Леонид Бершидский
Дьявольские трели, или Испытание Страдивари
Москва, 2012
— …Попал скрипач под трамвай, и отрезало ему левую руку. Приходит он на репетицию, рассказывает дирижеру: так, мол, и так… А дирижер ему и говорит: ну, ничего, мы тебя в альты пересадим.
Громче остальных смеется над дурацким анекдотом виолончелиста Мити Дорфмана кудрявый, румяный альтист Вова Чернецов. Они сейчас вообще над чем угодно готовы смеяться, будто курнули. Весенний запах в воздухе особенно силен, потому что поздний вечер, и даже на Никитской не так уж много машин. Публика разъехалась, нахлопавшись вдоволь — три биса, это чего-то да стоит! «Сибелиус-квартет» меньше года как собрался, до этого все четверо играли в разных оркестрах, и вот — аншлаг в Малом зале консерватории! И с первых минут концерта чувство, что сыграют здорово, что все идет как надо, что вот ради этого вечера и учились по пятнадцать лет, и тянули оркестровую лямку еще кто по сколько…
Так, смеясь и только что не подпрыгивая, они направляются в «Реставрацию», что в Леонтьевском переулке. Там уже их ждет спонсор для серьезного разговора, наверняка тоже приятного: Алексей Львович Константинов, сам председатель правления «Госпромбанка», тоже побывал на концерте, только пешком с ними не пошел — нельзя ему так, это все понимают.
Первая скрипка — серьезный голубоглазый Коля Иноземцев — пытается угадать, о чем пойдет речь.
— Вообще-то я ему намекал, что нам в межсезонье неплохо бы поработать над новой программой, — своим высоким, будто не до конца сломавшимся голосом говорит он. — И лучше бы не в Москве. Он тогда посмеялся, мол, рано ты заговорил про отдых на море. Но он же нас слышал сегодня — вернемся к этому разговору!
— Да ладно, — Дорфман одергивает размечтавшегося Иноземцева. — Небось опять на какую-нибудь вечеринку у Анечки играть погонит.
Алексей Львович хорошо относится к Анечке и следит за ее успехами в светской жизни. Поэтому музыкантам тоже следует относиться к ней серьезно. Услышав как-то от не вполне трезвого Дорфмана: «Я бы ее трахнул», Иноземцев так посмотрел на увальня-виолончелиста, что тот на следующей вечеринке ни разу и глаз не поднял на тоненькую раскосую Анечку Ли.
Из всей четверки только Роберт Иванов — все зовут его Боб, потому что своего полного имени он стесняется из-за анекдотичного сочетания с фамилией — не рассказывает анекдотов и не участвует в разговоре про спонсора. Он просто в раю.
Последним сегодня играли Четырнадцатый квартет Бетховена. В его поздних квартетах партия второй скрипки часто даже интереснее, чем у первой. Бобу иной раз приходится играть партии, написанные с явным презрением к его как бы вспомогательной роли, — Паганини вообще сочинял квартеты, в которых скрипка была только одна, а место второй отдавалось гитаре. Но любимый 14-й — это совсем другое дело. Еще и звук удался Бобу, на какой он не всегда умел уговорить свой инструмент. Глубокий, сильный, полный звук. Бетховен уже совершенно оглох, когда писал Четырнадцатый, но, говорят, он следил за первыми репетициями и останавливал музыкантов, когда видел сбой или фальшь. Боб сегодня будто чувствовал на себе внимательный взгляд старого венского ворчуна, будто краем глаза замечал, как лицо старика смягчается и как он довольно кивает.
Бобу не хочется сейчас идти в «Реставрацию»: Константинов противен ему вместе с его деньгами, «Госпромбанком» и «семеркой» «БМВ». Во время встречи Иванов надеется отмолчаться и выпить — отпраздновать сегодняшний звук.
Друзья не дергают Боба — знают, что он робок и немногословен, когда трезв, да и уважают его сегодняшний триумф. Нет, здорово сыграли все, но Иванов был как-то неожиданно раскован и заразительно увлечен музыкой. Иноземцев, до этого радовавшийся своему везению — найти во вторые скрипки музыканта, который умеет играть не хуже тебя, но напрочь лишенного амбиций, это невероятная удача, — сегодня почувствовал неприятный холодок внизу живота: люди ведь меняются, и чего теперь ждать от такого Боба? Но, ощутив этот холодок, Коля тут же устыдился. Не хватало ему еще начать завидовать, когда все так хорошо идет, когда они на пороге чего-то большого.
Константинов начинает аплодировать мягкими ладонями, когда они подходят к столику.
— Ребята, вы сегодня превзошли себя. Такого Бетховена я вживую еще не слышал.
Музыканты знают, что это не пустая похвала. Государев банкир — настоящий меломан, собиратель редких записей, способный по звуку отличить, на каком из своих инструментов играет Иегуди Менухин. Он и сам немного музицирует, но только в узком кругу.
— Спасибо, Алексей Львович, — с обычным подобострастием откликается Иноземцев. — Нам и самим понравилось, как сыграли.
— Было волшебно, мальчики, — подтверждает Анечка Ли, отпивая шампанского. На концерте она сидела рядом с Константиновым и его суровой брылястой супругой, которой в клубе уже, конечно, нет. Высокие отношения этой троицы, наблюдаемые «Сибелиус-квартетом» весь его чудесный год, Иноземцев деликатно не замечает, Боб скучливо игнорирует, а Дорфман с Чернецовым переглядываются и ухмыляются.
— Пора подумать об экспансии, о выходе, так сказать, на мировую арену, — вживается в привычную роль полководца Константинов, когда все расселись, пристроили поудобнее футляры с инструментами, а официант принес стаканы. Спонсор пьет скотч.
— Как вы смотрите на то, чтобы мы купили вам приличные инструменты? Ну, то есть по-настоящему приличные? Звучите вы и так отлично, но это помогло бы вас продвинуть. Одно дело — просто молодой русский квартет, другое дело — если он играет на «страдивари» и «гваданьини». Ведь вот какие у вас сейчас инструменты?
— У меня «витачек», — не без гордости произносит Иноземцев, расстегивая футляр и предъявляя спонсору свою ухоженную девяностолетнюю скрипку.
Чешский мастер, осевший в России еще до революции и затем ставший идеологом советского фабричного производства — мол, незачем нам копировать итальянских мастеров-индивидуалистов, государству рабочих и крестьян нужны другие голоса, — сам делал инструменты со звуком ярким и полнотелым, как моравское вино.
— У меня тирольский инструмент неизвестного мастера, — говорит Чернецов. — Я на нем уже десять лет играю. Привык.
— А у меня «фабричка». Немецкая, хорошая, не гэдээровская, XIX век. — Дорфман пожимает плечами. — Вот если бы я был Йо Йо Ма, играл бы по понедельникам и средам на «монтаньяни», а по вторникам и четвергам на «страдивари»… Но я не Йо Йо Ма.
— Это точно, — подтверждает Чернецов, кажется, запоздало обижаясь на анекдот про альтистов.
— Роберт, а у тебя какая скрипка? — спрашивает Анечка Ли, явно догадываясь, что полного имени достаточно, чтобы подколоть молчаливого Иванова.
— «Страдивари», — бурчит Боб. Остальные музыканты и Константинов разражаются хохотом.
— Нет, ну я серьезно, — настаивает Анечка. — Можно посмотреть?
Боб уже жалеет, что так подставился, — надо было промычать что-нибудь невнятное. Однако нехотя расстегивает футляр, достает скрипку, завернутую в кашемировый платок, и прямо так, в платке, протягивает не Анечке, а Константинову. Бережно приняв инструмент, банкир разворачивает платок, и взорам присутствующих предстает довольно крупная, необычно плоская, покрытая темным, матовым красновато-коричневым лаком скрипка. Вдоль уса по всей верхней деке — инкрустация: чередующиеся зубцы из слоновой кости и черного дерева. Алексей Львович заглядывает в левый эф — знает, что этикет, или ярлык мастера, надо искать именно там. Недоверчиво хмыкает и передает инструмент Анечке, отчего Иванов нервно перемещается к краю стула. Анечка с умным видом тоже смотрит на нижнюю деку сквозь левый эф и комментирует:
— Там крестик в кружочке и буковки «А» и «S». И год от руки написан, 1709.
— Крестик и буковки в кружочке — это личная печать Антонио Страдивари. Только это вряд ли что-нибудь значит, верно, Боб? — улыбается Константинов и поясняет для Анечки: — Понимаешь, с тех пор как скрипки Страдивари стали считаться непревзойденными шедеврами, их много кто пытался копировать. Разбирали, делали по ним лекала, потом копии с этих лекал… Ну и этикеты «страдивари» лепили; даже не для того, чтобы обмануть покупателя, а чтобы показать, что скрипка — копия с его образца. Вот немецкие фабрики вроде той, что выпустила Митину виолончель, так делали. Только они предпочитали полную надпись: Antonius Stradivarius Cremonensis Faciebat Anno, — и дальше год. А потом, лет сто двадцать назад, американцы потребовали, чтобы для импорта к ним на этикете указывали страну изготовления. И к этому этикету стали добавлять «Made in Czechoslovakia» или «Germany». Как будто Страдивари был чех или немец.
В рассказе банкира даже для музыкантов «Сибелиус-квартета» есть новая информация. А уж Анечка Ли просто обязана в этом месте воскликнуть что-нибудь вроде «И откуда ты все это знаешь?». Но она явно заинтригована происхождением скрипки, которую все еще держит в руках.
— Значит, это не «страдивари»?
— Вероятность, что это «страдивари», боюсь, стремится к нулю. На самом деле он сделал за всю жизнь что-то около тысячи ста инструментов, а до нас дошло порядка шестисот, и все они известны, так сказать, поименно. Почти все названы именами знаменитых бывших владельцев. Есть несколько инструментов, след которых утерян. Какие-то погибли во время пожаров и бомбежек — например, когда союзники бомбили Дрезден. Но что отыщется абсолютно неизвестная скрипка Страдивари — такого практически не может быть. Уже триста лет их ищут знающие и очень упорные люди, и вряд ли они что-то упустили. Так что у Боба или копия, или это какой-то жуликоватый торговец налепил такой ярлык. По крайней мере, я не слышал, чтобы Страдивари так инкрустировал свои скрипки. Ты же не всерьез насчет Страдивари, Боб? Ты же паспорт на свой инструмент оформлял?
Вторая скрипка «Сибелиус-квартета» слегка пожимает плечами.
— Первым еще дед оформлял. В паспорте с тех пор и пишут — конец девятнадцатого века, мастер неизвестен. Под закон о вывозе культурных ценностей не подпадает.
— Дед? — Спонсор удивленно поднимает брови. — То есть это у тебя семейная реликвия?
— Он играл в оркестре Большого театра.
— А оценивать ты ее не носил никогда?
— Не-а. Зачем? Я на ней всю жизнь собираюсь играть.
— И что, настоящего «страдивари» даже в руках подержать не хочется?
— Не особенно. Я же не на миллионе долларов играю, а на скрипке. У меня хорошая.
— К Яше Хейфецу как-то подошла дама в перерыве между отделениями концерта и похвалила его: «Сегодня ваш инструмент звучит изумительно!» Тогда Хейфец поднес скрипку к уху и говорит: «Хм, а я ничего не слышу».
Иноземцев разражается хохотом, чтобы это очередное проявление банкирской эрудиции не прошло незамеченным. Дорфман и Чернецов с некоторым опозданием присоединяются к нему. Боб продолжает ерзать на стуле — когда же чертова девка отдаст ему инструмент? Но Анечка медлит.
— А вдруг это в самом деле «страдивари»? Неизвестный? Я теперь буду по-другому тебя слушать, Роберт, внимательнее. И сам ты такой загадочный, всегда молчишь… И скрипка у тебя загадочная…
— Нет никакой загадки, — произносит Боб, глядя в пол. — Можно я возьму инструмент?
— Только если ты нам сейчас сыграешь. — Анечка Ли улыбается уголками рта. — В квартете тебя не так хорошо слышно, как Володю. А ты сыграй соло.
Несколько невозможных ответов проносятся в голове у Боба. «Я тебе не пудель, чтобы по команде прыгать через палочку», «Хорошо, я сыграю, а ты станцуй стриптиз», «Верни скрипку, я пойду отсюда», «Алексей Львович, уймите свою подругу». Мысленно сосчитав до десяти, он произносит:
— Я очень устал после концерта. И выпил. Сыграю в другой раз, хорошо?
Но Константинов смотрит на него недобрым взглядом.
— Да ладно, Боб, что тебе стоит? Какую-нибудь короткую пьесу. Здесь же не Карнеги-холл, в самом деле, все свои.
— Ну пожалуйста. — Анечка молитвенно складывает холеные ручки, на которых ни одного кольца: подруга Константинова презирает ювелирку, самое дорогое украшение в этом подвале — она сама. Скрипка при этом покоится у нее на коленях, так что Иванов болезненно морщится, предчувствуя падение инструмента.
В довершение всего Иноземцев больно пинает Боба под столом, стараясь, чтобы Константинов заметил это его движение.
Боб принимает скрипку из Анечкиных рук и идет к маленькой сцене. В клубе они не одни, и из разных углов раздаются одобрительные хлопки. Спонтанные музыкальные номера здесь — обычное дело. «А и сыграю, черт с ними», — решает Боб, справившись, опять же путем внутреннего счета до десяти, с желанием бодро исполнить «до-ре-ми-до-ре-до» — музыкальный эквивалент «а пошел ты…». Сегодня его день, и, оказавшись на сцене, он уже не чувствует ни усталости, ни унижения, поднимает смычок и в порыве бесшабашной смелости выдает четвертую часть «Дьявольских трелей» Тартини. В последний раз он играл эту вещь на выпускном концерте в консерватории, но уже через минуту чувствует, что каждая нота въелась ему в память и он ни разу не ошибется. Акустика в подвале совсем не подходит для скрипки — здесь она прямо-таки ревет, хотя инструмент Боба вообще-то не очень громкий. В воздухе разве что не пахнет серой. Сатанинские аккорды вырываются из-под смычка автоматной очередью, отскакивают рикошетом от стен — Бобу кажется, что вместе с кусками отстреленной штукатурки, — так что пора гостям прятаться под столы. Чтобы завершить лучший вечер в жизни скрипача Боба Иванова, эти две с половиной минуты — да, увлекшись, он бешено задрал темп — были просто необходимы. Когда он опускает скрипку, никто не аплодирует, и он, ссутулившись, возвращается на место, заворачивает своего «страдивари» в платок и убирает в футляр.
Иноземцев сидит бледный в цвет стен, все же не пострадавших от артиллерийского натиска Иванова: первая скрипка знает, что так ему не сыграть никогда. Дорфман и Чернецов, парни не завистливые, вытаращились на товарища, приоткрыв рты.
— Вот это да, — выдыхает Константинов.
А у Анечки Ли на глазах слезы.
— Прости меня, — говорит она вдруг.
Боб пожимает плечами:
— Тут все звучит неправильно.
Чернецов наливает Бобу полный стакан виски. Иванов выпивает его, не отрываясь. Чернецов снова наполняет стакан. Отпивая еще, Боб чувствует, что вечеринка закончилась.
— Я пойду, ладно? — говорит он, поднимаясь.
— До послезавтра, не забудь! — слышит он голос Иноземцева, уже повернувшись спиной к столу. Это Коля показывает, что он еще первая скрипка. «Он что, серьезно думает, что я хочу на его место?» — удивляется про себя Боб, выбираясь в пустой Леонтьевский переулок.
Из лужи на него смотрит полная луна, и он задирает голову, чтобы увидеть ее в подлиннике. Хочется выпить еще, но в «Реставрацию» возвращаться глупо, в какое-то новое место идти в одиночку неохота, а в магазинах ничего крепкого уже не продают. Ну и черт с ним, — домой, спать. Боб шагает в сторону метро: домой — это на Каховку.
Выйдя на купающуюся в теплом свете фонарей и еще людную Тверскую, он ощущает в кармане вибрацию телефона. Эсэмэска с незнакомого номера: «Позвони мне. А.». Кто-то отправил не туда, решает Боб. Чтобы ошибка не кончилась какой-нибудь драмой, отбивает ответное сообщение: «Вы ошиблись, отправьте снова». И продолжает путь вверх по Тверской, но через минуту телефон снова требует внимания. «Я не ошиблась, глупенький. Аня Ли». Иванов прячет телефон в карман и идет своей дорогой. У него нет ни одной причины звонить Анечке Ли, и, что бы она ни хотела сказать ему, — подождет до следующей вечеринки, на которой «Сибелиус-квартету» придется играть по воле спонсора.
Но в метро Боб помимо своей воли думает о том, зачем он понадобился Анечке. Ни один музыкант не может полностью игнорировать слезы на глазах красивой женщины, только что внимавшей его игре. Ну, наверное, она хотела сказать, что ей понравилось. Но тогда почему сама не позвонила? Да понятно почему: ни на минуту не забывает, кто она и кто он… Укрепившись таким образом в решении не пускать в свою жизнь подружку Константинова, Боб достает из переднего кармана футляра ноты — квартет Берга, который Иноземцев хочет включить в новую программу. Такое на вечеринках, прямо скажем, не поиграешь, думает Иванов, просмотрев начало партитуры. Линейки слегка плывут у него перед глазами, разбираться, что тут к чему у заумного австрийца, становится лень, и Боб застывает, глядя на тянущиеся за окном напротив связки проводов — они будто ночная река в пластилиновом мультике.
На Каховке автобусные остановки уже безлюдны. Напротив одной из них, однако, в неположенном месте припаркован белый «Порше Кайенн». Опустив правое переднее стекло, Анечка Ли молча смотрит на Иванова. Он ведь не думал, что она просто так оставит его в покое.
Пройти мимо было бы как-то совсем уж враждебно и искусственно, так что Боб приближается к открытому окну.
— Садись, — говорит Анечка. — Время еще детское. Зря ты уехал.
Иванов медлит.
— А где Константинов?
— Поехал к жене. После твоего выступления все как-то быстро разошлись.
— Я не хотел испортить вам вечер.
— Перестань уже нести чушь и залезай в машину, а? Что я тебя уговариваю, как маленького?
Иванову становится совсем неловко. Он кладет футляр со скрипкой на заднее сиденье, сам забирается на переднее, и в голове у него то ли Джоан Баэз, то ли группа Fairport Convention начинает тихонько исполнять старинную балладу:
Красотка к Мэтти подошла, потупила свой взор
И говорит:
— Прошу ко мне пожаловать на двор.
— Опасно мне к тебе идти, — ей Мэтти отвечал, —
Ведь лорда Арлена с тобой епископ обвенчал.
— Возможно, так оно и есть, не спорю с этим я,
Но Арлен в Лондоне теперь, в гостях у короля.
От глаз людских тебя укрыть я в горнице хочу,
За смелость, милый Мэтти Гроувз, я лаской отплачу.
Что там дальше — известно: верный паж сдает любовников лорду Арлену, и вот его ветвистые рога и обнаженный меч нависают над кроватью…
Анечка везет Боба обратно в центр.
— Слушай, а почему не ты первая скрипка, а этот ваш Коля?
— Если коротко, он хочет быть первой скрипкой, а я нет.
— А если длинно? Мы ведь не спешим никуда?
— Обычно в квартетах первая скрипка — это как певец в рок-группе. Ну, фронтмен, лидер. Он принимает решения. Если нет директора, часто он же ведет дела.
— А ты не лидер?
— Нет. Я вторая скрипка.
— Я не очень разбираюсь в музыке, но ты потрясающе играешь. По-моему, Коля тебя испугался.
— Он первая скрипка, для него важно не терять лицо.
— Он все время лижет задницу Алексею.
— По-моему, ему все лижут.
Анечка смеется:
— Даже я? Хотя, конечно, что это я говорю. Даже ты?
— Куда мы едем?
— Ко мне.
— Завтра Константинов все будет знать.
— Может, я хочу, чтобы он знал.
— Я не хочу. Ребята не поймут.
— Если вы останетесь без спонсора?
— Да.
— Тебе сколько лет, Иванов?
— Двадцать шесть.
— И как ты представляешь себе следующие пятьдесят?
Боб в который раз за вечер пожимает плечами. Ему неинтересно отвечать на этот вопрос. Он живет сегодняшним днем, играет на скрипке и не ищет неприятностей на свою задницу. Девушка рядом с ним, придвинувшая кресло к самому рулю, чтобы доставать до педалей, — это шестнадцать тонн неприятностей. Но он не просит ее остановить машину.
— А ты как представляешь себе следующие пятьдесят? — спрашивает он ее.
— У меня столько нет, — отвечает она серьезно. — Такая, как я, живет до тридцати пяти, а потом это уже кто-то другой.
— Типа сейчас ты гусеница, а потом бабочка?
— Скорее баба.
— Тогда тебе тем более есть что терять.
— Ты за меня волнуешься? Это так трогательно…
Иванов не находит что ответить, и следующие десять минут они едут в молчании. Анечка останавливает машину в переулке, уходящем вниз от Маросейки. Заглушив двигатель, она поворачивается к Бобу и, притянув его к себе, влажно целует в губы, не закрывая глаз. От первого же ее прикосновения Иванов забывает про квартет и спонсора, а когда Анечка отстраняется, чтобы выйти из машины, не сразу находит ручку двери, так что она успевает обойти «Порше» с другой стороны. Когда девушка за руку ведет его к подъезду, у Иванова темнеет в глазах от желания: лучший в жизни вечер никак не хочет заканчиваться.
В квартире Анечка, едва сбросив туфли, начинает нетерпеливо, почти раздраженно расстегивать Бобу пуговицы и молнии. Вдруг напрочь утратившими ловкость пальцами он еле успевает ей помогать. Короткое платье в крупных красных цветах она стягивает сама, и, не добравшись до постели, скрипач и содержанка оказываются на тоненьком шелковом ковре в гостиной. Анечкина кожа глаже шелка; чувствуя, как сплетаются ее ноги у него за спиной, Боб почти теряет сознание и избегает подросткового конфуза только потому, что успел-таки изрядно набраться в «Реставрации».
* * *
Среди ночи, в четвертом часу, Иванов вспоминает, что скрипка, инкрустированная зубцами из слоновой кости и черного дерева, с этикетом AS 1709, осталась на заднем сиденье «Кайенна». Выбегает на улицу, дрожащими руками натянув брюки и даже не застегнув рубашку. Анечка с балкона щелкает ключом, чтобы открыть машину, но в этом нет уже никакого смысла — «Кайенн» и так стоит незапертый. Иванов еще надеется на чудо, заглядывает под сиденья, зачем-то распахивает багажник (что же, вор ради шутки переложил туда инструмент и удалился, хихикая и насвистывая?). Наконец опустошенно садится на корточки возле «Порше». Когда хлопает дверь подъезда, он поднимает на выбежавшую Анечку глаза, полные такой боли, что она останавливается в нерешительности.
— Я, пожалуй, пойду, — тихо говорит Боб, поднимаясь. И, не оглядываясь, бредет вниз по переулку, в сторону Солянки. Опомнившись, Анечка — в длинном свитере на голое тело и шлепанцах — догоняет его, забегает вперед.
— Боб! Ну постой, погоди, куда же ты, ты же все у меня оставил — и одежду, и кошелек, и вообще, и телефон, ну постой, давай подумаем, что дальше делать!
Иванов обходит ее, будто и не было последних двух часов, будто он не был только что влюблен в нее без памяти, не начинал в полудреме строить планы, как они уедут вместе, а все, что мешает, просто бросят здесь. В голове у него возникает и нарастает шум, похожий на гудение трансформатора, и единственная полуоформленная мысль — про то, что хочется дойти до реки. Не чтобы прыгнуть, а просто чтобы дул ветер, а Боб стоял бы на ветру над рекой.
Хладнокровная Анечка Ли, никогда в жизни не смотревшая ни одному мужчине в спину, делает для Боба исключение и долго провожает его взглядом, прежде чем вернуться к себе на пятый этаж, закутаться в плед и застыть на диване в позе эмбриона.
Добредя до реки, Иванов приходит в себя от холода и наконец застегивает рубашку. За этим занятием его застает полицейский патруль. Человек в расшнурованных туфлях и сползающих из-за отсутствия ремня штанах прямо-таки излучает вызов общественному порядку.
…Из «обезьянника» Боба утром вызволяет Иноземцев, кто же еще? У Иванова ни братьев, ни сестер. Родители круглый год живут за городом на деньги от сдачи старой квартиры возле Зачатьевского монастыря, выделив Бобу оставшуюся от бабушки каморку в каховской пятиэтажке. Давно протрезвевший и проверенный на наркотики с отрицательным, ясное дело, результатом, Боб смущает — даже выводит из себя — полицейского лейтенанта односложными ответами и нежеланием куда-либо звонить. Чтобы от него отстали, Иванов набирает номер Иноземцева: у Боба несовременная привычка запоминать важные телефоны. Встает проблема идентификации: паспорт-то остался дома, и как установить личность гражданина, даже если Иноземцев приедет? Первая скрипка изобретательно предъявляет лейтенанту афишу, на которой квартет выглядит чопорно и празднично одновременно. Неуверенно сличив с победительным изображением живого Боба — желтая щетина, повисшие сосульками волосы, круги под глазами, рубашка вся в пятнах и разводах, — полицейский все же решает отпустить этого, с позволения сказать, скрипача: еще поселится тут, куда его девать?
— Я смотрю, ты вчера продолжил, — выговаривает Иноземцев Бобу, доставая из пластикового пакета свитер. — На вот, не мерзни. — И вдруг спохватывается: — Стой, а где твой инструмент?
Боб натягивает свитер, долго смотрит под ноги. Иноземцев так и застыл с пакетом в руке: уши его уловили нечто вроде «в Караганде», но ведь он наверняка ослышался.
— Ты про… ты потерял скрипку? — наконец выдавливает Коля. — Или отняли? А ты написал заявление? Пошли обратно!
И уже тянет Боба за рукав к двери отделения, но тот будто врос ногами в тротуар.
— Не надо заявление. Я знаю, кто взял.
— Так тем более надо менту сказать, Боб! Или ты совсем идиот?!
— Не надо менту. — Иванов продолжает упираться, пока Иноземцев не отпускает рукав. — Тут такое дело… Спасибо, что выручил меня. Но… в общем, я больше не смогу с вами играть.
— Да ты что, совсем озверел, братишка? Ну будет у тебя другой инструмент, поиграешь на моем втором пока, ну пусть «фабричка», но звук у нее нормальный, для репетиций вообще отлично. Ну и твоя же была не «страдивари», на самом деле! А Константинов тебе хороший инструмент купит, он же вчера предлагал, помнишь?
Услышав фамилию, которая рано или поздно должна была всплыть в этом разговоре, Иванов передергивает плечами.
— Дело не в этом.
— А в чем? Я понимаю, что ты другой инструмент не хочешь, ну так надо же твой искать! Вон, вспомни, как у Найдина из квартета Бородина альт украли. Помнишь? Он к подружке пошел, а инструмент в машине оставил. «Сториони», кажется, из госколлекции. Его какой-то наркоман взял и за сто баксов продал, а потом менты нашли и отдавать не хотели, тоже продать пытались, уже за какие-то большие штуки. Но вернули же инструмент! И твой вернется, у него внешность характерная, легко будет искать!
— Коля, ну я же сказал тебе, я знаю, кто взял, — с тоской в голосе перебивает Боб. — Одолжи мне на метро лучше. А потом сам все поймешь.
— Боб, — качает головой Иноземцев, засовывая наконец пакет в урну и доставая из бумажника сотенную, — ты поезжай домой, ляг поспать, а потом я тебе позвоню и мы еще поговорим, ладненько?
Иванов кивает, хлопает друга по плечу, пытается даже улыбнуться.
— Конечно. Ты, это, извини. И спасибо большое.
— Я позвоню, — напоследок Иноземцев грозит Бобу пальцем. — Обязательно что-нибудь придумаем.
И лидер квартета поднимает руку, чтобы поймать такси. А Боб с облегчением отворачивается и шагает к метро.
* * *
— Что ты за человек, Колян? — с отвращением произносит Чернецов, допивая пятую кружку пива. — На хрена ты его отпустил, а?
— Ну сколько тебе говорить, Володя, он был в невменозе, не хотел он разговаривать. А мне надо было по делам.
— «По делам, по делам», — передразнивает Иноземцева альтист. — Говно теперь наши дела.
В девятом часу вечера им уже ясно, что Боб исчез. Они сто раз звонили ему и на мобильный, и на домашний телефон, а чертановский житель Дорфман и звонил, и стучал в дверь, даже забрался на дерево, чтобы заглянуть в окно второго этажа — но там не было ни света, ни тем более Иванова.
— Даже все приборы выключил, — рассказывал виолончелист уже в «Шварцвальде», залпом осушив первую кружку. — Ни одного огонька.
— Но как ты это разглядел? — горячился Иноземцев, понимая уже, что все это напрасно.
— Расскажи еще раз, что он тебе сказал? — спрашивает теперь Дорфман.
— Не, ну ребят, ну что я буду опять повторять, вы же все слышали.
— Он сказал, что знает, у кого скрипка, да? — упорствует виолончелист. У него уже немного заплетается язык.
— Да, Миша, он сказал, что знает, кто ее взял. Но не сказал кто.
— Блин, фигня какая-то. — Чернецов со стуком опускает пустую кружку на стол. — Что делать-то будем?
— Искать Боба. Искать скрипку. Ну, и я должен сказать Константинову. Будет нечестно ему не сказать, — отвечает Иноземцев.
— Ты, наверно, думаешь, Константинов будет тебе искать и Боба, и скрипку, — лезет в бутылку Чернецов. — Да он пошлет тебя в жопу, и все. Скажет, пошел ты в жопу со своим квартетом Сссс…ибелиуса. Ты Бобу друг или нет?
— Я хоть что-то делаю. Вот из ментовки ездил его сегодня доставать, — показывает зубы Иноземцев. — А ты что сделал? Сидишь здесь бухой. И что, от этого Боб найдется и сыграет тебе Гершвина на ночь? Как лучшему другу?
Чувствуя, что эффектный выход уже через минуту станет невозможен, Иноземцев порывисто поднимается, кидает на стол пару тысячных бумажек и шагает к выходу. С силой пущенная Дорфманом ему в спину кружка сбивает скрипачу шаг и разлетается вдребезги о кафельный пол. За соседними столиками испуганно оглядываются, из предбанника поспешает охранник в черной униформе. Дорфман уже на ногах.
— Уважаемые дамы и господа, прошу меня извинить. Был нетрезв. Ущерб оплачу. Мы уже уходим. Еще раз приношу извинения.
В кулаке у него зажаты мятые купюры. Преувеличенно осторожно он кладет их на стол и ладонью показывает охраннику: мол, все нормально, дебоша не будет. Подошедший официант пересчитывает деньги и кивает: мол, можно отпустить. Иноземцев уже ретировался, и в пахучую весеннюю темноту Дорфман и Чернецов выходят вдвоем.
— Куда он мог уехать, как думаешь? — спрашивает виолончелист альтиста.
— Ну не к родителям же, наверно, — прикидывает Чернецов. — Понять бы, что вчера случилось…
— Да как ты поймешь! Вроде он домой поехал, а оказалось вон как…
Друзья некоторое время идут в молчании.
— Я ему письмо напишу, — говорит Чернецов. — Он же будет электронную почту проверять. Напишу ему, что хочу с ним вместе играть.
— Напиши, что я тоже, — воодушевляется Дорфман. — А чего, Боб вполне себе первая скрипка. Нашли бы вместо этого мудака вторую…
И они направляются к ларьку взять еще пива и обсудить, как они создадут другой квартет, когда Боб ответит им по почте.
Граф Коцио
Казале, 1775
«Казале, Синьору Джованни Микеле Ансельми Бриатта.
1775, 4 июня, Кремона.
Отбросив церемонии, пишу как коммерсант: из полученного с последней почтой письма, которое Ваша милость писала мне 13 числа прошлого месяца, я вижу, что Вы предлагаете только пять джильято за все имеющиеся у меня формы и шаблоны, отданные во временное пользование Бергонци, а также за рабочие инструменты моего покойного синьора отца, а это слишком малая сумма; и все же, желая показать мое горячее желание услужить Вам и дабы в Кремоне не осталось ни одной вещи синьора моего отца, я уступлю их за шесть джильято с условием, что Вы их незамедлительно отдадите в руки синьору Доменико Дюпюи с сыновьями — фабрикантам шелковых чулок; я же отправлю все вышеозначенные предметы с условием, что удержу для себя пять джильято, а остальную сумму использую на кассовые расходы, упаковку и выплату пошлины, необходимой для их пересылки Вам. Оставшуюся после этого сумму я попрошу Вам вернуть самого синьора Дюпюи, проживающего под портиками Туринской ярмарки, или же Вы выплатите означенному синьору Дюпюи семь джильято, тогда я возьму на себя все расходы, а Вам пришлю в придачу два смычка из змеиного дерева, которые у меня имеются. Паоло Страдивари».
Граф Игнацио Алессандро Коцио ди Салабуэ отложил письмо, которое переслал ему Бриатта, торговец мануфактурой из Казале. Купец образцово исполнил поручение графа — приобрел по бросовой цене все, что оставил в наследство лютьер из Кремоны Антонио Страдивари. Шесть джильято — чуть больше половины той цены, за которую можно было купить одну скрипку работы этого мастера.
За последний год граф скупил много таких скрипок — тринадцать у того же Паоло, еще десяток у других владельцев. Целеустремленно пополняя коллекцию, ныне крупнейшую во всей Италии, Коцио многое узнал о Страдивари. Что он был худ и высок ростом, зимой носил белую шерстяную шапочку, а летом — легкую, из хлопковой ткани, что работал он в переднике из белой кожи и что один из всех мастеров в Кремоне делал скрипки не как мог, а как хотел. Граф покупал их, потому что полюбил их глубокий, мощный, сладкий звук, а к архитектору форм, этот звук порождавших, проникся глубочайшим почтением. Инструменты и лекала мастера он выкупил, чтобы сохранить для потомков: было очевидно, что за последние тридцать лет искусство создания струнных пришло в упадок.
Но последнее письмо коммерсанта Паоло Страдивари тревожило графа Коцио. Не тем, что все было написано в одно предложение — кремонец явно ненавидел ставить точки, — а чем-то другим. Он снова взял в руки желтоватый листок дешевой бумаги и выхватил взглядом покоробившее его место: «Дабы в Кремоне не осталось ни одной вещи синьора моего отца». Вот, значит, как. Почему сын великого мастера готов принять невысокую, прямо скажем, цену за все, что тот оставил после себя, — может быть, даже за сами секреты его ремесла, — лишь бы в Кремоне ничто больше не напоминало о Страдивари?
Холодок пробежал по спине графа: ему вспомнились кое-какие подробности одного важного разговора, превратившего его из мецената в коллекционера.
Началось все как обычно: старый Джованни Батиста Гваданьини низко склонился перед графом, которому лишь недавно сравнялось двадцать, и стал бормотать о своей глубочайшей признательности. Он и вправду был многим обязан графу: Коцио к тому времени почти год покупал большую часть инструментов, которые делал Гваданьини. Строго говоря, столько скрипок, альтов и виолончелей Коцио не требовалось, но без него у мастера было бы недостаточно заказов, чтобы содержать большую семью. Встреча с графом спасла лютьера из Пьяченцы от безнадежной нищеты. Коцио был уверен, однако, что будущие поколения скрипачей по достоинству оценят не его щедрость, а качество работы Гваданьини. Хотя Игнацио был только любителем — профессия музыканта не к лицу первому сыну графа Карло, обладателю столетнего графского титула, отпрыску рода, награжденного дворянским патентом больше двухсот лет назад, — он все же виртуозно владел смычком и сам играл на скрипке своего протеже.
Коцио-старший, граф Карло, мало интересовался происходящим за пределами шахматной доски. В его честь назван мат Коцио: решительное движение белого ферзя по горизонтали через всю доску — и у черных остается единственный бессмысленный ход, способный лишь отсрочить капитуляцию. Но молодой граф не был шахматистом по натуре. Взаправдашние сражения, в которых льется кровь и дрожит земля, чуть было не стали делом его жизни, но, когда граф Карло внезапно умер, Игнацио должен был выйти из кавалерийского полка. Отставной прапорщик унаследовал огромное состояние и возможность никогда ничего не делать. Примирить одно с другим было нелегко, и граф Игнацио занялся единственным мирным делом, которое хорошо знал, — музыкой. Тут Гваданьини пришелся ко двору: он ставил свое клеймо на скрипки с восемнадцати лет, а познакомился с Коцио в шестьдесят три.
Игнацио было неуютно выслушивать благодарности старика при каждой встрече, вот и в тот раз он возразил:
— Через двадцать лет ваши инструменты будут стоить намного дороже, чем я сейчас за них плачу.
— Вы правы в том, синьор граф, что цены на инструменты сейчас неоправданно низкие, — отвечал Гваданьини, разгибаясь, как вспомнилось теперь Коцио, с совсем не стариковским изяществом. — Да и возраст хорошей скрипке всегда на пользу. Но раз уж вы заговорили о будущих ценах, я как раз хотел бы кое-что с вами обсудить. Вы ведь купили никак не меньше трех десятков моих инструментов. Это уже коллекция, но несколько однобокая. Вы даже не представляете, синьор граф, как мне лестна эта однобокость, но в благодарность за вашу щедрость я хотел бы помочь вам ее исправить.
Коцио не сразу поверил своим ушам.
— Вы хотите порекомендовать мне ваших конкурентов, синьор Гваданьини? Значит, ваши дела пошли на поправку?
— О, синьор граф, тот, кого я собираюсь вам рекомендовать, не вполне конкурент, — возразил старик. — Он умер сорок лет назад. Вы наверняка даже слышали его имя — он известный мастер. Антонио Страдивари из Кремоны.
— Да, я слышал о нем как о великом мастере. Все-таки я не такой уж невежда, — улыбнулся Игнацио. — Он, кажется, был учеником Николо Амати?
— Кажется, только в своих мечтах, — покачал головой лютьер. — Я ведь из Пьяченцы, а оттуда до Кремоны совсем недалеко. В пору моей молодости, когда Страдивари еще работал, в Кремоне говорили про зажиточного человека — «богат, как Страдивари». Все хорошие заказы доставались ему — и от королевских дворов, и от богатых любителей, таких, как вы, синьор граф. Так что другим мастерам тогда в Кремоне, да и в Брешии и Пьяченце, делать было почти нечего, многие разъехались по другим городам искать клиентов. Ну и, как вы можете себе представить, большой любви к синьору Страдивари никто из нас не испытывал. И говорили о нем всякое. Мой тезка, синьор Гварнери, — а его отец как раз учился у великого Амати, — рассказывал, что Страдивари был самозванец.
— Самозванец?
— Насколько я помню рассказ синьора Гварнери, дело было так. Антонио Страдивари работал на мебельщика, синьора Пескароли. Даже квартировал у него в доме, и, хотя был очень молод, Пескароли очень ценил его как резчика и инкрустатора. Как-то раз синьор Амати получил заказ на богато изукрашенные инструменты от одного герцога. И мебельщик одолжил ему своего ученика, чтобы выполнить этот заказ. А через некоторое время синьор Амати увидел скрипку с ярлыком «Antonius Stradivarius Cremonensis Alumnus Nicolaii Amati», страшно разгневался, пошел в дом к синьору Пескароли и потребовал, чтобы это безобразие прекратилось. И что никакой этот Страдивари не его ученик, а столяр, и если нахватался чего в мастерской, так наверняка все понял неправильно. Ну, Страдивари напечатал новые ярлыки и продолжал себе делать скрипки. И, честное слово, будь он и в самом деле учеником синьора Амати, то не посрамил бы учителя.
— Однако он смошенничал! Это роняет его в моих глазах, — поморщился Коцио, воспитанный в правилах офицерской чести.
— Э, дорогой мой синьор граф, я ведь не говорю, что и сам синьор Гварнери рассказывал правду. Страдивари многие завидовали, и было за что. А говорили всякое — даже, что он продал душу дьяволу. Потому что все делали примерно одно и то же, а деньги текли только к нему. Никто не понимал, что особенного в его скрипках, — ну да, инкрустацию никто другой так делать не умел, но ведь к звуку она никакого отношения не имеет. Другие мастера не хотели в этом признаваться, но инструменты синьора Страдивари звучали по-особенному, сочнее, богаче. И лютьеры в Кремоне, Брешии, Пьяченце старались ему подражать — когда он вдруг стал делать скрипки более плоскими, чем у синьора Амати, или когда стал использовать красноватый лак вместо желтого. Но ни у кого не получалось добиться такого же звука. Я знаю только одного мастера, чьи инструменты звучат лучше, и он, кажется, считал, что синьор Страдивари одержим бесом. Сын Джованни Батиста Гварнери, Джузеппе, — он был старше меня всего на двенадцать лет, но рано умер. Он даже на своих ярлыках печатал Святое Имя, будто соревновался не с синьором Антонио, а с самим сатаной. Если так, Господь выиграл состязание по звуку, но дьявол взял свое в цене. У Гварнери скрипки выходили неказистые — в столярном деле Страдивари не было равных. Только настоящие ценители понимают, как хорош был Джузеппе.
— Так, может быть, как раз его скрипки мне лучше поискать для коллекции? Если они звучат лучше всех? — Игнацио не мог даже припомнить, слышал ли он когда-нибудь имя Гварнери.
— Их, синьор граф, именно что придется искать. Джузеппе продавал их за бесценок, и кто знает, у кого они теперь… Другое дело — инструменты синьора Страдивари. Я как раз хотел вам об этом рассказать. Вы сейчас можете разом купить больше десятка скрипок его работы. Я узнал, что младший сын синьора Антонио, Паоло, хочет избавиться разом от всех скрипок, которые достались ему в наследство. А еще у него сохранились все лекала и инструменты, которыми пользовался синьор Антонио, и с ними он тоже готов расстаться за небольшую цену.
— Ему не нужны лекала самого великого мастера в Кремоне? Он считает себя выше отца?
— Он не лютьер, синьор граф. Он торговец тканями. Свое ремесло синьор Антонио пытался передать двум другим сыновьям — Франческо и Омобоно. Но, во-первых, он очень строго за ними присматривал и, я слышал, до самой смерти все переделывал за ними, потому что считал их бездарями. А прожил-то синьор Антонио долго, почти девяносто пять лет. А во-вторых, и Омобоно, и Франческо недавно умерли, и все досталось Паоло — а ему ни к чему эти деревяшки и железки. И готовые скрипки, которые отец сделал впрок, на черный день, тоже ни к чему — торговля у него идет неплохо.
— И что же, у Страдивари не было учеников?
— Нет, синьор граф. Если бы я верил во всякие россказни, я бы вам сказал, что дар, исходящий от дьявола, нельзя никому передать, потому что достался он тебе в обмен на душу. И что ровно поэтому из сыновей синьора Страдивари не вышло хороших мастеров. Но на самом деле в Кремоне никогда не было принято обучать кого-то, кроме сыновей. Синьор Амати был исключением из правила. Говорят, он стал брать учеников, потому что в то время чума и война выкосили мастеров, и с одними сыновьями он не справился бы со всеми заказами. С тех пор его дорогой никто не пошел.
— Хм. Итак, синьор Гваданьини, вы советуете мне купить все, что осталось у этого Паоло Страдивари?
— Да, синьор граф. Раз уж вы начали собирать коллекцию инструментов, лучшей основы, чем эта, для нее не найти. Мне немного страшно давать вам этот совет — вдруг, начав собирать старые кремонские скрипки, вы охладеете к моей работе. Но я желаю вам только добра, ведь вы пришли мне на помощь в трудное для меня время.
Нетерпеливо заверяя Гваданьини в постоянстве своей дружбы, Коцио уже знал, что принял решение, и прикидывал, как ему устроить сделку, не спугнув Паоло и не дав ему возможности взвинтить цену до небес. Тут-то он и вспомнил про торговца мануфактурой Бриатту: наверняка тот сумеет найти общий язык с собратом по цеху, внушить ему доверие и хорошо сторговаться о наследстве Страдивари.
Так все и вышло. И вот теперь, когда у Паоло не осталось уже отцовских скрипок и даже рабочие инструменты знаменитого лютьера готовы были к отправке в Казале, Коцио вдруг вспомнил, что Гваданьини тогда наговорил ему про дьявола. Может быть, зря граф пропустил слова старика мимо ушей?
Коцио не отличался ни излишней набожностью, ни мнительностью, но заподозрить, что дело нечисто, было слишком легко. Почему никто из мастеров так и не смог скопировать звук инструментов Страдивари? Как ему удалось сохранить твердую руку до 95 лет, ведь он работал до самой смерти — ни одному другому лютьеру не удавалось ничего подобного? Почему ни один из сыновей не унаследовал его дар? Как удалось столяру, пусть и очень хорошему, победить всех мастеров в округе, если он даже не учился у кремонского патриарха, Николо Амати?
«Какой-то бред из времен инквизиции, — думал Коцио, в раздражении расхаживая по кабинету. — Не могу же я относиться к этому серьезно. Но тогда почему мне совсем не хочется вступать во владение тем, что купил в Кремоне мануфактурщик?»
В надежде стряхнуть наваждение граф решительно встал и направился в специальную комнату, в которой год назад приказал построить вдоль стен шкафы для инструментов. Грубо схватив за шейку первую попавшуюся скрипку Страдивари — плосковатую, покрытую коричневым лаком с красным отливом, инкрустированную вдоль уса контрастными зубчиками, — он рванул дверь шкафа со смычками, выхватил один и торопливо настроился; чтобы развеять дьявольщину, фуга из Первой скрипичной сонаты Баха подходила как нельзя лучше. Ударил по струнам, ошибся, упрямо мотнул головой, начал снова — сбился. «Нельзя играть, когда так злишься», — остановил он себя здравой мыслью. Опустил смычок, глубоко вдохнул, выдохнул, подложил кружевной платок под скрипку, безошибочно сыграл пять тактов — и едва подавил острое желание зашвырнуть инструмент в угол. Это не музыка: звуки вываливались из коричневой скрипки вкривь и вкось, неуклюжие, словно сыгранные слепым уличным музыкантом на кривобокой коробке с негодными струнами.
Игнацио выбрал другую скрипку уже более тщательно. Но все повторилось: невыносимый для чувствительного графского уха визг и скрежет вместо упорядоченной саксонской гармонии. Что за чертовщина! Он будто в одночасье разучился играть! Вернув «страдивари» на место, Коцио потянулся за испытанным инструментом работы Гваданьини, который предпочитал до покупки кремонского наследства. И музыка полилась привычно, умиротворяюще. Но радости не принесла.
Назло всему Коцио доиграл фугу, убрал инструмент в шкаф и, даже не закрыв створки, быстро вышел из своего хранилища, кликнул слугу и велел седлать коня. Ему нужно было проветриться.
На пороге нового, девятнадцатого века граф окончательно забросит свою коллекцию инструментов ради менее беспокойного увлечения: истории родного города. Скрипки, альты, виолончели и гитары Коцио отправит в Милан, к старому другу, Карло Карли. Граф вполне разумно объяснит ему, что в окрестностях Казале стало небезопасно: там теперь постоянно рыщут то французы, то австрийцы, то даже русские этого дикаря Суворова. К тому времени пройдет двадцать лет с того дня, как он в последний раз пытался играть на скрипке Страдивари.
Одну из этих скрипок Карли, банкир, меценат и музыкант, в 1817 году без всяких усилий убедит графа продать виртуозу по имени Никколо Паганини. А все прочие, включая и ту, коричневую, с инкрустацией вдоль уса, еще через семь лет купит одержимый Луиджи Таризио. Граф Игнацио Алессандро Коцио ди Салабуэ не будет скучать по ним ни дня.
Корелли, La Folia
Москва, 2012
«Впал в детство» — так Иван Штарк определял свою нынешнюю жизнь. С тех пор как Софья Добродеева окончательно водворилась в его квартире на проспекте Мира, у него не было никакого желания ни искать работу, ни видеть кого-либо из друзей и знакомых. Как в юности, когда они учились в Свердловском художественном училище, Иван и Софья стали часто ходить на этюды. Она, последние двадцать лет прожившая в Бостоне и никогда не бросавшая своего ремесла, писала быстро, уверенно, безошибочно схватывая настроение момента. Он, забросивший живопись почти четверть века назад и все последние годы трудившийся в банке на ниве нетрадиционных инвестиций, вспоминал утраченный навык. Софье на удивление, вспоминал быстро. В училище у него был свой стиль — немного детский, хрупкий, мягкий. Его легко было принять за неумение или бездарность; иные и принимали. Теперь, почти в сорок лет, Штарку было все равно, что о нем подумают, и некоторая наивность его манеры казалась уместной, даже современной. Незнакомый с Иваном профессионал мог бы даже назвать ее расчетливой. Софья, всегда заканчивавшая работу первой, складывала этюдник и любовалась им. «Зря ты тогда бросил», — часто говорила она. Штарк списывал это на их новообретенный уют и Софьину беременность, пока еще незаметную внешне.
Как-то за ними увязалась дочь Штарка, Ира. В тринадцать поздновато начинать занятия живописью, но у нее оказался точный глаз и хорошее чувство цвета. Софье было не лень возиться с ней, и казалось, что неприкаянная прежде Ирка наконец обнаружила занятие по душе.
Чаще всего они ходили пешком в Останкинский парк, малолюдный и чистый. Штарк понимал, что к рождению ребенка придется купить машину, но все откладывал. После недавних бостонских приключений, в результате которых они с Софьей снова оказались вместе, а в один частный музей вернулись украденные много лет назад картины
[1] — правда, копии, но эта информация оказалась для директора музея лишней, — Иван предпочитал не отъезжать от дома дальше чем на несколько остановок метро. «Живем, как в берлоге», — смеялась Софья. Но тут же уверяла Штарка, что ей так нравится.
Том Молинари, с которым Иван, не желая того, сдружился в Бостоне, написал ему несколько писем, но поскольку ответы Штарка становились все короче, писать перестал. Иван теперь посмеивался, вспоминая первое письмо Тома: еще не остыв от их совместных похождений, тот предложил ему вместе работать.
Молинари был страховым сыщиком: по заказу страховых компаний охотился за украденными произведениями искусства и антикварными безделушками. Когда их удавалось вернуть, страховщики экономили на выплатах владельцам. Ну а Иван, конечно, был никакой не сыщик; да, Том не нашел бы без него исчезнувшие из музея картины, но так вышло случайно — в той истории были замешаны работодатели Ивана, совладельцы «АА-Банка», в котором он работал и из которого, вернувшись в Москву, сразу уволился. В отличие от флегматичного Штарка, Молинари был человек азартный и увлекающийся, но он был не дурак, вот и не настаивал на своем нелепом предложении. Зато иногда звонили банкиры, знакомые по прежней жизни, звали в свои проекты. Иван и от них отмахивался: денег у них с Софьей было вполне достаточно для скромного, зато спокойного существования.
В театре, который построил в Останкинском парке граф Шереметев, устраивали концерты барочной музыки. Штарк не был любителем классики — его музыкальный вкус застрял где-то на рубеже 60-х и 70-х, между Лондоном, где свирепствовали Led Zeppelin, и Лос-Анджелесом, где искал смерти Джим Моррисон. Софья любила романсы, у нее было красивое контральто. Но звуки клавесина и настроенных на тон ниже, чем теперь принято, скрипок отлично подходили к нынешнему их вегетативному образу жизни. Так что они повадились ходить «к графу» прямо после этюдов. Скоро дома завелись записи Скарлатти и Виотти, и Иван, как это было ему свойственно, стал читать об этой музыке и людях, ее создавших. «Заведешь себе скоро виоль д’амур, будешь играть под моим окном», — ехидничала Софья. Ивану и в самом деле хотелось научиться играть на каком-нибудь инструменте, хоть на гитаре, но он робел: все-таки не мальчик уже.
И все же Молинари удалось оконфузить Ивана в один субботний вечер. Только успели скрипач-аутентист и его аккомпаниатор погрузиться в нежнейшую грусть La Folia, как телефон в кармане у Штарка начал надрываться неуместным псевдоаналоговым звоном. Забыл выключить! Черт! Пулей Иван вылетает за дверь. Высоченный, нескладный, этакий неуместный клоун, он оставляет позади целый графский пруд молчаливого возмущения и испорченную музыку.
— Что?! — выплевывает он в трубку.
— Я что-то прервал? — вежливо интересуется сыщик на другом конце.
— В общем, да. Но рад тебя слышать, — отвечает Штарк уже человеческим голосом.
— Слушай, ты любишь скрипичную музыку?
Ничто в их предыдущем общении не предвещало такого вопроса: Молинари носил армейские ботинки и ходил на бейсбол, а искусством интересовался только визуальным, да и то потому, что лишь такое можно было украсть, а значит, и отыскать.
— Я как раз сейчас на концерте. Корелли, — растерянно отвечает Иван, пораженный сверхъестественным чутьем приятеля.
— Ты телефон, что ли, не выключил? Ну даешь! — Молинари гулко хохочет. — И как твой Корелли, ничего играет?
— Играл, — поправляет Иван. — В семнадцатом веке. Он был одним из первых скрипичных виртуозов.
— Сейчас много мертвецов разъезжает по гастролям. Недавно видел афиши The Doors, — замечает, ничуть не смутившись, Молинари.
— Слушай, ты чего звонишь? — Ивану хочется вернуться в зал, хотя он предчувствует, какими взглядами его там встретят. — И почему ты спросил про скрипичную музыку?
— Я звоню продолжить разговор про будущую фирму «Молинари энд Штарк». Я ждал, пока подвернется подходящая работа, и она подвернулась. В деле фигурирует скрипка.
— Я хочу дослушать концерт, — перебивает Штарк. — И я не могу поверить, что ты серьезно насчет работы. Какой из меня сыщик?
— Ладно, позвони мне, когда концерт закончится. Я буду в «Скайпе» весь день, то есть всю вашу ночь.
Бочком пробравшись в зал в паузе между произведениями, Штарк усаживается рядом с Софьей и качает головой в ответ на ее вопросительный взгляд, чтобы не усугублять гнев соседей. Только после концерта он рассказывает ей о звонке сыщика.
— Я так и знала, что он тебя в покое не оставит, — улыбается она. Иван немного ревнует Софью к Молинари: тот всегда ею открыто восхищался, а женщины падки на лесть, особенно в итальянском варианте.
— Сказал, что дело связано со скрипкой.
— Ну ты же как раз подался в музыкальные теоретики. Как он угадал?
— Скорее подгадал. Чтобы изгадить La Folia…
— Ты сам виноват.
— Молодой человек, в следующий раз не забудьте выключить телефон, — сурово произносит, остановившись напротив них, маленькая старушка, закованная, как в доспехи, в закрытое черное платье. В зале она сидела перед Софьей и прямо-таки подпрыгнула, когда звонок вторгся в сонату.
Покрасневший до кончиков волос Штарк — его веснушчатое лицо вообще часто покрывается стыдливым румянцем, как в юности, — бормочет извинения. Софья сочувственно улыбается старушке.
— А вам, милая, сейчас полезно слушать хорошую музыку, — продолжает та. — Только в следующий раз не берите с собой мужа или следите, чтобы он выключал свою игрушку.
И удаляется с гордо поднятой головой.
— Уже видно? — спрашивает Софья Ивана.
— Вроде нет, — отвечает он, критически оглядывая подругу. — Все-таки опыт — великое дело.
Вернувшись домой, Иван почти сразу набирает в «Скайпе» Молинари. Итальянец все же заинтриговал его, и Штарк неожиданно для себя чувствует: отпуск что-то затянулся.
— Скрипка, — напоминает Иван Тому, дозвонившись.
— Да. У меня есть клиент, страховая компания «Мидвестерн мьючуал». И вот им предложили застраховать скрипку работы Страдивари. Штука в том, что у нее практически нет истории. И клиент хочет убедиться, во-первых, что это именно «страдивари», а во-вторых, что его не пытаются втянуть в какую-то аферу.
— А я-то чем могу тебе помочь? А ты — своему клиенту? Это им нужно к какому-нибудь скрипичному мастеру.
— Не держи их за идиотов. Страхователь представил кое-какие документы. Например, дендрохронологический анализ от Джона Топэма, который, как мне говорят, главное светило в этой области. Например, заключение от фирмы «Вайолин Адвайзорс», круче которой на свете нет, — опять же, как мне говорят. Если верить бумагам, это вполне себе «страдивари».
— Тогда тем более, зачем здесь мы с тобой?
— Дело в том, что этот инструмент, кажется, пропал в России лет сто сорок назад. А всплыл в Нью-Йорке только сейчас. Вопрос в том, та ли вообще это скрипка, что с ней было все это время и откуда она у нынешнего владельца. Мой клиент не отказался бы от миллиона долларов страховой премии, но ему было бы обидно выплатить десять, если что не так, въезжаешь?
— А что, на скрипки Страдивари сейчас такие цены?
— Разные, насколько я успел понять. Но и такие тоже — поищи в Интернете, все равно тебе понадобится немного разобраться в предмете.
Ивану часто приходилось иметь дело с коллекционерами разных предметов искусства — они были его клиентами в банке, нанимали его, чтобы превратить свои коллекции из дорогих хобби в инвестиционные портфели, стоимость которых постоянно растет. Но о музыкальных инструментах Штарк не знал ничего: в России почти нет серьезных коллекций, весь этот рынок нынче в Америке и Японии. И правда, нужно будет какое-то время, чтобы понять, что к чему… Иван поймал себя на мысли, что уже планирует, как подойти к делу.
— Ты говоришь, инструмент пропал в России? — спрашивает он. — А откуда это известно?
— Если ты в деле, я пришлю тебе скан заключения из Violin Advisors. Но если коротко, эта скрипка очень похожа на описание в одном старом журнале. Сейчас закончим говорить, и я кину ссылку на него.
— Хорошо. Я тогда немного покопаюсь в Сети и свяжусь с тобой.
— То есть тебе в принципе интересно?
— Я сейчас ничем не занят, кроме книг и пейзажей.
— Пейзажей? Э, брат, тебя надо спасать.
— Может, ты еще мои картины искать будешь, когда их украдут. — Штарк и правда не стыдится своих недавних работ.
— Мне ты нужен больше, чем Метрополитен-музею. Все, до связи, кидаю ссылку.
Ссылка оказалась на статью в лондонском журнале The Strad, в февральском номере 1901 года.
— Соня, смотри, что Молинари прислал!
Софья подсаживается к монитору, и они вместе читают текст, будто из какого-нибудь утраченного романа Уилки Коллинза. Автор, явно скрипач-любитель из аристократов, описал свою встречу с молодым человеком, тоже фанатиком скрипки, в музыкальном магазине некоего Джорджа Харта. Молодой джентльмен, дипломат по фамилии Уорд, как раз покупал примечательный инструмент работы Страдивари. Вскоре, в 1869 году, мистер Уорд отправился в Санкт-Петербург в качестве атташе английского посольства. Скрипку он, конечно, взял с собой. Но не прошло и года, как автор узнал о его смерти:
«Однажды вечером возвращался я из города — думаю, дело было в октябре или, возможно, раньше — и, перед тем как сесть в экипаж, приобрел газету The Globe, дабы ознакомиться с последними известиями о Франко-прусской войне. И минутами позже наткнулся на короткую корреспонденцию, сообщавшую с глубоким прискорбием о смерти молодого английского атташе из посольства в Санкт-Петербурге. Больно было мне читать это сообщение, поскольку я сразу догадался, что речь идет о талантливом скрипаче, которого я случайно встретил в музыкальном магазине Джорджа Харта.
Из-за сильной занятости я несколько месяцев не наведывался в город, но однажды зашел к Харту за кое-какими нотами, которые он любезно раздобыл для меня, рассказал ему, что прочел в The Globe, и спросил, известно ли ему о том.
— Ну да, — отвечал он. — Экая жалость — такой молодой, такой энтузиаст скрипичного искусства, да к тому же единственный сын своей матери! — И продолжал: — Вроде бы после того, как он выступил на музыкальном вечере в доме у одного из своих друзей, он приласкал попугая, а тот укусил его за губу. Сперва ранка никого не обеспокоила, но потом он простыл, и ранка стала нарывать, отчего образовалось заражение крови, которое, к несчастью, и убило его.
— Какое грустное завершение столь блистательно начавшейся карьеры! — воскликнул я. И, после недолгой паузы, добавил: — А что же стало с его чудесной скрипкой Страдивари?
— Вот это, — отвечал Харт, — вопрос, на который никто не может дать ответа!
— Как это? — спросил я.
Тогда объяснил он, что после грустного события, о котором только что шла речь, мать молодого сприпача, миссис Уорд, написала мистеру Харту письмо с вопросом, не согласится ли он взять назад ценную скрипку, недавно у него приобретенную. На что Харт, со своими всем известными прямотой и великодушием, немедленно ответил, что с радостью, и за совсем малую комиссию. Но когда он вскрыл посылку — ах! какой сюрприз! — вместо прекрасного инструмента Страдивари увидал он простейшую поделку, которую трудно и скрипкой назвать, и красная цена ей была, может, шиллингов двадцать!