происходившего радостным гуканьем при виде енотовой шапки отца.

Женщина промолчала: не обладая чувством юмора, она не нашлась, что ответить на его веселое подшучивание. Итак, поцеловав жену и ребенка, он вышел и навсегда закрыл дверь за своим счастьем.

Настал вечер, а он не вернулся. Жена приготовила ужин и стала ждать. Потом она уложила девочку в постель и потихоньку убаюкивала ее, пока та не заснула. К этому времени огонь в очаге, где она варила ужин, погас, и теперь комнату освещала только одна свеча. Женщина поставила свечу на открытое окно, как путеводный знак и привет охотнику, если он появится с той стороны. О привычке хищников входить в дом без приглашения она не была осведомлена, хотя с истинно женской предусмотрительностью могла бы предположить, что они могут появиться даже через трубу. Она тщательно закрыла дверь и заперла ее на засов, для защиты от диких зверей, которые предпочли бы дверь открытому окну. Ночь тянулась медленно, и, хотя тревога ее не уменьшалась, сонливость все усиливалась, и, наконец, она облокотилась на кроватку ребенка и склонила голову на руки. Свеча на окне догорела, зашипела, на секунду вспыхнула и незаметно погасла; женщина спала, и ей снился сон.

Ей снилось, что она сидит у колыбели другого ребенка. Первый умер. Отец тоже умер. Дом в лесу исчез, и комната в которой она теперь находилась, была ей незнакома. Здесь были тяжелые, дубовые двери, всегда запертые, а в окнах — железные прутья, вделанные в толстые каменные стены, очевидно (так она думала), для защиты против индейцев. Все это она отметила, ощущая бесконечную жалость к самой себе, но без удивления — чувства, незнакомого во сне. Ребенок в колыбели был прикрыт одеялом, и что-то заставило женщину откинуть его. Она так и сделала — и увидела голову дикого зверя! Пораженная этим ужасным зрелищем, она проснулась, вся дрожа, в своей темной лесной хижине.

Когда к ней постепенно вернулось сознание окружающей ее действительности, она ощупала ребенка, теперь уже не во сне, а наяву, и по его дыханию уверилась, что все благополучно; она не могла также удержаться и слегка провела рукой по его лицу. Затем, повинуясь какому-то побуждению, в котором она, вероятно, не могла дать себе отчета, она встала и, взяв ребенка на руки, крепко прижала его к груди. Колыбелька стояла изголовьем к стене, и женщина встав с места, повернулась к стене спиной. Подняв глаза, она увидела две ярких точки, горевших в темноте красновато-зеленым светом. Она подумала, что это два уголька в очаге, но, когда к ней вернулось чувство ориентации, она с тревогой поняла, что светившиеся точки находятся в другой части комнаты, кроме того, слишком высоко, почти на уровне глаз — ее собственных глаз. Ибо это были глаза пантеры.

Зверь, был за открытым окном, прямо против нее, не больше чем в пяти шагах. Не видно было ничего, кроме этих страшных глаз, однако, несмотря на смятение, охватившее ее при этом открытии, женщина все же поняла, что зверь стоит на задних лапах, опираясь передними на выступ окна. Это указывало на его злобное намерение, а не просто ленивое любопытство. Когда она это поняла, ее охватил еще больший ужас, усугубивший угрозу этих страшных глаз, неподвижный огонь которых испепелил всю ее силу и мужество. От их молчаливого вопроса она задрожала, и ей стало дурно. Колени подогнулись, и постепенно, инстинктивно, стараясь не делать резких движений, которые могли бы привлечь внимание зверя, она опустилась на пол, прижалась к стене, стараясь прикрыть ребенка всем своим дрожащим телом, не отводя в тоже время взгляда от светившихся зрачков, грозивших ей смертью. В эту мучительную минуту у нее не мелькнуло и мысли о муже — надежды на возможность спасения. Ее способность мыслить и чувствовать превратилась в один только страх перед прыжком пантеры, прикосновением ее тела, ударом ее сильных лап, ощущением на горле зубов зверя, терзающих ее ребенка. Неподвижно, в полной тишине ждала она свершения своей судьбы, минуты превращались в часы, в годы, в вечность, и злобные глаза были все также устремлены на нее.

Подойдя к хижине поздно вечером с оленем на спине, Чарлз Марлоу толкнул дверь. Она не поддалась. Он постучал — ответа не последовало. Он сбросил на землю оленя и пошел к окну. Когда он огибал угол дома, ему почудился звук осторожных шагов и шорох в лесной поросли, но даже для его опытного уха звук был слишком слаб, чтобы быть вероятным. Подойдя к окну и найдя его, к своему удивлению, открытым, он перекинул ногу через подоконник и влез в комнату. Мрак и тишина. Он ощупью дошел до очага, чиркнул спичкой и зажег свечу. Потом огляделся. Скорчившись на полу, у самой стены, сидела его жена, прижимая к груди ребенка. Когда он бросился к ней, она поднялась и разразилась хохотом, громким, протяжным и безжизненным, лишенным веселья, лишенным смысла, — хохотом, похожим на лязг цепей. Едва соображая, что он делает, он протянул руки. Она положила на них ребенка. Он был мертв — задохнулся насмерть в материнских объятиях.

3. Теория, выдвинутая защитой

Вот что случилось однажды ночью в лесу, но Айрин Марлоу рассказала Джиннсру Брэдингу не все; да и не все было ей известно, Когда она закончила свой рассказ, солнце уже скрылось за горизонтом, и длинные летние сумерки начали сгущаться в лощинах. Несколько минут Брэдинг сидел молча, ожидая, что последует продолжение рассказа, которое как-то свяжет его с предшествующим разговором; но рассказчица, так же как и он, молчала, отвернувшись от него; руки ее, лежавшие на коленях, сами собой сжимались и разжимались, как бы внушая мысль о действиях, не зависящих от ее воли.

— Да, это печальная, ужасная история, — сказал наконец Брэдинг, — но я ничего не понимаю. Вы зовете Чарлза Марлоу отцом — это я знаю. Что он состарился преждевременно, под влиянием какого-то большого несчастья, это я заметил, или мне казалось, что заметил. Но вы сказали, простите, вы сказали, что вы, что вы…

— Что я безумна, — сказала девушка, не поворачивая головы и не двигаясь.

— Но вы же сказали, Айрин, я прошу вас, дорогая, не смотрите куда-то в сторону, — вы сказали, что ребенок умер, а не сошел с ума.

— Да, тот первый, а я второй ребенок. Я родилась через три месяца после той ночи. Небо смилостивилось над моей матерью и позволило ей умереть, дав жизнь мне.

Брэдинг снова умолк; он был ошеломлен и сразу не мог придумать, что сказать. Ее глаза попрежнему смотрели куда-то в сторону. В замешательстве, он невольно потянулся к ее рукам, которые по-прежнему лежали на коленях, сжимаясь и разжимаясь, но что-то — он не мог сказать, что именно, — удержало его. Тут он смутно припомнил, что ему никогда не хотелось взять ее за руку.

— Может ли быть, — сказала она, — чтобы ребенок, родившийся при таких обстоятельствах, был таким же, как все, — то, что называется в здравом уме.

Брэдинг не отвечал; его занимала новая мысль, возникшая в его мозгу, мысль, которую ученый назвал бы гипотезой, сыщик — ключом к разгадке. Она могла бы пролить новый свет, хотя и зловещий, на те сомнения в ее душевном здоровье, которых не рассеяли ее слова.

Поселки в этих местах возникли совсем недавно и бы^и очень редки. Профессионал охотник был в те времена еще обычной фигурой, и среди его трофеев встречались головы и шкуры крупных хищников. Ходили более или менее достоверные рассказы о ночных встречах с дикими зверями на пустынных дорогах; рассказы эти претерпевали обычные стадии расцвета и упадка и затем забывались. За последнее время, вдобавок к этим апокрифическим сказаниям, во многих семействах, по-видимому, сама собой возникла легенда о пантере, напугавшей несколько человек, когда ночью она заглядывала к ним в окна. Рассказ этот вызвал у многих легкое волнение и даже удостоился внимания местной газеты; но Брэдинг не придал ему значения. Сходство с только что выслушанным рассказом навело его на мысль, что, возможно оно не случайно. Разве не могла одна история породить другую, и, найдя благоприятную почву в больном мозгу и богатом воображении, вырасти до пределов трагического повествования, которое он только что выслушал. Брэдинг припомнил некоторые обстоятельства жизни и особенности характера молодой девушки, которыми он со свойственным любви отсутствием любопытства до сих пор не интересовался, — как, например, их уединенную жизнь с отцом, и то, что, по-видимому, в их доме никто никогда не бывал, и ее необъяснимую боязнь темноты; этой боязнью люди, хорошо ее знавшие, объясняли то, что с наступлением ночи она нигде не показывалась. Вполне понятно, что запавшая в ее сознание искра могла разгореться в таком мозгу безудержным пламенем, охватывая все существо. В ее безумии, хотя эта мысль и причиняла ему острую боль, он больше не сомневался; она спутала последствия своего умственного расстройства с его причиной, связав свою собственную историю с выдумкой местных баснословов. С каким-то смутным намерением — проверить свою новую теорию — и не вполне ясно представляя себе, как за это взяться, он сказал серьезно, но с некоторой нерешительностью:

— Айрин, дорогая, скажите мне, прошу вас, только не сердитесь, скажите мне…

— Я сказала вам все, — прервала она с горячностью, которой он раньше за ней не замечал, — я сказала вам, что не могу быть вашей женой. Что мне еще сказать?

Прежде чем он успел задержать ее, она вскочила со скамьи и молча, не взглянув на него, крадучись, стала пробираться между деревьями, направляясь к своему дому. Брэдинг встал, чтобы остановить ее; он молча следил за нею, пока она не скрылась во мраке. Вдруг он пошатнулся, словно пораженный пулей; на его лице появилось выражение тревоги и изумления: во мраке, там, где она скрылась, он увидел быстро мелькнувшие сверкающие, глаза! Секунду он простоял растерянный, в оцепенении, затем бросился следом за ней в лес, с криком: «Айрин, Айрин, погодите! Пантера! Пантера!».

Он быстро выбежал на открытое пространство и увидел мелькнувшую в дверях серую юбку девушки. Пантеры нигде не было.

4. Апелляция к высшей справедливости

Джиннер Брэдинг, юрист, жил в коттедже на самой окраине города. Как раз за его домом начинался лес. Будучи холостяком и, следовательно, по существовавшему тогда в тех краях драконовскому кодексу морали, лишенный возможности пользоваться услугами горничной или кухарки — о мужской прислуге там и не слыхали, — Брэдинг столовался в гостинице, где помещалась и его контора. Примыкавший к лесу коттедж был выстроен, конечно, без особых затрат, являясь лишь очевидным доказательством его благосостояния и респектабельности. Едва ли удобно было тому, кого местная газета с гордостью называла «выдающимся юристом нашего времени», быть «бездомным», хотя он, возможно, и подозревал, что можно иметь дом и все-таки остаться бездомным. Из сознания этого различия логически вытекала потребность его сгладить, — ходили слухи, что вскоре после постройки дома владелец его предпринял тщетную попытку жениться, окончившуюся тем, что он получил отказ от красивой, но эксцентричной дочери затворника — старика Марлоу. Все считали это вполне достоверным, так как он сам говорил об этом, а она ничего не говорила — обычно бывает наоборот, так что в данном случае сомнений ни у кого не возникало.

Спальня Брэдинга была в задней части дома, и единственное окно выходило в лес. Однажды ночью его разбудил шорох у окна; трудно было определить, что это такое. Чувствуя легкую нервную дрожь, он сел в постели и взял в руки пистолет, который он положил под подушку с предусмотрительностью, далеко не лишней у человека, привыкшего спать с открытым окном. В комнате была совершенная темнота, но он не испытывал никакого страха и, зная в каком направлении надо смотреть, смотрел туда и молча ждал, что будет дальше. Теперь он смутно различал окно — менее темный квадрат. И вдруг над нижним его краем появилась пара горящих глаз, светившихся злобным, невыразимо страшным блеском! Сердце Брэдинга бешено заколотилось, потом словно замерло. По спине пробежал озноб. Он чувствовал, как от лица отлила вся кровь. Он не мог бы закричать даже ради спасения своей жизни; будучи, однако, человеком отважным, он не стал бы кричать ради спасения своей жизни, даже если бы и мог. Трусливое тело могло дрожать, но дух был крепок. Медленно поднимались сверкающие глаза, они, казалось, приближались, и медленно поднималась правая рука Брэдинга, державшая пистолет. Он выстрелил.

Ослепленный вспышкой и оглушенный отдачей, Брэдинг все же услышал, или ему только почудилось, что он услышал дикий, пронзительный крик пантеры, прозвучавший так почеловечески и полный такого зловещего смысла. Соскочив с постели, он поспешно оделся и с пистолетом в руке выскочил на улицу, навстречу подбегавшим к дому людям. Последовало краткое объяснение, и затем дом был тщательно обыскан. Трава была сырая от росы; под самым окном она была примята, извилистый след, который можно было различить при свете фонаря, вел в кусты. Один из мужчин споткнулся и упал на руки; когда он поднялся и начал вытирать их, они оказались липкими. При осмотре обнаружилось, что они были в крови.

Возможность встречи с раненой пантерой им — невооруженным — была не по вкусу; все, кроме Брэдинга, повернули обратно. Он же, захватив фонарь, отважно двинулся дальше в лес. Пробравшись сквозь густой кустарник, он вышел на небольшую луговину, и здесь его отвага была вознаграждена, ибо он настиг свою жертву. Но это была не пантера. О том, что это было, и сейчас еще говорит источенная непогодой плита на деревенском кладбище, и немало лет об этом повествовала склоненная фигура и изборожденное горем лицо старика Марлоу, да будет его душе и душе его безумной, несчастной дочери мир. Мир и воздаяние!

ГОРОД ПОЧИВШИХ

перевод Ф.Золотаревской

Ибо существуют разные виды смерти: такие, когда тело остается видимым, и такие, когда оно исчезает бесследно вместе с отлетевшей душой. Последнее обычно свершается вдали от людских глаз (такова на то воля господа), и тогда, не будучи очевидцами кончины человека, мы говорим, что тот человек пропал или что он отправился в дальний путь — и так оно и есть. Но порой, и тому немало свидетельств, исчезновение происходит в присутствии многих людей. Есть также род смерти, при которой умирает душа, а тело переживает ее на долгие годы. Установлено с достоверностью, что иногда душа умирает в одно время с телом, но спустя какойто срок снова появляется на земле, и всегда в тех местах, где погребено тело.

Я размышлял над этими словами, принадлежащими Хали ‹Хали — псевдоним индийского писателя Алтафа Хусейна (1837–1914). (Прим. перев.)› (упокой, господь, его душу), пытаясь до конца постичь их смысл, как человек, который, уловив значение сказанного, вопрошает себя, нет ли тут еще другого, скрытого смысла. Размышляя так, я не замечал, куда бреду, пока внезапно хлеснувший мне в лицо холодный ветер не вернул меня к действительности. Оглядевшись я с удивлением заметил, что все вокруг мне незнакомо. По обе стороны простиралась открытая безлюдная равнина, поросшая высокой, давно не кошенной, сухой травой, которая шуршала и вздыхала под осенним ветром, — бог знает какое таинственное и тревожное значение заключалось в этих вздохах. На большом расстоянии друг от друга возвышались темные каменные громады причудливых очертаний; казалось, есть между ними какое-то тайное согласие и они обмениваются многозначительными зловещими взглядами, вытягивая шеи, чтобы не пропустить какого-то долгожданного события. Тут и там торчали иссохшие деревья, словно предводители этих злобных. заговорщиков, притаившихся в молчаливом ожидании.

Было, должно быть, далеко за полдень, но солнце не показывалось. Я отдавал себе отчет в том, что воздух сырой и промозглый, но ощущал это как бы умственно, а не физически — холода я не чувствовал. Над унылым пейзажем, словно зримое проклятие, нависали пологом низкие свинцовые тучи. Во всем присутствовала угроза, недобрые предзнаменования — вестники злодеяния, признаки обреченности. Кругом ни птиц, ни зверей, ни насекомых. Ветер стонал в голых сучьях мертвых деревьев, серая трава, склоняясь к земле, шептала ей свою страшную тайну. И больше ни один звук, ни одно движение не нарушали мрачного покоя безотрадной равнины.

Я увидел в траве множество разрушенных непогодой камней, некогда обтесанных рукой человека. Камни растрескались, покрылись мхом, наполовину ушли в землю. Некоторые лежали плашмя, другие торчали в разные стороны; ни один не стоял прямо. Очевидно, это были надгробья, но сами могилы уже не существовали, от них не осталось ни холмиков, ни впадин — время сравняло все. Кое-где чернели более крупные каменные глыбы: так какая-нибудь самонадеянная могила, какой-нибудь честолюбивый памятник некогда бросали тщетный вызов забвению. Такими древними казались эти развалины, эти следы людского тщеславия, знаки привязанности и благочестия, такими истертыми, разбитыми и грязными, и до того пустынной, заброшенной и всеми позабытой была эта местность, что я невольно вообразил себя первооткрывателем захоронения какого-то доисторического племени, от которого не сохранилось даже названия.

Углубленный в эти мысли, я совсем забыл обо всех предшествовавших событиях и вдруг подумал: «Как я сюда попал?»

Минутное размышление — и я нашел разгадку (хотя весьма удручающую) той таинственности, какой облекла моя фантазия все видимое и слышимое мною. Я был болен. Я вспомнил, как меня терзала жестокая лихорадка и как, по рассказам моей семьи, в бреду я беспрестанно требовал свободы и свежего воздуха, и родные насильно удерживали меня в постели, не давая убежать из дому. Но я все-таки обманул бдительность врачей и близких и теперь очутился — но где же? Этого я не знал. Ясно было, что я зашел довольно далеко от родного города — старинного прославленного города Каркозы.

Ничто не указывало на присутствие здесь человека; не видно было дыма, не слышно собачьего лая, мычания коров, крика играющих детей — ничего, кроме тоскливого кладбища, окутанного тайной и ужасом, созданными моим больным воображением. Неужели у меня снова начинается горячка и не от кого ждать помощи? Не было ли все окружающее порождением безумия? Я выкрикивал имена жены и детей, я искал их невидимые руки, пробираясь среди обломков камней по увядшей, омертвелой траве.

Шум позади заставил меня обернуться. Ко мне приближался хищный зверь — рысь.

«Если я снова свалюсь в лихорадке здесь, в этой пустыне, рысь меня растерзает!» — пронеслось у меня в голове.

Я бросился к ней с громкими воплями. Рысь невозмутимо пробежала мимо на расстоянии вытянутой руки и скрылась за одним из валунов. Минуту спустя невдалеке, словно из-под земли, вынырнула голова человека, — он поднимался по склону низкого холма, вершина которого едва возвышалась над окружающей равниной. Скоро и вся его фигура выросла на фоне серого облака. Его обнаженное тело покрывала одежда из шкур. Нечесанные волосы висели космами, длинная борода свалялась. В одной руке он держал лук и стрелы, в другой — пылающий факел, за которым тянулся хвост черного дыма. Человек ступал медленно и осторожно, словно боясь провалиться в могилу, скрытую под высокой травой. Странное видение удивило меня, но не напугало, и, направившись ему наперерез, я приветствовал его: — Да хранит тебя бог!

Как будто не слыша, он продолжал свой путь, даже не замедлив шага. — Добрый незнакомец, — продолжал я, — я болен, заблудился. Прошу тебя, укажи мне дорогу в Каркозу.

Человек прошел мимо и, удаляясь, загорланил дикую песню на незнакомом мне языке. С ветки полусгнившего дерева зловеще прокричала сова, в отдалении откликнулась другая. Поглядев вверх, я увидел в разрыве облаков Альдебаран и Гиады. Все указывало на то, что наступила ночь: рысь, человек с факелом, сова. Однако я видел их ясно, как днем, — видел даже звезды, хотя не было вокруг ночного мрака! Да, я видел, но сам был невидим и неслышим. Какими ужасными чарами был я заколдован?

Я присел на корни высокого дерева, чтобы обдумать свое положение. Теперь я убедился, что безумен, и все же в убеждении моем оставалось место для сомнения. Я не чувствовал никаких признаков лихорадки. Более того, я испытывал неведомый мне дотоле прилив сил и бодрости, некое духовное и физическое возбуждение. Все мои чувства были необыкновенно обострены: я ощущал плотность воздуха, я слышал тишину.

Обнаженные корни могучего дерева, к стволу которого я прислонился, сжимали в своих объятьях гранитную плиту, уходившую одним концом под дерево. Плита, таким образом, была несколько защищена от дождей и ветров, но, несмотря на это, изрядно пострадала. Грани ее затупились, углы были отбиты, поверхность изборождена глубокими трещинами и выбоинами. Возле плиты на земле блестели чешуйки слюды — следствия разрушения. Плита когда-то покрывала могилу, из которой много веков назад выросло дерево. Жадные корни давно опустошили могилу и взяли плиту в плен.

Внезапный ветер сдул с нее сухие листья и ветки: я увидел выпуклую надпись и нагнулся, чтобы прочитать ее. Боже милосердный! Мое полное имя! Дата моего рождения! Дата моей смерти! Горизонтальный луч пурпурного света упал на ствол дерева в тот момент, когда, охваченный ужасом, я вскочил на ноги. На востоке вставало солнце. Я стоял между деревом и огромным багровым солнечным диском — но на стволе не было моей тени!

Заунывный волчий хор приветствовал утреннюю зарю. Волки сидели на могильных холмах и курганах поодиночке и небольшими стаями; до самого горизонта я видел перед собой волков. И тут я понял, что стою на развалинах старинного и прославленного города Каркозы! Таковы факты, переданные медиуму Бейроулзу духом Хосейба Аллара Робардина.

ЖЕСТОКАЯ СХВАТКА

перевод Ф.Золотаревской

В ночную пору, осенью 1861 года, в самой гуще леса Западной Виргинии одиноко сидел человек. Этот край — горная область Чит — был одним из самых безлюдных на континенте. Однако в ту ночь людей поблизости было более чем достаточно. Всего в двух милях от того места, где сидел человек, находился затихший теперь лагерь целой бригады федеральной армии. А где-то совсем рядом, быть может еще ближе, чем лагерь северян, притаились вражеские войска, численность которых была неизвестна. Именно неизвестность расположения и численности противника и объясняла присутствие человека в столь глухом уголке леса.

Это был молодой офицер пехотного полка северян, и на него была возложена обязанность охранять спящих в лагере товарищей от всяких неожиданностей. Он командовал назначенным в дозор подразделением. С наступлением ночи лейтенант расставил людей неровной цепью, сообразно особенностям рельефа, на несколько сот ярдов впереди того места, где он сам сейчас находился. Линия дозора проходила в лесу, между скал и зарослей лавра. Люди стояли в пятнадцати-двадцати шагах друг от друга, тщательно замаскированные, соблюдая наказ о строжайшей тишине и неусыпной бдительности. Через четыре часа, если ничего не случится, их сменит свежее подразделение резерва, отдыхающее теперь под надзором своего капитана чуть позади, на левом фланге. Перед тем как расставить людей\', молодой офицер, о котором идет речь, указал двум своим сержантам место, где они смогут отыскать своего командира, в случае если им понадобится его совет или необходимо будет его присутствие на передовой линии.

Место было довольно тихое — на развилке заброшенной лесной дороги, два извилистых ответвления которой уходили далеко вперед, теряясь в лунном сумраке. На каждом из них, в нескольких шагах от передовой линии, молодой командир поставил своих сержантов. Если при внезапной атаке солдатам придется поспешно отступить — а сторожевые посты в таких случаях обычно не задерживаются на месте, — они станут отходить по этим двум сближающимся дорогам и неизбежно встретятся в пункте их пересечения, где людей можно будет вновь собрать и построить. В своих скромных масштабах молодой лейтенант был до некоторой степени стратегом. Если бы Наполеон столь же разумно расставил свои войска под Ватерлоо, он выиграл бы сражение и был бы свергнут несколько позже.

Младший лейтенант Брейнерд Байринг был храбрый и знающий офицер, несмотря на свою молодость и сравнительно небольшой опыт в искусстве уничтожения ближних. Он был завербован в армию рядовым в первые же дни войны и, не имея ровно никаких военных познаний, а лишь благодаря образованности и хорошим манерам, назначен старшиной роты. С помощью снаряда конфедератов ему посчастливилось лишиться своего капитана, и при последовавшем повышении он получил офицерское звание. Он участвовал в нескольких сражениях — при Филиппи, у горы Рич, у форта Каррика, при Гринбрайере — и вел себя достаточно храбро, чтобы не привлекать внимания старших офицеров. Ему по душе был азарт сражения, но он совершенно не выносил вида мертвых — их желтых, как глина, лиц, их потухших глаз, их окоченевших тел, то неестественно сморщенных, то неестественно распухших. Он чувствовал к ним какую-то необъяснимую антипатию — нечто большее, чем обычное физическое и. духовное отвращение, свойственное нам всем. Без сомнения, эта неприязнь была вызвана его обостренной чувствительностью, — его сильно развитое чувство красоты оскорбляло все отвратительное. Но каковы бы ни были причины, он не в состоянии был смотреть на мертвое тело без омерзения, к которому примешивался оттенок злости. Для Байринга не существовало того, что другие благоговейно называют «величием смерти». Это понятие было для него немыслимо. Смерть можно только ненавидеть. В ней нет ни живописности, ни мягкости, ни торжественности — мрачная штука, отвратительная, с какой стороны ни посмотри. Лейтенант Байринг был гораздо храбрее, чем думали многие, ибо никто не подозревал об его ужасе перед той, с кем он всегда был готов встретиться лицом к лицу.

Расставив людей, отдав распоряжения сержантам, он вернулся на свой пост, сел на ствол поваленного дерева и, напрягши все чувства, приступил к ночному бдению. Для большего удобства он слегка распустил портупею, вынул из кобуры тяжелый пистолет и положил его на ствол рядом с собой. Он устроился очень удобно, хотя едва ли осознавал это, — до того напряженно он вслушивался, не доносится ли с передовой линии какой-либо звук, предупреждающий об опасности, — крик, выстрел или шаги сержанта, спешащего к нему с важной вестью. Из безбрежного невидимого лунного океана высоко над головой струились вниз призрачные потоки и, расплескавшись о переплетение ветвей, просачивались на землю, образуя между кустарниками небольшие лужицы света. Но таких световых пятен было немного, и они лишь подчеркивали окружающий мрак, который воображение Байринга населяло всевозможными существами невиданных форм, грозными, таинственными или просто уродливыми.

Тому, для кого пребывание ночью, в глухом лесу — дело привычное, нет нужды рассказывать, что зловещий союз мрака, безмолвия и одиночества рождает диковинный мир, в котором самые обычные и знакомые предметы обретают совершенно иной облик. Деревья смыкаются теснее, точно прижимаясь друг к другу в страхе. Даже тишина и та непохожа на дневную тишину. Она полна каких-то едва слышных леденящих кровь шепотов — призраков давно умерших звуков. Раздаются здесь и живые, внятные звуки, каких больше нигде не услышишь: пение незнакомых лесных птиц, жалобный писк зверьков во сне или в стычке с внезапно подкравшимся врагом, шуршание опавшей листвы то ли пробежала крыса, то ли прокралась пантера. Отчего хрустнула ветка? Отчего встревожено защебетала в кустах стайка птиц? Здесь — звуки без названия, формы без содержания. Здесь — перемещения в пространстве, хотя ничто не движется, движения — хотя ничто не меняет места. О дети солнечного света и газовых горелок, как мало знаете вы о мире, в котором живете!

Несмотря на то, что совсем близко от Байринга находились бдительные и вооруженные друзья, он чувствовал себя необычайно одиноким. Проникшись настроением торжественности и таинственности ночного леса, он утратил ощущение связи с видимым и слышимым миром. Лес был бесконечен, здесь не было ни людей, ни их жилищ. Вселенная казалась сплошной первозданной загадкой мрака, а сам он — единственным безмолвным вопрошателем ее извечных тайн. Поглощенный этими мыслями, вызванными его необычным настроением, он не замечал, как шло время. Между тем редкие лужицы света на траве и кустах стали перемещаться, меняя очертания и размеры. В одной из них, у самой дороги, Байринг вдруг заметил какой-то предмет, которого он прежде не видел. Предмет находился прямо перед ним. Байринг мог поклясться, что раньше его там не было. Мрак наполовину скрывал его, но тем не менее можно было ясно различить формы человеческого тела. Байринг инстинктивно подтянул портупею и положил руку на пистолет — он снова был в мире войны, снова стал убийцей по профессии.

Фигура не двигалась. Лейтенант поднялся и, сжимая в руке пистолет, подошел поближе. Тело лежало на спине, верхнюю часть его скрывала тьма, однако, вглядевшись в лицо, Байринг увидел, что человек мертв. Он вздрогнул и отшатнулся с чувством брезгливости и тошноты, затем возвратился на место и, позабыв о предосторожности, зажег сигару. Когда, вслед за вспышкой пламени, вновь наступила непроглядная чернота, Байринг ощутил даже некоторое облегчение от того, что не видит больше ненавистного ему предмета. И все же он не переставал пристально оглядываться в том направлении, пока труп не возник перед ним с еще большей отчетливостью. Мертвец даже как будто придвинулся к нему чуть поближе.

— Вот проклятый! — пробормотал Байринг. — Что ему надо? — Мертвец, очевидно, не нуждался ни в чем, кроме живой души.

Байринг отвел взгляд и принялся мурлыкать какую-то песенку, но вдруг резко оборвал мелодию и уставился на мертвеца. Его присутствие раздражало лейтенанта, хотя более спокойного соседа, чем этот, трудно было придумать. Байринг был охвачен каким-то безотчетным, доселе незнакомым ему чувством. Это был не страх, а скорее ощущение присутствия чего-то сверхъестественного, во что он никогда не верил.

«Это у меня в крови, — сказал он себе. — Пройдут, наверное, тысячи лет, а может быть, и десятки тысяч, пока человечество изживет в себе это чувство. Где и когда оно возникло? Должно быть, в глубине веков, в тех краях, которые обычно называют колыбелью человеческой расы — в степях Центральной Азии. То, что мы теперь считаем врожденным суеверием, было для наших диких предков вполне естественным убеждением. Находя, по-видимому, оправдание в каких-то неведомых нам фактах, они полагали, что мертвое тело наделено некой таинственной силой, способной причинять зло. Быть может, это было одним из догматов какой-то мрачной религии, которую они исповедовали, и священники их настойчиво внушали его пастве, подобно тому как наши святые отцы твердят нам о бессмертии души? Когда же арийцы, двинувшись на запад и перевалив Кавказский хребет, распространились по Европе, новые условия существования, очевидно. вызвали к жизни новые формы религии. Старая вера в пагубную силу мертвеца мало-помалу исчезла и забылась, но в наследство от нее остался страх перед умершими, передающийся из поколения в поколение и ставший частью нас самих, как наша плоть и кровь».

Погруженный в эти мысли, Байринг постепенно забыл о том, что их вызвало. Но затем взгляд его снова упал на труп. Тень окончательно сошла с него, и теперь лейтенант мог видеть заострившийся профиль, очертания подбородка и все лицо, ужасающе бледное в лунном свете. На трупе была серая солдатская форма армии конфедератов. Под расстегнутым мундиром и жилетом обнажилась белая рубашка. Грудь мертвеца неестественно вздулась, живот запал, и между ними резко обозначилась линия нижних ребер. Руки были раскинуты, согнутая в колене левая нога поднята кверху. Вся поза убитого показалась Байрингу тщательно продуманной, точно мертвец стремился произвести наиболее жуткое впечатление.

— Эге, да он, видно, был актером, — воскликнул лейтенант, — знал, как умереть поэффектнее. Он отвел глаза от трупа, решительно устремив их на дорогу, и продолжал прерванные размышления:

«А может быть, у наших предков из Центральной Азии похороны были не в обычае. В таком случае, понятен их страх перед трупами, которые и в самом деле таят в себе угрозу и зло. Они ведь порождают эпидемии. Детям внушали, что они должны обходить стороной те места, где лежат мертвецы, и бежать без оглядки, если случайно наткнутся на труп. Пожалуй, уйду-ка я подальше от этого типа».

Он приподнялся было, но вдруг вспомнил о том, что сказал своим людям в дозоре и офицеру, который должен его сменить. Он предупредил, что в любое время его можно будет найти на этом месте. Для него это был вопрос самолюбия. Если он покинет пост, товарищи еще чего доброго подумают, что он испугался мертвеца. Лейтенант Байринг не был трусом и вовсе не намерен был давать пищу насмешкам. Он снова уселся на ствол дерева и с вызовом взглянул на убитого, как бы желая доказать, что он его нисколько не боится. Правая рука трупа, та, что была подальше от Байринга, находилась теперь в тени. Прежде он заметил, что эта рука лежала под лавровым кустом, — теперь он едва различал ее. Однако все оставалось на своих местах, и это обстоятельство как-то успокоило его, хотя он и сам не мог сказать почему. Байринг не в силах был отвести глаз от трупа. То, чего мы не желаем видеть, обладает обычно какой-то странной притягательной силой, подчас непреодолимой. И я должен заметить, что не следует строго судите женщину, когда она, закрыв лицо руками, подглядывает в щелочку между пальцами.

Внезапно Байринг почувствовал боль в правой руке. Он отвел взор от своего врага и взглянул на руку. Оказалось, он так сильно сжимал рукоять шпаги, что она больно давила на ладонь. Байринг заметил также, что сидит, подавшись вперед, в напряженной, неестественной позе, весь подобравшись, точно гладиатор, готовый прыгнуть и вцепиться в горло противника. Он тяжело дышал, стиснув зубы. Впрочем, Байринг скоро опомнился. Мускулы его ослабли, он тяжело перевел дух, и тут только до него дошла комическая нелепость этой сцены. Лейтенант невольно рассмеялся… Боже! Что за звуки! Какой слабоумный идиот разразился этим жутким хихиканьем, этой жалкой пародией на проявление человеческого веселья? Байринг вскочил и стал оглядываться вокруг, не узнавая собственного смеха.

Он не мог больше скрывать от себя вопиющего факта своей трусости. Он был вконец напуган. Байринг бежал бы отсюда со всех ног, однако ноги не слушались его: они подкосились, и лейтенант снова сел на ствол дерева, дрожа как в лихорадке. Лицо его взмокло, все тело обдало волной холодного пота. Он не в силах был даже крикнуть. Отчетливо слышал он позади себя чьи-то крадущиеся шаги, точно поступь зверя, но не смел оглянуться. Неужто лишенные души живые существа вступили в союз с лишенным души мертвым телом? Был ли то действительно зверь? Ах, если бы он мог убедиться в этом! Но никаким усилием воли не мог он заставить себя оторвать взгляд от мертвеца!

Повторяю, лейтенант Байринг был храбрым и здравомыслящим человеком. Но что поделаешь? Может ли человек один, без посторонней помощи, устоять против зловещей коалиции ночного мрака, одиночества, безмолвия и смерти, в то время как бесчисленные духи его предков подтачивают его мужество тысячами трусливых предостережений, а их скорбные погребальные песни проникают в сердце и леденят кровь? Силы слишком неравны — храбрость не должна подвергаться столь безжалостным испытаниям.

Одна навязчивая мысль владела теперь Байрингом: ему казалось, что тело шевелится. Теперь оно лежало ближе к краю светового пятна — в этом не могло быть никакого сомнения. Оно двигало руками — вот, смотрите, обе руки уже переместились в тень! Порыв холодного ветра ударил Байрингу в лицо, ветви деревьев у него над головой зашевелились и жалобно заскрипели. Резко очерченная тень сошла с лица трупа, и оно осветилось луной. Затем тень снова надвинулась на лицо, окутав его полумраком. Страшный мертвец явно шевелился! В это мгновение со стороны передовой линии дозора раздался одинокий выстрел. Более сиротливого, более оглушительного и в то же время более далекого выстрела не слышало еще ни одно человеческое ухо! Он разрушил сковывавшие Байринга чары, расколол безмолвие и одиночество, рассеял сонм предостерегающих духов Центральной Азии и вернул Байрингу мужество современного человека. С криком гигантской птицы, бросающейся на свою жертву, он устремился вперед, охваченный жаждой битвы.

Выстрел за выстрелом раздавались на передовой линий. Слышались отдельные выкрики, беспорядочный шум, стук копыт, громкие восклицания. С тыла, из спящего лагеря доносилось пение горнов и грохот барабанов. Продираясь сквозь кустарник, по обоим ответвлениям дороги полным ходом отступали дозорные северян, отстреливаясь наугад. Отставшая группа, отходившая по одной из дорог согласно приказу, внезапно скрылась в зарослях. Полсотни всадников промчались мимо, неистово размахивая саблями. Стреляя на полном скаку, они как одержимые пронеслись мимо того места, где находился Байринг, и скрылись за поворотом дороги, продолжая кричать и разряжать во тьму пистолеты. Спустя минуту послышалась ружейная пальба и одинокие пистолетные выстрелы. Нападающие встретились с резервным отрядом северян. И вот они уже в беспорядке устремились обратно. То там, то здесь мелькали опустевшие седла, обезумевшие раненые лошади неслись вперед, храпя от боли. Все было кончено — «бой на аванпостах» утих.

Отряд был пополнен свежими силами, солдаты после переклички вновь построены. На сцене появился полуодетый командир северян со своим штабом. Задав с глубокомысленным видом несколько вопросов, он удалился. Простояв около часу в полной боевой готовности, солдаты бригады «прочли одну-две молитвы» и улеглись на покой.

Ранним утром следующего дня отряд под командованием капитана и в сопровождении хирурга осматривал местность в поисках убитых и раненых. На развилке дороги, чуть в стороне, они нашли два тела, лежавшие вплотную друг к другу. Это были трупы офицера федеральных войск и рядового армии конфедератов. Офицер умер от удара шпаги в сердце, но до этого он, повидимому, успел нанести своему врагу не менее пяти смертельных ран. Мертвый офицер лежал лицом вниз и луже крови, и шпага все еще торчала у него в груди. Его перевернули на спину, и хирург вытащил оружие из раны.

— Черт возьми, да ведь это Байринг! — воскликнул капитан и тут же добавил, взглянув на другого мертвеца, — у них была жестокая схватка.

Хирург осматривал шпагу. Она могла принадлежать только офицеру федеральной пехоты. Точь-в-точь такая же, как была у капитана. Это, значит, шпага Байринга. Никакого другого оружия они не обнаружили, за исключением не разряженного пистолета в кобуре мертвого Байринга. Хирург отложил шпагу и подошел к другому телу. Оно было страшно исколото и изрезано, но крови нигде не было видно. Хирург взял убитого за левую ступню и попытался выпрямить его ногу. Тело чуть сдвинулось с места. Мертвецы не любят, когда их тревожат. Труп запротестовал, откликнувшись слабым тошнотворным зловонием. Под ним обнаружились черви, с бессмысленной хлопотливостью ползавшие взад и вперед.

Хирург и капитан переглянулись.

ЗАКОЛОЧЕННОЕ ОКНО

перевод Ф.Золотаревской

В 1830 году, всего в нескольких милях от того места, где сейчас вырос большой город Цинциннати, тянулся огромный девственный лес. В те времена все это. обширное пространство было населено лишь немногочисленными обитателями «фронтира»[4] — этими беспокойными душами, которые, едва успев выстроить себе в лесной чаще более или менее сносное жилье и достичь скудного благополучия, по нашим понятиям граничащего с нищетой, оставляли все и, повинуясь непостижимому инстинкту, шли дальше на запад, чтобы встретиться там с новыми опасностями и лишениями в борьбе за жалкие удобства, которые они только что добровольно отвергли.

Многие из них уже покинули этот край в поисках более удаленных земель, но среди оставшихся все еще находился человек, который пришел сюда одним из первых. Он жил одиноко в бревенчатой хижине, со всех сторон окруженной густым лесом, и сам казался неотъемлемой частью этой мрачной и безмолвной лесной глухомани. Никто никогда не видел улыбки на его лице и не слышал от него лишнего слова. Он удовлетворял свои скромные потребности, продавая или обменивая шкуры диких животных в городе у реки. Ни единого злака не вырастил он на земле, которую мог при желании объявить своей по праву долгого и безраздельного пользования. Правда кое-что здесь свидетельствовало о попытках ее освоения: на примыкавшем к дому участке в несколько акров были когда-то вырублены все деревья. Но теперь их сгнившие пни почти невозможно было различить под новой порослью, которая восполнила опустошения, произведенные топором. Очевидно, земледельческое рвение поселенца угасло, оставив после себя лишь пепел какого-то страшного горя или раскаяния.

Покоробившаяся дощатая кровля хижины была скреплена поперечными жердями, труба сделана из брусьев, щели в стенах были замазаны глиной. В хижине имелась единственная дверь, а напротив двери — окно. Последнее, впрочем, было заколочено еще в незапамятные времена. Никто не знал, почему это было сделано, но во всяком случае, причиной тому послужило отнюдь не отвращение обитателя хижины к свету и воздуху. В тех редких случаях, когда какой-нибудь охотник проходил мимо этого глухого места, он неизменно заставал отшельника греющимся на солнышке у порога хижины, если небо посылало ему ясную погоду. Теперь, наверное, осталось в живых два-три человека из тех, кто знает тайну этого окна, и, как вы сейчас увидите, я принадлежу к их числу.

Говорят, что звали этого человека Мэрлок. Он выглядел семидесятилетним стариком, хотя на самом деле ему не было и пятидесяти. Что-то помимо возраста состарило Мэрлока. Его волосы и длинная густая борода побелели, серые безжизненные глаза запали, частая сетка морщин избороздила лицо. Он был высок и худощав, плечи его согнулись, точно под бременем непосильной тяжести. Я никогда не видел его; все эти подробности я узнал от моего деда. От него же я еще мальчиком услышал историю Мэрлока. Мой дед знал его, так как в те годы жил неподалеку от его дома.

Однажды Мэрлока нашли в хижине мертвым. В тех местах тогда не водилось ни газет, ни следователей, а общественное мнение, вероятно, сошлось на том, что он умер естественной смертью. Будь здесь иная причина, мне рассказали бы, и я бы, конечно, ее запомнил. Знаю только, что люди, должно быть смутно ощущая взаимосвязь вещей, похоронили Мэрлока около хижины рядом с могилой его жены, умершей так много лет назад, что в местных преданиях не сохранилось о ней почти никаких следов. Тут кончается заключительная глава этой правдивой истории; следует лишь упомянуть о том. что спустя много лет я, в компании других столь же отчаянных храбрецов, частенько пробирался к дому Мэрлока и, отважно приблизившись к разрушенной хижине, швырял в нее камнем, а затем опрометью кидался прочь, чтобы избежать встречи с призраком, который, как известно было всякому хорошо осведомленному мальчику, бродил в этих местах. А теперь я приступаю к начальной главе этой истории, рассказанной моим дедом.

В ту пору, когда Мэрлок построил свою хижину и с помощью топора энергично принялся отвоевывать у леса участок земли для своей фермы, он был молод, крепок и полон надежд. На первых порах он добывал себе пропитание охотой. Мэрлок явился сюда с востока страны и, по обычаю всех пионеров, привез с собой жену, во всех отношениях достойную его искренней привязанности. Она охотно и с легким сердцем делила с ним все выпавшие на его долю опасности и лишения. Имя ее не дошло до нас. Предания ничего не говорят о ее духовном и телесном очаровании, и скептик волен сомневаться на этот счет. Но упаси меня бог разделить эти сомнения! Каждый день из всех долгих лет вдовства этого человека мог служить доказательством былой любви и взаимного счастья супругов. Что, как не привязанность к священной памяти об умершей, обрекло этот неукротимый дух на подобный удел?

Однажды Мэрлок, вернувшись с охоты, застал свою жену в бреду и лихорадке. На многие мили вокруг не было ни врача, ни вообще какого-либо человеческого жилья. Да к тому же и состояние жены не позволяло покинуть ее надолго, чтобы отправиться за помощью. И тогда Мэрлок решил сам выходить ее. Но к концу третьего дня она впала в беспамятство и скончалась, так и не придя в сознание. На основании того, что нам известно о подобных натурах, мы можем попытаться представить себе некоторые детали общей картины, нарисованной моим дедом. Поняв, что жена его мертва, Мэрлок, при всем своем горе, все-таки вспомнил, что мертвых принято обряжать для погребения. Выполняя эту священную обязанность, он время от времени путался; одно делал не так как нужно, другое по нескольку раз без необходимости переделывал. Промахи, которые он допускал при самых простых и обыденных действиях, изумляли его, подобно тому как приходит в изумление пьяный, которому кажется, что вдруг перестали действовать привычные, естественные законы природы. Он был так же удивлен тем, что не плакал, — удивлен и немного смущен. Ведь мертвых полагается оплакивать.

— Завтра, — вслух произнес он, — нужно будет вырыть могилу и сделать гроб. И тогда я потеряю ее навеки, потому что больше никогда не увижу ее. И сейчас… да, она, конечно, умерла, но все хорошо… По крайней мере должно быть хорошо. Все не так уж страшно, как кажется на первый взгляд.

Он стоял над умершей, освещенной слабым светом догорающей свечи, поправляя ей волосы и завершая ее несложный туалет. Все это он делал механически с какой-то бесстрастной заботливостью. И тем не менее его не покидала подсознательная уверенность, что все будет хорошо, все наладится и жена снова будет с ним. Ему еще никогда не приходилось переживать тяжкого несчастья, и он не умел предаваться горю. Сердце ею не в состоянии было вместить это горе так же., как воображение не способно было постичь всей его глубины. Он не понимал, до какой степени поражен обрушившимся на него ударом; сознание этого должно было явиться позднее, чтобы уже никогда больше не покидать его. Горе вызывает к жизни силы столь разнообразные, как и инструменты, на которых оно играет свою погребальную песнь по умершему. У одной человеческой души оно исторгает резкие, пронзительные ноты, у другой — низкие, печальные аккорды, звучащие время от времени как медленные приглушенные удары в барабан. Некоторых людей горе будоражит, на иных действует отупляюще. Одних оно пронзает, словно стрела, возбуждая и обостряя чувства; других оглушает, словно удар дубиной, повергая в оцепенение.

Мы можем догадываться, что на Мэрлока оно подействовало именно так, потому что (и здесь мы переходим от догадок к достоверным фактам), едва закончив свое печальное дело, он тяжело опустился на табурет рядом со столом, на котором покоилось тело и смутно белели в темноте очертания лица. Положив руки на край стола, Мэрлок уронил на них голову. Он не плакал, но чувствовал невыносимую усталость. В это мгновение через открытое окно в комнату донесся чей-то жалобный вопль, точно плач ребенка, заблудившегося в глубине темного леса. Но Мэрлок даже не пошевельнулся. И снова, теперь уже гораздо ближе, донесся этот жуткий вопль, с трудом проникая в угасающее сознание человека. Быть может, то был крик дикого зверя, а может быть, он просто пригрезился Мэрлоку, потому что охотник крепко спал.

Спустя несколько часов, как выяснилось позднее, этот ненадежный страж пробудился, поднял голову и, сам не зная почему, стал внимательно прислушиваться. Он сразу вспомнил все, что произошло, и, сидя в кромешной тьме около трупа, напрягал зрение, чтобы увидеть, а что — он ц сам не знал. Чувства его были напряжены, дыхание замерло; казалось кровь остановилась в жилах, чтобы не нарушать тишины. Кто или что разбудило его и где оно было?

Внезапно стол заколебался у него под руками, и в то же мгновение он услышал — или, может быть, ему почудилось? — легкие осторожные шаги, точно шлепанье босых ног по полу.

От ужаса Мэрлок не в силах был ни пошевельнуться, ни крикнуть. Волей-неволей ему пришлось ждать, ждать целую вечность, в кромешной тьме, в состоянии неописуемого страха, который если и можно пережить, то только для того, чтобы рассказать о нем другим. Напрасно силился он выговорить имя умершей, безуспешно пытался протянуть руку, чтобы убедиться, что труп на месте. Язык не повиновался ему, руки и ноги были точно налиты свинцом. Затем произошло нечто еще более ужасное. Чье-то огромное тело стремительно ринулось к столу, толкнув его на Мэрлока и едва не опрокинув его. В тот же миг Мэрлок услышал, как что-то упало на пол, и от чудовищного удара задрожала вся хижина. Раздался шум борьбы и еще какието непередаваемо зловещие звуки. Мэрлок вскочил на ноги. Ужас окончательно лишил его самообладания. Он стал шарить руками по столу. Стол был пуст!

Бывают минуты, когда страх переходит в безумие. А безумие подстрекает к действию. Без всякой определенной цели, повинуясь лишь причудливому порыву сумасшедшего, Мэрлок подскочил к стене, ощупью нашел ружье и, не целясь, выстрелил в тем-ноту. При вспышке, ярко озарившей комнату, он увидел громадную пантеру, которая, вцепившись зубами в горло мертвой женщины, тащила ее к окну. Затем наступила тишина и еще более непроглядная тьма.

Когда Мэрлок пришел в себя, ярко светило солнце и лес оглашался птичьим щебетом. Тело лежало у окна, там, где бросил его убежавший зверь, испуганный вспышкой и звуком выстрела. Руки и ноги трупа были раскинуты, платье сбилось, волосы спутались. Из ужасной рваной раны на горле натекла целая лужа крови, еще не успевшей свернуться. Ленты, связывавшие запястья, были разорваны, пальцы судорожно скрючены. В зубах у женщины торчал кусок уха пантеры.

ОДИН ОФИЦЕР, ОДИН СОЛДАТ

перевод Б.Кокорева

Капитан Граффенрейд стоял впереди своей роты. Его полк еще не вступил в бой. Он занимал участок передовой, которая вправо тянулась мили две по открытой местности.

Левый фланг заслонял лес — в лесу терялась линия фронта, уходившая вправо, но было известно, что она простирается на много, много миль.