Мы еще не знали, что этот «Пэон» означает. Мы это узнали позже, когда вместе с другими принялись распевать не очень складную песенку, сочиненную Багрицким: «Четвертый пэон — это форма стиха, но всякая форма для мяса нужна, а так как стихов у нас масса, то форма нужна им как мясо».
Ильф часто бывал на собраниях поэтов. Худощавый, в пенсне без оправы, с характерным толстогубым ртом и с черным родимым пятнышком на нижней губе, он обычно сидел молча, не принимая никакого участия в бурных поэтических дискуссиях. Но стоило только кому-нибудь прочесть плохие стихи, какой делал с ходу меткое замечание, и оно всегда било в самую точку.
Как-то не очень одаренный поэт прочел любовные стишки, где рифмовалось «кочет» и «хочет», Ильф с места переспросил: «Кто хочет?» И восклицание это надолго пристало к поэту.
Ильфа побаивались, опасались его острого языка, его умной язвительности. Никто не знал, что он пишет сам: стихи или прозу. Было известно, что он брат талантливого художника и что служит он статистиком в Губземотделе. Но его абсолютный слух к стихам и нетерпимость к пошлости, ложному пафосу, нарочитым стилистическим красивостям признавались безоговорочно.
Непримиримость Ильфа к любому проявлению пошлости в искусстве и в быту общеизвестна, но я могу засвидетельствовать, что это было ему свойственно в самые ранние годы. Вернувшись из первой поездки в Москву, он рассказывал, очень волнуясь, что на Петровке в витринах нэповских кондитерских появились торты, украшенные революционными лозунгами.
— Подумать только, что слова, написанные некогда кровью, теперь написаны сахаром! — возмущался он.
Ильф очень хорошо относился к нам, молодым, сначала очень робевшим на поэтических собраниях. Много позже мы узнали, что он называл нас «Белинской колонией недотрог» (жили мы все на улице Белинского и были очень застенчивы).
Не слышавши еще ни одной лекции по литературе и искусству, мы впервые от Ильфа узнали о Стерне и Рабле, Франсуа Вийоне и Артюре Рембо, Саади и Омаре Хайяме, Домье, Гаварни, Федотове. Он приносил нам старые номера «Вестника иностранной литературы», читал понравившиеся страницы. Книги он любил самозабвенно, но берег их не только для себя, а для того, чтобы о них можно было рассказать и дать прочесть другому.
Рассказчик он был превосходный. Из вечера в вечер, когда я болела, он рассказывал придуманную им занимательную историю о голубом бриллианте (он почему-то произносил это слово с ударением на первом слоге). В этом рассказе, так и не законченном из-за моего выздоровления, помнится, были груды бриллиантов, среди которых надо было найти единственный голубой, обладавший великой силой исцеления всех болезней; были прекрасные руки какой-то леди, топор палача, голодные бунты нищих, часы Вестминстерского аббатства, погоня за похитителями в дилижансах, фиакрах, омнибусах. Обо всем этом рассказывалось весело, занимательно, замысловато…
С ним было нелегко подружиться. Нужно было пройти сквозь строй испытаний — выдержать иногда очень язвительные замечания, насмешливые вопросы. Ильф словно проверял тебя смехом — твой вкус, чувство юмора, умение дружить, — и все это делалось как бы невзначай, причем в конце такого испытания он мог деликатно спросить: «Я не обидел вас?»
Смешное он видел там, где мы ничего не замечали. Проходя подворотни, где висели доски с фамилиями жильцов, он всегда читал их и беззвучно смеялся. Запомнились мне фамилии Бенгес-Эмес, Лейбедев, Фунт, которые я потом встречала в книгах Ильфа и Петрова.
Если Ильф хотел похвалить человека, он говорил о нем: веселый, голый, худой. «Веселый — талантливый, все понимает; голый — ничего не имеет, не собственник; худой — не сытый, не благополучный, ничем не торгует», — объяснял он.
Ильф жил трудно, в большой семье скромного бухгалтера. Дома была полная неустроенность, болела мать, не было дров, воды в голодной и холодной тогда Одессе. Но по тому, как он держался, никак нельзя было предположить этих трудностей жизни.
Худой, он совсем истоньшился — щеки впали и еще резче выступили скулы, но вместе с тем всегда был подтянут, чисто выбрит и опрятен и никогда не терял интереса к окружающему, к литературной жизни.
В Одессе, только несколько месяцев назад освобожденной от белогвардейцев, почти все население голодало. Местные власти организовали для писателей бесплатные обеды. Ложка ячневой каши и кружка желудевого кофе с конфеткой на сахарине — это все, что могла дать молодая советская власть пишущей братии. После такого обеда сосущее чувство голода оставалось. Как-то поздно мы возвращались с литературного вечера, Ильф пошел проводить меня. Ноги у меня подкашивались, — видимо, сказывалось длительное недоедание. Ильф внимательно присматривался ко мне. «Кажется, сегодня голоден не только я, но и вы?» Не дожидаясь ответа, он подошел к маленькой будочке с нехитрым товаром из семечек и липких кустарных сладостей. Хозяин, румяный перс, навешивал ставни, чтобы закрыть будку на ночь. Ильф молча вынул из кармана большой перочинный нож и протянул его персу. Тот испуганно отшатнулся: «Иди, пожалста! Ай-ай-ай, как нехорошо… Зачем нож?» Ильф успокоил его: «Я же вам дарю нож, а вы нам тоже подарите чего-нибудь». Перс сразу повеселел и дал нам какую-то ерунду, хотя нож был хороший.
Иногда Ильф мечтал вслух: «Неужели будет время, когда у меня в комнате будет гудеть раскаленная чугунная печь, на постели будет теплое шерстяное одеяло с густым ворсом, обязательно красное, и можно будет грызть толстую плитку шоколада и читать толстый хороший роман?»
Пока же он в полной мере олицетворял свой человеческий идеал: был веселый, голый и худой.
Нельзя сказать с уверенностью, что Ильф ничего не писал до того дня, когда, вернувшись в 1921 году из поездки в Харьков, куда он ездил с Эдуардом Багрицким и поэтом Эзрой Александровым, прочел нам свой первый рассказ. Помню только, что там шла речь о девушках, «высоких и блестящих, как гусарские ботфорты», и на одной из девушек была «юбка, полосатая, как карамель». Помню и такую фразу: «Он спустил ноги в рваных носках с верхней полки и хрипло спросил: „Евреи, кажется, будет дождь?“»
Ильфа очень печалило, что все его друзья покидают Одессу один за другим. Он писал мне: «Уезжают на север и направляются к югу, восток привлекает многих, между тем как некоторые стремятся к западу. Есть еще такие, о которых ничего не известно. Они приходят, говорят „прощайте“ и исчезают. Их след — надорванная страница книги, иногда слово, незабываемое и доброе, и ничего больше. Я снова продан, и на этот раз Вами, и о чем мне писать, если не писать все о том же?»
Шел 1923 год. Ильф тоже начал готовиться к переезду в Москву. Незадолго до отъезда мы сидели с ним на ступеньках одного из разрушенных оползнями домов на Черноморской улице. Он прощался с морем, с юностью, но не позволил себе ни одного лишнего слова, был, как всегда, сдержан, только, пожалуй, молчаливее обычного.
Встретились мы с ним уже в 1926 году, в Ленинграде, куда он приехал после возвращения из Средней Азии. Оживленный, веселый, загорелый, он очень возмужал и окреп. Хотя, по его словам, впечатления еще не отстоялись, но слушать его, как всегда, было очень интересно. Мы увидели узенькие улочки Бухары и Самарканда, мечети и базары, верблюдов и пески пустынь, рельсы новых путей, глаза женщин в глухой парандже, школьниц с множеством косичек до пят и в пионерских галстуках. Он свободно оперировал цифрами новой экономики, цитировал материалы рабкоровских заметок, приводил примеры героизма и расточительства. Восхищаясь работой молодых строителей новой Азии, он возмущался недостатками и грозился расправиться с ними в газете. В его рассказах был виден не только блестящий стилист и рассказчик, но человек, который много и хорошо видит, угадывался наблюдательный автор будущих очерков и фельетонов, и вместе с тем острословие и юмор, умение сдвинуть понятия так, чтобы слова зазвучали по-новому, придать им новый смысл, — все это отточилось еще больше. В этот приезд в Ленинград ему нужно было по делам в Облпрофсовет. Я рассказала ему, как проехать на бульвар Профсоюзов (так назывался бывший Конногвардейский бульвар), а вечером услышала:
— Почему вы не сказали прямо, чтобы я искал Бульвар профсоюзных конногвардейцев, — это было бы проще…
В 1933 году мы увиделись с Ильфом в Москве, когда он уже был известным писателем. Но это не мешало ему по-прежнему участливо интересоваться жизнью ленинградских друзей, подробно расспрашивать о детской кинематографии, где я тогда работала. Я поделилась с ним планом ленинградских кинодеятелей объединить молодежные и детские кинотеатры в один огромный комбинат.
Поблескивая глазами из-за стекол пенсне, он с непередаваемо лукавой интонацией заметил:
— Пышно, очень пышно… А детям это нужно? Вы уверены?
Интересно отметить, что хотя это объединение было создано, но просуществовало очень недолго и быстро распалось именно из-за своей пышной нецелесообразности.
Прощаясь, я спросила Ильфа, доволен ли он своей жизнью, достаточно ли в ней буйства, нежности и путешествий. Он усмехнулся, как всегда немного грустно:
— Вы не забыли мечту моей юности! Буйства, вернее, работы хватает. Нежность меня не обошла. И путешествия были, а сколько их еще впереди!
Он не знал, как и никто из нас, что следующее путешествие — в Америку — будет для него последним.
Константин Паустовский
ЧЕТВЕРТАЯ ПОЛОСА
После возвращения с юга в Москву я долго бродил по разным редакциям в поисках работы.
Однажды в редакции «Гудка» я встретил Виктора Шкловского. Он остановил меня и сердито сказал:
— Если хотите писать, то привяжите себя ремнями к письменному столу. Старших надо слушаться.
— У меня нет письменного стола. Я не Ротшильд!
— Тогда к кухонному! — крикнул он и исчез в соседней комнате.
Слова о ремнях Шкловский сказал просто так, впрок. Мы с ним не были еще знакомы.
В комнате, где исчез Шкловский, сидели за длинными редакционными столами самые веселые и едкие люди в тогдашней Москве — сотрудники «Гудка» Илья Ильф, Олеша, Булгаков и Гехт. Склонившись над столами и посмеиваясь, они что-то быстро писали на узких полосках бумаги, на так называемых гранках.
Редакционная эта комната называлась странно: «Четвертая полоса». В простенке висела ядовитая стенная газета «Сопли и вопли».
В этой комнате готовили последнюю, четвертую полосу (страницу) газеты «Гудок». На этой полосе печатались письма читателей, но в таком виде, что ни один читатель, конечно, не узнал бы своего письма.
Сотрудники «четвертой полосы» делали из каждого письма короткий и талантливый рассказ — то насмешливый, то невероятно смешной, то гневный, а в редких случаях даже трогательный. Неподготовленных читателей ошеломляли самые заголовки этих рассказов: «Шайкой по черепу!», «И осел ушами шевелит», «Станция Мерв — портит нерв».
Сам редактор «Гудка» без особой нужды не заходил в эту комнату. Только очень находчивый человек мог безнаказанно появляться в этом гнезде иронии и выдерживать перекрестный огонь из-за столов.
В то время никто еще не подозревал, что в этой комнате собралась «Могучая когорта» (так они себя шутливо называли) молодых писателей, которые вскоре завоюют широкую известность.
В комнату иногда заходил «на огонек» Бабель. Очень учтиво входил Василий Регинин. В то время он редактировал новый журнал «Тридцать дней». Стоя на пороге и как бы боясь войти, Регинин торопливо рассказывал последние анекдоты. Часто шквалом врывался Шкловский и с жестоким напором прославлял Маяковского и Велемира Хлебникова.
ЛЕОН УРИС
Далеко не каждого принимали в этой комнате приветливо. Халтурщиков встречали тяжким и зловещим молчанием, а бахвалов и крикунов — ледяным сарказмом.
ЭКСОДУС
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Мирились только с одним хрипучим и живописным халтурщиком — репортером по прозвищу «Капитан Чугунная Нога». У него действительно была искусственная, железная ступня. Однажды он наступил на ногу кроткому писателю Ефиму Зозуле, и тот около месяца пролежал в больнице. Поэтому, когда капитан входил, все тотчас поджимали ноги под стулья.
(Книга 1 и 2)
Меня в этой страшноватой комнате встретили сравнительно спокойно, — может быть, потому, что я дружил с Бабелем. Для сотрудников «четвертой полосы» он был бесспорным авторитетом.
ЭТА КНИГА ПОСВЯЩАЕТСЯ
МОЕЙ ДОЧЕРИ КАРЕН,
— Творятся неслыханные дела! — говаривали они. — Из Одессы прибыл выдающий писатель Пересыпи и беззаветный красный конник Исаак Ги де Бабель Мопассан! Под этой насмешкой скрывалась любовь к Бабелю и даже гордость им, — казалось, он знал на ощупь вес каждого слова.
МОИМ СЫНОВЬЯМ МАРКУ И МАЙКЛУ,
А ТАКЖЕ ИХ МАТЕРИ.
Когда Бабель входил, он долго и тщательно протирал очки, осыпаемый градом острот, потом невозмутимо спрашивал:
Большинство событий, описанных в этой книге, - события исторические. В книге много сцен, фоном для которых служат реальные события.
— Ну что? Поговорим за веселое? Или как? И начинался блестящий и неистощимый разговор, который остальные сотрудники «Гудка» прозвали «Декамероном» и «Шехерезадой».
Быть может, живут еще люди, принимавшие участие в событиях, подобных описанным в этой книге. Возможно поэтому, что некоторых из них будут отождествлять с персонажами этой книги.
Позвольте мне подчеркнуть, что все персонажи романа созданы самим автором, и что они все выдуманы.
Это было похоже на волшебную золотую нитку в сказке (может быть, такой сказки нет и такой нитки тоже нет, но это не имеет значения). Нитку эту надо было отыскать в огромной куче других свалявшихся разноцветных ниток, потянуть за нее, и она начинала вытягивать за собой то красные, то серебряные, то синие и желтые нитки, а потом и запутавшиеся в нитках сосновые шишки, позеленевшие патроны, ленты, орехи и всяческие, как будто ненужные, но интересные вещи.
Исключение, конечно, составляют исторические деятели, названные своими именами, такие как Черчилль, Трумэн, Пирсон и все остальные, чья жизнь и деятельность была связана с описанным в книге историческим периодом.
Такая невидимая и несуществующая золотая нитка как бы лежала в ящике стола у кого-нибудь из сотрудников — у Ильфа или Олеши. Лежала до тех пор, пока в комнате не появлялся интересный собеседник. Тогда ее вытаскивали из ящика, и она тянула за собой неистощимую вереницу рассказов.
ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ.
По случаю переиздания \"Эксодуса\" мне представилась возможность поделиться своим мнением о причинах всемирного успеха, выпавшего на долю этой книги.
Досадно, что в то время никто не догадался записывать их, хотя бы коротко. То был необыкновенный и шипучий фольклор тех лет.
\"Эксодус\" - это рассказ о величайшем чуде нашего времени, о событии, не знающем себе равного в истории человечества: о возрождении нации, рассеянной по свету две тысячи лет тому назад.
Это рассказ о евреях, возвращающихся после столетий гонений, унижений, пыток и истребления на свою родину, чтобы потом и кровью создать оазис в пустыне.
Я знал мастеров устного рассказа — Олешу, Довженко, Бабеля, Булгакова, Ильфа, польского писателя Ярослава Ивашкевича, Федина, Фраермана, Казакевича, Ардова. Все они были щедрыми, даже расточительными людьми. Их не огорчало то обстоятельство, что блеск и остроумие их импровизаций исчезают почти бесследно. Они были слишком богаты, чтобы жалеть об этом.
Все шаблонные типы евреев, которыми кишит американская литература преуспевающий делец, знаменитый врач, ловкий юрист, надменный артист... все эти милые типы, наводняющие главы книг, тяготящиеся самими собой, миром, своими дядями и тетями... проникнутые жалостью к самим себе,... все эти рыцари психиатрической палаты; ...я их оставил всех там, где им только и быть - в операционной.
Я постарался показать другую сторону медали. Я писал о моем народе, который пред лицом равнодушного, а то и враждебного мира одной лишь отвагой совершил бессмертный подвиг.
Я назвал только рассказчиков-писателей. Но я встречал множество превосходных рассказчиков и среди людей других профессий, — от капитана дальнего плавания Зузенко до хитрого, как бес, днепропетровского рыбака-браконьера. Он называл себя «Тот самый дид Микола с тех самых Плютов» (Плюты — тихая деревня на речных песках к югу от Киева).
\"Эксодус\" - это рассказ о борющемся народе, о людях, которые не просят прощения за то, что они родились евреями, и за то, что они хотят жить достойно.
История этих людей потрясла меня, когда я ее услышал в селениях и городах Израиля.
К суткам надо бы прибавить несколько часов, чтобы мы могли записывать множество неожиданных устных рассказов. Записывать, конечно, сверх того, что мы пишем «от себя».
И она... потрясла также читателей, как евреев, так и неевреев.
СЛОВО БЛАГОДАРНОСТИ.
Самый плодовитый писатель (не считая Бальзака и польского беллетриста Крашевского, автора свыше двухсот романов) не может работать свежо и в полную силу больше четырех-пяти часов в сутки. Несправедливо, конечно, что писателю не дана возможность продлевать свою жизнь до того времени, пока он не напишет все, что задумал. Обыкновенно писатели успевают написать только часть того, что могли бы.
Мне пришлось проездить около 50 тысяч миль, чтобы собрать материал для \"Эксодуса\". Длина использованной при этом магнитофонной ленты, количество взятых интервью, груды прочитанных книг, множество снимков и денежные расходы - составляют величины того же порядка.
Извините, я, как всегда, отвлекся.
В продолжение двух лет сотни людей отдавали мне время и силы, чтили меня своим доверием. На всем пути мне очень везло в двояком смысле: эти люди не только самоотверженно помогали, но и безраздельно доверяли мне.
К сожаленью, нет никакой возможности поблагодарить каждого отдельно: на это потребовалась бы отдельная книга.
В «четвертой полосе» мне давали кое-какую работу. Там я неожиданно встретил Евгения Иванова — нашего, одесского Женю Иванова, бывшего редактора «Моряка». Он носил все ту же мятую, как у адмирала Нахимова на севастопольском памятнике, морскую фуражку. Он расцеловался со мной, рассказал, что редактирует в Москве новую морскую и речную газету, называется она «На вахте», а редакция ее помещается этажом выше.
Было бы, однако, черной неблагодарностью, если бы я не упомянул здесь двоих, которые в буквальном смысле этого слова создали эту книгу.
Тут же Женя предложил мне работать в этой газете секретарем. Я согласился, хотя и заметил, что название газеты мне не нравится. Что это за названия — «На вахте», «На стреме», «На цинке», «На подхвате»?
Я надеюсь, что не создам опасного прецедента тем, что публично поблагодарю своих вдохновителей. Идея написания этой книги возникла во время беседы за обеденным столом; она воплотилась в действительность благодаря неукротимому упорству Малколма Стюарта. Несмотря на множество препятствий, он не отказался от воплощения этой идеи в жизнь.
Женя не обиделся. Он принял мои слова как обычное зубоскальство.
От всего сердца я благодарю Илана Хартува из Иерусалима. Он устроил все мои поездки, сам разъезжал со мной всюду по Израилю: на поезде, в самолете, автомобиле, джипе, пешком. Частенько это бывало отнюдь не легко. Однако, главным образом я благодарен Илану за то, что он так щедро делился со мной своими обширнейшими познаниями.
КНИГА ПЕРВАЯ
«Гудок» и «На вахте» помещались во Дворце Труда, на набережной Москвы-реки, около Устьинского моста.
ПО TY СТОРОНУ ИОРДАНА.
До революции во Дворце Труда был Воспитательный дом — всероссийский приют для сирот и брошенных детей, основанный известным просветителем Бецким еще при Екатерине Второй.
Доколе Господь не даст покоя братьям вашим, как вам, и доколе и они не получат во владение землю, которую Господь, Бог ваш, дает им за Иорданом; тогда возвратитесь каждый в свое владение, которое я дал вам.
Слово Господне, данное Моисею во Второзаконии.
Московские салопницы без всякой задней мысли называли Воспитательный дом — «Вошпитательным». Таково было московское простонародное произношение.
Г л а в а 1
Ноябрь 1946
То был громадный, океанский дом с сотнями комнат, бесчисленными переходами, поворотами и коридорами, чугунными лестницами, закоулками, подвалами, наводившими страх, парадными залами и даже с бывшей домовой церковью.
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ НА КИПР
(Вильям Шекспир)
Во Дворце Труда жили десятки всяких профессиональных газет и журналов, сейчас уже почти забытых.
Самолет покатился по тряской посадочной дорожке и остановился перед огромным щитом с надписью: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ НА КИПР. Марк Паркер посмотрел в окно и увидел в отдалении причудливые пики Пятипалой Вершины среди гор северного побережья. Примерно через час он проедет через перевал по дороге в Кирению. Он встал в проходе, поправил галстук, спустил рукава рубашки и надел пиджак. \"Добро пожаловать на Кипр, добро пожаловать на Кипр...\" звучало у него в голове. Это же из \"Отелло\", подумал он, но не смог вспомнить продолжения.
Некоторые проворные молодые поэты обегали за день все этажи и редакции. Не выходя из Дворца Труда, они торопливо писали стихи и поэмы, прославлявшие людей разных профессий — работниц иглы, работников прилавка, пожарных, деревообделочников и служащих копиручета. Тут же, не выходя из стен Дворца Труда, они получали в редакциях гонорары за эти стихи и поэмы и пропивали их в столовой на первом этаже. Там даже подавали пиво.
- Везете что-нибудь? - спросил таможенный инспектор.
- Два фунта героина-сырца и порнографический альбом, - ответил Марк, ища глазами Китти.
В столовой под старинными сводами всегда плавал слоистый табачный дым. Мы курили тогда дешевые папиросы «Червонец», тонкие, как гвозди. Они были набиты по-разному — или так туго, что нужно было всасывать в себя воздух со страшной силой, почти до головокружения, чтобы добыть самую ничтожную порцию дыма, или, наоборот, так слабо, что при первой же затяжке папироса складывалась с противным щелканьем, как перочинный ножик. При этом пересохший табак высыпался в пиво или в тарелки с мутным супом.
Все они такие, эти янки: им лишь бы пошутить, подумал инспектор, пропуская Марка. Подошла служащая британской туристской компании.
- Вы мистер Марк Паркер?
Многие из нас мечтали, конечно, о глянцевитых черно-зеленых коробках «Герцеговина Флор», но покупать эти дорогие толстые папиросы большинство из нас могли только в дни получек.
- Он самый.
- Миссис Китти Фремонт звонила и просила простить, что не смогла встретить вас в аэропорту, и просила поехать прямо в Кирению. Она заказала для вас номер в Дворцовой гостинице.
На столиках в столовой стояли гортензии — шары водянисто-розовых цветов на голых длинных ножках. Они напоминали сухопарых немок с пышными бесцветными волосами. Вазоны с гортензиями были обернуты сиреневой папиросной бумагой и утыканы окурками.
- Спасибо, мой ангел. А как мне поймать здесь такси в Кирению?
- Я сейчас это устрою. Это займет всего несколько минут.
Мы любили эту столовую. По нескольку раз в день мы собирались в ней, пили остывший рыжий кофе и много шумели.
- Выпить здесь можно что-нибудь?
По утрам в столовой было пусто, пахло только что вымытыми полами и паром. Окурки из вазонов были убраны. Шипело старое отопление. За окнами над Замоскворечьем наискось летел вялый снег.
- Конечно! Пройдите прямо, там в конце зала - кафе. Облокотившись о стойку бара, Марк пил маленькими глотками чашку дымящегося черного кофе. \"Добро пожаловать на Кипр... добро пожаловать на Кипр\" - хоть убей, не мог вспомнить, как там дальше.
- Вот так встреча! - загудел рядом голос. - Я еще в самолете подумал, что это вы. Вы ведь Марк Паркер, верно? Держу пари, что вы меня не помните.
Как-то я сидел таким утром в столовой и дописывал рассказ «Этикетки для колониальных товаров».
Нужное подчеркнуть, подумал Марк. Это было в Риме, Париже, Лондоне, Мадриде; дальше читайте внимательно: в баре Хозе, в трактире Джеймса, в кабачке Жака, в притоне Джо. В то время я писал о войне, революции, военном перевороте. В ту ночь со мной была: блондинка, брюнетка, рыжеволосая (а может, и та девка с двумя головами).
Неожиданно вошел Бабель. Я быстро накрыл исписанные листки газетой, но Бабель подсел к моему столику, спокойно отодвинул газету и сказал:
А пришедший стоял перед самым носом Марка и не умолкал.
- Помните, это я заказал тогда мартини, а у них не было апельсинного вермута. Вспомнили?
— А ну, давайте! Я любопытен до безобразия.
Марк вздохнул и глотнул кофе в ожидании новой атаки.
Он взял рукопись, близоруко поднес к глазам и прочел вслух первую фразу:
- Я знаю, все вам это говорят, но я действительно с удовольствием читаю ваши репортажи. Что вы делаете на Кипре? - он подмигнул и толкнул Марка в бок. - Держу пари, опять что-нибудь такое... Впрочем, почему бы нам не встретиться где-нибудь и выпить? Я живу в Никозии в Палас-Отеле, - он сунул визитную карточку Марку в руку. - И связи у меня есть кое-какие, - он снова подмигнул.
— «Вам, между прочим, не кажется, что этот закат освещает отдаленные горы, как лампа?»
- Простите, мистер Паркер. Машина ждет вас.
Марк поставил чашку на стойку. - Мне было очень приятно, - буркнул он, торопясь к выходу. У дверей карточка полетела в корзину.
Когда он читал, у меня от отчаяния и смущения похолодела голова.
Такси развернулось и укатило. Марк откинулся на заднюю спинку и на мгновенье закрыл глаза. Он был рад, что Китти не смогла приехать в аэропорт. Столько прошло времени, столько надо сказать и столько вспомнить! Он почувствовал волнение при мысли, что скоро увидит ее. Китти, милая, прекрасная Китти! Когда такси выехало с территории аэропорта, Марк уже весь погрузился в мысли.
...Кэтрин Фремонт. Она была одной из великих американских традиций, как домашний яблочный пирог, бутерброды с сосисками, бруклинские кукурузные лепешки. Китти Фремонт была истинной \"девочкой с нашего двора\". Она была слепком с рекламной девочки-сорванца с торчащими косичками, веснушками и скрепками на зубах. И совершенно как на той рекламе скрепки в один прекрасный день исчезли, появилась губная помада, свитер округлился на груди, и гадкий утенок превратился в прекрасного лебедя. Марк улыбнулся самому себе: она была такая красивая тогда, такая свежая и чистая.
— Это Батум? — спросил Бабель. — Да, конечно, милый Батум! Раздавленные мандарины на булыжнике и разноголосое пение водосточных труб… Это у вас есть? Или будет?
...И Том Фремонт. Он был частью той же американской традиции. Этот парнишка, стриженный под ежик, с вечной мальчишеской улыбкой на губах, пробегал стометровку за 10 секунд, забрасывал мяч в сетку с тридцати футов, вихрем проносил продолговатый мяч за линию ворот, когда играл в регби, и мог с закрытыми глазами собрать Форд модели А. Том Фремонт был самым близким другом Марка с тех самых пор, как Марк себя помнил. Нас, верно, даже от груди отлучали вместе, подумал Марк.
Этого у меня в рассказе не было, но я от смущения сказал, что будет.
...Том и Китти... Яблочный пирог и мороженое... горячие сосиски с горчицей. Типичный американский парень, типичная американская девушка, типичнейший Средний Запад штата Индиана. Да, Том и Китти подходили друг другу, как дождь и весна.
Китти всегда была тихой девушкой, очень серьезной, очень задумчивой и с какой-то тихой грустью во взгляде. Может быть, один лишь Марк замечал эту грусть, потому что для всех остальных Китти была воплощением веселья. Она напоминала сказочную крепость: всегда твердо держала руль обеими руками, всегда находила правильный ответ, всегда была любезной и рассудительной. И все же эта грусть никогда ее не покидала. Пускай никто ее не замечал, но Марк знал.
Бабель собрал в уголках глаз множество мелких морщин и весело посмотрел на меня.
Марк часто задавал себе вопрос, почему его так влекло к ней? Может быть, только потому, что она казалась ему такой неприступной. Словно шампанское на льду; взгляд и речь, способные разрубить человека надвое. Так или иначе, Китти всегда была девушкой Тома, и ему ничего не оставалось, как завидовать другу.
— Будет? — переспросил он. — Напрасно. Я растерялся.
Том и Марк жили в одной комнате, когда они учились в университете. Первый год Том был глубоко несчастен из-за разлуки с Китти. Марк помнил, как ему часами приходилось слушать горестные жалобы Тома и успокаивать его. Потом настало лето, и Китти уехала с родителями в Висконсин. Она была тогда еще школьницей, и ее родители хотели этой разлукой несколько умерить пыл молодых людей. Том и Марк подались в Оклахому подработать на нефтепромыслах.
К началу нового учебного года Том успел сильно поостыть. Беседы с Марком часто переходили в споры. Переписка с Китти становилась все реже, а его свидания в университетском городке - все чаще. Было похоже, что все кончено между новоиспеченным университетским львом и девушкой, ждавшей его дома.
— Напрасно! — повторил он. — По-моему, в таком деле не стоит доверять чужому глазу. У вас свой глаз. Я ему верю и потому не позаимствую у вас ни запятой. Зачем вам рассказы с чужим привкусом? Мы слишком любим привкусы, особенно западные. У вас привкус Конрада, у меня — Мопассана. Но мы ведь не Конрады и не Мопассаны. Да, кстати, в первой фразе у вас есть три лишних слова.
На последнем курсе Том почти не вспоминал больше о Китти. Он стал кумиром университета, как оно и подобает лучшему нападающему баскетбольной команды. Что же касается Марка, то он довольствовался тем, что купался в лучах славы друга. Кроме того, он и сам приобрел славу бездарнейшего студента журналистики во всей истории университета.
Потом и Китти поступила в университет, и грянул гром! Сколько бы раз Марк ни видел Китти, он всегда испытывал волнение, словно видит ее впервые. На этот раз с Томом происходило то же самое. За месяц до госэкзаменов они удрали. Том и Китти, Марк и Элин с четырьмя долларами и десятью центами в кармане пересекли на старом Форде границу штата и пустились искать мирового судью. Медовый месяц они провели на заднем сидении Форда, застрявшего на обратном пути в грязи проселочной дороги и протекавшего в дождь как сито. Это было многообещающее начало для типичной американской четы.
— Какие? — спросил я. — Покажите!
Том и Китти держали свой брак в тайне еще год после того, как он кончил университет. Китти осталась кончать курс для медсестер. Ходить за больными, всегда думал Марк, - как раз для Китти.
Бабель вынул карандаш и твердо вычеркнул слова. «Между прочим», «этот» (закат) и «отдаленные» (горы). После этого он снова прочел исправленную первую фразу:
Том прямо боготворил Китти. Он всегда был немного необуздан и чересчур уж независим. Теперь все переменилось, и он все более входил в роль образцового мужа. Начал он с очень маленькой должности в одной очень большой рекламной фирме. Они поселились в Чикаго. Китти работала сестрой в детской больнице. Они пробивали себе дорогу дюйм за дюймом, чисто по-американски. Сначала съемная квартира, потом маленький домик, новый автомобиль, платежи в рассрочку и большие надежды. Китти забеременела, потом родилась Сандра.
— «Вам не кажется, „что закат освещает горы, как лампа?“» Так лучше?
Мысли Марка прервались, когда такси замедлило ход, въезжая в предместья Никозии, столицы Кипра, расположенной на коричневой равнине между северной и южной горными цепями.
- Вы говорите по-английски? - спросил Марк шофера.
— Лучше.
- Да, сэр.
- Там надпись в аэропорту: добро пожаловать на Кипр.
— Разные бывают лампы, — вскользь заметил Бабель. — А Батума нам не хватает. Помните темный буфет в пассажирском пароходном агентстве? Когда запаздывал пароход из Одессы, я сидел там и ждал часами. Было очень пусто. На пристани лежали штабелями сосновые доски. Скипидарные. По воде шлепал дождь, и мы пили потрясающий черный кофе. Щеки горели от морского зимнего воздуха, а на душе было грустно. Потому, что красивые женщины остались на севере.
А как это гласит дальше?
- По-моему, никак. Это они просто стараются угождать туристам.
Они въехали в город. Ровная местность, желтые каменные дома, крытые красной черепицей, море финиковых пальм - все это напоминало ему Дамаск. Шоссе шло вдоль древней венецианской стены, обвивающей старый город словно вычерченным кольцом. Марк разглядел минареты-близнецы, поднимающиеся на фоне неба в турецкой части города. Эти минареты принадлежали к Святой Софии, величественному собору времен крестовых походов, превращенному в мечеть. Проезжая вдоль крепостной стены, они миновали гигантские укрепления, напоминающие острия стрел. Марк помнил еще с предыдущего своего пребывания на Кипре, что этих торчащих на стене стрел было одиннадцать, нечетное число. Он хотел было спросить у шофера, почему именно одиннадцать, но промолчал.
За нашей спиной прозвенела расшатанная застекленная дверь. Бабель оглянулся и испуганно сказал:
Спустя несколько минут Никозия осталась позади. Они продолжали свой путь по равнине на север, минуя деревню за деревней, похожие друг на дружку как две капли воды и состоявшие сплошь из серых глинобитных домиков. В каждой деревне высилась водонапорная башня, снабженная надписью, что она построена милостью Его Величества короля Великобритании. На бесцветных полях крестьяне убирали картофель, погоняя на диво выносливых мулов великолепной кипрской породы.
— Спрячьте рассказ! Надвигается «Могучая когорта»!
Такси вновь набрало скорость, и Марк снова погрузился в мечты.
...Марк и Элин поженились вскоре после Тома и Китти. Брак с первого же дня оказался ошибкой. Два хороших человека, но не созданных друг для друга. Они не расходились только благодаря спокойной и мягкой мудрости Китти. Они могли оба приходить и по очереди изливать свою душу перед ней. Китти умудрилась сохранить этот брак даже тогда, когда он уже давно расшатался. Потом он рухнул окончательно, и они разошлись. Марк был благодарен судьбе, что хоть не было детей.
Я успел спрятать рукопись. Вошли Гехт, Ильф, Олеша и Регинин. Мы сдвинули столики, и начался разговор о том, что «Огонек» решил выпустить сборник рассказов молодых одесских писателей. В сборник включили Гехта, Славина, Ильфа, Багрицкого, Колычева, Гребнева и меня, хотя я не был одесситом и прожил в Одессе всего полтора года. Но меня почему-то считали одесситом, — очевидно, за мое пристрастие к одесским рассказам.
После развода Марк переехал в восточные штаты, начал колесить с одной работы на другую и успел превратиться из бездарнейшего на свете студента журналистики в бездарнейшего на свете журналиста. Он стал одним из тех летунов, которых часто можно встретить в газетном мире. Это была не тупость и не отсутствие таланта, а всего лишь полнейшая неспособность найти свое место в жизни. Марк был творческой натурой, а рутинная работа в газете глушила его творческие силы. Тем не менее у него не было желания попытать свои силы на писательском поприще. Он знал, что не обладает данными, необходимыми для писательского труда. Так он и прозябал в неизвестности - ни рыба, ни мясо.
Каждую неделю он получал письмо от Тома, полное восторженных сообщений о продвижении по службе и о его любви к Китти и Сандре.
Бабель согласился написать для этого сборника предисловие. Я знал еще по Одессе всех, кто сидел сейчас рядом за столиком, но здесь они казались другими. Шум Черного моря отдалился на сотни километров, загар побледнел от зимних туманов. Кто знает, если бы все они не были пропитаны с детства морем, солнцем, причудливым бытом и юным весельем, то из них вышли бы совсем другие, более спокойные и сумрачные писатели.
Марк вспомнил письма Китти, являвшиеся трезвым дополнением к восторженности Тома. Китти всегда держала Марка в курсе дел его бывшей жены, пока Элин не вышла вновь замуж.
В 1938-ом году мир вдруг раскрылся перед Марком Паркером. В Американском Синдикате Новостей оказалась вакантная должность в Берлине, и Марк вдруг превратился из рядового газетчика в респектабельного иностранного корреспондента.
Особенно интересовал меня Ильф — немногословный, со слегка угловатым, но привлекательным лицом. Большие губы делали его похожим на негра. Он был так же высок и тонок, как негры из племени Мали — самого изящного черного племени в Африке.
На новой работе Марк обнаружил весьма недюжинные способности. Здесь ему представилась возможность проявить хоть отчасти свои творческие задатки, и он создал почерк, свойственный ему одному, Марку Паркеру, и никому больше. Марк не был звездой на газетном небосклоне, но он обладал безошибочным инстинктом, отличающим настоящего иностранного корреспондента: он чувствовал событие, когда оно еще только назревало.
Мир был сущим балаганом. Он изъездил вдоль и поперек Европу, Азию, Африку. У него было имя, он любил свое дело, пользовался кредитом в баре Хозе, в трактире Джеймса, в кабачках Джо и Жака, и у него был неисчерпаемый запас блондинок, брюнеток и рыжих красоток для пополнения \"одномесячного клуба\".
Больше всего поражали меня чистота его глаз, их блеск и пристальность. Блеск усиливался от толстых небольших стекол пенсне без оправы. Стекла были очень яркие, будто сделанные из хрусталя.
Когда началась война, Марк носился по Европе как угорелый. Было приятно возвращаться в Лондон на несколько дней, где его обычно ждала стопка писем от Тома и Китти.
В начале 1942-го года Том Фремонт пошел добровольцем в корпус морской пехоты. Он погиб в Гвадалканале.
Два месяца после гибели Тома умерла и Сандра от полиомиелита.
Ильф был застенчив, но прям, меток, порой беспощадно насмешлив. Он ненавидел пренебрежительных людей и защищал от них людей робких — тех, кого легко обидеть. Как-то при мне в большом обществе он холодно и презрительно срезал нескольких крупных актеров, которые подчеркнуто замечали только его, Ильфа, но не замечали остальных, простых и невидных людей. Они просто пренебрегали ими. Это было после головокружительного успеха «Двенадцати стульев». Ильф назвал поведение этих актеров подлостью.
Марк взял внеочередной отпуск, чтобы съездить домой, но пока доехал, Китти Фремонт исчезла. Он долго и тщетно искал ее, пока не пришлось вернуться в Европу. Она словно исчезла с лица земли. Марк был потрясен, но та грусть, которую он всегда замечал в глазах Китти, представлялась ему сейчас сбывшимся пророчеством.
У него был микроскопический глаз на пошлость. Поэтому он замечал и отрицал очень многое, чего другие не замечали или не хотели замечать. Он не. любил слов: «Что ж тут такого?» Это был щит, за которым прятались люди с уклончивой совестью.
Сразу после окончания войны он вернулся еще раз в Америку, чтобы поискать ее, но след давно простыл.
Перед ним нельзя было лгать, ерничать, легко осуждать людей, и, кроме того, нельзя было быть невоспитанным и невежливым. При Ильфе невежи сразу приходили в себя. Простое благородство его взглядов и поступков требовало от людей того же.
В ноябре 1945-го года АСН вызвал его обратно в Европу, чтобы писать о процессе главных военных преступников в Нюрнберге. К этому времени Марк был уже общепризнанным авторитетом и носил звание \"специального\" иностранного корреспондента. В Нюрнберге он написал серию блестящих статей и оставался там, пока нацистские главари не были повешены.
Ильф был человеком неожиданным. Иной раз его высказывания казались чрезмерно резкими, но почти всегда они были верными. Однажды он вызвал замешательство среди изощренных знатоков литературы, сказав, что Виктор Гюго по своей манере писать напоминает испорченную уборную. Бывают такие уборные, которые долго молчат, а потом вдруг сами по себе со страшным ревом спускают воду. Потом помолчат и опять спускают воду с тем же ревом.
Перед тем как отправить его в Палестину, где, по всем приметам, назревала локальная война, АСН предоставил Марку отпуск, в котором он, кстати, очень нуждался. Чтобы провести отпуск, как подобает Марку Паркеру, он подцепил знакомую страстную француженку, работавшую в ООН и направленную в Афины в штаб Объединенных Наций.
Вот тут, как гром с ясного неба, все и произошло. Он сидел как-то в американском баре в Афинах и коротал время с группой коллег по перу, когда вдруг заговорили об американской сестре милосердия, творящей чудеса среди греческих сирот. Один из корреспондентов как раз вернулся из того приюта и собирался написать о нем.
Вот точно так же, сказал Ильф, и Гюго с его неожиданными и гремящими отступлениями от прямого повествования. Идет оно неторопливо, читатель ничего не подозревает, — и вдруг как снег на голову обрушивается длиннейшее отступление — о компрачикосах, бурях к океане или истории парижских клоак. О чем угодно.
Эта сестра была Китти Фремонт.
Отступления эти с громом проносятся мимо ошеломленного читателя.
Марк тут же послал запрос и узнал, что она находится в отпуске на Кипре.
Но вскоре все стихает, и снова плавным потоком льется последовательный рассказ.
Равнина кончилась, и такси начало взбираться в гору по узкой, извилистой дороге, ведущей через перевал в горах Пентадактилос (Пятипалых.).
Я спорил с Ильфом. Мне нравилась манера Гюго. Я думал тогда — и думаю это и сейчас, — что повествование должно быть совершенно свободным, дерзким, что единственный закон для него — это воля автора.
Смеркалось. На перевале Марк сделал остановку. Он вышел из машины и посмотрел вниз на Кирению, маленький городок, приютившийся на берегу моря у подножья горы и похожий на ювелирное изделие. Наверху слева виднелись руины Св. Гилариона, древней крепости, связанной с именами Ричарда Львиное Сердце и его красавицы Беренгарии. Марк отметил про себя, что нужно будет вернуться сюда с Китти.
Об этом и многом другом мы спорили в сумрачной столовой. Пришла сырая зима. В два часа уже зажигали электричество, снег за окнами становился синим. Уличные фонари желтели, гортензии на столиках оживали и покрывались в свете лампочек слабым румянцем. Регинин утверждал, что цветы, как и люди, стали неврастениками. Всем известно, что неврастеники мутно и расслабленно проводят день, а к вечеру веселеют и расцветают.
Уже почти совсем стемнело, когда они добрались в Кирению. Городок состоял сплошь из выбеленных известью домиков с красными крышами. Над ним возвышалась крепость, доходящая до самого моря. Кирения была городком до того живописным, старомодным и причудливым, что просто нельзя было представить себе ничего более живописного, старомодного и причудливого. Он проехал мимо миниатюрной пристани, забитой рыбацкими лодками и небольшими яхтами и защищенной молом, обнимающим ее справа и слева. На одной из ветвей мола был причал, на второй старое укрепление, Крепость Девы.
Однажды в столовую вошел с таинственным видом Семен Гехт.
Кирения была с давних пор излюбленным местом художников и британских военных в отставке. Она и в самом деле была одним из самых мирных уголков на земном шаре.
Тут же неподалеку вздымалась глыба Дворцовой гостиницы. Огромное здание казалось каким-то бесформенным и неуместным на фоне сонного городка. Тем не менее \"Дворец\" стал со временем одним из центров британской империи. Он был известен в самых отдаленных уголках земли, где только развевался Юнион Джек (Флаг Соединенного Королевства.), как место встречи англичан. Это был лабиринт из номеров, террас и веранд, висящих над морем. Длинный, метров в сто, пирс соединял гостиницу с маленьким островком в море, излюбленным местом пловцов и любителей солнечных ванн.
Я познакомился с ним в редакции «На вахте». Он приносил туда очерки о маленьких черноморских портах. Не об Одессах, Херсонах и Николаевах, а о таких приморских городках, как, скажем, Очаков, Алешки, Голая Пристань или Скадовск. Там пароходы подваливали к скрипучим шатким пристаням, облепленным рыбьей чешуей.
Такси остановилось. Выбежавший служащий понес багаж в гостиницу. Марк расплатился с шофером и оглянулся вокруг. Был ноябрь, но погода все еще стояла теплая и ясная. Какое чудесное место для свидания с Китти Фремонт!
Очерки были лаконичные, сочные и живописные, как черноморские гамливые базары. Написаны они были просто, но, как говорил Женя Иванов, «с непонятным секретом».
Портье протянул Марку письмо.
Секрет этот заключался в том, что очерки эти резко действовали на все пять человеческих чувств.
Дорогой Марк!
Я задержусь в Фамагусте до девяти часов. Прости, пожалуйста! Умираю от нетерпения. Пока.
Они пахли морем, акацией и нагретым камнем-ракушечником.
Китти.
Вы осязали на своем лице веяние разнообразных морских ветров, а на руках — смолистые канаты. В них между волокон пеньки поблескивали маленькие кристаллы соли.
- Цветы, бутылку виски и ведерко льда, - сказал Марк.
- Миссис Фремонт позаботилась обо всем, - сказал портье, передавая ключи коридорному. - У вас смежные комнаты с видом на море.
Вы чувствовали вкус зеленоватой едкой брынзы и маленьких дынь канталуп.
Марк заметил ухмылку на лице портье. Это была та же грязная усмешка, которую он видел во всех гостиницах, куда он являлся с какой-нибудь женщиной. У него мелькнуло желание растолковать портье, что он ошибается, но он не стал: пусть этот чертов портье думает, что ему угодно.
Вы видели все со стереоскопической выпуклостью, даже далекие, совершенно прозрачные облака над Клинбурнской косой.
Полюбовавшись видом темнеющего моря, он распаковал свой багаж, налил себе стакан виски с содовой и выпил его, лежа в ванне.
И вы слышали острый и певучий береговой говор ничему не удивляющихся, но смертельно любопытных южан, — особенно певучий во время ссор и перебранок.
Семь часов... еще целых два часа ждать.
Он открыл дверь в комнату Китти. Пахло хорошо. Ее купальный костюм и несколько свежевыстиранных пар чулок висели над ванной. Туфли стояли в ряд у кровати, на туалетном столике - всякие флакончики. Марк улыбнулся. Даже в отсутствие Китти в комнате Китти царила атмосфера, характерная для незаурядного человека.
Чем это достигалось, я не знаю. Очерки почти забыты, но такое впечатление о них осталось у меня до сих пор в полной силе.
Он вернулся к себе и растянулся на кровати. Как отразились на ней все эти годы? Какие следы оставило перенесенное горе? Китти, милая Китти... пожалуйста, будь паинькой! Сейчас ноябрь 1946-го года, стал прикидывать Марк, когда он видел ее в последний раз? В тысяча девятьсот тридцать восьмом году, незадолго до его отъезда в Берлин. Восемь лет. Китти сейчас, стало быть, 28 лет.
Есть люди, которые, независимо от того, много или мало они написали, являются писателями по самой своей сути, по составу крови, по огромной заинтересованности окружающим, по общительности, по образности мысли.
Слишком много волнений для одного дня. Марк устал и начал клевать носом.
У таких людей жизнь связана с писательской работой непрерывно и навсегда. Таким человеком и писателем был и остается Гехт.
Звяканье кубиков льда, звук вообще-то приятный для слуха Марка, разбудил его из глубокого сна. Он потер глаза и потянулся за сигаретой.
На этот раз загадочный вид Гехта насторожил всех. Но, будто по уговору, никто ни о чем не спрашивал.
- Вы спите, словно под наркозом, - сказал голос с явным британским акцентом. Я стучал целых пять минут. Пришлось попросить коридорного открыть дверь. Вы, надеюсь, не сердитесь, что я налил себе стаканчик?
Голос принадлежал Фреду Колдуэллу, майору британской армии. Марк зевнул, потянулся, чтобы стряхнуть остатки сна, и посмотрел на часы. Было 8.15.
Гехт крепился недолго. Подмигнув нам, он вытащил из кармана сложенный вчетверо лист бумаги.
- Что вы делаете здесь на Кипре, черт возьми? - спросил Марк.
— Вот! — сказал он. — Получайте предисловие Бабеля к нашему сборнику!
- Мне кажется, что тот же вопрос я вправе задать вам.
— Да оно же короче воробьиного носа, — заметил кто-то. — Просто отписка!
Марк закурил и посмотрел на Колдуэлла. Он не любил этого майора, но и ненависти к нему не испытывал. Он его просто не мог переваривать. Они встречались до этого дважды. Колдуэлл был адъютантом полковника, ныне бригадного генерала Бруса Сатерлэнда, очень толкового фронтового командира британской армии. Их первая встреча состоялась во время войны где-то в Нидерландах. В одном из своих репортажей Марк указал на одну тактическую ошибку, допущенную британским командованием и стоившую жизни целому полку. Во второй раз они встретились в Нюрнберге на процессе, где Марк присутствовал в качестве корреспондента АСН.
Гехт возмутился:
Соединение Бруса Сатерлэнда ворвалось первым в немецкий концлагерь Берген-Бельзен. Оба, Сатерлэнд и Колдуэлл, выступали свидетелями на Нюрнбергском процессе.
— Важно не сколько, а как. Зулусы!
Марк пошел в ванную, помыл лицо холодной водой и стал искать полотенце.
- Чем я могу вам быть полезен, Фредди?
Он развернул листок и прочел предисловие. Мы слушали и смеялись, обрадованные легким и пленительным юмором этого, очевидно самого короткого, предисловия в мире.
- Из Си-Ай-Ди позвонили сегодня в штаб и сообщили о вашем прибытии. Насколько мне известно, у вас нет официальных полномочий.
Потом дело со сборником сорвалось. Он не вышел, а предисловие затерялось. Только недавно его нашел среди своих бумаг поэт Осип Колычев.
- Господи, у вас нюх, как у стаи гончих. Очень сожалею, но придется разочаровать вас, Фредди. Я здесь просто в отпуске по пути в Палестину.
- Это не официальный визит, Паркер, - сказал Колдуэлл. - Просто у нас несколько повышенная чувствительность после наших встреч в прошлом.
Вот это предисловие:
- Крепкая же у вас память! - сказал Марк и начал одеваться. Колдуэлл налил Марку стакан виски. Марк смотрел на английского офицера и задавал себе вопрос - чем он его так раздражает всегда. В нем была та грубость, по которой безошибочно угадывался образчик препротивной породы колонизаторов. Колдуэлл был скучный, узколобый тупица. Поиграть по-джентельменски в теннис - с белыми, разумеется, - стакан крепкого джина с содой и к черту туземцев; вот и весь его девиз.
«В Одессе каждый юноша — пока он не женился — хочет быть юнгой на океанском судне. Пароходы, приходящие к нам в порт, разжигают одесские наши сердца жаждой прекрасных и новых земель.
Марка раздражала совесть Фредди Колдуэлла, вернее, отсутствие в нем совести. Понятия о добре и зле Колдуэлл черпал из воинского устава или из какого-нибудь приказа сверху.
…Вот семь молодых одесситов… Гехт пишет об уездном Можайске как о стране, открытой им и не изведанной никем другим, а Славин повествует о Балте, как Расин о Карфагене.
- Вы что же, гадости какие-нибудь творите на Кипре и пытаетесь скрыть их?
Душевным и чистым голосом подпевает им Паустовский, попавший на Пересыпь, к мельнице Вайнштейна, и необыкновенно трогательно притворяющийся, что он в тропиках. Впрочем, и притворяться нечего. Наша Пересыпь, я думаю, лучше тропиков.
- Не будьте глупым, Паркер. Это наш остров, и мы хотим знать, что вас привело сюда.
Третий одессит — Ильф. По Ильфу, люди — замысловатые актеры, подряд гениальные.
- Знаете, что я вам скажу. Вот это мне больше всего и нравится у вас, англичан. Какой-нибудь голландец просто велел бы мне убраться к черту. Вы же говорите всегда; \"Пожалуйста, идите к черту\". Я вам уже сказал, что нахожусь здесь в отпуске. Свидание со старым другом.
- Можно узнать фамилию друга?
Потом Багрицкий, плотояднейший из фламандцев. Он пахнет, как скумбрия, только что изжаренная моей матерью на подсолнечном масле. Он пахнет, как уха из бычков, которую на прибрежном ароматическом песке варят малофонтанские рыбаки в двенадцатом часу июльского неудержимого дня. Багрицкий полон пурпурной влаги, как арбуз, который когда-то в юности мы разбивали с ним о тумбы в Практической гавани, у пароходов, поставленных на близкую Александрийскую линию.
- Женщина по имени Китти Фремонт.
Колычев и Гребнев моложе других в этой книге. У них есть о чем порассказать, и мы от них не спасемся. Они возьмут свое и расскажут о диковинных вещах.
- Китти, сестра? Да-а-а, это женщина, ничего не скажешь! Я на днях познакомился с нею у губернатора. - Фредди Колдуэлл вопросительно поднял брови, посмотрев на настежь открытую дверь, ведущую в комнату Китти.
Тут все дело в том, что в Одессе каждый юноша — пока он не женился — хочет быть юнгой на океанском судне. И одна у нас беда — в Одессе мы женимся с необыкновенным упорством».
- Возьмите свои грязные мысли и отправьте их в баню, - сказал Марк. - Мы знакомы уже 25 лет.
- Но ведь чувства с годами не угасают, как любят говорить американцы.
Михаил Штих (M. Львов)
- Совершенно верно. И с этой точки зрения ваш визит вторгается в сферу личных отношений. Сделайте же одолжение и убирайтесь вон.
Фредди Колдуэлл улыбнулся, поставил стакан и зажал щегольский стек под мышку.
- Фредди Колдуэлл, - сказал Марк, - хотел бы я видеть вас тогда, когда у вас сгонят с лица эту улыбку.
В СТАРОМ «ГУДКЕ»