Она может читать и больше двух раз, если надо. А если Ева ощущает, что у клиента серьезная неприятность или что дело срочное, она даже прочтет кружево бесплатно. Но больше всего ей нравится учить женщин читать самостоятельно, для себя.
— Возьмите кружево и посмотрите на него, — говорит она. — Прищурьтесь.
Если следовать инструкциям, то покажется, что вы видите картинки в кружеве, как и Ева.
— Продолжайте, — ободряет она. — И не бойтесь. Неправильного ответа быть не может. Вы читаете собственную жизнь, собственные символы.
Я нахожу чайную ложечку с монограммой Уитни и оглядываюсь в поисках любимого чайника — на самом деле это старый фарфоровый кофейник. Я грею его, потом завариваю чай, беру чашку и лунный календарь и иду к единственному столику в комнате, оставшемуся ненакрытым. На столике лежит потертое первое издание Эмили Пост.
Прежде чем открыть кафе, тетя Ева давала уроки этикета детям с Северного берега Бостона. Ребятишки из Марблхеда, Суомпскотта, Беверли-Фармс, Гамильтона, Уэнхэма и даже с мыса Анны приезжали к Еве поучиться изяществу манер. Она накрывала стол в гостиной для торжественного обеда, и дети, в костюмчиках и платьицах, рассаживались вокруг и совершенствовали свои светские манеры. Ева учила их вежливым застольным разговорам и избавляла от смущения, которое нередко овладевает детьми во время официальных празднеств.
— Задавайте вопросы, — советовала она. — Это поддерживает разговор и помогает переключить внимание. Выясните, чем интересуются ваши соседи и каковы их предпочтения. Задавая вопрос, скажите что-нибудь о себе — это сближает. Например, вот подходящее начало обеденного разговора — повернуться к своему соседу и сказать: «Я люблю суп. А вы?»
Она заставляла детей спрашивать друг у друга, любят ли они суп, и это неизбежно вызывало смешки, потому что вопрос был такой нелепый. Но тем не менее дети переставали стесняться.
— Итак, — говорила Ева после этого упражнения, — вы почувствовали себя уютнее?
Дети признавали, что почувствовали.
— А теперь задавайте другие вопросы и на сей раз внимательно выслушивайте ответ, — наставляла она. — Один из секретов хороших манер — умение слушать собеседника.
Я выпиваю целый чайник. В семь часов звоню Бизеру. Никто не отвечает. Я завариваю еще чаю. Пытаюсь позвонить брату в восемь. По-прежнему никто не берет трубку. Я решаю заварить чаю Еве и отнести наверх.
Кто-то стучит в дверь кафе. Поначалу я думаю, что это Бизер. Но на крыльце стоит девушка, лет восемнадцати или даже младше, с рюкзаком на плечах; сальные волосы разделены пробором и свисают до плеч, наполовину прикрывая огромное пунцовое родимое пятно на левой щеке. Моя первая мысль — это очередной подросток, который хочет снять комнату или хочет гадания, но, взглянув на площадь, я понимаю, что праздник закончился. На улице остались только собачники и уборщики. Быстро иду к двери, чтобы прекратить шум и не тревожить Еву, но тут свистит чайник. Я торопливо возвращаюсь и обжигаю ладонь, схватившись за ручку.
Девушка снова стучит, на сей раз громче и настойчивее. Я шагаю к двери. Мне видно гостью через волнистое стекло. Выражением лица она напоминает Линдли. Или, может быть, тем, как она колотит в дверь — изо всех сил, будто пытаясь ее проломить. Торопясь открыть, я замечаю патрульную машину, которая подъезжает к дому. Девушка оглядывается через плечо. Когда я добираюсь до двери, незнакомка уже на полпути вниз. Она оборачивается, и я вижу выпуклый живот. Я отворяю, но девушка чересчур проворна для меня — она ныряет в проулок в ту секунду, когда патрульная машина останавливается.
Я ставлю чайник и чашки на поднос и иду наверх. И тут снова раздается стук. Выругавшись, я опускаю поднос на ступеньку и открываю дверь. Там, вместе с Джей-Джеем и незнакомым парнем, стоит Бизер.
— Я тебе звонила, — говорю я брату. Стараюсь не казаться взволнованной, не выдавать своей радости.
Они заходят, и Бизер обнимает меня, надолго удержав в объятиях. Я отодвигаюсь и говорю, что все в порядке, Ева здесь.
— Я только что собиралась перезвонить тебе…
— Это детектив Рафферти, — перебивает Бизер.
Долгая пауза. Потом Рафферти произносит:
— Мы нашли тело Евы.
Я замираю. Не могу двигаться.
— Таунер… — Бизер снова меня обнимает, не только чтобы утешить, но и чтобы удержать на ногах. — Поверить не могу, что она мертва.
— Похоже, утонула, — продолжает Рафферти. — Или погибла от переохлаждения. К сожалению, в ее возрасте это вполне возможно, даже на суше… — Его голос слегка вздрагивает при этих словах.
Я бегу вверх по ступенькам и достигаю первой площадки, согнувшись от боли, — они все стоят внизу и испуганно смотрят на меня, не зная, что делать. Я ковыляю в комнату Евы, но ее там нет. Кровать по-прежнему застелена и не тронута со вчерашнего вечера.
Как можно быстрее я миную лабиринт помещений.
«Ева стара, — думаю я, — возможно, она больше не захотела спать здесь и предпочла комнату поменьше».
Но, несмотря на это, я начинаю беспокоиться. Лихорадочно перебегаю из одной комнаты в другую. И тут меня догоняет Бизер.
— Таунер?
Я слышу, как его голос приближается.
— С тобой все в порядке? — спрашивает он.
Разумеется, нет.
— Я только что ездил на опознание.
Я слышу звуки — голоса полицейских, которые эхом отдаются на лестнице, — но не могу разобрать, о чем речь.
— Мэй уже знает. — Бизер пытается меня остановить. — Детектив Рафферти был у нее утром.
Я нахожу в себе силы кивнуть.
— Они с Эммой нас ждут, — продолжает Бизер.
Я снова киваю и спускаюсь вслед за ним. Полицейские замолкают.
— Мне очень жаль, — говорит Джей-Джей.
Киваю в третий раз. Это все, на что я способна. Мы встречаемся взглядами с Рафферти, но он молчит. Машинально тянется, чтобы утешить меня, но тут же спохватывается, отдергивает руку и сует ее в карман пиджака, словно не знает, что с ней делать.
— Я должен был ей помешать, — говорит Бизер, охваченный чувством вины. — То есть я помешал бы, если бы знал. Но Ева сказала, что перестала купаться в море. В прошлом году.
Глава 6
Булавки были дороги, потому что их привозили из Англии. Чем меньше булавок, тем проще рисунок и тем быстрее может работать кружевница. Нитки также ввозили из-за границы — американская пряжа была очень хорошая, но все же не такая тонкая и изысканная, как европейский лен или китайский шелк. В среднем каждая ипсвичская кружевница плела до двух метров кружева в день, более высокого качества, нежели то, что в наши дни производит «Круг», — пусть даже там есть собственные прядильщицы и какие угодно булавки.
Руководство для Читающих кружево
Рафферти очень приятный человек. Он подвозит нас к пристани, чтобы мы могли сесть на «Китобой». Он описывает круг по кварталу в поисках местечка для парковки, потом наконец въезжает на тротуар, как можно ближе к лодочному сараю Евы.
— Я бы прислал кого-нибудь на патрульном катере, — оправдывается он, — но последний раз, когда полицейские появились возле вашего дома, Мэй в них стреляла.
Вы, должно быть, слышали о моей матери, Мэй Уитни. Все о ней слышали. Наверняка помните фотографию в «Юнайтед пресс», на которой Мэй целится из шестизарядного пистолета в толпу полицейских, явившихся на Остров желтых собак с ордером, чтобы забрать одну из женщин и вернуть мужу. Эта фотография была повсюду. Даже на обложке «Ньюсуик». Фото получилось таким броским, потому что на нем моя мать потрясающе походит на Морин О\'Хара из какого-то вестерна пятидесятых годов прошлого века. За спиной Мэй маячит перепуганная молодая женщина, не старше двадцати двух лет, с белой повязкой на шее — ее спасли от мужа, который напился и попытался перерезать супруге горло. Двое маленьких детей на заднем плане играют со щенками золотистого ретривера. Потрясающая сцена. Если вы ее видели, то наверняка вспомните.
Именно эта фотография вкупе со способностью создавать рекламу — хотя то и другое вроде бы не в характере Мэй — возродила производство кружев в Ипсвиче. Снизойдя до общения с прессой, Мэй дала несколько продуманных интервью — не о спасенной женщине, хотя журналисты пришли именно за этим, а о кружеве, которое плели «островитянки», как их называли местные. Сами себя мастерицы называли «Круг», в память о том, как в старину женщины шили, собравшись кружком. Именно это слово стояло на фирменном ярлычке.
Мэй устроила журналистам экскурсию на маленькую фабрику, которую устроила вместе с «островитянками». Сначала отвела представителей прессы в прядильную мастерскую, расположившуюся в старой каменной лачуге. Ее выстроил мой дедушка, Дж. Дж. Уитни, в попытке одомашнить островных псов, но собаки не смели к ней приблизиться, поэтому домик стоял пустым, пока его не заняла Мэй со своими подопечными.
Попав внутрь, человек словно оказывался в средневековом замке. Женщины сидели за старинными прялками и станками. Царила тишина, не считая легкого гудения и потрескивания. Именно в прядильню попадали новенькие, то есть недавно спасенные от мужей, — те, кто был слишком робок, чтобы сразу присоединиться к остальным.
Мэй частенько работала вместе с ними. В основном они пряли кудель и получали льняную нитку. А иногда Мэй пряла золотистую собачью шерсть, но редко. Некоторые так и оставались в прядильне, но большинство женщин уходили отсюда, как только чувствовали себя готовыми к общению, и присоединялись к кругу кружевниц, работающих в старом кирпичном здании школы.
Мэй закончила экскурсию именно там. Женщины, положив на колени подушки, плели кружево, тихонько беседовали или слушали чтицу (обычно этим занималась моя мать: у нее красивый голос, и она обожала читать стихи вслух). Очарованные миром, который создала Мэй, и причудливым кружевом, которое она расстелила вокруг, репортеры в конце концов забыли, зачем пришли. Они вернулись в редакцию и написали о «Круге». Читательницы пришли в восторг, и женщины со всей страны стали присылать деньги и покупать новое ипсвичское кружево.
Бизер позволяет мне править «Китобоем». Когда мы достигаем острова, начинается отлив, поэтому стапеля подняты. Мы можем пристать, но на остров все равно не попадем. Я ненадолго задумываюсь: не высадиться ли на Бэк-Бич, — но в отлив это нереально, да и в другое время весьма проблематично. Нужен высокий прилив и полное затишье, чтобы хотя бы предпринять подобную попытку. Поэтому я понимаю, что придется сидеть в лодке у причала, пока кто-нибудь нас не заметит и не опустит стапеля.
Люди, живущие на островах, ценят уединение. Я не имею в виду места вроде Вайнярда или Нантакета. Их обитатели так далеки от большой земли, что вынуждены привлекать туристов, просто чтобы выжить. Но жители близких к материку островов любят одиночество и поднимают стапеля, потому что чувствуют себя уязвимыми. Всякий, кто проплывает мимо, непременно там высаживается.
Люди считают острова общественным достоянием. Здесь устраивают пикники и мусорят. Туристы стучатся к вам и просят разрешения позвонить, даже не подумав о том, что у вас, возможно, нет ни телефона, ни электричества. Поэтому островные жители поднимают стапеля.
Обычно стапеля имеют всего метр-полтора в длину, но в том-то и дело: во время прилива от поверхности воды до края поднятых стапелей всего около двух метров. Большинство людей способны преодолеть это расстояние, если отважатся на прыжок, — но рискуют не многие. Если вода стоит низко, прибавьте еще метра три — вот тогда островитяне по-настоящему ощущают свою недосягаемость.
Остров желтых собак самый уединенный из всех островов. Он представляет собой высокое гранитное плато площадью две тысячи гектаров, вокруг которого из воды вздымаются скалы, точно башни древней крепости. Если вам неизвестно о Бэк-Бич, на остров вы ни за что не попадете. Из-за крутизны утесов причал выстроен в сорока футах над водой, поэтому расстояние до стапелей еще больше, чем обычно. Их опускают при помощи гидравлического ворота. Пристань — одно из немногочисленных мест на острове, где есть генератор, при помощи которого заодно качают морскую воду в уборные. Когда мы ходили в местную школу и мать давала нам задание по чтению, я обычно сидела на насосной станции и читала при свете единственной электрической лампочки на острове, пока не засыпала или пока в генераторе не заканчивалось топливо. Эта лампочка олицетворяла для меня цивилизацию, и я всячески заботилась о ней.
На острове есть разные служебные постройки, но всего два жилых дома, по одному в каждом конце. Один принадлежит Мэй, а другой — моей тете, Эмме Бойнтон. Это дочь Евы, сводная сестра Мэй и, юридически, мать моей сестры Линдли. Дом Эммы, викторианский особнячок, просторнее, зато дом Мэй утеплен на зиму. Пока с Эммой не произошел несчастный случай — пока они с Кэлом еще были женаты, — тетя и ее дочь Линдли жили на острове только летом. Дядя Кэл тоже, если хотите и его посчитать. Я — не хочу.
В те времена все женщины «Круга» обитали в доме Мэй. Они собирали дождевую воду в цистерны, выращивали овощи себе для еды и коноплю для кружев. У них даже была корова, которую, по словам Евы, береговая охрана переправила на остров на вертолете. Когда-то они пытались разводить овец и пасти их на бейсбольной площадке, но собаки то и дело гоняли бедных животных, поэтому пришлось бросить эту затею. Теперь женщины питаются овощами, изредка — крольчатиной и, разумеется, рыбой и омарами. Не знаю, что они делают зимой. Никогда не спрашивала. Я в курсе лишь потому, что Ева мне писала.
Мы с Бизером двадцать минут сидим в лодке и ждем, пока кто-нибудь опустит стапеля. Наконец появляется тетушка Эмма, а вовсе не мать. Она идет, наклонив голову, и движется медленнее, чем раньше, от старости и от слабости. Она заметно одряхлела — в августе минует пятнадцать лет с нашей последней встречи. Сердце у меня замирает, когда я ее замечаю. Хотя тетушка Эмма меня не видит, она вдруг догадывается, что я здесь. Совсем как Мелани в «Унесенных ветром», которая видит Эшли, вернувшегося с войны, и внезапно понимает, что этот изможденный человек — ее любимый супруг. Тетя не бежит ко мне — не может, — но ее чувства летят как на крыльях, и у меня захватывает дух.
Когда мы встречаемся, она плачет. Долго стоим обнявшись. Эмма рыдает и твердит: «Я знала, что ты приедешь, я ей говорила».
Мое сердце на мгновение замирает. Она так рада нашей встрече, что я вдруг задумываюсь: может быть, тетя думает, что я ее дочь Линдли? Не исключено. Я знаю законы физики, которые действуют на нашей странной планете, — то есть сознаю, что мертвые не возвращаются, — но в то же время понимаю, что внезапное появление Линдли, которая погибла пятнадцать лет назад, было бы куда менее сверхъестественно, чем мое возвращение.
Мы вместе поднимаемся по стапелям, медленно, шаг за шагом. Эмма слишком слаба, чтобы идти быстрее, а я так запыхалась, что даже не могу говорить. Ничего страшного — даже если бы и могла, то не знала бы, что сказать. На берегу несколько чаек перевернули мусорный бак. Он прокатился несколько метров и остановился почти на самом краю утеса.
— Мэй тебя ждет, — говорит тетушка Эмма, указывая на старую школу на вершине холма. Сначала она шагает рядом со мной, потом берет Бизера под руку, кладет голову ему на плечо и тихонько плачет.
— Мне так жаль Еву, — произносит Бизер.
Тетушка, к моему удивлению, знает и понимает, что случилось с Евой. После несчастного случая пострадало не только зрение Эммы, но и ее мозг.
— Иногда Эмма узнает меня, а иногда нет, — неоднократно повторяла Ева.
Дверь в школу открыта. Я вижу «Круг». Женщины сидят с подушками на коленях. Одни мастерицы усердно работают, перебирая коклюшки и вплетая в кружево собственную жизнь. Другие не столько плетут, сколько слушают, устремив взгляд в никуда, захваченные звуком сильного и чистого голоса Мэй. Она читает Блейка, «Песни невинности и опыта»:
А потом возвращайся домой, детвора!
Когда солнце зайдет и заблещет роса…
Мэй замирает, увидев меня на пороге. Она молчит долю секунды, а потом продолжает:
Наслаждайся весной вашей жизни, пока
Скрыта мглой долгих лет от вас вечная тьма.[1]
Когда Мэй закрывает книгу и подходит к нам, я слышу чей-то голос — и он даже громче голоса матери.
— Ничего случайного не бывает, — говорит Ева, когда мы с Бизером переступаем через порог.
Глава 7
Что отличает ипсвичское кружево от других кружев ручной работы — так это коклюшки. Жительницы колоний не могли позволить себе более тяжелые декоративные коклюшки, которыми пользовались европейки. Как и все колонисты, кружевницы вынужденно обходились тем, что имелось под рукой. Поэтому коклюшки, на которые накручивалась нить, были легкие, иногда полые, из речного камыша, или бамбука, который привозили в Салем на кораблях в качестве упаковочного материала, или даже из костей.
Руководство для Читающих кружево
Мы сидим у Мэй. Невеста Бизера Аня приехала вчера вечером. Завтра они должны были отправиться в Норвегию, а через неделю — пожениться, но путешествие пришлось отложить на несколько дней: сначала должны пройти похороны Евы. Аня, разумеется, не в восторге. Да и чему радоваться? Хотя, по-моему, учитывая обстоятельства, она держится молодцом. Я понимаю, девочке здесь неловко. Она призналась мне в этом, когда приезжала с Бизером в Калифорнию и слушала лекции в Техническом университете. Я, конечно, уважаю Аню за искренность, но все-таки она мне не нравится. Наверное, отчасти потому, что не любит меня.
Аня всех нас недолюбливает, кроме, разумеется, Бизера. Интересно, много ли рассказал ей мой брат… Но Бизер вообще не болтлив. Когда я спросила, как все прошло на опознании, он пробормотал, что это было трудно, и упомянул о каких-то ракообразных. Я поняла: Бизер не станет откровенничать, и нужно задавать вопросы. Но его слова меня напугали и я решила, что ничего не желаю слышать.
Бизер и Аня еще спят, но остальные уже здесь, в здании школы, в ожидании священника: он должен встретиться с нами и условиться насчет службы, которая пройдет в унитарианской церкви — Ева была ее прихожанкой. Доктор Уорд скоро прибудет на катере. Он специально приехал на похороны Евы. Они дружили много лет. Мы видим катер — он далеко, но приближается с каждой секундой.
Все молчат, кроме двух маленьких детей, мальчика и девочки, которые сидят на полу в дальнем уголке и играют в мяч. Пол покоробился от старости, и каждый раз, когда малыши бросают мяч, он катится далеко в сторону. Детям это кажется очень забавным. Они хихикают и гонятся за мячом, чтобы тот не вылетел за дверь. Нервная молодая женщина, видимо, их мать, наблюдает за ребятишками. Они проделывают это несколько раз, а потом звук прыгающего мяча ей надоедает. Не в силах больше терпеть, она встает и отбирает игрушку. Девочка начинает плакать, а за ней и мать. Увидев это, кружевницы подходят, становятся вокруг, утешают.
— Пусть поиграют, — говорит женщина постарше. — Игра — это хорошо. — Она возвращает девочке мяч, и та подозрительно смотрит на него.
Потом кто-то замечает катер у причала. Я немедленно узнаю священника, пусть даже не видела его много лет, но молодая женщина не знает доктора Уорда и заметно нервничает.
— Все в порядке. — Мэй ободряюще кладет ей руку на плечо. — Он приехал ко мне.
Нервная молодая мать уходит вместе с остальными. Женщины тихонько беседуют с ней — не могу разобрать о чем, — и наконец им удается вызвать у подруги улыбку. Девочка не играет — кладет мяч на пол и смотрит, как он медленно катится к открытой двери, на мгновение останавливается, а потом скачет по гранитным ступенькам, подпрыгивает и исчезает из виду. В дверном проеме, точно в раме, — Мэй, которая торопится к причалу встречать священника.
Она думает, что лучше пригласить доктора Уорда в большой дом, подальше от кружевниц, которые, мягко выражаясь, необщительны, и вдобавок «они все равно заняты и не стоит отвлекать их от работы».
Бизер и Аня уже встали. Брат предлагает священнику кофе. Аня ничего не делает, но, по своему обыкновению, словно приклеена к жениху. Мой брат, точно калека, учится заново ходить — не отрываясь от нее и будто позабыв, что он не всегда передвигался именно так.
— Мы хотим провести службу в другом месте. — Доктор Уорд размешивает сахар и позвякивает ложечкой о края чашки. — Например, в Сент-Джеймсе.
— Зачем? — спрашивает Мэй.
— Потому что будет слишком много гостей. Эта церковь — единственное место, которое способно всех вместить.
— Сколько гостей? — У Мэй дурное предчувствие.
— Полагаю, человек двести. Плюс-минус.
— Двести? — Аня поражена. — Если бы я умерла, на мои похороны ни за что не пришло бы столько народу.
— Плюс-минус, — повторяет священник.
У Мэй буквально волосы становятся дыбом при мысли о такой толпе. Не в силах усидеть, мать встает и начинает ходить по комнате.
— Двести человек… — произносит Аня.
— У Евы было много друзей, — перебивает Бизер, намекая, чтобы она замолчала. — Эти ее уроки этикета…
— Эти ведьмы… — Мэй хмурится.
Священник беспокойно ерзает. Некоторые, особенно кальвинисты, считали и Мэй ведьмой. Особенно с тех пор как обитательницы острова стали называть себя «Кругом». Доктор Уорд хорошо помнил, как они сменили официальное название фирмы и вместо «Островитянок» стали «Кругом». Ему это не понравилось — он так и сказал Еве. Новое название имело определенные ассоциации, и священник полагал, что от таких вещей лучше держаться подальше. Он всегда недоумевал, впрочем, как и все, что на самом деле происходит на Острове желтых собак. Кое-кто считал, что «островитянки» устраивают шабаши. Поскольку в наши дни в Салеме ведьмы повсюду, нетрудно счесть компанию женщин ведьмовским ковеном, особенно если они называют себя «Кругом».
Ева рассмеялась, когда священник об этом заговорил, и велела успокоиться — мастерская названа вовсе не в честь ведьм, а в память о старинной женской традиции собираться в кружок за шитьем. И все же священник опасался, что название могут неверно понять. Он предупредил, что это помешает предприятию успешно развиваться. Но женщины все равно продолжали заниматься своим делом. И, насколько можно было судить, ничто им не мешало. Вскоре Ева начала продавать в кафе кружева, сплетенные «Кругом», и до сих пор они отлично расходились. Впрочем, нужно быть сумасшедшим, чтобы принимать деловые советы от священника.
Так или иначе, доктор Уорд явно испытал облегчение, когда понял, что, во-первых, Мэй не принадлежит к числу ведьм, а во-вторых, вообще их не любит. Он решил, что в этом она похожа на кальвинистов.
— Кто такие кальвинисты? — спрашиваю я.
Лишь сказав это, понимаю, что читаю его мысли. Он пугается. Мысли доктора Уорда нетрудно прочесть, он весь нараспашку, я ничего не могу с собой поделать. Так иногда бывает с праведными людьми — их ум открыт миру и ничем не защищен в отличие от нашего.
Мэй по-настоящему встревожена. Поначалу я решила, что она сердится, поскольку я нарушаю одно из правил этикета. Нельзя читать чужие мысли, если тебя не попросили, — это вторжение, нечто вроде нарушения границы. Но если я могу с такой легкостью читать мысли доктора Уорда, то мысли Мэй — тем более. Все мы до определенной степени — Читающие, хотя мать и отрицает. Она может признать, что у нее невероятно сильная интуиция, а по-моему, это почти одно и то же. Значит, она злится либо из-за ведьм, чего я совершенно не понимаю, либо на меня из-за священника. Во всяком случае, ее гнев реально ощутим. Даже доктор Уорд его чувствует.
— О чем вы думаете? — Он ждет ответа.
— Сами знаете о чем, — отвечает Мэй. — Сомневаюсь, что вообще нужно проводить службу.
— Я думаю, Ева хотела бы хоть какую-нибудь церемонию, — говорит доктор Уорд.
— Церемония — это хорошо. — Первые слова, произнесенные тетушкой Эммой.
— Ева была довольно религиозна, — продолжает священник.
— Ева? Религиозна? — Мэй смеется.
Я скорее склонна поддержать доктора Уорда, но на сей раз вынуждена согласиться с матерью. Ева числилась прихожанкой, но трудно было назвать ее религиозной. Летом она составляла букеты для салемской церкви, а еще могла обсуждать Священное Писание с настоящими знатоками, хотя редко посещала службу. Однажды Ева сказала, что мысли о духовном чаще всего приходят к ней на свежем воздухе — в саду или на море.
— Я полагаю, она бы не отказалась, — настаивает доктор Уорд. В его голосе звучит раздражение, которое он немедленно скрывает под неискренней улыбкой.
— Тогда именно вы и будете все организовывать, — говорит Мэй и выходит.
Я сержусь, потому что это так похоже на нее — бросить все и уйти. Моя мать может справиться с шерифом, салемской полицией и десятком назойливых папарацци, она заправляет собственным бизнесом и дает отличные интервью «Ньюсуик», но в семейных вопросах абсолютно беспомощна.
— Не знаю, зачем вообще спрашивают ее мнение, — говорю я жестко. — Ставлю десять против одного, что Мэй даже не придет, если мы все-таки устроим службу.
— Но ты ведь придешь, не так ли? — Бизер тоже раздражается, и ему тут же становится стыдно. — Прости. Пожалуйста, давай не будем ссориться.
— Прости, — искренне отвечаю я.
— Давайте проведем панихиду в унитарианской церкви, как мы и хотели, — предлагает доктор Уорд. — Кто не успел, тот опоздал…
Я воображаю себе магазинный прилавок и очередь с номерами. Лучше об этом умолчать.
Долгая пауза.
— Ты в порядке? — спрашивает меня доктор Уорд.
— Прошу прошения… — отзываюсь я, не зная, что еще сказать.
— Мы все скорбим. — Его глаза увлажняются. Священник протягивает руку, чтобы коснуться меня, но перед глазами у него все расплывается от слез, и он хватает пальцами воздух.
Позже я слышу, как Аня разговаривает с Бизером. Они думают, что одни в доме.
— У тебя странная семья. — Аня произносит это нежно — пытается пошутить.
Даже не видя лица брата, я знаю — он не улыбается.
Когда я была в депрессии — после самоубийства Линдли, — то согласилась пройти курс шоковой терапии. Это противоречило желанию Евы и, разумеется, Мэй (отчасти именно потому я и решилась), но врачи настойчиво рекомендовали терапию. Я провела в больнице полгода. Перепробовала все обычные антидепрессанты, хотя в те времена еще не появился флуоксетин, — препараты, которые давали мне врачи, были менее эффективны. И вдобавок я принимала нейролептики — против галлюцинаций. Я выпила столько стелазина, что не могла глотать. Почти не могла говорить. И лекарства не помогали. Галлюцинируя, я вновь и вновь видела Линдли на скалах — она стояла на ветру, точно фигура на носу старого корабля, готовясь прыгнуть. В ночных кошмарах мне снилось, как Кэла Бойнтона, отца Линдли, рвут собаки. К тому времени я начала понимать, что это и есть иллюзия, хотя, надо признать, действительно верила, что собаки растерзали Кэла, что он погиб. Врачи называли это «галлюцинаторным исполнением желания».
Что ж, Кэл не умер в отличие от Линдли. Как бы я ни старалась, но не могла изгнать эти образы из своего сознания. Врачи сказали, и я сама так думала, что может помочь шоковая терапия, поэтому я согласилась. Я была исполнена энтузиазма. В ответ на это Мэй прислала книгу Сильвии Плат «Под стеклянным колпаком». Заметьте, не принесла лично — мать ни разу не навестила меня в больнице, — а передала книгу с Евой и наказала читать мне вслух, если понадобится.
— Я все решила, — заявила я Еве.
Было не так уж ужасно, по крайней мере по моим ощущениям. И терапия помогла. Потребовалось несколько сеансов, но в конце концов образы начали отступать. Сон о Кэле стал обыкновенным кошмаром, от которого я могла пробудиться, прежде чем картинка успевала стать по-настоящему безобразно-непристойной. Хотя образ Линдли не пропал окончательно, он сузился до размеров маленькой черной коробочки, которая всегда находилась слева в поле зрения. Не то чтобы он исчез. Просто мне больше не нужно было непременно смотреть на него. Я могла взглянуть на что-нибудь другое, по своему желанию. Так я и делала.
Впервые, насколько помню, у меня появился план. Я решила переехать в Калифорнию. Меня приняли в Калифорнийский университет, и я сказала врачам, что поступлю в колледж, как и собиралась поначалу. Те пришли в восторг. Решили, что я исцелилась, что их новое современное лекарство помогло.
Перед тем как я прибегла к шоковой терапии, Ева, в последней попытке меня отговорить, сказала нечто странное. Мои видения ее отнюдь не тревожили. Для профессиональной Читающей видения — именно то, что надо.
— Иногда, — сказала она, — неправильны не образы, а их толкование. Порой невозможно понять картину, если нет перспективы.
Ева ратовала за беседы с психиатром, но не за шоковую терапию, — по крайней мере так мне казалось. Лишь много лет спустя она объяснила, что на самом деле имела в виду: ее посещали те же видения. Ева видела обе картинки в кружеве — и Линдли, и собак, — но воспринимала их как символы, а я — как нечто реальное.
— Это я виновата, — вздохнула Ева. — Я должна была предвидеть…
Все мы пытаемся притупить боль.
— Люди задним умом крепки, — закончила она с грустной улыбкой.
Шоковая терапия стерла большую часть моей кратковременной памяти. Причем без следа. Я помню весьма немногое из того, что произошло тем летом. Возможно, к лучшему — именно этого я и хотела. А еще, и это весьма необычно — один случай на тысячу, если верить статистике, — шоковая терапия уничтожила множество моих долговременных воспоминаний. Врачи уверяли, что память вернется, и по большей части так и случилось. В отличие от людей, которые теряют память с годами, я по прошествии времени вспоминаю все больше. Память возвращается фрагментами, а иногда целыми историями. Некоторые из них я записывала, пока находилась в клинике, а потом поступила в университет и мне надоело. Я проучилась всего один семестр. Сообщила Еве, что бросаю учебу из-за стелазина: мол, у меня все плывет перед глазами и я не могу читать-писать, так оно и было. Я устроилась на работу к одному продюсеру читать и отбирать сценарии — сначала ему, а потом в студии.
Ева какое-то время убеждала меня вернуться в университет. Или приехать домой и поступить в бостонский колледж.
Глава 8
В наши дни женщины «Круга» делают коклюшки из костей птиц, живущих на Острове желтых собак. Легкость таких коклюшек заставляет нити натягиваться неравномерно, и это, более чем что-либо другое, придает новому ипсвичскому кружеву столь необычные качества и красивую несимметричную фактуру, а также делает его простым для чтения.
Руководство для Читающих кружево
Я выиграла бы пари. Мэй так и не пришла на похороны Евы. Тетушка Эмма здесь, в сопровождении Бизера и Ани. Мать даже не удосужилась заглянуть.
— У Мэй свой способ отдавать последние почести. — Аня, кажется, считает нужным объясниться. — Утром она развеяла лепестки пионов по четырем ветрам.
Я молчу. Все, что будет сказано, покажется слишком саркастичным.
Когда мы подходим к церкви, снаружи толпятся люди в ожидании, когда их впустят. Рафферти тоже здесь — у дальней стены, под органом, который вздымается на высоту двух этажей до самой кровли. Ему, кажется, неловко в темном костюме — в том числе оттого, что все его разглядывают. Впрочем, смотрят только женщины. Рафферти — красивый мужчина, и оттого еще больше смущается в толпе, состоящей практически из одних женщин.
Эту старую церковь, первую в Салеме, построили пуритане. Две салемские ведьмы были здешними прихожанками. А еще именно в этой церкви отлучили Роджера Уильямса, когда он взбунтовался, отказавшись быть священником или хотя бы посещать службы, пока его паства не прервет всякое сношение с Англией. Он бежал из массачусетских колоний, спасаясь от суда, и основал Род-Айленд — пробный образчик религиозной терпимости.
Сегодня первая салемская церковь — унитарианская. Она сильно отдалилась от своих пуританских корней, но все-таки они уходят глубоко в прошлое. Здание на Эссекс-стрит, наименее подходящее для сборищ, значительно изменилось с годами. В начале девятнадцатого века, когда Салем изрядно разбогател на торговле, церковь перестроили в камне и красном дереве, снабдили массивными деревянными скамьями по центру и уютными бархатными кабинками для богатых семейств вдоль стен. Свет проходит сквозь огромные, от пола до потолка, окна и озаряет внутреннее убранство церкви мутным серо-розовым цветом, отчего все кажется очень красивым, даже слегка фантастическим.
Церковь сурова и элегантна — подобный стиль можно найти только в этой части Нового Света.
Мы сидим на фамильной скамье Уитни, с подушками, набитыми конским волосом, и пыльной бархатной обивкой, некогда бордового цвета, а теперь розовой и протертой. Скамьи в середине церкви уже отреставрированы — именно там и сидят простые прихожане. Даже сегодня, когда церковь настолько переполнена, что люди вынуждены стоять, фамильные места закрыты для всех, кроме нашего семейства. Вероятно, так поступили из соображений удобства, но отчего-то кажется, что это способ отделить нас от толпы. Мы сидим лицом к пастве, а не к кафедре, и ощущаем себя выставленными напоказ. Я вижу, как прихожане украдкой посматривают на нас, когда им кажется, что мы не замечаем. Может быть, так всегда бывает на похоронах — эти взгляды. Просто родственники умершего ничего не замечают, потому что сидят лицом вперед и смотрят на гроб, а не на паству.
На улице уже более тридцати градусов.
— Рановато для такой жары, — говорит, входя в церковь, пожилая женщина.
В ее голосе звучит обвинение, и я оборачиваюсь посмотреть, к кому она обращается. Но нет, это просто общие слова, никому не адресованные, может быть, кроме Бога, потому что церковь — его дом. Женщина констатирует факт, оповещает присутствующих. В этой части света такое нормально: люди следят за колебаниями погоды, как за состоянием собственного банковского счета, когда желают удостовериться, что у них достаточно средств и что они не вызовут нареканий кредиторов. Смешно. Разве погоду можно контролировать? Или они считают, будто Бог обязан выдавать определенное число жарких, снежных или дождливых дней, которое нельзя уменьшить или увеличить?..
Церковь полна женщин. Все в шляпах и льняных платьях. Они выглядят почти по-южному и кажутся неуместными на фоне холодной каменной архитектуры. Мой взгляд падает на середину церкви, где сидит компания дам, одетых в разнообразные оттенки лилового, в красных шляпах. Это постоянные клиентки Евы. Люди, которых она считала друзьями.
Войдя в церковь, прихожане усиленно обмахиваются чем попало — шляпой, программкой воскресной службы. Они звучно вздыхают. В церкви нет кондиционера, в ней стоит сырой запах каменного английского погреба, заплесневелого и холодного, в котором еще пахнет яблоками с минувшей осени и хвоей, оставшейся с Рождества. Люди успокаиваются, когда наконец им становится прохладнее, перестают обмахиваться и суетиться. Мелькают быстрые приветственные улыбки, которые тут же скрываются под приличествующим скорбным выражением. Я слышала, как некий голливудский продюсер сказал одному актеру: «Ведите себя так, будто вы одеты в черное». Вот как сейчас держатся прихожане.
А вот кто здесь на самом деле одет в черное, так это ведьмы. Но они и так носят этот цвет круглый год. К тому же среди присутствующих только они искренне не считают происходящее поводом для грусти. Ведьмы тихонько переговариваются и здороваются со знакомыми. Ева однажды объяснила, что для ведьм смерть не то же самое, что для нас, потому что они не связывают с ней идею вечного проклятия.
Доктор Уорд произносит хвалебную речь. Говорит о доброте Евы, о ближних, которым она помогала.
— В конце концов, людей судят по их поступкам.
Он зачитывает целый список добрых дел Евы, о которых я понятия не имела. Возможно, тетя хвасталась бы ими, будь она другим человеком. Я сознаю, что дети эгоистичны. Мы любим их и думаем только о них. Но они не думают исключительно о нас. Я уехала отсюда девочкой — и, в некотором смысле, до сих пор не повзрослела. Выясняется, что я не знала некоторых вещей о собственной тете. Сожалею об этом, сидя в церкви. Сегодня мне многого жаль.
Отец Уорд откашливается.
— Ева Уитни каждый день купалась в море, начиная с мая. До того как на воду спускали лодки. Рыбаки выходили в море, когда Ева начинала свои ежедневные заплывы, потому что понимали: наступила теплая пора. Первое купание Евы в сезоне было своего рода городским праздником. Когда она входила в воду, все дружно задерживали дыхание. На следующий день мы надолго убирали снеговые лопаты — наступила весна… — Он обводит взглядом прихожан. — А теперь все изменилось. Весна пришла, но Евы больше нет с нами.
Священник смотрит на тетушку Эмму, на нас с Бизером. Брат ерзает на скамье.
— Всему свое время, и время всякой вещи под небом, — говорит священник.
Он обрывает фразу и сходит с кафедры, уступая место Энн Чейз, которая идет к возвышению с листками в руках. Черное платье касается края нашей скамьи, когда Энн проходит мимо. Доктор Уорд, вспомнив о хороших манерах, помогает ей подняться по ступенькам — учтивый жест старого джентльмена. Энн берет священника за руку, и я понимаю, что это она его поддерживает, помогая спуститься. Доктор Уорд медленно идет к переднему ряду и садится напротив гроба. Он смотрит прямо перед собой.
Я не видела Энн Чейз с того самого лета, когда умерла Линдли. Она не намного старше меня — может быть, лет на пять — и кажется слегка постаревшей, но в остальном ничуть не изменилась за пятнадцать лет. Разве что черты лица стали менее четкими: как будто ученик снял копию с картины старого мастера — скорее намек, нежели реальность.
Она не представляется. В этом нет нужды. Не считая Лори Кэбот,
[2] Энн Чейз — самая известная личность в Салеме, прямой потомок Джайлза и Марты Кори, знаменитых прихожан первой салемской церкви (обоих казнили за колдовство в период массовой истерии). Разумеется, они не были колдунами. На стене на всеобщее обозрение вывешены помилования, подписанные королевой Елизаветой II в конце двадцатого века, — но для Джайлза и Марты уже ничего не исправить, и, говорят, для Энн тоже.
— Грехи отцов, — шепчет кто-то. Достаточно громко, чтобы все расслышали.
Но если Энн и слышит, то не подает и виду.
Большинство жителей города думают, что Энн стала ведьмой в знак семейного протеста, доведенного до абсурда — «если не можешь победить, присоединяйся», «если вы так думаете — значит, это правда». Не знаю.
Энн Чейз уже практиковала колдовство в те времена, когда я покинула Салем. Она жила в хипповской коммуне в Гейблс, выращивала травы и заваривала «волшебный» грибной чай для друзей. Тогда она предпочитала не черные платья, а длинные развевающиеся юбки с индийским рисунком — из той же ткани, что и покрывала, которые мы с Линдли купили на Гарвард-сквер. Энн обычно ходила босиком, делала хной татуировки на костяшках пальцев и носила на ноге браслет, который вился вокруг лодыжки точно серебряная лоза.
Иногда мы с Линдли думали, что Энн очень экзотична. Но чаше всего склонялись к мысли, что она просто ненормальная, — например, в тот день, когда мы увидели ее на пристани Дерби, где она произносила любовные заклинания для своих подруг, которые бегали за ней точно щенята. Мы частенько следили за происходящим из гавани, с борта «Китобоя», поставив его у чужого причала. Наблюдая за Энн, мы смеялись и прикрывали рот, чтобы нас не услышали. Но наверное, любовные чары возымели действие, потому что подруги Энн, одна за другой, рожали детей, одевали их в яркие хипповские футболки и кормили грудью в общественных местах. Разумеется, время хиппи давно прошло, но, как говорила Линдли, «в Салем шестидесятые пришли лишь в семидесятых». И она была права. Когда корабль шестидесятых вошел в салемский порт, Энн Чейз одной из первых прыгнула на борт. А когда он отошел от причала, она осталась стоять на берегу. Здесь был ее дом.
В те годы все, так или иначе, занимались магией, но Энн подняла дело на новый уровень. Вместо гадания на картах и по «Книге перемен» она занялась френологией. Могла предсказать судьбу, исследовав шишки на черепе. Энн бралась обеими руками за голову клиента и нажимала, будто выбирала арбуз на рынке, а потом сообщала, скоро ли вас ждет свадьба и сколько будет детей. Линдли пару раз побывала у Энн, а вот я не захотела, потому что не люблю, когда меня трогают за голову. И потом, Ева могла предсказать мою судьбу когда угодно, стоило только попросить.
Лучше всего у Энн получались масла. Она выращивала травы в ящиках на окне, варила лекарственные зелья и извлекала эссенции. Со временем, когда ее бывшие товарки превратились сначала из хиппи в яппи, а потом в обыкновенных домохозяек, Энн заменила подруг кошками. Она открыла магазин трав на пристани Пикеринг — еще до того, как этот район стал престижным, — и дела у нее шли неплохо. Во всяком случае, она сумела удержаться там, даже когда Пикеринг сделалась весьма фешенебельным местом. Ее бизнес процветал, поэтому Энн перестала выращивать травы в ящиках на окне и начала покупать их у Евы. Именно так они и подружились.
Превращение Энн в «городскую ведьму» шло постепенно. По рассказам Евы выходило, что однажды утром Энн проснулась и поняла, что стала ведьмой. На самом деле это было не мгновенное решение, а эволюция. Но именно семейная история сделала Энн знаменитой.
Салемские ведьмы — местные, которые практикуют у нас, или приезжие, которые перебрались в Салем, потому что это безопасное место для ведьм, — все вращаются вокруг Энн Чейз. Знакомство с ней для них все равно что знак доблести, доказательство того, что салемские ведьмы действительно существовали, — «вот посмотрите, каких успехов мы достигли». Разумеется, это ничего не доказывает (потому что Джайлз и Марта Кори были не колдунами, а просто несчастными жертвами), но единожды проведенную черту трудно стереть. Сидя в церкви, я гадаю, как себя чувствует Энн в качестве талисмана.
Она говорит несколько минут — о саде Евы и о спасении редких растений (об этом много лет писали в журналах). Я хочу послушать Энн, но кто-то снова начинает шептать, и мне не удается сосредоточиться. Оглядываюсь, но не нахожу источник шума, и опять пытаюсь прислушаться к Энн, которая повествует о жизни Евы.
— Ева, насколько мне известно, спасла минимум один вид от исчезновения, — говорит она.
— Крайнее преувеличение, совершенный бред, — шепчет тот же голос, на сей раз достаточно громко, чтобы я услышала. Я оборачиваюсь и шикаю на женщин слева, полагая, что это одна из них. Они бросают на меня странные взгляды.
— Как будто у тебя две головы, — произносит голос мне в самое ухо, громче и ближе. Я узнаю — это Ева. Она говорит так громко, что слова разносятся по всей церкви. И уж точно — в той ее части, где сидим мы. Но несомненно, я единственная, кто слышит.
— Ева Уитни была одной из нас, — продолжает Энн, и некоторые ведьмы аплодируют. — Неофициально, конечно, но это правда.
Я смотрю на священника — именно этого ждет от меня Ева. Не знаю, с чего я взяла, но не сомневаюсь. Отец Уорд был ее другом. Я помню, как они допоздна обсуждали с Евой Библию и литературу.
Смотрю на отца Уорда. Он смущен, но пытается держать себя в руках.
— Я помню любимую цитату Евы, — говорит Энн. — «Трава вновь вырастет весной, но вернешься ли ты, мой милый друг?» — Она в упор смотрит на меня, произнося эти слова.
Энн спускается с кафедры, и священник вновь приближается к гробу. Когда Энн проходит мимо, ее черное одеяние развевается, точно у ведьмы, летящей на помеле.
Рассказы людей о Еве воскрешают во мне небольшое воспоминание: обо всех нас, о ней самой и о «том дне, когда человек полетел» — так выражается Бизер.
Это случилось в сочельник. Отца Уорда недавно назначили к нам, и Ева всячески его поддерживала, заставляя прихожан посещать службу. Бизер в том году должен был играть на колокольчиках вместе с двенадцатью другим и детьми, наряженными в одинаковые красные костюмы. Каждый ребенок держал колокольчик, и они в странном ритме исполняли «Оду к радости» — поочередно, по сигналу, поднимали колокольчики и трясли ими так энергично, словно от этого зависело спасение души. Когда выступление закончилось, Бизер вернулся на скамью. От смущения и от жары он раскраснелся — по настоянию доктора Уорда в церкви топили как можно сильнее, чтобы дети не замерзли в старом здании, где гуляли сквозняки.
Скамьи в центре церкви стоят на небольшом возвышении, в шесть-семь дюймов, — непривычная конструкция. Если забыть об этом, можно упасть. Помню, как я сидела в тот вечер на нашей фамильной скамье вместе с Бизером. Служба заканчивалась. Хор пел точь-в-точь как сегодня. Какой-то пожилой джентльмен торопился домой и, увидев просвет в веренице идущих к причастию прихожан, решил нарушить правило и влезть без очереди, но, должно быть, забыл про ступеньку.
Сильнее всего я запомнила выражение лица Евы в то мгновение, когда старик начал валиться на нас, головой вперед, точно в полете, — его ноги были почти параллельно полу. Бизер заметил опасность раньше остальных и выкрикнул: «О черт!» Если бы мы находились дома, Ева бы его за это отшлепала, но, прежде чем тетя успела до него дотянуться, брат нырнул на пол, утащив меня за собой.
Все прихожане как по команде обернулись и увидели Еву с воздетыми над головой руками: она перехватила старика налету, совсем как тренер, который страхует прыгуна с шестом. Это изменило траекторию полета и, вероятно, спасло беднягу от увечья. Прежде чем упасть, человек будто завис на секунду в воздухе.
Я подумала: «Все будет в порядке, если он действительно поверит в то, что летит».
Но старик растерялся. Его лицо искривилось, и он грохнулся всей тяжестью на колени Евы и на нашу скамью, расколов пластинку красного дерева. Каким-то чудом он все-таки не пострадал. Ева тоже. Помню, как впечатлился Бизер тетиными ловкостью и смелостью. Целыми днями об этом твердил.
— О черт, — шепчет кто-то, и я вижу, как Бизер улыбается.
Я осознаю, что воспоминание предназначалось ему, а не мне. Он смеется и плачет, погружаясь мыслями в прошлое. Потом солист хора начинает петь «Раглан-роуд». Странный, но хороший выбор. Его сделал мой брат, и я знаю, что Еве бы понравилось.
Вижу, как Энн улыбается, проходя мимо в развевающемся платье, и ощущаю легкое движение: дух Евы устремляется к ней. Я смотрю на Бизера, чтобы понять, заметил ли он, но брат уже встал и идет к гробу вместе с теми, кому предстоит его нести. Он ничего не увидел.
Потом все мы идем вслед за гробом. Когда массивные двери открываются, прохладный воздух церкви превращается в тонкую дымку, из которой мы попадаем на раскаленный асфальт. Но, прежде чем идти дальше, все вдруг останавливаются. Никто не хочет выходить. Шаг наружу — это конец чего-то, серьезная перемена. Мы это ощущаем. Дело не в том, что на улице почти сорокаградусная жара, а в чем-то другом. На мгновение порог кажется слишком высоким, чтобы через него перешагнуть: так думают не только несущие гроб, но и остальные. Никто не желает быть первым. В одной секунде — вечность, и мы в ней застыли. Наконец отец Уорд рушит заклинание и выходит из церкви.
От асфальта поднимаются волны жара, искажая фигуры людей и размывая очертания — не только лицо Энн. Как будто все мы стали духами, и гроб, с его темными горизонтальными линиями, — единственное, что обладает подлинным весом. Люди движутся медленно и осторожно по ступенькам, глаза постепенно привыкают к яркому солнцу.
Никакого катафалка у входа. Прихожане решили сами отнести гроб на кладбище — Бизер, Джей-Джей и несколько молодых людей, которых я не знаю. Наверное, знакомые Евы.
Чуть дальше по улице, у Дома ведьм, — группа малышей из детского сада. Они пришли на экскурсию. Держатся за, толстую желтую веревку с петлями через каждые полметра. Каждый ребенок цепляется за петлю одной рукой, некоторые рассеянно сосут палец. Несколько ребятишек постарше, привыкшие гулять парами, а не на веревочке, держат друг друга за руки, одновременно не выпуская петли — на всякий случай. Наверное, нелегко ходить таким манером, но сейчас они никуда не идут, а стоят в очереди, ожидая, когда их пустят в музей.
Удивляюсь воспитателям: зачем приводить детей сюда, в дом Джонатана Корвина, судьи, который приговаривал ведьм к повешению? Впрочем, он был менее жесток, чем остальные. Но дети этого не поймут. Они, как и я в их возрасте, считают, что Дом ведьм — это место, где ведьмы живут. Если они вообще о чем-нибудь думают, то о грядущем Хэллоуине, конфетах и маскарадных костюмах. Они не оценят эту печальную историю. Некоторые ребятишки дремлют на жаре, скучают и ищут развлечений. Их внимание привлекает гроб, который медленно выплывает из церковных ворот, и дети смотрят, как он движется по улице. Глядят не отрываясь, широко раскрыв глаза, не понимая, что не следует этого делать. У них нет никакого почтения к смерти, для малышей это часть экскурсии. А может быть, дети думают, что мы уличные актеры, которые бродят по городу и зазывают туристов в Салемский музей ведьм, в подземную тюрьму или в очередной дом с привидениями.
Мы минуем сады Роупс-Мэншн. Машины останавливаются, когда мы переходим Эссекс-стрит и движемся к Каштановой улице — любимой улице Евы. Изначально Уитни жили именно там, прежде чем их вынудили переселиться на Вашингтон-сквер вместе с другими республиканцами — сторонниками Джефферсона.
Это идея Бизера — свернуть на Каштановую улицу и пройти мимо бывшего особняка Уитни, а потом по Флинт-стрит и Уоррен описать круг, вернуться на Кембридж-стрит и направиться к кладбищу. В свое время мы пришли в восторг от этого плана (Еве бы понравилось), но он чересчур амбициозен. Его практически невозможно реализовать на такой жаре. Я уже устала и запыхалась. По-моему, лучше понести гроб прямо, безо всякого круга почета. Пытаюсь внушить Бизеру эту мысль, но, едва процессия оказывается на Каштановой улице, брат сворачивает направо, как и предполагалось, и гроб плывет за ним, раскачиваясь точно лодка.
Летом Каштановая улица пестрит цветочными ящиками и горшками — они стоят на ступеньках старых домов. Здесь красиво в любое время года, но это не самый простой маршрут. Старые кирпичные мостовые похожи на волны — они идут то вверх, то вниз, минуя изогнутые корни деревьев и возникшие за двести лет неровности. Эта улица — сплошная история, но она напоминает Салемскую гавань во время шторма, и гроб подпрыгивает, словно плывет по волнам.
Из-за угла выкатывает туристический автобус, и пассажиры, предвкушая интересный снимок, высовываются из окон, чтобы сфотографировать нас. Автобус сигналит, старик, раскладывающий пасьянс на столике у окна, с легким раздражением смотрит на него и удивляется, когда мимо проплывает гроб и следует вся наша процессия. Он встает, подходит к окну и закрывает ставни.
Кладбище начинается высоко на холме и спускается по пологому склону к церкви. Оно не так уж и далеко, если считать по прямой, но нести туда гроб по жаре — все-таки нелегкая задача. Я вижу напряжение на лице Бизера: он, похоже, сомневается, что это хорошая идея. Мы приближаемся к холму; родственники и группа женщин в красных шляпах — в первых рядах. Кладбище прямо перед нами, но дорога сначала ныряет вниз, а затем уже снова идет вверх. Уже видны могильные плиты на склоне, но я не вижу кладбищенских ворот, а потому понятия не имею, на что все смотрят. Ведьмы, которые идут позади и видят холм целиком, замирают как вкопанные.
— В чем дело? — спрашивает женщина в светлом платье. — Что там такое?
Я чувствую присутствие посторонних раньше, чем успеваю их увидеть. Ощущение стены или запертой двери. Потом замечаю манифестантов и плакаты — большие, написанные фломастерами на рекламных щитах: «Это не христианские похороны» и «Колдовство — мерзость в глазах Господа».
Детектив Рафферти, который будто с самого начала ожидал, что могут возникнуть проблемы, вызывает по мобильнику подкрепление. Один из несущих гроб преодолел мостовую Каштановой улицы, ни разу не запнувшись, но теперь спотыкается, хотя мы уже стоим на ровном тротуаре. Он чуть не падает, и только в последнюю секунду обретает равновесие. Все слегка колышутся, и на мгновение кажется, что сейчас гроб уронят наземь.
— Отойдите, — приказывает Рафферти группе протеста. Подъезжает еще одна патрульная машина. Выскакивают двое полицейских и преграждают дорогу манифестантам. Так что похоронная процессия может пройти. Мы движемся по склону холма, но подъем крут. Я вижу, что пиджаки у мужчин намокли от пота.
— Не понимаю, — обращается к одной из «красных шляпок» женщина в светлом, — кто эти люди?
— Кальвинисты, — отвечает «красная шляпка».
Я чувствую себя точно так же, как Бизер. Наверное, стоило съесть что-нибудь перед выходом, но я не смогла. И теперь смотрю на происходящее будто через бинокль, приставив его к глазам другой стороной, так что все кажется маленьким.
— Как пуритане в старину?
«Красная шляпка» осторожно проходит мимо манифестантов, боком, стараясь не столкнуться с ними и в то же время опасаясь повернуться спиной.
— Да вы шутите, — продолжает женщина в светлом, обращаясь одновременно к своей собеседнице и к манифестантам. Она не получает ответа и торопится вслед за остальными. Вдалеке слышится звук полицейской сирены.
— Отойдите, — повторяет Рафферти уже резче и поглядывает в сторону города — подкрепление вот-вот прибудет. — Протестовать — ваше право, но только не на территории кладбища.
Он становится между кальвинистами и ведьмами. Те идут тесной группой, молча, и я чувствую, как что-то меняется. Один из манифестантов крестится, когда они проходят мимо. Суеверие, пережиток католицизма. Словно на мгновение он засомневался, что новая вера способна его защитить. Даже сейчас понятно, что эти люди боятся ведьм. Соотношение сил меняется, и ведьмы чувствуют себя уверенно: понимают, что внушают страх, особенно когда их много.
Аня берет за руку тетушку Эмму и ведет к вершине холма, где находится семейный склеп Уитни. Я иду позади, поглядывая на кальвинистов. Сверху видны прибывающие патрульные машины.
Ветер дует с моря. Как только мы оказываемся на вершине холма, становится свежее. Пахнет морской солью и приливом. Я чувствую, как при каждом шаге вверх по склону натягиваются мои послеоперационные швы. Мне хочется плакать. Знаю, что так и должно быть, но… только не здесь, не при людях, которые смотрят на нас. На меня.
Передо мной — большой памятник Уитни и маленькие надгробия вокруг. Я смотрю на могилу дедушки, Дж. Дж. Уитни. Всякий в Салеме расскажет вам о нем. Но сегодня я ищу глазами могилу не дедушка, а Линдли. Когда мою сестру хоронили, я лежала в больнице. В дальнем конце ряда стоит камень, который кажется новее остальных. Ее надгробие.
Плита Евы уже готова и лежит рядом с открытой могилой. Аня злится, потому что имя написано неправильно: «Эва», а не «Ева». Наверное, мастер просто ошибся, но Аня требует, чтобы он понес наказание.
— И посмотрите, как они написали «скончалась». Это «о» или «а»? — возмущается она. — Где вы нашли таких мастеров?
Аня обращается не ко мне. И ни к кому конкретно. Одна и та же семейная фирма много лет изготовляла надгробия для рода Уитни — итальянские резчики по мрамору, которых привез в Салем дедушка. Я знала их с самого детства. Они сделали замысловатый центральный монумент и скульптуры в саду Евы, вырезали из твердого американского гранита, столь не похожего на привычный мягкий мрамор, тонкие розовые лепестки и папоротники. Они великолепные мастера, пусть и не самые грамотные, и я не хочу, чтобы Аня говорила про них гадости.
Я иду по дорожке, мимо надгробий семейства Уитни. Добравшись до могилы Линдли, останавливаюсь. Имя сестры тоже написано с ошибкой. «Бойнтон» — правильно, но вместо «Линдли» — «Линдси». Я ощущаю легкую дурноту. И головокружение.
Когда возвращаюсь, Аня стоит, держа тетушку Эмму за руку. Она опомнилась и перестала шуметь. Доктор Уорд читает молитву, стоя над могилой. Он посматривает на Эмму и явно обращается к ней. Но тетушка, похоже, не замечает. Она не смотрит на священника — только на кучки земли вокруг могильной ямы. И все-таки, по-моему, тетя не понимает, что сегодня хоронят ее мать. В день моего приезда Эмма, кажется, знала о смерти Евы, но сегодня как будто слепа к происходящему. Глядит в одну точку, когда мы повторяем слова двадцать третьего псалма. Не выказывает ни грусти, ни особого любопытства по поводу того, чем мы тут заняты.
Церемония закончена, и некоторые расходятся. Но остальным не хочется оставлять Еву на поверхности, когда у подножия холма по-прежнему манифестанты. Поэтому мы стоим и ждем, пока гроб опустят в яму. Каждый берет ритуальную горсть земли или цветок и бросает в могилу.
А потом, когда все наконец заканчивается и мы собираемся уходить, одна из «красных шляпок» удивленно охает. Я быстро оборачиваюсь и вижу одного из последователей Кэла, который идет к кладбищу. Он в черном одеянии и сандалиях, длинные волосы развеваются, борода тоже. Даже отец Уорд смотрит на него. Я вижу, как Рафферти преграждает кальвинисту дорогу. Группа манифестантов придвигается ближе, подъезжают патрульные машины. Я замечаю, что Рафферти морщится, точно ему подсунули тухлую рыбу.
— Господи Иисусе, — произносит женщина в светлом платье.
— Вряд ли, — подает голос одна из «красных шляпок».
— Всего-навсего Иоанн Креститель, — добавляет другая.
— И Кэл Бойнтон, — говорит третья куда менее жизнерадостно, указывая на человека в черном костюме от «Армани».
— Да как он посмел! — восклицает «красная шляпка».
Толпа замирает, когда Кэл приближается. Он останавливается перед тетей Эммой.
— Здравствуй, Эмма, — говорит он. Та цепенеет. — Привет, София, — добавляет он, не оборачиваясь и даже не глядя на меня. — Добро пожаловать домой.
Мир начинает вращаться, и Бизер стискивает мою руку. Прежде чем я успеваю решить, что делать дальше, появляется Рафферти.
— Отойдите, — велит он Кэлу.
Тот не двигается с места.
— Успокойтесь, детектив. Я всего лишь пришел проводить Еву в последний путь, как и остальные.
Аня берет тетушку Эмму под руку и отводит в сторону.
— Пойдемте, — просит она. — Все закончилось.
Бизер смотрит на меня и не отходит, пока Аня ведет Эмму вниз по противоположному склону холма к воротам кладбища, выходящим к гавани. Потом брат жестом предлагает мне пройти вперед.
— Поехали домой, — бормочет он.
Рафферти стоит и следит за Кэлом, чтобы тот не пошел следом.
Глава 9
В лучшие времена не менее шестисот женщин плели и продавали ипсвичское кружево, которое торговые корабли развозили по всему миру.
Руководство для Читающих кружево
Аня сопровождает тетушку Эмму на Остров желтых собак. Вернувшись в дом Евы, она немедленно идет в кладовку и наливает себе выпить. Не считая Мэй и Эммы, отец Уорд — единственный, кто не пошел с нами. Он прислал извинительную записку, объяснив, что плохо себя чувствует, и пообещав заглянуть ко мне на следующей неделе. Все остальные — в доме Евы, включая ведьм. Разговор вращается исключительно вокруг кальвинистов.
— Какая наглость, — говорят все, — вот так взять и прийти на кладбище.
Я по-прежнему ошеломлена, и Бизер, судя по всему, злится на меня за это. Во всяком случае, он раздосадован и не может это скрыть. Не понимает, отчего я так удивилась, — знала ведь про Кэла и его последователей, которые одеваются как апостолы и считают его мессией. Конечно, это странно, ненормально и так далее, но Бизер утверждает, что нужно было реагировать спокойнее, ведь я уже давно в курсе.
— Мы говорили о Кэле больше года назад, — напоминает он, и тогда ты сказала, что это тебя не волнует.
Я не помню подобного разговора.
— Помнишь, как Ева присылала тебе газеты? — спрашивает Бизер, будто это непременно должно освежить мою память. — Там были статьи про Кэла.
Я продолжаю непонимающе на него смотреть.
— Господи, Таунер! После больницы.
Вот на какие половинки делится моя биография — до больницы и после. Когда я вышла из клиники, Бизер помог мне восстановить память. Множество событий и образов я вспомнила благодаря брату, его собственные воспоминания заполнили пробелы в моей голове. Тем летом он приехал в Калифорнию, на каникулы, и попытался мне помочь. Даже подумывал, не поступить ли, например, в Калифорнийский технологический институт. Но в один прекрасный день ему надоело и он уехал. У него оставалась всего неделя перед началом занятий. Бизер сказал, что Ева попросила вернуться пораньше. Судя по всему, брату было неловко. Я поняла, что он врет. Воспоминание — непростой процесс. И становилось все хуже, особенно когда мы начали говорить о Линдли. Помню, я сказала:
— Нам следовало догадаться, что Кэл ее мучает или хотя бы что Линдли в беде. Тогда, возможно, мы сумели бы ей помочь.
Признаков хватало: синяки, ранняя половая зрелость, импульсивность. Бизер заметно напрягался, если я продолжала говорить о сестре. Он старался отгородиться от этой темы, не хотел ее обсуждать. Для него это было чересчур — нормальная реакция здорового человека, который не помешан на случившемся так, как я. Я хотела избавиться от помешательства, но оказалась бессильна перед лицом своих обрывочных воспоминаний. Цеплялась за них точно за спасательный плот, и Бизер ничего не мог поделать.
Брат очень терпеливо относился к моим странностям добольничного периода, но решительно отказался мириться с проблемами, возникшими потом. Выйдя из клиники, я не прибегала больше к шоковой терапии и вообще не ложилась в больницу надолго, за исключением недавней операции, но это была физическая, а не психическая проблема (хотя доктор Фукухара, возможно, оспорила бы мою точку зрения). Газеты — те, на которые брат упорно ссылается, доказывая, что мне известно о новом «призвании» Кэла, — я ни разу не открыла. Поэтому его «доказательство» ничего не значит. Я не помню, чтобы вообще говорила с братом о Кэле. Честное слово, мне неприятно, что Бизер твердит о моих чувствах и о том, что якобы меня это не волнует. Разумеется, он хочет, чтобы я успокоилась, и я уважаю его намерения, но позвольте… Я бы наверняка запомнила, если бы мне сообщили, что мой дядя, Кэл Бойнтон, стал ортодоксальным проповедником и что последователи считают его новым мессией. Наверняка я бы не позабыла такую новость.
Когда толпа гостей редеет, Бизер навещает винный погреб Евы и приносит сладкий херес, пыльную бутылку «Арманьяка» и амонтильядо.
— Прекрасно, — отзывается на это Аня. — Абсолютно в стиле По.
Дамы в светлых платьях и «красные шляпки» рады хересу. Они разливают его по крошечным рюмкам. Я завариваю чай, в честь Евы, и женщины рассаживаются за маленькие столики с кружевными салфетками, как будто это обычный вечер в кафе, а не поминки. Наверное, следовало бы приготовить огуречные сандвичи со срезанными корочками, как это делала Ева, но в доме нет еды, не считая того, что принесли с собой гости, плюс херес и чай. К сожалению, Ева не научила меня, как вести себя на поминках, потому что, за исключением Линдли, в нашей семье никто не умирал со времен Дж. Дж. и бабушки. Но это случилось, когда я была слишком маленькой, чтобы присутствовать на похоронах. Я не пошла на похороны Линдли, потому что лежала в больнице, но, несомненно, ее тоже проводили с почестями, а потом вернулись сюда — а куда еще было идти?
Одна из женщин в светлом перебрала хереса. Лицо у нее краснеет, и она начинает плакать. Рассказывает, как Ева помогла ее сыну. Речь об уроках танцев, о том, каким безнадежно неуклюжим был он в детстве. Слушая этот бессвязный монолог, я не сразу понимаю, что ее сын скончался — погиб во время войны в Персидском заливе.
— Они открыли огонь по своим, — говорит женщина, странно улыбаясь, а потом оборачивается ко мне. — Пожалуйста, ухаживайте за садом, — требует она, хватая меня за руку. — Пообещайте, что цветы Евы не умрут.
Я киваю, потому что не знаю, что еще сделать. Отчего-то в моем сознании связано то и другое — сад Евы и погибший сын. Только непонятно, каким образом они соединены. Поэтому я неловко киваю и обещаю.
Все замолкают. Одна из соседок берет плачущую женщину за руку, а Руфь — единственная, кто сидит в шляпе, — снимает ее и дарит, точно какой-то старинный эликсир, исцеляющий любую хворь. Не знаю, что тому причиной — сама шляпа или по-детски наивный жест, — но это срабатывает. Плачущая женщина не надевает шляпу, но проводит по ней руками, как будто ей на колени, требуя ласки, запрыгнула любимая кошка. Она успокаивается, а через минуту уже улыбается сквозь слезы.
— Надень, — говорит одна из «красных шляпок».