Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но чаще всего она вспоминается в черном или темно-синем платье с вышитой вставкой в глубоком остром вырезе, в туфлях на высоких каблуках, с двойным ремешком на подъеме. Свои долгие прогулки она всегда совершала в этих туфлях, сбивая каблуки. Для вечерних променадов и для похорон у нее было черное атласное пальто свободного покроя с одной агатовой пуговицей и такая же атласная шляпка, плоская, как блин. Я впервые увидела эту шляпку на поминках, когда умер Morfar.

Она не привыкла ходить вокруг да около и сразу же перешла к делу:

— Теперь мне надо решать, у кого из вас троих я буду жить.

Она высказала это таким тоном, словно решение вопроса зависело только от нее. Кто-нибудь из овдовевших супругов со времен короля Лира отважился бы так прямо заявить об этом? Mormor читала много, но Диккенса, а не Шекспира. Сейчас она сама находилась в ситуации короля Лира, с той лишь разницей, что у нее было две дочери и сын. Мы, ее внуки — Джон, Чарльз и я, — притихли, сознавая важность этой минуты.

Свонни и мама — не Гонерилья и не Регана,[8] однако обе промолчали. Какое-то время Mormor с напускной сердитостью разглядывала сына и младшую дочь, затем криво улыбнулась. Вполне в ее духе. Сомневаюсь, что она всерьез думала поселиться в большой, но мрачной квартире Кена в многоэтажном доме рядом с Бейкер-стрит, где каждый день пришлось бы общаться с дородной и глупой дочерью директора школы, на которой он женился. Но, видимо, ей хотелось подольше подержать их на крючке, словно неудачные попытки Морин казаться сердечной и полной сочувствия доставляли ей удовольствие. Затем она перевела взгляд на мою маму:

— Я много места не займу, Мария.

Мою маму все называли на английский манер — Мэри, либо на французский — Мари. A Mormor и Свонни продолжали произносить ее имя как в Дании — Мария, приглушая звук «р». Сейчас Mormor вообще проглотила этот звук

Мама слабо возразила, что у нас мало места, и это было правдой. Однако, хотя дом небольшой, в нем имелось три спальни, и если переставить куда-нибудь «Паданарам», то в освободившуюся комнату можно поселить Mormor. Мы жили на доходы с капитала, который оставил нам отец, в свое время унаследовав их от бабушки. Мама получала еще и пенсию как вдова, и дедушка Истбрук в завещании назначил нам приличное содержание. Словом, мы были вполне обеспеченной семьей.

Мама и Свонни, как замужние женщины, посчитали бы ниже своего достоинства работать. Сейчас все наоборот. Но тогда я ни разу не слышала, чтобы мама упоминала о работе. У нее не было ни любимых занятий, ни явных увлечений. Ее ничего не интересовало, кроме женских журналов и популярной беллетристики. Она содержала наш дом в чистоте и отлично готовила, и, насколько мне известно, была безмятежно счастлива. По крайней мере, такой казалась. Мама всегда была уравновешенной, спокойной и доброй. Я ни разу не видела ее слез. Она очень следила за собой и тратила уйму времени на наряды. Походы по магазинам и в парикмахерскую доставляли ей истинное удовольствие. К моему возвращению из школы мама обычно переодевалась, причесывалась и искусно наносила яркий, по моде того времени, но тщательно продуманный макияж. Позже приходил один из ее «женихов», или же мы с ней отправлялись в кино. В течение многих лет мы ходили в кино два раза в неделю.

Чем они занимались с «женихом»? Беседовали, иногда танцевали под проигрыватель. Я никогда не видела, чтобы они целовались или касались друг друга, разве что в танце. У двоих «женихов» были машины, и они катали нас. В поездки по городу и в длинные путешествия за город по выходным всегда брали меня с собой. Но раз в неделю мама уезжала одна, и пока я не подросла, чтобы меня можно было оставлять, к нам приезжала Свонни, с которой мы и коротали время до маминого возвращения. Видимо, они с «женихом» уезжали куда-нибудь заняться любовью, но, возможно, я и ошибаюсь.

Конечно же, мама не хотела, чтобы появление Mormor нарушило эту размеренную и приятную жизнь. Я помнила, как во время разговора о кукольном домике Свонни заявила, что Mormor любила ее больше всех. И с самого начала мы не сомневались, что именно у Свонни она намерена прожить остаток дней.

Но тем не менее она пока не собиралась избавить нас от напряжения. Когда она обращалась к дочерям ласково, то прибавляла к их именам датскую приставку «lille», которая переводится как «маленький». Но не только — такое обращение означает нежность, привязанность. Чаще всего так она называла Свонни — lille Свонни. Теперь же обратилась к моей маме, что случалось очень редко.

— Меня вполне устроит комната для гостей, lille Мария. А кукольный домик можно поставить в гараж

— Это надо спросить у Энн. Домик ведь ее.

— Зачем четырнадцатилетней девочке детская игрушка? — властно возразила Mormor. Ее яркие глаза, холодные, почти неестественно синие, сверкнули, словно перья зимородка в солнечных лучах. — Мой муж умер. Он все равно не узнает, — добавила она, как обычно, всех шокировав.

Через месяц она переехала к Свонни и Торбену. Но перед этим выставила на продажу «Девяносто восьмой», и ей удалось избавиться от него за несколько дней. Если бы у нее была возможность заняться бизнесом Morfar, она проворачивала бы сделки гораздо лучше его, и никто бы не смог ее «наттуфать». Она долго торговалась и, отвергнув многие предложения, настояла на пяти тысячах фунтов. Сейчас за него можно было бы получить раз в сорок больше, но для 1954 года это отличная цена.

Из всей мебели она взяла с собой в Хэмпстед только две вещи. Одна из них — огромная кровать, по преданию принадлежавшая Полине Бонапарт, вещь ценная, доставшаяся Mormor от отца и привезенная из Копенгагена. Когда жильцы не смогли внести арендную плату, он забрал у них вместо денег мебель. Довольно много из тех предметов Morfar ухитрился заполучить в качестве приданого. Но почти все потом пришлось продать. Кровать же, большой черный резной стол и старинное вышитое постельное белье — все, что сохранилось с того времени, Mormor привезла с собой. Захватила также альбомы с фотографиями, собрание сочинений Диккенса на датском и сорок девять тетрадей, в которых была записана вся ее жизнь с молодости.



Теперь ее дневники изданы, теперь это «Аста», бестселлер. О них модно говорить, считать шедевром или ерундой. И очень странно, что тогда никто из нас ни в малейшей степени не интересовался, что же она писала, или, более того, не заметил, что она вообще что-то подробно записывала.

Открыто рассказывая о многом, что большинство женщин предпочли бы утаить, о дневниках Mormor не проронила ни слова. Если она писала, а кто-то входил к ней в комнату, дневник мгновенно исчезал со стола. Возможно, она просто садилась на него. Поэтому, когда я говорю, что дневники переехали вместе с кроватью, столом и книгами Диккенса, я не имею в виду, что она перевезла их на глазах у всех. Но так или иначе Свонни обнаружила их в своем доме приблизительно через двадцать лет после смерти Mormor.

Мода на «бабушкины флигели» в пятидесятые годы еще не пришла. Дом Свонни был достаточно большим, чтобы выделить Mormor отдельные комнаты, но она жила с дочерью и зятем en famille. Детей не было, и она проводила с ними столько времени, сколько мог проводить ребенок. То есть, видимо, находилась рядом, когда ее это устраивало. Ела вместе с ними, сидела у них по вечерам и не пропускала ни одного приема гостей. Но никогда не гуляла со Свонни и не приезжала к нам одновременно с ней. На улицу она всегда выходила одна и подолгу бродила, изредка с дядей Гарри, а иногда часами могла оставаться у себя наверху.

К этому времени Mormor уже совсем постарела и неизбежно начала повторяться. Но, что удивительно, это случалось крайне редко. Многие истории, конечно, стали семейными преданиями, как например, рассказ о служанке родителей Каролине из Ютландии или о попойке — о дяде-пуританине, который неодобрительно отнесся к разводу брата Morfar и в баре бросил в него бутылку. Но у нее всегда наготове были новые рассказы. Всегда было, чем удивить нас.

Как-то мы с мамой были в гостях у Свонни, и Mormor поведала историю, которую никто из нас еще не слышал. К этому времени она жила в доме Свонни уже около года, и ей скоро исполнялось семьдесят пять. Поскольку датский я знала плохо, она любезно говорила по-английски, правда с акцентом, растягивая слова, но несравненно лучше, чем Morfar.

— Мой муж женился на мне, чтобы получить приданое. Да, да. Нехорошо так думать, верно? Но я уже свыклась, мне приходилось с этим жить.

Судя по всему, Mormor это не слишком расстраивало. Она выглядела как обычно — себе на уме, проницательная, весьма довольной собой.

— Я впервые слышу об этом, — произнесла Свонни.

— Что ж, я и не рассказывала тебе всего. Некоторые вещи я скрывала. — Она одарила меня своей суровой, многозначительной улыбкой. С возрастом ее лицо не обвисло, но исхудало и стало похожим на маску с глубокими морщинами, на которой ярко сияли ее неправдоподобно синие глаза. — Старикам нужно припрятывать что-нибудь на потом. Иначе они будут слишком докучать своим бедным детям.

— А что за приданое? — поинтересовалась моя мама.

— Пять тысяч крон, — ответила Mormor почти торжественно.

— Не слишком много. Что-то около двухсот пятидесяти фунтов, — заметила Свонни.

— Возможно, для тебя, lille Свонни, для тебя — с твоим богатым мужем и прекрасным домом. Но для него это было очень много, огромные деньги. Он приехал в Копенгаген и прослышал, что за перезрелой дочкой Каструпа дают пять тысяч приданого, и он тут же принялся бродить вокруг нашего дома и заигрывать с lille Астой.

Будто цитата из Ибсена. Mormor выражалась так довольно часто. И прозвучало это весьма неправдоподобно. По лицам Свонни и мамы я поняла, что они не поверили ни единому слову. Mormor пожала плечами, и каждого из нас по очереди пронзила синим взглядом, как умела делать только она.

— Что я понимала? Он был высоким, красивым. Правда, с безвольным подбородком, но скрывал его под такой каштановой бородкой. — Что-то заставило ее рассмеяться. Смех был резким, неприятным. — Он был способным мастером, умел делать все что угодно. Так говорили люди. Сумел влюбить в себя глупую девчонку, причем довольно быстро.

Это прозвучало не таким уж откровением. Возможно, отчасти она все это вообразила. Я сомневалась, что кто-то способен за двести пятьдесят фунтов жениться на девушке. Я решила, что эта история так же маловероятна, как и другая, которую она не раз пересказывала, — о ее первой беременности, когда она вообразила, что ребенок родится из пупка.

— Представьте мое удивление, когда он появился обычным способом.

Конечно, это все записано в дневниках, но тогда мы ни о чем не знали. Временами я так жалею, что мама умерла раньше, чем их нашли, и до смерти оставалась в неведении. Теперь некоторые истории Асты можно опровергнуть. К примеру, когда Хансине, при гостях убирая со стола, спрашивает: мы культурные люди, или складываем в стопку? Я позже выяснила, что это сценка из комикса в «Панче», журнале двадцатых или тридцатых годов. Удивительное рождение Моэнса тоже могло быть одной из ее фантазий, которая вошла в семейные предания. Большинство историй были забавными, некоторые — странными или эксцентричными. Но главную историю из своего прошлого, она, возможно, никогда бы не рассказала, если бы не фатальное стечение обстоятельств. И то она скорее защищалась.

Старикам нужно припрятывать что-нибудь на потом, как говорила Mormor. Иначе они будут слишком докучать своим бедным детям.

4


Август, 30, 1905


Igaar var der Solformørkelse. Vi havde fortalt Drengene at det vilde blive mørkt — Lærerne giver dent ikke altid de rigtige Oplysninger — sua de var tneget skuffede over at det var bare Tusmørke og det ikke varede længe.

Вчера было солнечное затмение. Мальчикам пообещали, что наступит темнота — эти учителя не всегда точны, — и они очень огорчились, когда лишь слегка стемнело, да к тому же ненадолго.

В России положение ухудшается, начались еврейские погромы. В Берлине — холера. От мужа никаких вестей с тех пор, как он прислал деньги, еще до рождения Сванхильд. Но меня это не волнует. Мы живем хорошо — и мальчики, и малышка, и Хансине, и я. На самом деле нам гораздо лучше без него, и если бы не деньги, в которых скоро возникнет нужда, я предпочла бы, чтобы он и вовсе не возвращался.

Ему, конечно, не понравится, как я назвала девочку. Он скажет, что это норвежское имя. Так оно и есть — ну и что? Просто у него масса глупых предубеждений к норвежцам, и он презирает эту нацию. Наверное, захочет, чтобы ее звали Вибеке, как его уродливую старую мать. Но даже если он заставит окрестить девочку Вибеке или Дагмар, я все равно буду называть ее Сванхильд. Или Свонни, когда буду баюкать ее или прикладывать к груди. Мать имеет право называть своего ребенка как ей хочется.

Это имя мне нравится с тех пор, как я в юности прочитала «Сагу о Вёльсунгах».[9] Сванхильд была дочерью Гудрун и Сигурда Фафнерсбанов. Убив своего второго мужа, Атли, Гудрун хотела утопиться, но волны вынесли ее на землю, где правил король Йонакр. Она вышла за него замуж, и Сванхильд выросла во дворце. Позже о девушке прослышал могущественный король Йормунрек и послал своего сына Рандвера просить ее руки. Сванхильд приняла предложение и поплыла к жениху на корабле Рандвера. Но коварный слуга Бикке решил соблазнить ее, чтобы она вышла замуж за него. Получив отказ, он оклеветал девушку, сказав королю Йормунреку, будто та изменила ему.

Йормунрек повесил сына и приговорил Сванхильд к страшной смерти — под копытами диких жеребцов. Но те не могли прикоснуться к девушке, пока видели ее прекрасные глаза. Тогда Бикке завязал Сванхильд глаза, и теперь ничто не могло остановить жеребцов. Но откуда-то появился Вотан, и ужасного мщения не свершилось. Я была такой романтичной, и укрощение диких животных красотой меня восхищало. Но все это теперь в далеком прошлом, «скрылось в тумане древности», как говорит дядя Хольгер. Это его любимая фраза.




Сентябрь, 1, 1905


Сегодня утром мы с Хансине взвесили Сванхильд на кухонных весах. Они принадлежат владельцу дома и показывают вес в фунтах и унциях, а не в килограммах. Я к такому не привыкла. Девять фунтов и две унции ни о чем не говорят мне. Но, должно быть, все хорошо, потому что месяц назад на аптекарских весах она весила куда меньше. Я так горжусь ею. Я люблю ее. Мне нравится писать такие слова, потому что, если бы кто-то несколько недель назад попросил меня честно сказать, кого я люблю, я ответила бы, что никого.

Мне только двадцать пять, и я на самом деле не любила никого. Когда я выходила замуж, то думала, что люблю мужа, но это продлилось не более пяти минут. Все кончилось в первую брачную ночь, когда он причинил мне такую боль, что показался безумцем, желающим убить меня. Я тревожусь, когда мальчики болеют, волнуюсь, если не могу найти их на улице, но мне все равно, рядом они или нет. По правде, они мне докучают. Это любовью не назовешь. Что же касается отца или тети Фредерике — они обычные пожилые люди, которые вздохнули с облегчением, когда я благополучно вышла замуж и оставила их в покое.

Школьные подруги все куда-то подевались. Тоже вышли замуж. Когда женщины выходят замуж, времени на дружбу у них не остается. Одна дама, с которой я как-то беседовала еще до переезда сюда, сказала, что ее лучший друг — это муж. Я вас умоляю! Я пришла к выводу, что никого не люблю, и немного испугалась. Это неправильно и дурно — но что делать? Ничего плохого я не сделала, просто так было.

Тут наверху заплакала Сванхильд. Она всегда плачет вовремя, когда мои груди наливаются молоком и становятся тяжелыми.

Иду!




Октябрь, 15, 1905


Начался суд над человеком, который в доме на Наварино-роуд убил свою жену. Хансине сходит с ума от любопытства. Умоляла почитать ей сообщения в «Хэкни энд Кингсленд Газет», но я, конечно же, не стала. Зачем? Я тех людей не знаю и не хочу о них читать. Но я застала Хансине, когда она об этом же просила Моэнса. Он умеет читать и по-датски, и по-английски, он растет смышленым мальчиком. Но, естественно, я не позволила, ни в коем случае. А ей велела даже не упоминать в моем доме об этом процессе или о тех людях Я так разозлилась, что Хансине испугалась. По крайней мере, притихла.

Расмус, наверное, убил бы меня, если бы узнал, о чем я думаю и что творится в моем сердце. Потому что в душе я свободна, могу быть собой, делать что хочу и не притворяться. Там нет шумных мальчишек, орущих младенцев — нет, я не жалуюсь на Свонни, она моя отрада, — нет болтливой тупой прислуги и нет мужа-бродяги, который болтается неизвестно где.

Однако я знаю, что с ним все нормально. Он прислал еще денег, целых пятьсот крон, поэтому мы можем быть спокойны. Теперь мы сможем заплатить за жилье и купить много хорошей еды. На Рождество у нас будет жирный гусь и kransekage.[10] Получив деньги, я пошла в магазин «Мэтью Роуз» и купила ткань — шить одежду для Свонни. Я не писала несколько дней, потому что как раз этим и занималась.

Утром меня навестила миссис Гибсон. По-моему, она заходит сюда, чтобы узнать, есть ли на самом деле у меня муж, потому что всегда спрашивает о нем. Но сегодня она поинтересовалась, где я буду крестить Свонни. Она очень набожна — правда, это не мешает ей смеяться над моим акцентом — и часто видится с помощником приходского священника церкви Святого Филиппа. Нигде, я не верю в бога, ответила я. (Видите, я написала с маленькой буквы.) Ни в бога, ни в кого-то еще. Это все выдумка священников.

— О, моя дорогая, — сказала миссис Гибсон, — вы меня, право, поражаете.

Но поражённой она не казалась, скорее жаждала продолжения. И услышала:

— Вы говорите, что бог — любящий отец. Но даже плохой отец не убил бы младенцев своей дочери.

Она странно посмотрела на меня, потому что Свонни лежала на моих коленях. Правой рукой я поддерживала ее головку, а левой поглаживала животик И миссис Гибсон смотрела именно на левую руку. Это было так очевидно, что я едва не рассмеялась. К слову сказать, она очень тучная, корсет стянут так, что фигура похожа на тюк, перевязанный в середине веревкой. Совсем ужасно ее платье — словно из бумаги, смятой оберточной бумаги — в складку.

Миссис Гибсон подняла глаза к небу, затем демонстративно устремила взгляд на мою руку:

— А вы не носите обручального кольца, миссис Уэстерби.

Терпеть не могу, как она произносит мою фамилию, но здесь все произносят ее так, поэтому придется смириться. Я осторожно вытащила руку из-под теплой пушистой головки Свонни и протянула, будто мужчине для поцелуя. Хотя не знаю ни одного мужчины, который поцеловал бы мне руку.

— Так оно у вас на правой руке, — удивилась миссис Гибсон. — Это кольцо вашей матери?

— В Дании обручальные кольца носят на правой руке, — холодно заметила я.

Она нисколько не смутилась, это вообще вряд ли ей свойственно.

— На вашем месте я бы надела его на левую, если не хотите разговоров.

Кольцо слишком велико. А правая рука у всех немного больше левой. Но я переместила кольцо на левую, пусть даже оно соскользнет и потеряется. Мне-то все равно, но я должна думать о детях. Их не должны упрекать в том, что их мать — непорядочная.

Перечитала эти строки и подумала, что не все следовало записывать. Впрочем, кто будет читать это? К тому же по-датски, а датский язык здесь понимают не лучше готтентотского.




Октябрь, 23, 1905


Наступила осень, листья пожелтели. Люблю деревья с ярко-желтыми листьями, похожими на ладонь с растопыренными пальцами. Не знаю, как они называются, у них еще плоды как яблочки с шипами. Но я очень скучаю по букам. Не видела их с той поры, как мы приехали в Англию.

Еще раз заходила миссис Гибсон. Она чересчур любопытна, и вопросы ее неуместны. Если мы датчане, то почему у нас английская фамилия?

— Не английская, — сказала я. — И произносится «Вестербю».

Она хихикнула, давая понять, что не верит. Странно, что одни и те же буквы по-разному произносятся. Когда я впервые приехала сюда, то сказала себе, что хочу увидеть Хута-парк. Очень удивилась, когда узнала, что англичане говорят «Гайд-парк». Хорошо, что никогда не произносила «Хута-парк» вслух.

Вчера небо было светло-голубым, но сегодня опять туман, густой и желтый. Я теперь не удивляюсь, что люди называют его «гороховым супом». Мне тоже он напомнил суп, который мы делали из желтого дробленого гороха и копченой косточки, когда жили в Швеции. Поэтому я попросила Хансине его сварить, и мы все им поужинали. Все, кроме Свонни конечно. Но она потом с аппетитом сосала мою грудь.




Октябрь, 25, 1905


Вчера получили письмо от тети Фредерике, первое за два месяца. Торвальдсены заказывали панихиду по Олафу, которая — я согласна с тетей — слишком вычурна для пятнадцатилетнего мальчика. Море забрало его, они никогда не получат тело Олафа. Многих с «Георга Стаге» так и не нашли. Не представляю, как это можно пережить. У тебя был ребенок — и вот его нет, нет даже мертвого тела. Мне кажется неправильным — хотя мало кто согласится со мной — обучать пятнадцатилетних мальчиков воевать на море: это все равно что военная служба на корабле. Даже хуже, чем принуждать шестнадцатилетних девочек быть женами.

Я обнаружила, что если не хочешь чего-то увидеть во сне, то вечером надо об этом хорошенько подумать. Может показаться, что наоборот — так оно приснится скорее. Но нет. Поэтому я заставила себя думать, что у меня могут отобрать Свонни, спрятать ее где-нибудь, и даже фотографии не останется. Этого никогда не случится, но я залила подушку слезами. После чего мне приснилось, что Расмус возвращается домой и говорит — мы все едем в Австралию. Я, словно ягненок, соглашаюсь. Что ж, сны не имеют никакого отношения к действительности, должна вам сказать.

В камине разгораются угли. Наверное, туман такой густой еще и оттого, что много дыма от печей, но мне нравится по вечерам сидеть в гостиной и смотреть на красные угольки за каминной решеткой. Еще не холодно, не так холодно, как в Стокгольме. Интересно, что подумала бы миссис Гибсон, если бы я рассказала ей, что с холмов, где снег особенно глубокий, спускались изголодавшиеся волки? Они выли и рыскали в поисках пищи. А однажды съели с веревки мое выстиранное белье. Скорее всего, не поверила бы или спросила: а не спускались ли вместе с волками белые медведи?




Ноябрь, 2, 1905


Сейчас я пишу наверху, запершись в комнате мальчиков. Страшно похолодало. Я надела перчатки и носки, которые мне связала тетя Фредерике сто лет назад. Конечно, можно попросить Хансине растопить камин, но она будет ворчать, что уже разожгла в гостиной, что внизу тепло, и так далее.

Теперь все придется держать в секрете. Забавно, как тщательно я скрываю свое любимое занятие. Другие женщины так скрывают свои любовные связи. Только у меня любовная страсть к записной книжке. Но лучше, если он не будет знать. Другие женщины точно так же не хотят, чтобы мужья знали о любовниках. Мужчины — их страсть, дневники — моя. Каждому свое, верно?

Свонни лежит у меня на коленях. Я закутала ее в шаль. Мне холодно, но тело у меня теплое, и Свонни согревается. Она быстро уснула, моя сладкая, я искупала ее и покормила. У нее волосы такие же золотые, как мое обручальное кольцо. Обычно люди говорят, что щеки у малышей будто лепестки розы, но вряд ли они так думают — скорее вычитали из книг. У детишек щечки как сливы — крепкие, гладкие и прохладные.

Вчера вечером я сидела в гостиной. Ничего не записывала, чинила матросский костюмчик Кнуда. В карманах полно картинок от сигаретных пачек — мальчишки увлеченно их собирают. «Смотри, Кнуд, — сказала я. — Картинки постирали вместе с костюмом. Наверное, миссис Клег не вынула их». Он не ответил, даже не взглянул в мою сторону. Заявил, что не будет со мной разговаривать, пока я не назову его Кеном. «Если будешь молчать и дальше, смотри, заработаешь у меня!» — сказала я. Он и сегодня не разговаривал со мной, мы с ним на ножах, но я не собираюсь уступать.

Ему не хватает строгого отца. Я как раз думала об этом — Расмус без конца дарил бы им сигаретные пачки, он очень много курит, — когда в дверь постучали два раза. Хансине пошла открывать, и раздался ее громкий визг. Что за прелесть наша горничная! Тем не менее дверь гостиной распахнулась, и вошел мой муж.

Я вскочила, шитье упало на пол. Не предупредив, не написав ни единого письма, взял и заявился.

— Ну вот и я, — сказал он.

— Наконец-то, — ответила я.

— Что-то ты не слишком рада видеть меня. — Он осмотрел меня с ног до головы. — Могла бы хоть поцеловать.

Я подняла голову, он поцеловал меня, и я ответила на поцелуй. А что мне оставалось делать в таком случае? Он красив, я об этом почти забыла, забыла ощущение легкого трепета. Это не любовь, скорее голод, и я не знаю, как это назвать.

— Пойдем, посмотришь, что я привез, — сказал он, и я, дурочка, на мгновение решила, что он говорит о подарках для нас, об игрушках для Моэнса и Кнуда. Я же страстно мечтала о меховой шубке, хотя и понимала, что мечта эта не сбудется. В ту минуту я искренне считала, что он привез мне шубу.

Я прошла за ним в холл, но там ничего не оказалось. Он распахнул входную дверь и указал на улицу. Прямо у дома горел фонарь, поэтому было хорошо видно. Кроме того, он успел установить на дороге керосиновую лампу, чтобы какая-нибудь двуколка не наткнулась.

Машина. Большая машина с колесами на спицах, как у велосипеда.

— Это «хаммель», — сообщил он. — Ее выпускают в Дании. Красавица, да?

На улице морозило, поэтому мы вернулись в дом, и муж заговорил о машинах раньше, чем снял пальто. Что ему хочется купить другую машину, американский «олдсмобиль». Что в прошлом году их сделали аж пять тысяч. Я рассмеялась. Глупости, такого быть не может. Но Расмус всегда преувеличивает. Пять тысяч — для них и дорог не хватит. Он сказал, что в Америке машины называют автомобилями и еще по-всякому: олеолокомотив, моториг, диамот. На лице его отражалась такая нежность, какой я ни разу не замечала по отношению ко мне.

Я знала, что он сейчас заговорит о своей давней задумке увезти нас в Америку, на родину автомобиля мощностью в три лошадиные силы. Поэтому, выслушав всякую чепуху о братьях Дурие[11] и о каком-то Джеймсе Уорде Паккарде, я спросила, не хочет ли он взглянуть на свою дочь.

— А меня тебе мало? — ответил он. Восхитительно!

Девочка спала. Но когда мы вошли в комнату, проснулась и открыла свои прекрасные темно-синие глазки.

— Замечательно, — сказал он. — А в кого это у нее такие волосы?

— Все датчане белокурые.

— Только не мы с тобой, — сказал он и странно усмехнулся.

Я всегда понимала, когда он шутит, а когда не совсем. Сейчас он шутил.

— Я назвала ее Свонхильда, — я произнесла имя на английский манер. Ему же нравится все английское.

— Огромное тебе спасибо, — протянул он. — Как ты все хорошо решила, даже не посоветовавшись со мной.

Я возразила, что его здесь не было, и мы, как всегда, немного повздорили. Но он ни разу не упомянул, что девочка не похожа на нас. Он понимает, что я никогда не изменю ему, поскольку считаю это худшим грехом, который может совершить женщина. Нам, женщинам, не обязательно быть храбрыми и сильными или много зарабатывать, как мужчины. Даже если мы такие, то это не в счет. Мы должны быть целомудренными. Я не знаю, как еще выразиться. Наша добродетель — в целомудренности, в преданности мужу. Конечно, проще, когда у тебя любящий муж. Но жизнь есть жизнь.




Ноябрь, 6, 1905


Начав дневник, я обещала записывать только правду. Теперь я понимаю, что это невозможно. И не только для меня. Я могу честно писать о том, что чувствую и во что верю. Но обо всех событиях рассказать я не могу, и больше не спорю с собой. Лгать я не буду, можно просто не говорить всей правды.

Вчера был день Гая Фокса.[12] Здесь этот праздник часто называют Днем костра. Когда я услышала об этом, то подумала, что так они отмечают День святого Николая, хоть этот праздник на месяц раньше. Но у англичан все не как у людей, и зря я удивилась, когда услышала от викария, что пятое ноября — день, когда некий человек попытался убить короля Англии и был повешен за это. Теперь, по какой-то необъяснимой причине, они в честь праздника делают большое чучело и сжигают его на костре. Почему не вешают? Наверное, костер интереснее.

Расмус купил мальчикам фейерверки. Костер мы тоже разжигали, правда соломенного чучела у нас не было. Но я пообещала, что в следующем году обязательно сделаю. Сыновья обожают Расмуса, у него же сигаретные пачки и машина, он для них — все, а бедная Mor — в сторонке.




Ноябрь, 21, 1905


Ура! Принц датский Чарльз стал королем Норвегии.

Два дня я боялась, что снова в положении, но, слава богу, тревога оказалась ложной. Мужчинам не понять, каково это. Ожидание и надежда, отчаяние, которое нарастает час за часом, минута за минутой, и облегчение, когда все проясняется. Просто небольшая задержка. Известие, что у тебя будет ребенок, может оказаться ужасной новостью для одних женщин, но огромной радостью для других. Да, это либо счастье, либо проклятие — третьего не дано. Никогда не встречала женщину, которая утверждала бы, что немного обрадовалась беременности или слегка огорчилась тем же. Нет, это или блаженство, или ужас. Чаще — ужас.

Завтра у Расмуса день рождения. Я хотела притвориться, будто забыла, но теперь, когда все хорошо, подарю ему что-нибудь. Вот так. Я собираюсь сделать мужу подарок за то, что он не подарил мне еще одного ребенка.

5

Mormor особенно любила рассказывать, как Свонни вышла замуж. Эту историю она называла, «любовной» и излагала с особой гордостью. Хотя, по ее словам, обе дочери, удачно вышли замуж, мой отец «испортил замужество» моей мамы тем, что погиб слишком молодым.

Свонни и мама говорили по-датски, но, пока не повзрослели, ни разу не бывали в Дании. Девятнадцатилетняя Свонни очень страдала из-за любимого брата Моэнса, погибшего в Первой мировой войне, и Mormor отправила ее в Копенгаген, погостить у Хольбеков — у сына и невестки тети Фредерике. Тогда они жили в «Паданараме» и были при деньгах.

А дальше — как в песне. Среди гостей ее заметил Торбен Кьяр, молодой дипломат, второй секретарь посольства, который приехал в отпуск из Южной Америки. Свонни была подружкой невесты на свадьбе Дорте, а Торбен — в числе приглашенных. Он влюбился в нее с первого взгляда и через два дня сделал предложение. Звал поехать с ним в посольство, в Кито или Асунсьон.

Mormor рассказывала эту историю всем, кто соглашался послушать. Она повторяла ее и в присутствии Свонни и Торбена, который стал представительным седовласым атташе датского посольства. Он был таким же невозмутимым, привык не показывать своих чувств. Тогда, много лет назад, этот молодой голубоглазый блондин вернулся в Эквадор, или куда-то еще, один, поскольку Свонни была настолько ошеломлена его признанием, что не приняла это всерьез. И вообще в Южную Америку ехать не хотела.

— Но он не забыл мою Сванхильд, — продолжала Mormor, — и все те годы писал ей чудесные любовные письма. Конечно чудесные, хотя я никогда их не читала. Кто же показывает такие письма матерям? И когда он получил должность здесь, они поженились. Прошло уже десять лет, но ему кажется, что не больше одного дня. Что за любовь!

Глядя на Торбена и Свонни, в это было трудно поверить. Настолько они невозмутимы и уравновешенны, одеты с иголочки, настолько «взрослые». Моя мама всего на шесть лет моложе сестры, но рядом с полной достоинства Свонни казалась девчонкой. Они совсем не похожи. Свонни не походила ни на дядю Кена, ни на Mormor. Впрочем, у нас в семье все разные. Моя мама намного симпатичнее Mormor, хотя внешне они одного типа. Кен похож на одного дядю со старой семейной фотографии, невысокий и плотный, зато черты лица более правильные. Младший сын похож на него, только выше ростом. У всех рыжие или темно-каштановые волосы, веснушки, глаза зеленые или ярко-синие.

Но у Свонни была типичная датская внешность. Или скорее скандинавская. Ослепительная блондинка, высокая — даже выше Morfar. На солнце лицо покрывалось загаром, а не веснушками. Глаза цвета темной морской волны. Даже в те дни, о которых я говорю — лучшая пора на Виллоу-роуд, Хэмпстед шестидесятых годов, — ей было далеко за пятьдесят, но она обладала внешностью богинь Вагнера, только волосы не золотые, а серебряные и профиль императрицы со старинных монет.

Свонни и Торбен давали много приемов. То ли по дипломатической обязанности, то ли они просто любили гостей. Видимо, и то и другое в равной степени. Я бывала у них часто, и не только потому, что мой колледж находился неподалеку, прямо за холмом, а скорее из-за одного молодого человека, помощника Торбена. Он помогал разносить напитки и умело поддерживал беседу. В то время я была страстно увлечена им. Позже он тоже увлекся мной, но это уже другая история.

Mormor очень любила приемы. Моя мама, которая иногда приезжала с очередным «женихом», говорила мне, что Свонни и Торбен предпочли бы, чтобы она сидела у себя или хотя бы поднималась к себе раньше, но не знали, как сказать ей это, чтобы «не задеть ее чувств». Я про себя заменяла слова «не задеть ее чувств» на «не разозлить», потому что никогда не считала Mormor уязвимой и чувствительной. В конце концов, она не была обычной бабкой, дряхлой и неуклюжей, которая сидит в углу и жалуется каждому, кто проходит мимо, на свои болячки. Мудрые Свонни и Торбен могли использовать Mormor как приманку, своего рода «звезду». Некоторые люди приезжали на их вечера, потому что знали — там будет мать Свонни, а это интересно.

Позже я думала, как они теперь вспоминают, что на приемах в доме на Виллоу-роуд общались с той самой Астой Вестербю из «Асты», и она рассказывала истории, которые появились в изданных дневниках. Интересно, если бы гости предвидели такое, были бы они более вежливы, любезны, деликатны? Вряд ли. Я ни разу не видела, чтобы с ней кто-то обращался пренебрежительно. Скорее наоборот. Вокруг нее всегда собиралась оживленная компания, и Mormor была всегда в центре внимания.

Почему она не уставала, как полагается восьмидесятилетней леди? Почему в девять часов не говорила, что ей пора спать? Она никогда не упоминала об усталости, да и не казалась обессиленной. Она излучала невероятную энергию. Аста была очень маленькой, и голова ее казалась слишком большой. Видимо, тело усохло, а голова нет. Лицо ее было почти таким же белым, как и волосы, она обильно пудрилась, но косметикой не пользовалась. От нее всегда сильно пахло духами «Коти», будто одежду в них окунули. Она часто надевала брошь, от которой поморщился бы борец за охрану природы, — голубое крыло бабочки, оправленное в слюду и золото. Брошь подчеркивала цвет ее глаз, таких же пронзительно синих. Но, право же, ее глаза в этом не нуждались. В комбинации с брошью они не выигрывали, а приводили в замешательство.

Еще одна любопытная подробность — она никогда не садилась. Нет, вообще она, конечно, сидела, я могу вспомнить и такие минуты. Но в моей памяти она всегда на ногах или, как мадам Рекамье на картине, облокачивается на что-нибудь. Гости даже не пытались предложить ей стул.

— Зачем? Вам тяжело разговаривать стоя? — насмешливо спрашивала она незадачливых молодых людей, пришедших сюда впервые.

В компании датчан она говорила по-датски. Причем с сильным акцентом, как и по-английски, сообщил мне один из ее собеседников. Но это придавало некоторую пикантность ее рассказам, по крайней мере мне так казалось. Прочитав ее записи в дневниках, я обнаружила, что она редко повторяла их в жизни. Я только единожды слышала историю о Каролине, девочке, которая помочилась на улице, и рассказ о том, что на большом приеме в Копенгагене в двадцатые годы они с Morfar оказались единственной парой, в которой никто не разводился.

На приеме я услышала рассказ о ее кузине, которая по неосторожности отравила своего любовника ядовитыми грибами, и о другом родственнике, который ездил в детский приют Оденсе выбрать ребенка для усыновления. Это история имеет некоторое отношение к случившемуся позже. Я никогда не могла понять, где в ее историях правда, а где преувеличение. Как я уже говорила, Mormor была истинным романистом, только ее произведениями были дневники, которые она вела на протяжении шестидесяти лет. Я, догадывалась, что реальная жизнь, полная разочарований и несбывшихся желаний, не нравилась ей. И она улучшала эту жизнь. Описывала начало, середину и конец. И всегда с кульминацией.

Mormor была единственным ребенком. Скорее всего, героиня рассказа об усыновлении — одна из ее богатых шведских кузин. Сигрид удачно вышла замуж, но оказалась бесплодной. Тогда они с мужем решили усыновить ребенка, в то время это было легко сделать. По словам Mormor, его просто выбирали в приюте и забирали.

Муж повез Сигрид в приют на острове Фин, родине Ганса Христиана Андерсена, любимого писателя матери Асты. (Здесь Mormor отвлеклась от темы и заявила, что терпеть не могла Андерсена, но напомнила слушателям, что он все равно «самый великий детский писатель».) Воспитательница привела покорную Сигрид к очаровательному малышу, который немедленно завоевал сердце кузины. По словам Mormor, ему было около года.

— Моя кузина полюбила его сразу, — рассказывала Mormor. — Они забрали ребенка и усыновили. Спустя некоторое время муж открыл ей правду. Оказывается, это был его ребенок от другой женщины, точнее, молоденькой девушки, которую он встретил во время деловой поездки в Оденсе. — И с удовольствием добавила: — Его любовницы. — Это слово для нее обладало ореолом романтики и порока. — В целом, ему удалось все уладить, Сигрид его простила и оставила ребенка. Должно быть, сейчас он совсем уже старый. — Тут Mormor пронзила сверкающим взглядом одного из слушателей. — Я бы не простила. Сущая правда! Я бы отправила его назад.

Конечно, после таких слов разгорелся спор, и люди говорили, как поступили бы на месте Сигрид или ее мужа.

— К тому времени вы уже полюбили бы его, — заметила одна дама.

— Я? Нет! — ответила Mormor. — Сознание того, чей он сын и как меня обманули, убило бы любовь. — И добавила сокрушенно: — И я не влюбляюсь в людей легко. — Ее взгляд бесцельно блуждал по лицам, по комнате. — Разговоры о любви — чаще всего вздор!

Это было одно из ее любимых слов. Сентиментальность и нежность, чувственность и застенчивость — все это вздор. Ей нравились яркие события, энергичность и сила. Во многих историях говорилось о насильственной смерти. Во время кризиса 1929 года ее кузен, брат Сигрид, застрелился, оставив вдову с четырьмя детьми. Другой дальний родственник эмигрировал в Соединенные Штаты в 1880 году и вернулся в Данию уже пожилым человеком. Оказывается, дом в Чикаго, где он жил со своей женой и детьми, находился на Норт-Кларк-стрит, рядом с местом большой резни в День святого Валентина.

Днем Mormor бродила по улицам Хэмпстед и Хит, заходила в магазины — «только взглянуть». Разговоры с незнакомыми людьми она записывала в дневник, но ни с кем не подружилась. Она общалась с людьми как журналистка. Брала интервью. Мама рассказывала, что у Mormor не было подруг. У Morfar имелись старые деловые партнеры из Челси, и Mormor знала их жен. Она познакомилась с соседями «Паданарама» и «Девяносто восьмого». Но по имени ее называл единственный человек которого она тоже называла просто Гарри. Это был Гарри Дюк.

Как и все, связанное с Mormor, он был удивительным. Я видела его редко, но знала с рождения и относилась к нему как к члену семьи. Он был для меня дядей Гарри, так же как и для моей мамы, для Свонни и, кажется, для дяди Кена тоже. Почти все, что я о нем знаю, рассказала мама. Он оставил должность в 1948 году. До этого работал клерком в «Таймс Уотер», или в Комиссии по водоснабжению, как ее потом назвали. Жил в Лейтоне. Любил наблюдать за игрой «Лейтон Ориент», когда матчи проводились дома, и ездить на собачьи бега. Много читал и обожал театр. Mormor была снобом, но не в отношении дяди Гарри. Никто в ее присутствии не осмеливался сказать против него ни слова.

Он как-то водил ее на собачьи бега, но ходить на футбольные матчи она категорически отказалась. Жена Гарри умерла несколькими годами раньше Morfar, и после этого мама и Свонни называли его «сердечным другом Mormor». Он был добрым и милым, необычным, остроумным и веселым, и обожал Mormor. Они катались на его машине, вместе ходили в музеи, на выставки, любили хорошо поесть и выпить. Гарри Дюк был стройным, высоким и красивым мужчиной. У него сохранились свои зубы и волосы, когда я видела его последний раз, на похоронах Morfar. Но он владел кое-чем более значительным. Это была высшая военная награда Англии — Крест ордена Виктории. Его наградили в Первую мировую войну за спасение солдат и офицеров. Среди других раненых и убитых, вынесенных им с нейтральной полосы, оказался и рядовой «Джек» Вестербю.

Хансине многие годы прожила бок о бок с Mormor, была прислугой на все случаи жизни, почти рабыней, пока в 1920 году не вышла замуж Но, в отличие от Гарри Дюка, она так и осталась не более чем знакомой. Хансине умерла в том же году, что и Morfar, но с ее дочерью Mormor не поддерживала никаких отношений. Свонни рассказывала, что в 1947 году они с Торбеном собирались пригласить Хансине с мужем на золотую свадьбу Mormor и Morfar, но Mormor и слышать об этом не захотела.

— Я пригласила бы ее только помочь по хозяйству, — заявила Mormor, удивив всех. — Но здесь справятся и без нее.

Свонни сказала, что Mormor почти обрадовалась, узнав о смерти Хансине через семь лет. Будто вздохнула с облегчением. Вероятно, потому, что с пути была убрана некая помеха, некто вычеркнут из списка. Неделями она могла обходиться без Гарри и даже не звонить ему. Mormor была пугающе самодостаточна, и с годами не менялась. Однажды, уже в доме Свонни, она сказала мне, что последний раз плакала в двадцать три года, когда умер ее месячный ребенок, Мадс. Тоже одна из ее историй, правда не для посторонних. Они с мужем знали, что ребенок умирает. Mormor не отходила от кроватки Мадса. Ребенок умер у нее на руках. Это произошло еще в Копенгагене, на Хортенсиавай. Mormor спустилась вниз, к Morfar, сообщила ему о смерти сына и разрыдалась. Morfar некоторое время смотрел на нее, затем вышел из комнаты. И она решила, что больше никогда не заплачет. И не плакала, даже в одиночестве. Не заплакала, даже когда пришла телеграмма с сообщением о гибели Моэнса.

С другой стороны, она много смеялась. Ее смех был то резкий и звонкий, то мудрый и понимающий, то сухой и отрывистый. Она высмеивала неловкость других и точно так же — свою собственную. И это вызывало уважение. Она жестко расхохоталась, даже рассказав о смерти Мадса и безразличии мужа. Я всегда считала ее человеком благоразумным, крайне сдержанным, ей не нужно было доверяться кому-то, свои эмоции она держала под железным контролем. Она была способна подшутить над кем угодно, но без злого умысла. Возможно, она использовала для своей выгоды любовь и бескорыстие Свонни, но все-таки нежно любила ее и бесконечно ею гордилась.

Если бы Аста принадлежала к более позднему поколению, то гордилась бы другими вещами. Но она родилась в 1880 году, и ей было предназначено гордиться сыном — за отвагу и доблесть или за профессиональные успехи, дочерью — за красоту и положение в обществе. Если одна из ее дочерей стала бы директором колледжа Гиртон[13] или кавалерственной дамой,[14] но не вышла замуж, Аста скорее стыдилась бы ее. Но у Свонни было все, о чем Аста мечтала, и даже больше. А то, что фотография Свонни появилась на обложке «Татлера», стало вершиной ее амбиций. Свонни говорила, что, когда Аста показывала журнал дяде Гарри, ее просто распирало от гордости и она со своей большой головой и длинными тонкими ногами походила на маленького надутого голубя.

Та фотография была сделана на приеме в датском посольстве по случаю официального визита в Лондон датской королевы (или короля Дании и его супруги-королевы). Торбен во фраке и белом галстуке выглядел представительно и аристократично, а Свонни в длинном светлом кружевном платье с ниткой жемчуга на шее была просто обворожительна. Их имена стояли рядом с именами королевской четы, посла и датчанки-историка.

Снимок и стал причиной последующих тревог Свонни. Ни она, ни моя мама с этим не соглашались — но почему тогда автор письма ждал так долго, прежде чем передал ужасные новости? Вряд ли это совпадение, когда фотография Свонни единственный раз появляется в «Татлере», а на следующей неделе приходит письмо.

То ли фотография вызвала вспышку зависти и обиды у автора письма, то ли стала последней каплей, переполнившей чашу терпения. Я склоняюсь к последнему. Я остро чувствовала, что кто-то незаметно следил за Свонни годами, изучал ее жизнь, завидуя успехам. Возможно, приезжал на Виллоу-роуд, чтобы посмотреть на дом или даже на его красивую хозяйку. Фотография в «Татлере» послужила сигналом: пришло время, пиши!



В этот день Свонни устроила девичник. Две женщины готовили, одна накрывала на стол, и у Свонни практически не оставалось дел, но почему-то она задержалась с разборкой почты.

Mormor уже спустилась вниз, выпила кофе и направилась на кухню посмотреть, что готовят. Поесть она любила и по-прежнему отдавала предпочтение датской кухне. Ничто, по ее мнению, не могло быть лучше свинины с красной капустой, жареного гуся, фруктового супа, салата из сельдерея и crustader.[15] Но она не отказалась бы и от хорошего стейка и пудинга из почек. И если в меню, которое составила Свонни для десяти приглашенных леди, не включена копченая рыба или мясо, Mormor это не понравится, и она выскажется об этом за столом. А может, и нет.

В те дни Свонни не задерживалась в кабинете Торбена, который был его неприкосновенной территорией. Она забрала свои письма и поднялась в спальню, где стоял маленький секретер. Она часто так делала, чтобы избежать жадного любопытства Mormor (от кого это, lille Свонни? Знакомый почерк. Это датская марка?). В этот раз Mormor находилась на кухне, где заглядывала в кастрюли и нюхала копченый лосось. Свонни говорила нам с мамой, что это письмо она вскрыла последним. Адрес и имя на конверте были напечатаны, и письмо ей не понравилось. Она решила, что это очередное прошение о деньгах. Им с Торбеном иногда присылали такие.

Когда Свонни прочитала письмо, ее бросило в жар. В зеркале она увидела, как покраснело лицо. Свонни высунулась в открытое окно и глубоко вздохнула. Затем перечитала письмо.

Ни обратного адреса, ни даты, ни обращения.




Ты считаешь себя такой благородной и всесильной, но твоя красота и изящество — просто насмешка, ведь на самом деле ты — никто. Твои родители — не родные. Они где-то достали тебя, когда их ребенок умер. Достали из груды тряпья. Пора тебе узнать правду.




Письмо тоже было написано печатными буквами чернильной авторучкой на голубой писчей бумаге. Штемпель на марке соответствовал третьему отделению северо-восточного района Лондона, в котором жила и Свонни.

Она опустилась на стул рядом с секретером. Ее била дрожь. Зубы стучали. Через минуту Свонни встала, прошла в ванную и налила стакан воды. Уже пятнадцать минут первого, через полчаса начнут съезжаться гости. А письмо надо порвать и забыть о нем.

Но этого она не смогла — не смогла порвать. Поняла, что физически не может. Даже дотронуться до письма было неприятно. Она протянула дрожащую руку к письму, как невротик к объекту фобии, прикоснулась одним пальцем и отдернула ее. Отвернувшись и не глядя на письмо, Свонни ногтями подцепила листок и затолкала в сумочку. Покончив с этим, она вздохнула свободней, однако прочитанное засело в памяти.



До приезда первого гостя Свонни спустилась в гостиную, Mormor последовала за ней. Она надела черное платье с бахромой и, как обычно, нацепила синюю брошь. Искусно уложенные белые волосы покрывала сетка с блестками. Mormor оживленно болтала о шнапсе, который нужно попробовать в первую очередь — он должен быть отменным, поскольку его достал Торбен. И начала рассказывать историю о своей матери, называя ее «ваша Mormor». Та не брала в рот никакого спиртного, за исключением шнапса, который могла пить в неограниченных количествах. Но Свонни слышала только одно — ее бабушка может оказаться чужим человеком, если в письме написана правда.

Прибыли гости. Собрались в гостиной, пили аперитив, курили. В шестидесятые годы люди спокойно садились за руль в нетрезвом виде. Пили шерри, джин с тоником, затягивались крепкими длинными сигаретами, и никто не обращал внимания, что гостиная Свонни наполняется сизым дымом и Карла Ларссона на стене уже не видно.

Свонни обходит гостей, голова кружится, но она, как хорошая хозяйка, говорит со всеми по очереди. Ей трудно не смотреть на мать. Как влюбленный не может отвести взгляд от возлюбленной, Свонни словно очарована ею.

Mormor стоит среди дам и разглагольствует. На каблуках она кажется выше и не столь миниатюрной; она в центре внимания, с ее силой невозможно бороться. Всем хочется услышать ее рассказы, даже профессору морской истории Осе Йоргенсен, сегодняшней почетной гостье. И Mormor рассказывает обо всем, что происходило в мире в годы ее молодости, когда она жила в Хэкни, о волнениях по поводу избрания короля Норвегии, о трагедии с американским дирижаблем, о «Потемкине».

Кто-то уточняет:

— Вы имеете в виду «Броненосец „Потемкин“»?

Многие дамы видели этот фильм, но Mormor, которая даже не слышала о нем, произносит:

— Броненосец? Да, это был корабль. Все произошло жарким летом 1905 года.

Она продолжает рассказывать, но Свонни касается ее рукой и шепотом спрашивает:

— Можно тебя на минутку?

— Именно сейчас?

Свонни говорит, что не может больше ждать. Ей плохо, она задыхается. Она слышала все это — о броненосце «Потемкине», но никого не видит в комнате, никого, кроме матери. На что она надеется? На объяснение? Подтверждение того, что письмо — чепуха, не стоящая внимания? Неизвестно. Она только понимает, что должна выйти с матерью и расспросить ее обо всем.

Почему? Почему нельзя дождаться конца приема? Так думает Mormor и поэтому отвечает раздраженно — дело может подождать, она беседует, рассказывает миссис Йоргенсен про обстрел Одессы. И вгоняет Свонни в краску вопросом:

— У меня нижняя юбка не торчит? Нет? Тогда в чем дело?

Увести Mormor не получается. Свонни уходит на кухню — узнать, смогут ли подавать на стол через десять минут. Все готово, и ей нечего здесь делать. Тут с ней происходит нечто невероятное — с губ срывается ругательство, она наливает шнапс в бокал для шерри, делает большой глоток и швыряет бокал на пол.

Нужно возвращаться в гостиную. Матери не видно, ее вообще нет в комнате. Вероятно, она вышла в холл. Конечно же, смягчилась и отправилась на поиски дочери. Свонни идет к дверям, но тут появляется официантка и сообщает, что стол накрыт. Свонни вынуждена проводить гостей в столовую. Mormor уже там с миссис Йоргенсен, показывает раритетный королевский фарфор из Копенгагена и рассказывает о коллекции какой-то женщины, вышедшей замуж за Эрика Хольста, морского офицера, бывшего кадета с погибшего учебного корабля «Георг Стаге».

Если бы мать оказалась одна, Свонни расспросила бы ее. Сумела бы расспросить. Но когда обед закончился, она впала в ступор и не могла выговорить ни слова. Глоток шнапса и выпивка за обедом оглушили ее, и оставалось единственное желание — поскорее лечь, уснуть, обо всем забыть или надеяться, что, когда она проснется, все пройдет.

Наступил вечер. Торбен где-то проводил время, что редкость для него. Mormor, устроившись на диване, читала «Лавку древностей», но вскоре отправилась к себе, объявив, что день был утомительным. Без сомнения, она хотела посидеть часок в одиночестве и сделать запись в дневнике. У Свонни ужасно разболелась голова. Она даже не взглянула на письмо, которое так и лежало в сумочке. Сумочку она весь день держала при себе. Смотрела на нее и думала о том, что лежит внутри. Словно кто-то сунул туда блевотину или дохлую крысу и рано или поздно ей придется все вычистить.

Задолго до возвращения Торбена она приняла две таблетки аспирина и легла. Они спали в одной спальне, но никогда — в одной постели.

Утром Свонни проснулась часов в пять или даже раньше. И чуть не отправилась наверх к матери, чтобы разбудить ее и сказать: «Прочитай и скажи мне — это правда? Правда? Скажи, что это неправда. Я должна знать».

Но она не сделала этого. По крайней мере, тогда.

6

Когда Свонни заехала к нам рассказать о письме, я случайно оказалась дома. Она появилась в среду, как обычно, даже не стала договариваться о более ранней встрече. Письмо пришло в пятницу, но она заставила себя ждать, потому что «не хотела делать из этого событие». Не показала письмо Торбену и ничего не сказала Mormor. Не позвонила моей маме и не предупредила, что у нее разговор. На самом деле Свонни хотела просто забыть о письме, но не смогла. Да и кто смог бы?

У Свонни, как всегда, была великолепная стрижка. Удивительно, но ее серебристые волосы казались крашеными. Губы с бордовой помадой эффектно выделялись на слегка загоревшем лице. На левой руке сверкало платиновое кольцо с огромным бриллиантом — подарок Торбена. Свонни надела и бриллиантовые серьги, о которых Нэнси Митфорд как-то сказала, что просто они идут увядающему лицу. А я думала, что было бы здорово в таком возрасте выглядеть как Свонни. Я сейчас на десять лет моложе и то так не выгляжу. И это неудивительно.

Она вынула письмо, держа его двумя пальцами, словно щипцами. Жест не показался театральным, это было естественное отвращение. Мама попыталась свести все к шутке:

— Надо же, как ты его.

— Не смейся, Мария, пожалуйста, не надо. Я не вынесу этого.

— Свонни, — спросила мама, — уж не собираешься ли ты поверить этой чепухе?

Свонни беспомощно перевела взгляд на меня, опустила руки и сцепила их, словно иначе они могли опять взлететь вверх.

— Зачем кому-то так говорить, если это неправда? Не может ведь человек взять и придумать.

— Конечно может. Из зависти.

— Этот человек видел вашу фотографию в «Татлере», — добавила я.

— А как он узнал, где я живу? Как смог что-то выяснить обо мне?

— Честное слово, Свон, ты просишь не смеяться, но я сейчас лопну от смеха. Никто, кроме тебя, не поверил бы ни единому слову. На твоем месте я просто сожгла бы письмо.

Свонни ответила очень спокойно, и тогда мы поняли, насколько серьезно она отнеслась к анонимке, как много думала о ней.

— Тебе бы не прислали. Ты похожа на маму.

Тогда моя мама все-таки рассмеялась, но как-то неискренне:

— Тогда надо спросить у нее. Если ты принимаешь все всерьез.

— Я знаю.

— Не пойму — а почему ты до сих пор не спросила? На твоем месте я бы сразу поговорила с ней.

— Мария, ты не на моем месте.

— Хорошо. Извини. Ты должна была поговорить с ней в пятницу, но еще не поздно.

Свонни чуть заметно покачала головой и прошептала:

— Я побоялась.

— Но спросить-то надо. Надо! Если ты и правда беспокоишься.

— А ты как думаешь?

— Тогда, как только вернешься домой, покажи ей письмо. Вот увидишь, эта анонимная скотина, этот спятивший ублюдок имел в виду что-то другое.

— Например? — просто спросила Свонни.

— Ну, я не знаю. Откуда мне знать? Но это же явная чепуха! Ты — мамина любимица. И мама всегда так говорит и даже не беспокоится, что может обидеть кого-то из нас. Разве похоже, что она удочерила тебя? Да и зачем ей? Она могла рожать собственных детей. До сих пор жалуется, что их было слишком много, и обвиняет в этом отца.

— Вы должны спросить у нее, — подала я голос.

— Это понятно.

— Хочешь, я спрошу? — предложила мама.

Свонни передернула плечами, покачала головой.

— Мне это несложно. Я поеду с тобой и спрошу, если хочешь.

Конечно же, Свонни не приняла ее предложение. А ведь мама поехала бы. Если бы письмо прислали ей, она не тянула бы с расспросами. Я вспоминаю о ней с нежностью. Она была хорошей матерью, необычайно бескорыстной, но не слишком впечатлительной или с богатым воображением. Свонни же казалась чувствительной, скрытной, изобретательной и неуверенной в себе. Как ни странно, все эти черты уживались в Асте — чувствительность и невосприимчивость, нежность и грубость, упрямство и уязвимость, агрессивность и застенчивость. Настоящая писательница — выдумщица и реалистка одновременно.

Мама не понимала, чего боялась Свонни. Она лишь негодовала, чувствуя, что совершен возмутительный поступок, произошла чудовищная несправедливость. И хотела расставить все по полочкам, выяснить правду у матери, и немедленно.

— Нет, я сама спрошу. Ты убедила меня. — Свонни тяжело вздохнула. В глазах у нее появилось затравленное выражение, что отныне станет привычным. — Конечно, я еще не старая, пятьдесят восемь — не так уж и много. Но в моем возрасте узнавать такое… Обычно подростки обнаруживают, что у них приемные родители. Но не в пятьдесят восемь, ради всего святого. Это не просто кошмар — это абсурд. — Несмотря на то что выражение лица осталось скептическим, с намеком на иронию, ее слова прозвучали жалобно: — Меня же не удочерили, правда, Мария? Правда же, Энн? Автор письма наверняка лжет. И зачем я только прочитала его?

После отъезда Свонни мы с мамой не стали обсуждать случившееся. Мама только заметила, что автор письма уверена в своей правоте — почему-то мы предположили, что это женщина, — но, скорее всего, письмо выросло из фантазий Асты.

— Представь, Аста придумала историю о подкидыше, а у нее таких историй несколько, и кто-то из слушателей принял ее всерьез.

Мама произнесла эти слова беспечно, словно нечто обыденное, и продолжать серьезный разговор стало невозможно. Мы сменили тему. К тому же приехал мамин «жених», кажется последний ее любовник, за которого она собиралась выйти замуж «как-нибудь», чтобы все было прилично. Потом я ушла. Ни слова не было сказано о Свонни, и чем все закончилось, я узнала гораздо позже.

В истории Асты последовала бы бурная кульминация — откровение или что-то вроде исповеди. Но ничего подобного не случилось, это была сама жизнь, которую Аста так любила приукрашивать. Свонни рассказала моей маме, что потянула еще два дня и решилась расспросить Асту. Перед этим ее трясло. Накануне она долго не могла уснуть, убеждая себя, что это последняя ночь неведения.

Утром ее вновь охватили сомнения. Может, лучше ничего не знать? Но вынесет ли она эти мучения? Они с матерью находились в доме одни. Прислуга появлялась не каждый день, и Свонни занялась домашними делами, которые нравились ей. Протерла мебель в большой гостиной, поставила цветы в китайскую вазу. Лето было в разгаре. Зеленели трава и деревья, клумбы цвели. Однако небо затянули свинцово-серые тучи, и было холодно.

Аста все еще сидела в своей комнате на третьем этаже. Она часто выходила лишь к кофе — со словами, что настоящий датчанин без кофе жить не может. В голове Свонни рождались фантазии, одна нелепее другой. Аста уехала, вышла замуж за дядю Гарри, умерла, и наверху лежит труп. Не то чтобы она боялась потерять Асту, просто думала, что теперь никогда не узнает правду.

К одиннадцати Свонни сходила с ума от волнения. Конечно, глупо так взвинчивать себя. Она, женщина средних лет, не находит себе места от тревоги, потому что неделю назад ядовитое письмо сообщило ей, что она не родная дочь своих родителей. И письмо это она перечитала не единожды, даже сравнивала с блевотиной и дохлой крысой. Выучила его наизусть.

Аста спустилась без двух минут одиннадцать. Волосы тщательно уложены, лицо припудрено. На ней был темно-синий костюм («костюм для прогулок») с шарфом цвета морской волны, приколотым брошью-бабочкой. Глаза Асты, такие же яркие, как бабочка, казалось, излучали голубое сияние.

В этот момент от нее ожидалось только две фразы: либо что датчане не могут обойтись без кофе, либо вопрос: «Пахнет хорошим кофе?»

Свонни внесла кофе. Все происходило незадолго до восемьдесят третьего дня рождения Асты, и она собиралась устроить «шоколадный вечер». То есть устроить должна была Свонни. Я однажды присутствовала на таком вечере, и это было здорово. Сейчас никто не устраивает таких приемов, где пьют горячий шоколад, в который кладется огромное количество взбитых сливок, и едят kransekage — вкуснейшие пирожные с марципаном. За кофе Аста завела разговор об этом вечере: кого она думает пригласить, какую еду следует приготовить, и тому подобное. Свонни перебила ее и сказала, что ей нужно кое о чем спросить. Говорила она с таким трудом, что даже Аста почуяла неладное.

И Свонни призналась, что это самый трудный вопрос, который ей приходилось задавать. И в конце концов это убьет ее. У нее подскочило давление, и разболелась голова. Голос звучал хрипло.

Аста молчала. У нее было лицо человека, застигнутого за недостойным занятием, ребенка, стащившего конфету. Взгляд метался из стороны в сторону. Она казалась испуганной, загнанной в ловушку, и неожиданно разразилась смехом.

— Не смейся! — взмолилась Свонни. — Пожалуйста, не надо. Я в таком состоянии… Я не спала ночами. Но если это неправда, тогда можешь смеяться. Это неправда?

Аста, конечно, сказала худшее, что могла. Она так часто поступала.

— Если хочешь, lille Свонни, пусть будет ложь, если тебе так легче. В конце концов, что есть правда?

— Moder, — более официально Свонни не называла Асту никогда. — Я имею право знать. Пожалуйста, взгляни на это письмо.

Без очков Аста, конечно же, ничего не разглядела. Она порылась в сумочке, извлекла их из футляра и водрузила на нос. Прочитала письмо и сделала такое, отчего Свонни пришла в ужас, — разорвала письмо пополам, затем на четыре части, затем еще и еще, на мелкие кусочки.

Свонни вскрикнула и попыталась отобрать их, но Аста, словно ребенок на школьной спортплощадке, решивший подразнить кого-то, зажала обрывки в кулаке и подняла над головой. Она размахивала рукой и весело вопила: «Нет, нет, нет!»

— Зачем ты это сделала? Отдай кусочки! Я склею их, мне нужно это письмо, — Свонни чуть не плакала.

Но остановить Асту было невозможно. Она схватила зажигалку, поднесла огонь к обрывкам, брошенным в пепельницу, и вызывающе поглядела на Свонни. Затем отряхнула руки, словно бумага запачкала их пылью.

— Глупо, Свонни. В твоем-то возрасте! Разве ты не знаешь, что делают с анонимными письмами? Их сжигают. Об этом знают все.

— Зачем ты его сожгла?

— А что еще с ним делать?

— Как ты могла, как ты могла!

Mormor нисколько не смутилась и раскаиваться не собиралась. Свонни говорила, что в тот момент у нее возникло странное ощущение, будто у мамы не осталось никаких эмоций. Она их все израсходовала, больше ничего не имело значения, кроме вещей, о которых старые женщины обычно не заботятся: хорошо провести время, красиво одеться, хорошо поесть и выпить, совершать прогулки с другом.

Аста отвернулась и пренебрежительно махнула рукой, давая понять, что все это пустяки, напрасная трата времени. Свонни так и не притронулась к кофе, однако Аста не отказала себе в удовольствии. Она любила, чтобы кофе или чай обжигали, хотя одна из ее известных историй была о каком-то родственнике, который таким образом прожег себе пищевод.

— Мама, — не успокаивалась Свонни, — ты должна сказать. Это правда?

— Не понимаю, почему это так тебя волнует? Я была плохой матерью? Я не любила тебя больше всех? Разве я не с тобой сейчас? Что случилось, зачем ты копаешься в давно забытом прошлом?

Конечно же, Свонни повторила просьбу, и на этот раз хитрая улыбка скользнула по лицу матери. Такая же улыбка появлялась, если она лгала им в детстве. Дети всегда чувствовали ложь. Вечером, когда она, изысканно одетая, появлялась с отцом: «Ты уходишь?» — «Конечно нет. Зачем мне уходить?» Или когда родители ссорились особенно жестоко, с упреками и оскорблениями: «Ты жалеешь, что вышла за папу?» — «Что за глупости? Конечно нет!»

— Конечно это неправда, lille Свонни.

— Тогда зачем? Я имею в виду — зачем кто-то написал это?

— Я что, господь бог? Или психиатр? Откуда мне знать, что у сумасшедших творится в голове? Скажи спасибо, что хоть кто-то в доме не совсем потерял рассудок и понимает, что грязные, злые письма надо сжигать. Ты должна ценить свою маму за то, что она заботится о тебе.

Аста собралась уходить. Допила кофе, принесла шляпу и направилась к выходу. Она никогда не говорила, куда идет и когда вернется. На этот раз она ходила за открытками, чтобы разослать приглашения на свой «шоколадный вечер».

Оставшись одна, Свонни попыталась убедить себя, что должна поверить матери. Поверить и забыть. В то время о существовании дневников она не знала. Это были просто тетради, которые Аста привезла с собой вместе с фотоальбомами и книгами. Тоже фотоальбомы, подумала Свонни, если вообще обратила внимание. Годы спустя она призналась, что если бы знала, то за время отсутствия матери пролистала бы их. А в тот день, обращаясь к цветам и кофейным чашкам в безлюдной комнате, она громко сказала: «Я должна поверить!»

Аста не вела себя как старая женщина, как пожилая мать. Наоборот, Свонни выступала в роли матери, а Аста казалась ее дочерью-подростком, которую подозревают в ужасном проступке, а девочка и не собирается признаваться. Девочка держит ситуацию в своих руках. А Свонни бессильна что-либо сделать.

Тем вечером, поужинав, они не сразу встали из-за стола. Аста в присутствии Торбена объявила, что должна им кое-что сказать. Возможно, она умирает. И это может произойти довольно скоро. Она подозревает, что у нее рак.

Свонни и Торбен встревожились не на шутку. Организовали обследование, и все анализы Асты оказались отрицательными. Рака у нее не оказалось, так же как и других заболеваний. Возможно, она что-то и подозревала, но, с другой стороны, могла все выдумать, чтобы произвести эффект. Ей нравились драмы. Но в тот вечер она поднялась к себе слишком рано, попросив Свонни зайти через некоторое время, когда она разденется.