Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Пришлите полицейскую машину, здесь, похоже, поножовщина. И «скорая помощь» тоже понадобится.

На протяжении всего Рождества – которое по-прежнему казалось Вилли последним, – пока она справлялась с потребностями разновозрастных родных, от двоюродной восьмидесятилетней бабушки Долли, то и дело мысленно возвращающейся в восьмидесятые годы девятнадцатого века, когда она была ребенком, до пятилетней Джульет, упорно живущей будущим, когда она вырастет – «у меня будет двенадцать детей, я буду держать их в постели и вынимать оттуда по одному, чтобы не запачкались!», и так далее, – она сознавала, что в действительности ее воодушевляет перспектива снова иметь собственный дом, где можно будет выбирать что захочется и где у нее будет возможность иногда побаловать себя уединением. Прошли годы с тех пор, как она в последний раз отдыхала: когда Эдвард обзаведется яхтой, они смогут провести на ней пару недель. Зоуи обещала присмотреть за Роли, а мисс Миллимент при наличии приходящей прислуги сумеет позаботиться о себе, в этом Вилли не сомневалась. Эту идею она подкинула Эдварду в Сочельник, когда они раздевались перед сном.

– Даже не знаю, – ответил он. – Яхту я пока не купил – пожалуй, подожду до весны. Все равно время пока неподходящее, чтобы ходить под парусом.

Он совсем не походил на прежнего добродушного Эдварда.

– Ну, ладно, – откликнулась она, – с домом еще предстоит масса хлопот. Я решила сама перекрасить его внутри. Как думаешь, хорошо будет смотреться гостиная со стенами бледного зеленовато-голубого оттенка?

– Господи, мне-то откуда знать? О таких вещах спрашивать меня бесполезно.

Она вдруг сообразила, что, едва разговор заходит о доме, он раздражается, и страшная мысль закралась ей в голову: хоть он и уверял, что дом ему нравится и что она должна выбирать на свой вкус, на самом деле переезд его пугает. В памяти всплыли слова Джессики.

– Дорогой, – заговорила она, – у меня такое чувство, что ты, может, не совсем доволен этим новым домом, просто складывается такое впечатление. Но тебе незачем скрывать это. Решение слишком важное, чтобы в случае хоть каких-то разногласий умалчивать о них. Я с удовольствием посмотрю другие дома, честное слово.

Тот молча указал на изуродованную ногу.

Пауза тянулась так долго, что она успела испугаться, решив, что угадала. Потом он ответил:

Осокин откинулся на спину, прикрыл глаза. За возбуждением отступил голод, но зато немилосердно клонило в сон. И тем не менее он ощущал себя так, словно стоял на пороге новой жизни. В темноте Осокин нащупал руку Наташи, сжал ее пальцы.

– Глупости. По-моему, выбор отличный. Не слишком большой дом, и все такое. Может, лучше устроим обход Санты?

— Знаете, о чем я думаю, Саша? — шепотом спросила она.

И они, кутаясь в халаты, поочередно прокрались в комнаты младших детей с раздувшимися, чуть не лопающимися от подарков гольфами, которые пожертвовали для такого случая Хью и Эдвард, и под конец заглянули к Лидии, которая лежала, картинно зажмурившись.

— О чем?

– Она не спала.

— Зачем я вчера пошла в этот магазин? Могла бы остаться дома, и ничего этого не было бы.

– Да, было видно. Но лучше притвориться, что спала.

— Было бы, — возразил он. — Только не с вами.

Ложась в постель, Вилли спросила:

— Не со мной, — согласилась Наташа. — И не с вами. В конце концов, вы здесь оказались из-за меня.

– У тебя не возникает ощущения, что это Рождество – последнее? У меня – да.

— Я не жалею об этом, — улыбнулся он.

– О чем ты?

Девушка вздохнула:

– Ну, все мы живем здесь уже шесть лет, точнее, даже больше, а теперь вдруг собираемся разлететься кто куда. Да, на отдых мы снова соберемся вместе, но это будет уже не то.

— Похоже на фразу из дешевой мелодрамы.

– Не так уж вдруг, – возразил он, будто оправдывался. – Я о чем: у Тедди и Луизы свои семьи, Лидия в школе-интернате. Так что дома один только Роли, верно? Всё меняется, и неважно, нравится нам это или нет.

— Скорее уж из фильма ужасов, — поправил Осокин. — Ничего, скоро все кончится.

– Да, но вообще-то я жду этого с нетерпением. Как только Роли пойдет в школу, я попробую найти какую-нибудь работу. Возвращаться к моей довоенной жизни не хочется совсем. Мне бы лучше найти настоящее дело, чтобы и отпуск был, как полагается. О, дорогой, я жду не дождусь, когда у нас будет яхта! Помнишь наше первое плавание под парусом в Корнуолле? На редкость жаркое выдалось лето – а как мы ловили скумбрию и съедали тем же вечером? А муравьи! Помнишь, как мы наблюдали за ними на крыльце того крошечного отеля? Как они несли что-нибудь, доходили до края ступеньки, бросали вниз крошку, что несли, и сами быстро спускались, чтобы забрать ее уже внизу. И Маннеринги были с нами. Помню, ты решил, что Инид ужас какая симпатичная, и я так ревновала.

— Кончится ли?

— Обязательно кончится. Вот увидите.

– Глупости, – ответил он. – Странно, муравьев я не помню. Только жуткий бугристый теннисный корт, где мы играли, да еще как Рори вечно не везло в бридж.

— Мне кажется, Лавр Эдуардович в чем-то прав.

Он улегся рядом с ней в постель.

— Не берите в голову, Наташа.

– Тянет тебя к парусам, как утку к воде, – сказал он, обнял ее одной рукой, а другой задрал ей подол ночной рубашки.

От касс донесся шум. Несколько охранников подбежали к окнам. Родищев уперся руками в кассовый транспортер, спрыгнул на пол. Поднял карабин и пошел к кассе.

Она уснула, довольная тем, что он сделал, что хотел, и с облегчением оттого, что времени ему понадобилось меньше, чем обычно.

— Что там такое? — спросил Лавр Эдуардович.

— Не знаю, — пожал плечами Осокин. — Отсюда плохо видно. Может быть, еще кого-нибудь привезли?

— Не похоже, — покачал головой Володя.

Несколько охранников выбежали на улицу и открыли огонь. Осокин приподнялся, повернувшись в сторону входа. К его немалому удивлению, обнаружилось, что стрелки целят не в собак, а куда-то выше.

— В кого они стреляют, как думаешь? — поинтересовался Володя.

— Не в собак, точно, — Ответил Осокин. — Может быть, конкуренты?

— Вряд ли, — покачал головой «кашемировый». — Не думаю, что сейчас во всем городе сыщется еще одна стихийная группа, которая могла бы сравниться с нашей. Скорее, это что-то другое. Военные или милиция.

— Значит, власти уже близко, — оживился один из чиновников. — Вот видите, — громко крикнул он. — Я же говорил, нас скоро спасут! Поздравляю, товарищи!

Подбежавший охранник остановился на расстоянии метра, навел на людей автомат.

— Всем на пол, мордами вниз! Живо! — Пленники послушно попадали лицами на пол. — Хоть слово кто-нибудь вякнет — пристрелю!

Стрельба стихла через минуту. Охранник, скомандовав: «Лежать смирно, падлы», пошел узнать, чем все закончилось.

— Черный человек, — негромко сказал Гордеев. — Я думаю, это был черный человек.

— Кто? — не понял Осокин.

— Черный человек, — ответил Гордеев. — Мы видели его сегодня возле школы. Он живет среди собак.

— Ерунда, — оценил Миша. — Это были солдаты или милиция, точно.

— А почему тогда не было слышно звука двигателей? Военные приехали бы на бэтээрах! — сказал патрульный Володя. — Или на машинах, на худой конец. Не могли же они заявиться пешком?

Вопрос так и повис в воздухе.

— Мне лично без разницы, милиция, военные, черный человек, хоть сам папа римский, — вздохнул бородатый, устраиваясь на матраце и натягивая до подбородка куртку. — К утру нас здесь уже не будет. Верно, Мариш?

Худенькая покорно чмокнула его в заросшую щеку.

Стрелявшие вошли в магазин, створки закрылись.

— Отбой! — гаркнул кто-то от дверей. — Всем спать!

14 сентября. День третий

Ночью ветер гнал по улицам скомканные газеты. Те шелестели грязными страницами и ползли куда-то в потемках, словно подраненные птицы.

4. Отверженные

Они проплывали через пустынные улицы, спеша по каким-то своим вполне определенным делам. Была в их движении кошмарная, совершенно живая целеустремленность. В отличие от тех, спрятавшихся в темноте, они не могли причинить никому вреда, но все-таки отвлекали внимание.

Январь – апрель 1946 года

Завидев такое вот «пятно», скользящее по темно-серому асфальтовому шоссе, группа людей, продвигающаяся по Ленинградке от окраины к центру, застывала на месте. Их было пятнадцать человек. У всех автоматическое оружие, рации. На каждом бронежилет. Лица скрыты приборами ночного видения.

Если бы за шесть бесконечных лет войны кто-нибудь сказал ему, что, когда все кончится, ему всерьез будет недоставать ее, он оскорбился бы и решил, что его нарочно дразнят. А теперь, бесцельно существуя в кукольном домике, который Джессика считала таким удобным, он был вынужден признать, что и вправду скучает по ней, причем по нескольким причинам сразу. Первый кризис случился осенью, когда он ездил проверить, что стало с его домом во Френшеме. Само собой, он был лишь рад, когда Нора с Ричардом переселились туда после свадьбы: благодаря им дом не реквизировали, тем более что Нора вознамерилась устроить там приют для инвалидов из числа бывших военных. Но он считал это решение временным, пока идет война: ему всегда представлялось, как он водворяется там – деревенский сквайр, впервые за все время ведущий ту жизнь, в которой видел свое предназначение. Джессика предупреждала, что дом изменился, но он не воспринял ее всерьез. В поезде он принялся строить планы, как выделит в доме что-то вроде квартиры для Норы и Ричарда (Джессика говорила, что выставить их было бы жестоко по отношению к Норе).

Группа являлась головным дозором. Основной отряд — десяток БТР и два грузовика с солдатами — шел на полкилометра позади. Колонна была еще в районе «Динамо», когда разведгруппа подошла к площади Тверской Заставы.

Здесь пахло расплавившимся гудроном, гарью и бензином. А еще разлагающимися на жаре телами и протухшей кровью. Жуткий, омерзительный запах смерти.

Спустившись с моста, старший подал знак остановиться и присел на корточки, озираясь. За домами он увидел белые призрачные столбы света: военные вертолеты прочесывали город, освещая улицы мощными прожекторами. Старший пощелкал тумблером передатчика, настраиваясь на нужную волну. Поймал, и тотчас же эфир взорвался градом сообщений:

Он ехал в поезде по знакомому пути, с нежностью вспоминал тетю Лину, которой принадлежал дом, и то, как часто ездил именно этим поездом, в три тридцать пять, когда его отправляли к тете на каникулы. Эти поездки он обожал: бездетная тетя Лина баловала его, как только могла. На станции его встречал Паркин, называл «молодым господином Реймондом» и соглашался с ним во всем. По прибытии он спешил к тете, поцеловать ее в пухлую, как подушка, щеку. В любое время года здесь был растоплен огромный угольный камин, и уже через десять минут горничная принималась сервировать роскошный, чудесный чай. Сэндвичи с яйцом, сконы с клубничным джемом и восхитительным сливочным маслом, на срезе которого проступали капельки воды, сэндвичи с горчицей и кресс-салатом, имбирная коврижка, кекс с тмином или вишней и в довершение всего чудесный десерт, облитый глазурью, с надписью «С приездом, Реймонд!», выведенной той же глазурью, только другого цвета. Неглубокие чашечки были расписаны драконами. Тетя Лина всегда уверяла, что не хочет есть, но обычно съедала всего понемножку и угощала его, советуя следовать ее примеру. После чая, когда горничная убирала со стола, тетя Лина читала ему «Детей воды» или тонкую потрепанную книжицу о похождениях какого-то брауни – проказливого, но незлого эльфа. Когда он подрос, они играли в шашки, в халму или составляли слова из букв. Эмалевые часы на каминной полке нежным серебристым перезвоном отмеряли каждые четверть часа, в шесть тетя Лина звонком вызывала свою камеристку Баркер, и та вела его сначала купаться, потом – в комнату, которая почему-то называлась классной, где его уже ждали тарелка с хлебом, молоком и коричневым сахаром и сваренное вкрутую яйцо. Когда он уже лежал в постели, тетя Лина приходила пожелать ему спокойной ночи. По вечерам она переодевалась в черный шелк, куталась в белую кашемировую шаль и вдевала в уши длинные затейливые сережки в виде корзинок с цветами, усыпанные мелким речным жемчугом. Она слушала, как он читает молитву, целовала его в лоб и, бывало, снова звала Баркер: «У мальчика волосы мокрые после купания, надо высушить их – позаботьтесь об этом, хорошо, Баркер?» Потом он слышал звуки ее мучительного, сбивчивого отступления и постукивание трости по ступенькам. Так начинались идиллические семь дней ласк и баловства в центре безраздельного внимания тети Лины и ее слуг, для которых его приезд означал краткое, но желанное разнообразие после отупляющей размеренности их привычной жизни. Ему готовили его любимые блюда, радовали приятными поездками, в том числе лучшей из них – в Гилфорд с тетей Линой, выбирать ему подарки на Рождество и день рождения, но блаженствовал он прежде всего потому, что внимание, которым его окружали, было лишено какого бы то ни было оттенка критики. Что бы он ни делал, все было умно и замечательно; он был «таким славным ребенком», о чем, он сам слышал, тетя Лина охотно рассказывала всем, и с восторгом оправдывал эту упоительную репутацию. Здесь все было совсем не так, как дома, где его отец подолгу и прилюдно распространялся насчет его тупости – его посредственных отметок в школьном табеле, его парализующей неспособности давать верные ответы на ужасающие вопросы, преподнесенные как общеизвестные и «элементарные» знания и составляющие излюбленную тему для разговоров его отца за обедом. «Ума не приложу, чему тебя учат, – под конец высказывался он. – В жизни не видывал такого невежды». Мать его не порицала, но почти не обращала на него внимания. Ее внимание было всецело приковано к его старшему брату Роберту, которого убили на войне. Однажды Роберт ездил вместе с ним к тете Лине, но открыто признался, что ему скучно, вдобавок так здорово нашкодил, что об этом было лучше и не спрашивать (во всяком случае, сколько он ни спрашивал, ему никто не объяснил). «Нет, к сожалению, отнюдь не славный ребенок», – высказалась тетя Лина вечером после того, как Роберта с позором отослали домой (ему, Реймонду, позволили остаться).

— Борт Два ноль один, вижу большую стаю на Пушкинской. Голов сто — сто пятьдесят. Уходят во дворы.

— Тройка пятнадцать. Примерно две сотни этих тварей. У Манежной.

С тех пор он пользовался исключительным правом на Френшем, и тетя Лина, земля ей пухом, завещала ему все: дом, который он так полюбил, что считал по-настоящему своим, все, что было в доме, и казавшееся в то время неожиданно большим некоторое количество осторожнейшим образом вложенных акций. Он, ни разу не сумевший заработать достойные упоминания деньги, вдруг стал относительно богат. Но не успел он как следует устроиться в доме и вкусить прелести своего нового положения, как началась война, ему пришлось предложить свои услуги, а работа лишила его возможности жить там, где ему хотелось. Его загнали сначала в Вудсток, потом надолго в Оксфорд. И поскольку Джессика не желала жить во Френшеме одна, дом стоял запертым, пока Нора не вышла за бедолагу Ричарда, и когда ей вздумалось устроить там что-то вроде санатория для паралитиков, решение, казалось, найдено. Все бы хорошо, но теперь, когда война кончилась, ему хотелось вернуться к нормальной жизни. Он ничуть не возражал против перестройки конюшни и каретника в дом для Норы и Ричарда, но свой особняк желал получить обратно, что бы там ни думала и ни говорила насчет него Джессика. Ей-то хотелось остаться в кукольном доме в Пэрадайз-Уок, в котором, как он не раз говорил, им двоим едва хватает места, а когда на каникулы приезжает Джуди, вообще развернуться негде. А о том, чтобы хоть как-нибудь обеспечить Анджелу для начала, не может быть и речи.

— Сотня двадцать второй. У меня на Кутузовском тоже здоровенная стая. Штук двести, а может, и больше. Ни хрена не боятся, сволочи. Спущусь пониже, может, удастся подстрелить парочку.

Старший вновь настроился на прежнюю частоту и, не оборачиваясь, спросил стоящего за спиной немного растерянного человека:

— Ну, что скажете, профессор?

При мысли об Анджеле он вздохнул – видимо, довольно шумно, потом что пассажир напротив вдруг поднял голову от своей книги, и Реймонд, сконфузившись, отвернулся к окну. Неумолимо надвигающаяся свадьба Анджелы стала шоком не только для него, но и для Джессики, но по разным причинам. Ей не нравилось, что жених чуть ли не на двадцать лет старше Анджелы, а Реймонду, наоборот, казалось, что это даже к лучшему – за Анджелой нужно присматривать. Джессике претило, что он уже был женат, – отчасти он с этим соглашался, но указывал, что если бы майор, или, видимо, теперь уже доктор, Блэк дожил до сорока пяти лет, ни разу не женившись, это много чего говорило бы отнюдь не в его пользу. Джессика твердила также, что он далеко не красавец (Блэк укатил обратно в Штаты, прежде чем Реймонду представился случай познакомиться с ним), и он, с горечью поминая ее интрижку с этим скользким гаденышем Клаттеруортом, слушал и думал лишь одно: кто бы говорил. То, что Блэк психиатр, выглядело явным минусом: он решительно не доверял мозгоправам и всей этой психической чепухе, но Блэк, как-никак, врач – да еще дослужился до майора в американской армии, что заслуживало уважения. Что его всерьез расстроило, так это открытие о том, что свадьба пройдет не здесь – в Лондоне или во Френшеме. Но дело было не столько в том, что доктор Блэк не пожелал даже приезжать, сколько в заявлениях Анджелы, что ей хочется не пышного праздника для всей семьи, а уехать в Нью-Йорк и там выйти замуж «без лишних затей и шума», как она выразилась. Через пару недель ей предстояло отплыть на «Аквитании» совершенно одной, навстречу жизни, которая, как ему казалось, означала, что больше он ее никогда не увидит. Это и стало для него потрясением. Это значило, что ему не представится ни единого шанса исправить неловкие, неприятные отношения, чего он жаждал с того самого злополучного обеда на углу в «Лайонз» – пять, нет, шесть лет назад, когда в последний раз оставался с ней наедине. С тех пор его всякий раз обескураживали ее безразличие и скука; он предпринял две или три попытки увидеться с ней, но все время откладывал встречу – сразу же или, еще хуже, в последнюю минуту, пока наконец не струсил окончательно. Не будет больше возможности объяснить: он понял, что она уже взрослая, что он уже не просто отец, и готов быть ей другом, равным, и взамен просит только симпатии и доверия, не в силах больше выносить, что к нему относятся как к чужому, будто Анджела подозревает, что неприязнь к нему лишь усилится, если она узнает его поближе. Вот что с ними происходило – или уже произошло. Сейчас ему вспомнилось, как он окончательно осознал свое фиаско с Анджелой: это было летом сорок третьего, вечером после кошмарного обеда с Вилли и попытки – напрасной, как выяснилось, – обратиться к ней за помощью насчет измены Джессики. Сколько стыда и горя он вынес, впервые узнав, что у его жены роман на стороне! Ужасно было осознавать это, с кем бы она ни связалась, но то, что она выбрала этого мерзкого щенка, казалось нестерпимым унижением. Его Джессика лгала ему – не раз, а многократно, месяцами, чуть ли не целый год. Держала его за дурака, оправдывала его худшие опасения, что она ни в грош его не ставит, что ее любовь ему лишь померещилась и она просто позволяла ему преклоняться перед ней, терпела его нежности, не отвечая на них. Реймонд провалился тогда в черную дыру отчаяния и отверженности: едва он оставался один, все буйство и злость на нее переставали служить ему опорой. Он осознал, что не справился с ролью мужа, а вскоре после этого – и с ролью отца, и если он ни то и ни другое, кто же он тогда?

Голос старшего звучал хрипло и натянуто.

Он сошел с поезда в Оксфорде и весь знойный, душный вечер проторчал в пабе, где раньше никогда не бывал, угадав, что его товарищи по службе нечасто заглядывают сюда. Так и сидел, мелкими глотками попивая виски – один стаканчик, потом другой, так как хозяину было больше нечего ему предложить, – пока свежеприобретенная язва не разнылась так, что стало ясно: придется сходить куда-нибудь поесть.

Профессор — худощавый усталый мужчина с серым лицом — нервно пожал плечами и вздохнул, машинально потирая ладонь о ладонь. Старшего подобный ответ не устраивал.

— Профессор, вздохи оставьте для дам. Мне надо знать: они здесь?

Следующие недели стали худшими в его жизни. Он договорился пообедать с Вилли, просто чтобы выговориться, частично выплеснуть ярость и потрясение, и единственным подходящим слушателем казалась Вилли, которую, в чем он был уверен, поведение ее сестры возмутит так же, как и его. Когда он уже спешил на встречу с ней, ему в голову пришла страшная мысль, что она уже все знает, а оттуда оставался всего один шажок до столь же страшной возможности, до вероятности, что знают все, и не только Джессика, но и весь мир потешается над ним за его спиной. Но она явно ничего не знала и, к счастью, была шокирована, как и следовало. А потом, пока он изливал ей душу, ему подумалось, что он, возможно, сумеет убедить Вилли поговорить с ней, на что не отваживался сам. Но после обеда с Вилли и того первого тяжкого вечера в пабе на следующий день он позвонил ей и попросил все-таки ничего не говорить. «Может, само уляжется», – сказал он, изображая искренность и оптимизм. Она согласилась молчать (он почти не сомневался, что она и без того хранила бы молчание), этим все и кончилось. Естественно, он без конца проигрывал в уме сцены, в которых сам заводил разговор с Джессикой, напрямик высказывал все, что думает о ее чудовищном поведении. Но всякий раз после первого прилива воодушевления, который неизменно вызывали в нем эти мысли, он наталкивался на неизвестность ее реакции. А вдруг она влюблена в этого подонка? И захочет развода – бросит его и уйдет к Клаттеруорту? Эти мысли доводили его до паралича: думать о том, что Джессика уйдет от него, было попросту невыносимо. Ему казалось, от такого публичного унижения, как развод, он никогда не оправится. Измученный тайными мыслями о жизни без Джессики и слишком напуганный ими, Реймонд не только не вызывал ее на откровенный разговор, но и ни единым, даже легчайшим намеком не давал ей оснований предположить, что ему что-то известно.

Тот огляделся. До сего момента он старался не замечать трупы, лежащие на проезжей части, но теперь этому пришел конец. Сейчас ему придется видеть и оценивать. Часть убитых была безжалостно растерзана в клочья, других подавили в спешке машинами или попросту затоптали во время полоумного бега.

О своих приездах в Лондон он предупреждал Джессику заблаговременно, как можно раньше, и уверял, что вырваться может лишь в среду, да и то не каждую неделю. Эти приезды причиняли ему боль иного рода, отличную от той, которую он терпел все остальное время. Он водил ее по театрам и ресторанам – в последнем случае по возможности еще с кем-нибудь, лишь бы не оставаться с ней наедине. Однажды, задержавшись на ночь, он попытался заняться с ней любовью и не сумел. Он уверял, что выпил лишку, так как думал, что подхватил какую-то заразу, и она как будто поверила ему и восприняла случившееся удивительно мило. Потом он отвернулся от ее и лежал в темноте, сжавшийся и несчастный; слезы струились по лицу, пока от них не стало холодно шее. После того случая он под разными предлогами старался успеть на последний поезд и вернуться на работу, и у него начались боли в желудке, в которых врач распознал угрозу язвы. Ему порекомендовали отказаться от выпивки и меньше курить, но без того и другого ему было так тоскливо, что он не внял совету, и язва обострилась. На работе он раздражался, сознавал, что никто из товарищей его не любит, но это его мало заботило. Работа стала его лучшим утешением, он нырял в нее с головой, что неожиданно принесло некоторые успехи. Он открыл в себе способность обдумывать и анализировать проблемы так, чтобы неуклонно продвигаться к их решению, и однажды даже достиг его. Появлялись и крупицы чувства собственного достоинства, но они лишь подчеркивали безбрежность и безысходность его фиаско во всем остальном.

От моста открывалось мрачное зрелище. Брошенные в панике автомобили тянулись по Тверской плотными рядами, теряясь в темноте. Часть из них все еще дымилась. Огромный исковерканный панелевоз лежал на боку, перекрывая большую часть шоссе. Остальное пространство было забито изуродованными машинами. Кое-где по почерневшим остовам пробегали язычки пламени, отбрасывая на асфальт и на стены домов рыжие, веселые всполохи. Не требовалось иметь семи пядей во лбу, чтобы представить, как именно все произошло. Поток шел из центра, занимая встречные полосы, в восемь рядов. Люди спасались бегством, наплевав на светофоры и правила. Их можно понять. Речь шла не о штрафах, а о собственных жизнях. Очевидно, водителю панелевоза, вывернувшему со Второй Брестской, надоело ждать, и он рванул поперек движения, рассчитывая, что затормозят, пропустят. Не затормозили. И не потому, что не видели, а потому, что не смогли. Сзади панически давили на клаксоны, жали на газ, торопились. Мощный самосвал на полном ходу ударил панелевоз в борт, и тот опрокинулся, перекрыв пять полос из восьми. А остальные уже были не в состоянии остановиться или свернуть. Скрежет металла, взрывы, огонь. Люди выскакивали из машин и бежали, а их настигали кошмарные, жуткие монстры, валили на асфальт, вцеплялись в горла, в лица, полосовали животы…

А потом нежданно-негаданно вдруг случилось то, что сразу все изменило.

Постанывали опоры электролиний, под мостом отчаянно завывал ветер, стрекотали лопастями вертолеты. И никакого движения. Пустыня двадцать первого века. Совсем как в фильмах-катастрофах.

Однажды утром он получил настолько скверно напечатанную служебную записку, что смысл в ней едва угадывался. За неделю это случилось уже не в первый раз, и он вскипел и отправился на поиски виновника, чтобы устроить ему или ей разнос.

— Ну так что? — напомнил о своем существовании старший. — Они здесь?

Оказалось, это девушка. Полуподвал, где она сидела, раньше, должно быть, служил судомойней, а теперь выглядел как тюремная камера с наглухо зарешеченными окнами и каменным полом. Сгорбившись над своей пишущей машинкой, девушка рыдала. Когда он ворвался в комнату, она вскинула голову, и при виде ее все, что он собирался выпалить, вылетело у него из головы. Ее лицо было пятнистым и блестящим от слез, одна щека раздулась, как от свинки. Отвратительный вид.

Профессор собрался было ответить, но так и остался стоять с открытым ртом, потому что именно в этот момент заметил движение.

– Господи, что с вами такое приключилось?

Справа, на стоянке, за брошенными автомобилями кто-то прятался. Профессор подумал, что это вполне мог оказаться и человек, чудом уцелевший во время резни, но тут же понял, что ошибается. Нет, люди в городе еще были, несомненно. И немало, но никто из них — кроме, конечно, окончательно свихнувшихся от страха безумцев — не вышел бы сейчас на улицу. Впрочем, может быть, это и был психопат? Просто ли сохранить рассудок после такого?

Зуб болит, ответила она, ужасно болит зуб.

— За маш… — начал было профессор, но старший перебил его:

– Так не лучше ли сходить к дантисту?

— Вижу.

Она записалась на прием, но в итоге так и не пошла.

Из-за машин вышел пес. Это был доберман. Совсем недавно ухоженный и гладкий, домашний, теперь он производил странное впечатление брошенности. Шкура и треугольная, вытянутая морда пса казались покрытыми грязью, но старший-то знал, что это не грязь. Это кровь. Человеческая кровь. Доберман остановился, посмотрел на людей и тихо заскулил. В зеленом свете ПНВ он выглядел особенно жалко.

– Но почему, скажите на милость?

— Внимание, опасность справа, — сказал старший в микрофон и медленно, стараясь не делать резких движений, поднял автомат к плечу. Рубиново-красная игла лазерного целеуказателя впилась в покрытый бурой шерстью бок собаки на стыке с шеей.

Не хватило духу.

— Цель взял, — прозвучало в наушнике.

– Ну так позвоните ему, извинитесь за опоздание и предупредите, что вы уже в пути.

Пес не убегал, но и не проявлял агрессивности. Стоял поскуливая, глядя на людей, словно ожидая от них чего-то.

Так то было еще в прошлый понедельник.

— Я сейчас сниму его, — прошептал один из солдат, прижимаясь щекой к прикладу «АКМа».

– Хотите сказать, зуб у вас болит уже… – он прикинул мысленно, – больше недели?

— Не стреляйте! — невольно повышая голос, воскликнул профессор.

Она все думала, что само пройдет. Новый взрыв рыданий.

Доберман шарахнулся в темноту.

– Знаю, я жуткая трусиха, но просто не могу себя заставить. И ведь знаю же, что должна, – а не могу!

— В чем дело, профессор? — с нескрываемым раздражением спросил старший.

Она попыталась высморкаться в насквозь мокрый платок, поморщилась. Задела раздувшуюся щеку и охнула.

— Этот пес неопасен. Он боится.

Он спросил, где ее дантист, и услышал, что в Оксфорде.

– Я вас отвезу, – сказал он. – Возьму на время машину и отвезу.

— Вы уверены?

— Я знаю, о чем говорю.

Так он и сделал. Как правило, ему было неловко и трудно просить у кого-нибудь машину – бензин оставался дефицитом, а талонов у него самого не было, так как их машину водила Джессика, но теперь он вдруг повел себя решительно и деловито: несчастную девчонку следовало отвезти к дантисту, и он взял эту задачу на себя. Он позвонил заместителю начальника своего отдела, сообщил, что одному из секретарей нездоровится и что он везет ее к врачу, сходил за ключами и вернулся за ней. Она так и сидела за столом.

— Хорошо бы. — Профессор не видел лица старшего, но почему-то ему показалось, что тот усмехается. — А вы можете дать гарантию, что это не уловка с их стороны?

— Собаки — все-таки животные. Стайные, дикие от природы, но животные. И, как у любых других животных, их действия в определенной степени подчинены инстинктам. Этот пес домашний. Его бросил хозяин. Ему страшно. Он голоден и хочет к людям. Человек для него — тепло, пища и ласка.

– Пропуск при вас?

— Мне лично нас…ь, домашняя эта псина или дворовая, — пробормотал зло один из разведчиков. — Я успокоюсь, когда она сдохнет. Нужно пристрелить эту тварь. И чем скорее, тем лучше. А потом можете снова рассказывать нам сказки.

Она кивнула.

— Погоди. — Старший не сводил взгляда с добермана. — Профессор, почему вы думаете, что этот пес неопасен?

– В сумке. – Ее трясло. Уже в машине она сказала: – Вы так любезны, – и, помолчав, спросила: – Вы ведь не бросите меня там, да? Побудете со мной?

— Посмотрите, как он себя ведет. Прижатые уши, виляние хвостом, опущенная голова. Типичная поза, выражающая покорность.

– Конечно, побуду.

— Всем смотреть по сторонам, — скомандовал старший и опустил оружие.

– Вы правда просто ужас как любезны.

– Как вас зовут?

Доберман снова высунулся из-за машины, нерешительно шагнул вперед и остановился. В его позе действительно угадывалось желание кинуться к людям и прижаться к ногам. В то же время собаку явно угнетал страх. Она боялась, что люди причинят ей боль, как это уже происходило сегодня не раз.

– Вероника. Вероника Уотсон.

— Жучка, Бобик, Барбос, — позвал старший, опускаясь на корточки и вытягивая руку открытой ладонью вверх. — На, на, на…

Дантист принимал у себя на Хэдингтон-роуд в Северном Оксфорде. Им пришлось некоторое время подождать, так как недовольная регистраторша известила их, что у мистера Макфарлана пациент, следующий записан на два тридцать, а перед этим у врача обед. Тут Вероника спросила, нельзя ли ей в уборную, и в ее отсутствие он ухитрился обаять регистраторшу с ловкостью, которой сам втайне удивился.

Доберман сделал нерешительный шаг, остановился и завилял коротким обрубком хвоста. Очевидно, он не знал, как реагировать на незнакомую кличку. Да и подобный жест — «пища» — был ему незнаком. Однако в голосе старшего не было угрозы или паники, которые, как правило, предшествуют боли.

Косвенным результатом явилось то, что когда дантист все же принял их, ему разрешили присутствовать и держать Веронику за руку все время, пока удаляли злополучный зуб.

— Смотрите, — прошептал профессор. — У него рана на боку. Видите?

– У вас прямо-таки чудовищный флюс. Знаете, надо было вам прийти еще неделю назад. Тогда, возможно, зуб удалось бы спасти. – Когда все было кончено и врач уже мыл руки, он заметил: – Ваше счастье, что отец привез вас сюда.

— Вижу, — как заправский чревовещатель, почти не разжимая губ, ответил старший.

Он увидел, что она уже готова возразить, и приложил палец к губам: мистер Макфарлан в это время стоял спиной к ним обоим, тщательно вытирая руки.

Он уже понял, что кровь на шерсти собачья. Добермана, вероятно, ранили вертолетчики. Жалкая псина пряталась где-нибудь, зализывая рану, пока не пришли люди.

На улице она сказала:

«Она, дура, не понимает, что вертолет — это тоже люди, — подумал старший, причмокивая губами. — Для нее вертолет — такой же зверь, как и она сама, только злой и недосягаемый».

– Извините, что он так подумал. Надеюсь, вы не обиделись.

Он посвистел, пробормотал чуть громче:

– Нисколько. Я ведь и вправду по возрасту мог быть вашим отцом.

— Ну, Шарик, Принц, как там тебя… Иди сюда. Иди. — Пес нерешительно подошел, остановился в метре, как-то припадая на все четыре лапы и еще ниже опустив узкую голову. — Вот умница. У-умница. Иди, иди.

– Но ничуть на него не похожи.

Пес наконец приблизился, прижался к ногам старшего. Тот провел ладонью по голове собаки, почесал между ушами.

– Полегчало?

— Молодец, молодец, — сказал успокаивающе. — Кабы ты еще и говорить умел, рассказал бы, где твои сородичи.

– Еще как! Побаливает немножко, но дергать перестало.

Старший выпрямился, а пес остался стоять рядом, глядя на человека снизу вверх. Тот щелкнул тумблером рации:

Он отвез ее домой. Возвращаться на работу ей ни в коем случае нельзя, объяснил он, надо принять пару таблеток аспирина и лечь в постель, и она ответила, что так и сделает, хорошо.

— Дозор — Базе. Продвинулись до площади Тверской Заставы. Вроде чисто. Можете выдвигаться. Как поняли, прием?

У нее была комната в том же корпусе, где жил он.

— База — Дозору. Вас понял. Выдвигаемся. Отбой.

– Я ужасно вам признательна, – сказала она, выходя из машины. – Не знаю даже, как благодарить вас.

Старший вернул тумблер в исходное положение.

– Дорогая моя, да ведь это пустяки.

— Парни, быть наготове. Внимание не ослаблять.

– А вот и нет! – Она обернулась к нему, ее бархатистые маленькие глазки сияли. – У меня такое чувство, будто вы спасли мне жизнь!

В эту секунду за его спиной послышался резкий злобный лай. Реакция старшего была моментальной. Он резко вскочил, повернулся на каблуках, вскидывая оружие. ОНИ тут все-таки были.

Возвращаясь на машине в Вудсток, он чувствовал себя довольным впервые за несколько недель – да что там недель, месяцев. Он не просто мозг – он тот, кто, очутившись в экстренной ситуации, сумел справиться с ней, оказал другому человеку по-настоящему добрую услугу и сделал это воодушевленно и уверенно. Вспомнив, как сияли глаза на ее личике, формой напоминающем грушу, он сам просиял. И ведь она совсем не милашка, значит, он помог ей не из каких-нибудь там корыстных побуждений, как если бы она ему приглянулась, а исключительно по доброте душевной. Бедняжке просто нужен был тот, кто позаботится о ней и возьмет инициативу в свои руки, вот он ее и взял. И впрямь как ее отец!

Так оно и оказалось. В изумрудном свете ПНВ старший увидел, как из-под моста вытекает мохнато-темная живая река. Собак было очень много. Больше сотни. Они устремлялись к жертвам длинными, упругими скачками, и в их беге уже не было ничего знакомого, домашнего.

Два дня спустя он обнаружил на своем письменном столе сверток: коробку фруктовых мармеладок «Мелтис Нью Берри Фрут» с приложенной открыткой. «Я не знала, как поблагодарить Вас за Вашу доброту, но надеюсь, что Вы такие любите. Преданная Вам, Вероника».

Это был бег хищников, настигающих добычу. Напряженно-быстрый, собранный, перетекающий в готовность к решительному прыжку. В дымчато-зеленой мути поблескивали светлые бусины глаз и невероятно белые росчерки клыков. На мгновение старшему показалось, что он видит кошмарный сон. Вторая свора — голов восемьдесят, — до сих пор таившаяся за машинами, ринулась на людей со стороны стоянки.

Однако! Было что-то трогательное в этом подарке и открытке с голубой птичкой на ветке в правом верхнем углу. Почерк у нее был крупный, округлый, довольно детский. Он открыл коробку, выбрал зеленую ягодку и съел: крыжовник, очень даже неплохо. И решил сходить поблагодарить ее.

На солдат лай произвел странное впечатление. На доли секунды они замерли в необъяснимом оцепенении. Этих мгновений было достаточно, чтобы люди проиграли схватку, которая еще даже не началась. За эти мгновения псы успели покрыть расстояние, отделявшее их от разведгруппы, практически полностью. Рванула неустойчивую ночную тишину нервная автоматная очередь. Несколько псов покатились по асфальту, оставляя за собой темно-зеленые полосы крови. Несшийся впереди стаи невероятно огромный ротвейлер вдруг легко взмыл в воздух и ударил всем весом в грудь ближайшего солдата. Тот упал. Могучие челюсти сомкнулись на горле человека.

Так было положено начало их дружбе, которая с ее стороны со стремительностью, слегка тревожащей его, переросла в нечто гораздо большее. Словом, она влюбилась в него по уши, и он растрогался, а потом и не только. Она была совсем молоденькой – оказалось, это лестно, когда тебя обожает столь юное создание, – и не такой уж дурнушкой. Ее лицо, когда отек на щеке спал, оказалось круглым, щеки – розовыми. Вьющиеся темные волосы она стригла коротко, с волнистой челкой, ее маленькие пухлые губы всегда казались слегка поджатыми. Глаза были ее лучшим украшением; обычно в них отражалась тревога, которая сменялась обожанием, когда она таяла, глядя на него. Она совсем как темная бархатистая фиалочка, как маленькая спаниелька, говорил он ей, когда они достигли восхитительной стадии разговоров о самих себе.

Старший понял, что через секунду-другую они все погибнут. Им не справиться с таким количеством ДИКИХ животных. Он потянул спусковой крючок. «Добродушный» доберман, о котором уже успели забыть, неожиданно преобразился. Шерсть на загривке пса поднялась дыбом. Уши прижались к голове еще сильнее. Доберман резко оттолкнулся задними лапами и взмыл в воздух. Его клыки мгновенно полоснули старшего по яремной вене. Тот почувствовал, как на плечо вдруг хлынул горячий фонтан. Старший уже понял, что они попали в классическую, простейшую засаду. И только подумал меркнущим сознанием: «До чего умные твари…» Он начал опрокидываться на спину. Доберман приземлился на все четыре лапы и тут же прыгнул снова. Челюсти щелкнули еще раз. Старший захрипел перекушенным горлом. Пес отпрыгнул в сторону и уставился на профессора. Тот с ужасом смотрел в поблескивающие зеленым светом глаза собаки.

Поначалу он относился к ней почти как к дочери: она в ответ одаривала его ласковым доверием, смотрела на него снизу вверх взглядом, какой он всегда надеялся заслужить от Анджелы. Но когда до него дошло, что она действительно влюблена в него, разумеется, он сказал, что женат, – он-то не дешевка, не мелкий подонок, как некоторые. «Так я и думала», – вот и все, что она ответила, но он все равно почувствовал, что для нее это шок. И подумал, что надо было сказать ей раньше, но как-то к слову не приходилось. После этого все изменилось, а к худу или к добру, он не мог определить. В ее отношении к нему появился новый подтекст: она уже не приглушала его ощущение фиаско в роли отца, теперь она понемногу начинала влиять на то, как он чувствовал себя в роли мужа, мужчины. Безмерно утешало сознание, что в нем видят романтический образ: от этого Джессика отступала на задний план в его мыслях, его жалкая ревность угасала, оставляя за собой скорее отвращение, нежели отчаяние. Он говорил Веронике, насколько он привязан к ней, как дорожит ее обществом (теперь они проводили вместе почти каждый вечер – гуляли вдоль канала, часами сидели в садиках у пабов, пили какао у нее в комнате). А на работе оба вели увлекательную игру – притворялись, будто едва знакомы, общались официальным тоном, договаривались о встречах, пользуясь тайным шифром. Язва беспокоила его все реже и наконец перестала напоминать о себе совсем. Наступил ее день рождения, ей исполнился двадцать один год, и он подарил ей платок от «Жакмар» – желтый, с красными серпиками и молоточками по всему полю – русские мотивы вошли в моду – и серебряный браслет с гравировкой «Вероника». Она пришла в восторг и расстроилась лишь оттого, что должна уехать праздновать к родителям. Она звала и его, но он отказался. Вернулась она на машине, ярко-алом «МГ», который подарили ей родители. Это было замечательно: он умудрялся добывать бензин, благодаря чему они уезжали из Оксфорда или Вудстока туда, где могли не опасаться встретить кого-нибудь из знакомых.

Псы действовали, как волки. Они не терзали жертву, а легко, одним движением перерезав ей горло, устремлялись к следующей.

Пока она была у родителей, он воспользовался случаем, чтобы съездить в Лондон, и поскольку на этот раз не предупредил о своем приезде, то столкнулся нос к носу с Клаттеруортом. Тот, по-видимому, просто пил чай с Джессикой, но Реймонд заподозрил, что еще до чая случилось много чего. И был потрясен тем, как гадостно ему от этого стало: не сразу смог заговорить, потом наконец выдавил несколько слов, объясняя, что просто заехал за важными бумагами. Тяжело ступая, он потащился наверх, в комнату, где спал, и там нарочито шумно выдвигал и задвигал ящики. Ее комната находилась с другой стороны от лестничной площадки – дверь открыта, постель безукоризненно заправлена. Очевидно, чай значился первым пунктом. Он сошел вниз и покинул дом, оставил им. Пешком направился к станции подземки, сел в первый же поезд до Пикадилли, завернул в кинотеатр, где крутили хроники, и просидел там два сеанса. Потом заказал еду в ближайшем ресторане: от еды его замутило, но он выпил бутылку вина и бокал испанского бренди. К тому времени, как он поспешил к Паддингтону, чтобы успеть на последний поезд, его лихорадило, он был пьян. В комнате его ждала записка: «Звонила ваша жена. Пожалуйста, позвоните ей». Черта с два! Он завалился в постель и через пару часов проснулся с пересохшим, как песок в пустыне, ртом, спазмами в желудке и раскалывающейся от боли головой. Остаток ночи он только и делал, что таскался из комнаты в уборную и обратно, и после безрезультатных поисков аспирина улегся снова в постель, слушая, как в голове вертятся обрывки диалогов: «Как думаешь, он что-нибудь заподозрил?» – «Господи, да нет же! Он вообще понятия не имеет!» – «А ты уверена? Он точно не вернется?» – «Положа руку на сердце, милый Реймонд мало что смыслит в таких вещах». А потом – усталые улыбки или ехидные насмешки над его недалекостью…

Жалко и беспомощно всхлипнула еще одна автоматная очередь. Мощный сенбернар отлетел к стене, прошитый пулями, но почему-то не упал, а вновь бросился на людей. Через несколько секунд с дозорной группой было покончено. На асфальте лежали пятнадцать агонизирующих трупов. Профессор слышал влажные хрипы и булькающие звуки, с которыми кровь выплескивалась из разорванных артерий.

Вероника вернулась назавтра под вечер, и когда он выходил с работы, ждала его у автобусной остановки, сидя в машине.

Псы спокойно усаживались на асфальт и лениво слизывали с шерсти кровь. На уцелевшего человека они смотрели, как на пустое место, очевидно, понимая, что тот не представляет опасности.

– Она моя, – объявила она, – подарок на двадцать первый день рождения. Прелесть, правда? Сейчас я пущу вас за руль, мы могли бы съездить в «Три голубя» и выпить там. Но как же я рада, что наконец вернулась… что случилось? – К тому времени он уже сел в машину. – Вид у вас ужасный!

Профессор стянул с головы прибор ночного видения. Так ему было легче. Он неплохо разбирался в повадках собак и сообразил: если уж все эти псы взбесились, то они убьют и его. Животными ведь правят инстинкты. И только инстинкты.

– Не здесь, – ответил он. – Давайте уедем из города.

Стоящий в стороне от стаи доберман оглянулся на собратьев, затем вновь повернулся к единственному оставшемуся в живых человеку. Тот увидел поблескивающие в свете луны глаза животного и…

Но когда они остановились на безлюдном участке проселочной дороги и она снова повернулась к нему и с неподдельной тревогой спросила, что же все-таки случилось, а он попытался объяснить ей и не смог, его вдруг прорвало. Весь его гнев и ненависть, не только к себе, но и к ним, все его отчаяние выплеснулись наружу в неуправляемом порыве. Закрыв лицо руками, он всхлипывал и не мог выговорить ни слова.

Профессор мог бы поклясться, что губы жуткого пса дрогнули.

Как мило она себя повела! Так ласково и участливо, так явно встала на его сторону. Ибо он ей все-таки рассказал – все от начала до конца, и какое же это было бесконечное облегчение – выговориться тому, кто всерьез беспокоится о нем, кто потрясен не меньше, чем он сам.

Смерть, веками жившая рядом с человеком, оскалилась в лицо Царю природы страшной собачьей ухмылкой.

– Да ведь это просто ужасно для вас! Как можно было так поступить с вами? – вот что она сказала.

* * *

– Сожалею, что так вас обременил, – позднее извинился он, но на самом деле вместо сожалений испытывал невероятное облегчение, что с души его свалился камень, и нежился в целительной атмосфере ее заботы и обожания. Именно тогда он и понял, что она действительно любит его.

Пробуждение было тяжелым. Осокина просто ткнули в бок, грубо и жестко. Он приподнялся на локте, сонно захлопал глазами:

– Бедненький! Я правда так вас люблю. И ради вашего счастья сделаю что угодно. Мне кажется, такого чудесного человека, как вы, я в жизни не встречала.

— Что?

– Правда? Неужели?

Над ним стоял громила.

– Ну конечно же! О, милый, неудивительно, что вы так расстроились. С любым таким же отважным и ранимым человеком на вашем месте случилось бы то же самое.

— Пошли, — сказал он. — Живее.

«Отважный, ранимый». Никто и никогда еще не называл его так. Однако он и вправду проявил отвагу – много лет назад, во Франции, в окопах, когда тот чокнутый майор целых шесть недель пытался разделаться с ним. Он совершил все до единой вылазки, приказания о которых отдал ему этот контуженый идиот, и все-таки выжил. И он действительно ранимый, только никто в его семье этого не замечает. А она заметила. Эта девочка сумела разглядеть, какой он на самом деле. Он обнял ее обеими руками.

Осокин оглянулся. Ни бородатого Миши, ни патрульного Володи, ни Лавра Эдуардовича не было. Матрацы их лежали на полу, но больше никаких следов. Светлана проснулась, хотя и делала вид, что спит. Осокин хорошо знал свою бывшую жену. По тяжелому дыханию, по расширившимся ноздрям он понял: она смертельно боится. Боится, что этого единственного худо-бедно близкого человека сейчас уведут и больше она его не увидит. Нет, дело было вовсе не в чувствах, но, кроме Осокина, вряд ли кто-нибудь стал бы заступаться за нее, случись что.

– Я тоже тебя люблю, – сказал он. – Не представляю, что бы я делал без тебя.

Наташа тоже не спала. Она сидела, приобняв за плечо трясущуюся от страха Марину, и что-то успокаивающе шептала ей на ухо.

Хоть в тот раз он этого и не понял, но момент стал переломным в их отношениях. Когда Джессика, напрасно оставившая несколько сообщений по его домашнему телефону, дозвонилась-таки ему на работу, он с легкостью ответил ей, что спешил на поезд, и этим объяснением ограничился.

— А где остальные? — спросил Осокин, поднимаясь и запахивая поплотнее плащ. Спросонья было зябко.

— Сейчас узнаешь, — мрачно ответил громила. — Шевелись.

Та осень стала для него подобием благодатного ренессанса. Проведенное с Вероникой время было исключительно приятным и безмятежным, он купался в лучах ее ликования, она сияла оттого, что влюблена. Ни красивой, ни хоть сколько-нибудь желанной, как Джессика, она не была, но нравилась ему: милая, симпатичная, она никогда не злилась и всеми силами старалась угодить ему – это последнее было для него в новинку. С Джессикой в роли просителя выступал он, вымаливая у нее восхищение и уважение, с Вероникой – наоборот. Хорошо помня, каково быть совершенно беззащитным, он относился к ней крайне бережно, приняв решение проявить себя и надежным, и добрым. Это означало, что ложиться с ней в постель он не станет. Поначалу придерживаться этого решения было не особенно трудно: он целовал и ласкал ее, ему это нравилось, и всю осень казалось, что такое положение дел полностью устраивает и ее. Но когда однажды днем она явилась к нему с рассказом, что кто-то ломился к ней в комнату – ночью, когда она уже ложилась спать, – и призналась, что так досаждают ей не в первый раз, он решил принять меры и нашел им обоим жилье подальше от Кэбла, где жило большинство их товарищей по работе, – квартиру на другом краю Оксфорда. Вероника пришла в восторг. Квартира на верхнем этаже в маленьком доме рядовой застройки состояла из двух спален, ванной, маленькой гостиной и приткнувшегося к ней кухонного уголка. Обставлена она была уныло и лишь самым необходимым. Счетчикам для газа и горячей воды приходилось скармливать монетки; кровати были вроде интернатских – узкие, железные, с сеткой и матрасами, набитыми конским волосом, с колючими байковыми одеялами, не обещавшими тепла. Грязное ковровое покрытие вытерлось, на большинство стульев надлежало садиться с осторожностью.

Осокин послушно направился за ним, ожидая, что здоровяк поведет его к штабному столу, но тот направился к дверям подсобок. Свернув направо, они прошли подлинному, отделанному кафелем коридору. У дверей разделочного цеха топталось несколько боевиков. Осокин невольно замедлил шаг, но громила подтолкнул его прикладом автомата:

Эти изъяны, видимо, остались для Вероники незамеченными.

— Давай, ну!

– Я смогу готовить нам еду! – воскликнула она при виде плиты «Бэби Беллинг» и маленькой потрескавшейся раковины. – Ой, как чудесно, что ты нашел такой уютный уголок!

Он открыл дверь разделочного цеха, втолкнул в нее подконвойного. Осокин по инерции сделал несколько шагов и остановился как вкопанный, словно налетев на каменную стену. Спина его мгновенно покрылась холодным, липким потом.

В первый вечер они разбирали вещи, потом в гостиной перед газовым камином устроили себе пикник с яйцами по-шотландски и свекольным салатом, принесенными из паба, где они часто бывали. Он расположился в потрепанном кресле, она – на полу рядом с ним, оба слегка захмелели от собственного авантюризма и виски, а он вдобавок – от чувства, что спас ее, и она все щебетала, радуясь, как быстро он все уладил, – о такой удаче она даже не мечтала…

Раздетый до пояса бородатый Миша покачивался на крюке для туш, подвешенный за руки. Кисти были связаны тонкой джутовой веревкой. Рот его был забит свернутыми в кляп тряпками — обрывками его же собственной одежды. Тело сплошь залито кровью. Под ногами натекла небольшая лужица. Двое внушительного вида парней старательно и с удовольствием избивали его резиновыми дубинками. Патрульный Володя лежал у стены, скрючившись, поджав ноги к животу. Над ним возвышался бычьего сложения парень в спортивном костюме — тот, которого привезли на БТР. Посреди зала, забросив пухлые руки за спину, стоял круглолицый и наблюдал за экзекуцией. Он даже не обернулся на звук открывшейся двери.

И вдруг умолкла.

Громила вывел Осокина на середину цеха, подтолкнул вперед. Круглолицый молча кивнул. Физкультурник подошел и без разговоров, с коротким размахом, вытянул его поперек спины резиновой дубинкой. Осокина еще никогда не били «демократизатором», бог миловал. Он и представить себе не мог, насколько это больно.

Выждав минуту, он положил ладонь на ее кудрявую голову.

– И?..

В легких словно взорвалась атомная бомба, вытягивая, выворачивая позвоночник. Волна жуткого адского пламени обрушилась на город его организма, смела с лица земли тоннели артерий и мосты вен, испепелила колючие заграждения нервов, выжгла пулеметные ячейки пор и окопы морщин, выпарила реки слезных протоков, оставила на серых стенах мозга черные скорчившиеся тени дурноты. Хиросима и Нагасаки в отдельно взятом организме, именуемом Александр Демьянович Осокин.

– Ничего… честно.

Он упал на колени, покатился по кафелю, не удержав внутри животный крик-стон, закусил губу и тут же ощутил во рту соленый привкус. Физкультурник шагал следом, как безжалостный, всемогущий бог, нанося удар за ударом.

– Так-так, – с мягким упреком отозвался он, – у тебя же нет от меня секретов. Ты собиралась что-то сказать, я точно знаю. – Он приложил ладонь к ее щеке и повернул лицом к себе.

Осокин с трудом поднялся на четвереньки, пополз к стене. Его вырвало прямо на плащ. Он поднял взгляд и увидел в вишнево-черной бесформенной маске, бывшей раньше лицом бородатого Миши, залитый кровью, вытаращенный, переполненный сумасшедшим ужасом единственный глаз. Вместо второго зияла черная дыра. И разверстый рот, с распухшей глоткой, которую забили тряпками. И окровавленные десны с парой обломков желтоватых зубов. А остальных не было.

– Да я только подумала, – отозвалась она так, словно не спроси он – и не сказала бы, – что теперь мы совсем одни. – Она взглянула ему в глаза и понемногу начала краснеть. – То есть теперь ты можешь спать со мной и ни о чем не беспокоиться. Никто не узнает.

А еще он увидел палачей, наблюдавших за избиением с живым интересом.

Где-то в глубине его сознания зазвучал сигнал тревоги: обязательства, полнота ответственности, развод, другая семья, окончательная потеря Джессики…

– Так, лапочка, пора поговорить серьезно.

Физкультурник еще раз ударил Осокина по почкам, и тот рухнул плашмя, обмочился, но даже не почувствовал этого. Он хотел только одного, чтобы все кончилось. Сейчас, немедленно. Неважно как, пусть убьют или уйдут. Лишь бы погас свет, не стало всех этих людей и он смог забыться. Все остальное не имело значения.

Физкультурник подхватил Осокина за воротник, приподнял, волоком подтащил к круглолицему и бросил к ногам. Осокин увидел ботинки детектива. Дешевую «саламандру».

Получилось и впрямь серьезно. Он объяснил ей, что поскольку женат – какими бы ни были обстоятельства, – он ни в коем случае не может воспользоваться ею, это было бы некрасиво, совершенно неправильно, ведь она настолько моложе его, у нее вся жизнь впереди (он уже начинал верить себе, собирался с духом и с доводами). Жена никогда не даст ему развод, сказал он, так что он даже мечтать не может о том, чтобы они стали любовниками, если у них нет будущего. Все это вовсе не значит (ее глаза уже были полны слез), что он ее не любит – она должна его понять (она кивнула, и слезы покатились по щекам); есть поступки, которые просто немыслимы для таких людей, как он. Как бы этого ни хотелось, добавил он, как бы ни было тяжко ему…

Она приподнялась на коленях и обхватила его обеими руками.

— Знаете, о чем я думаю, Александр Демьянович? — негромко сказал круглолицый. — Я думаю, до чего же неблагодарными порой оказываются некоторые люди. Неблагодарными, слепыми и глупыми! Я дал вам защиту, пищу, крышу над головой. И не только вам, но и вашей слепой стюардессе, бесполезному придатку, лишнему рту, не способному приносить никакой пользы ни сейчас, ни в обозримом будущем. Я не бросил на съедение собакам остальных, в том числе и этих, — он указал на изуродованный, подергивающийся конвульсивно кусок плоти, совсем недавно бывший бородатым Мишей. — Вы, Александр Демьянович, олицетворяли для меня прослойку моральных солитеров, высокопоставленных скотов. И тем не менее я наблюдал за вами, надеясь отыскать хоть крупицу раскаяния и понимания. Мне казалось, мы вместе, при вашем непосредственном участии, сможем сплотить общество в одну непобедимую, всесокрушающую силу! Я полагал, вы, именно вы, способны понять и оценить масштабность замысла, первым захотите стать полноценной частью нового общества. И не только сделаете это сами, но и убедите остальных. Ведь только сумасшедшие и мертвецы не меняют идей и убеждений! Увы. Всего за несколько часов вам удалось разубедить меня. И поскольку вы не относитесь к первым, значит, придется относиться ко вторым. Сегодня ночью я пришел к выводу: для блага нового общества будет полезно казнить сотню-другую и сослать подальше на север несколько тысяч бывших чиновников, дельцов и депутатов. Вы — чумная язва, отравляющая общество. Вас необходимо уничтожать. — Он прошелся по цеху, остановился в самом центре. — И не надейтесь, я не стану создавать из вас мучеников, борцов, погибших за идею. Вы умрете не публично и не завтра. А сейчас, немедленно. Сгинете безвестно в водовороте новой революции. Ведите их, — скомандовал он костоломам.

– О, Реймонд, милый! Я совсем не хотела, чтобы ты мучался еще сильнее! Ты такой добрый, такой искренний. Я полюбила тебя еще и за это, потому что так восхищалась твоим характером. С тобой все сводится не просто к сексу, как с другими мужчинами. Ты не такой, как все, я точно знаю.

Осокин всхлипнул. Он никогда не думал, что умирать так страшно. Двое громил подхватили его под руки, подняли, а у него подгибались ставшие вдруг ватными колени. Он не мог идти и, наверное, обмочился бы еще раз, от страха, однако мочевой пузырь его был уже пуст.

Пока он вытирал ей лицо своим носовым платком, она вздохнула:

Мишу сняли с крюка. Подняли с пола и патрульного Володю. Потащили к дверям. Миша не мог говорить, только мычал.

– Как мне повезло, что у меня есть ты!

— Чего это с ним? — спросил тот, что вел Осокина в цех. — Мычит, как корова.

Мы оба должны быть сильными, сказал он. С чувством безграничного облегчения.

— Язык откусил! — засмеялся один из громил. — Я ему по зубам дубинкой врезал, чтобы не орал, а он, придурок, взял да и откусил.

Повесив трубку, я прошел в зал и обнаружил, что молодой человек, как манекен из витрины, застыл у двери.

Оба засмеялись. Похоже, происшествие с языком показалось им забавным.

Но, вне всяких сомнений, мрачные нотки, которые внес этот разговор, тем или иным образом изменили все. Не полностью, конечно: скорее, территория вокруг их площадки для невинных детских игр превратилась в нейтральную полосу. Они по-прежнему почти каждый день обедали вместе и – к тому времени уже наступила зима – ходили в кино и пабы, а иногда ужинали где-нибудь вне дома, внося разнообразие в тихие домашние вечера, когда она готовила плотную и незатейливую еду, потом они играли в безик или в «наперегонки», или он слушал радио и писал письма, а она гладила и штопала свои чулки. Но теперь, когда он целовал и ласкал ее маленькие острые грудки, заманчиво беленькие, как он знал по более беззаботным временам, она вдруг неестественно замирала, а если он заходил слишком далеко, начинала дрожать, и любая попытка упорства с его стороны приводила к слезам. Потом она извинялась, уверяла, что любит его, твердила, как уважает его за самообладание. И уважать его определенно было за что, так как едва он решил, что не станет овладевать ею, как она стала казаться ему гораздо более желанной. В некотором смысле он был благодарен за это: все лучше, чем прибегать к ласковым прикосновениям и словам только затем, чтобы не ранить ее гордость. Тем не менее их отношения приобрели какой-то театральный оттенок, напоминали сцену с диалогом о том, чего им хотелось бы, будь обстоятельства иными, и что они могли бы иметь, если бы дали себе волю, – сцену, которая от частого воспроизведения затерлась и раздражала его привычностью. Раздражала, потому что как будто бы не надоедала ей; дня или двух не проходило без очередного возврата к безнадежным мукам их положения. Он обнаружил, что не дать подобным сценам развиваться по накатанной можно двумя способами. Первый заключался в том, чтобы предаваться любви с ней скорее разговорами, нежели прикосновениями, и если, как случалось пару раз, она, воспламенившись, проявляла инициативу – бросалась к нему в объятия, обхватывала его голову ладонями, прижималась свежими алыми надутыми губками к его губам, – он мог, в свою очередь, изобразить, как страдает, и умолять ее взять себя в руки, пока искушение для него еще не слишком велико.

— Ты ее запер?

Всей группой они поднялись на крышу. Здесь дежурила пара — Родищев и Дроздов, они наблюдали за стоянкой, улицей Митрофанова и подходами к супермаркету. У Дроздова на груди — милицейская рация. Не станешь же каждый раз бегать к люку, кричать тем, кто внизу. Удобная, черт возьми, оказалась штука. Еще две рации были у дежурной смены в зале, и один передатчик, снятый с машины «Скорой помощи», забрал себе круглолицый. Аккумулятор для нее сняли с «Москвича».

Когда после одной из поездок в Лондон – по требованию Джессики – он вернулся с известием о замужестве Норы, Вероника будто бы дулась и делала вид, что ей все равно. «А, так вот зачем ты ей понадобился», – только и обронила она. О помолвке она не расспрашивала и в целом вела себя несвойственным ей образом – не заглядывала ему в глаза, пряталась в кухне, нарочито громыхая там кастрюлями и сковородками. Он решил, что у нее месячные – в такое время у нее иногда портилось настроение, но к тому времени, как сменил костюм на вельветовые брюки и теплый свитер с высоким воротом, чтобы не замерзнуть – газовый камин был слишком маломощным для этой комнаты с ее незаурядными сквозняками, – она вернулась из кухни и извинилась.

Он бросил на меня испуганный взгляд.

— Все спокойно? — поинтересовался круглолицый.

– Понимаешь, я думала, что она вызвала тебя по совершенно другой причине.

— Да, — ответил он и подергал за ручку.

— Псы волнуются что-то, — доложил один из караульных. — Несколько раз вертолет пролетал недалеко. А так все тихо.

– Да? По какой?

— Еще какая-нибудь лестница есть? — спросил я. — Как еще можно подняться наверх?

— Этот, в плаще, больше не появлялся?

– Ну, ты же знаешь… насчет брака.

Он покачал головой.

— Нет. Как в первый раз прошел, так и все.

– Так за этим я и ездил.

— Должна быть, по крайней мере пожарная, — возразил я. — Где она? Сзади?

— Хорошо, — круглолицый указал на дальний угол крыши. — Ведите их туда.

– Я не про Норин брак. Про твой, – она порозовела. – Как глупо. Просто я вроде как надеялась…

— Да. Сзади.

Место казни было выбрано осмотрительно — из окон супермаркета этот участок не просматривался, и, кроме того, он был скрыт густой тенью. Фонари над расположенным с тыльной стороны грузовым двором оставались погашенными, а свет реклам сюда не доставал.

– О, милая, я же объяснял тебе: на это она никогда не пойдет. – Он заключил ее в объятия и прижал к себе. Всякий раз, напоминая ей о невозможности будущего, он считал своим долгом потакать ей в настоящем.

— А еще какой-нибудь выход? Раскинь мозгами!

Троицу приговоренных подвели к краю крыши. Володю и Осокина посадили чуть в стороне, бородатого поставили на невысокий приступок. Физкультурник и один из громил встали по бокам. Остальные отошли.

Она приготовила большую кастрюлю довольно жидкого рагу из крольчатины, и пока они ели, он рассказал ей о женихе Норы.

Он снова заморгал:

— Свободны, — махнул им рукой круглолицый. — Идите в зал, проследите, чтобы все было спокойно. — Он подождал, пока охрана удалится с крыши, сказал: — Что же, полагаю, нет смысла затягивать процедуру. Начинайте.

– Это значит, что детей у них не будет?

— Нет, больше нет. Только лестница, вот эта лестница. И пожарный выход.