Клайв Баркер
«Книга демона, или Исчезновение мистера Б»
СОЖГИТЕ ЭТУ КНИГУ.
Скорее. Пока не поздно. Сожгите книгу. Не читайте больше ни слова. Слышите? Больше. Ни. Единого. Слова.
Чего вы ждете? Это не так уж трудно. Просто закройте книгу и сожгите ее. Ради вашего блага, поверьте. Нет, я не могу объяснить почему. Нет времени на объяснения. С каждым прочитанным слогом вы все ближе и ближе к беде. Когда я говорю «беда», я имею в виду нечто настолько ужасное, что ваш разум этого не вынесет. Вы сойдете с ума. Вы станете пустым, вся ваша сущность будет стерта, а все оттого, что вы не сделали одну простую вещь: не сожгли эту книгу.
Даже если вы купили ее на последние деньги. Даже если это подарок любимого человека. Поверьте мне, друг, вы должны сжечь эту книгу прямо сейчас, или вы пожалеете о последствиях.
* * *
Ну, вперед. Чего вы ждете? У вас нет ни спичек, ни зажигалки? Так попросите у кого-нибудь огня. Умоляйте. Поймите, выбор у вас такой — огонь или смерть. Пожалуйста, послушайте меня! Эта маленькая книжка не стоит того, чтобы из-за нее обречь себя на безумие и вечное проклятие. Или, по-вашему, стоит? Нет, конечно. Тогда сожгите ее. Сейчас же! Не смотрите на эти буквы. Остановитесь прямо ЗДЕСЬ.
* * *
О боже! Вы до сих пор читаете? Что же это такое? Думаете, я шутки шучу? Уверяю вас, нет. Знаю, знаю, вы полагаете, что это обычная книжка, составленная из слов, как любая другая. А что такое слова? Черные буквы на белой бумаге. Разве в простых черных буквах может скрываться истинное зло? Будь у меня десять тысяч лет для ответа на этот вопрос, я успел бы коснуться только поверхности ужасных деяний, искрой для которых могут послужить слова из этой книги. Но у нас нет десяти тысяч лет. У нас нет даже десяти часов, десяти минут. Вам придется поверить мне. Что ж, скажу совсем просто:
«Если вы не послушаетесь меня, эта книга причинит вам непоправимый вред».
Вы можете этого избежать. Если прекратите читать.
Сейчас же.
* * *
В чем дело? Почему вы не остановились? Потому что не знаете, кто я такой? Что ж, я вас понимаю. Если бы мне попалась книга, из которой кто-то говорит со мной вот так, как я с вами, я бы тоже насторожился.
Как же мне убедить вас? Я не мастер уговаривать. Знаете, есть такие типы, они находят нужные слова в любой ситуации. Я слушал их, когда был начинающим демоном, и…
О, ад и демонация! Нечаянно проговорился. Ну, о том, что я демон. Но сказанного не воротишь. Рано или поздно вы все равно вывели бы меня на чистую воду.
Да, я демон. Мое полное имя — Джакабок Ботч. Раньше я знал, что оно означает, но позабыл. Я стал узником этих страниц, меня заточили в слова — те, что вы сейчас читаете. Много веков я прозябал в темноте, пока книга пылилась в стопке других нечитаных томов. И все время думал о том, как буду счастлив и благодарен, когда книгу наконец кто-то откроет. Ведь это мои мемуары. Или моя исповедь. Портрет Джакабока Ботча.
Портрета в прямом смысле слова здесь нет. Книжка без картинок, и это к лучшему, потому что мой вид — не самое прекрасное зрелище. По крайней мере, так было, когда я видел себя в последний раз.
А было это давным-давно. Я был молод и запуган. Кто меня запугал, хотите вы спросить? Мой отец, папаша Гатмусс. Он работал в аду у печей и порой, вернувшись с ночной смены, набрасывался на меня и мою сестру Шарьят так, что нам приходилось прятаться. Сестра была на год и два месяца младше меня, и если отцу удавалось поймать ее, он колотил Шарьят, пока та не начинала рыдать и молить о пощаде. Поэтому в час возвращения папаши я взбирался по водосточной трубе на крышу дома и ждал, когда он появится. Я узнавал его шаги (точнее, шарканье и шатание, когда он был пьян), едва он выворачивал из-за угла на нашу улицу. После чего я успевал слезть по трубе, найти Шарьят, укрыться в тихом местечке и переждать то, чем отец всегда занимался дома, трезвый или пьяный. Он бил нашу мать. Сначала голыми руками, потом начал использовать инструменты из своей рабочей сумки. Мать никогда не кричала и не плакала, отчего папаша зверел еще пуще.
Однажды я спросил ее очень тихо, почему она молчит, когда он ее бьет. Мать подняла на меня глаза. В тот момент она стояла на коленях, пытаясь прочистить засор в туалете; вонь была жуткая, на радость слетевшимся в крошечное помещение мухам. Мать сказала:
— Я не доставлю ему этого удовольствия. Не покажу, что мне больно.
Одиннадцать слов, вот и весь ответ. Но слова были наполнены такой ненавистью и яростью, что стены дома едва не обрушились прямо на наши головы. Отец услышал это.
Как он разнюхал, о чем мы говорили, я не понимаю до сих пор. Подозреваю, что у него имелись шпионы среди мух. Я уже забыл подробности расправы, помню только, как отец пихал меня головой в непрочищенный туалет. Лицо его тоже отпечаталось в моей памяти.
Демонация свидетель, он был настоящий урод! И в лучшие времена детишки убегали с криками, едва завидев его, а старые демоны хватались за сердце и падали замертво. Казалось, все существующие грехи оставили метки на его лице. Маленькие глазки заплыли, окруженные синими кругами. Рот был широкий, как у жабы, зубы желтовато-коричневые, заостренные, словно клыки дикого зверя. И воняло от него, как от дохлого старого зверя.
Вот такая семейка — мама, папаша Гатмусс, Шарьят и я. Друзей у меня не было. Демоны-ровесники не хотели водиться со мной. Они меня стыдились, для острастки кидали в меня камни или какашки. Чтобы не сойти с ума, я записывал свои горести на любых подходящих поверхностях — на бумаге, на деревяшках, на обрывках простыней — и прятал записки под шаткой доской пола у себя в комнате. Я изливал душу в этих записках. Тогда я впервые осознал силу того, на что вы сейчас смотрите, — силу слов. Со временем я понял: если записывать все, что я хочу сотворить с унижавшими меня детьми или с папашей Гатмуссом (моя фантазия подсказывала, как заставить его пожалеть о своей жестокости), то гнев не будет душить меня так мучительно. Когда я повзрослел, девочки, которые мне нравились, стали кидать в меня камни точно так же, как их братья несколько лет назад. Я возвращался домой и полночи писал о том, как отомщу им. Мои планы и замыслы заняли так много страниц, что записки едва влезали в тайник под половицей.
Стоило найти другой тайник, больше и безопаснее, но я так долго пользовался этим хранилищем, что перестал беспокоиться. Глупец, глупец! Однажды я вернулся из школы, взбежал наверх и увидел, что все мои тайны вышли наружу, летопись отмщения раскрыта. Исписанные листы были свалены в центре комнаты. Я никогда не осмеливался вынуть из тайника все записки разом, поэтому впервые оценил, сколько их. Очень много. Сотни. На миг я застыл в изумлении и даже возгордился оттого, что написал так много.
Потом появилась мать. На ее лице застыла такая ярость, что я понял: грандиозной порки не избежать.
— Ты эгоистичное, злобное, мерзкое чудовище, — сказала она. — Жалею, что родила тебя.
Я попытался вывернуться и соврать.
— Я просто сочиняю рассказ, — ответил я. — Пока там использованы знакомые имена, но я найду им подходящую замену.
— Беру свои слова обратно, — сказала мать, и я на секунду поверил, что вранье сработало. Но нет. — Ты лживое, эгоистичное, злобное, мерзкое чудовище — Мать вытащила из-за спины большую стальную поварешку. — Я изобью тебя так, что ты больше никогда — никогда, слышишь меня?!! — не осмелишься тратить время на выдумывание подобных зверств.
Ее слова подсказали мне новую ложь. Я решил: попытаю счастья, все равно меня ждет порка, чего же терять? И сказал:
— Я знаю, какой я, мама. Я — исчадие преисподней. Маленький, но все же демон. Я не прав?
Мать не ответила, и я продолжил:
— Я думал, что нам положено быть эгоистичными, злобными и все прочее, как ты сказала. Об этом всегда говорят другие дети. Они рассказывают, какими ужасными делами будут заниматься после школы. Об оружии, которое изобретут и продадут человечеству. О приспособлениях для казней. И я тоже хочу этим заниматься. Хочу создать лучшую машину для казней, которая когда-либо…
Я умолк. Мама смотрела на меня озадаченно.
— Что-то не так?
— Гадаю, долго ли еще ты будешь нести чушь. Машины для казней! Тебе ума не хватит, чтобы придумать что-то подобное! Вытащи концы хвостов изо рта, пока не уколол язык.
Я вынул из щелей между зубами кончики хвостов, которые всегда жевал от волнения. Мне очень хотелось вспомнить, что говорили другие дети-демоны про искусство убивать людей.
— Я собираюсь изобрести первую в мире механическую потрошилку.
Мать широко раскрыла глаза. Скорее всего, ее изумила не сама идея, а сложные слова, которые я осилил.
— У машины будет огромное колесо, чтобы разматывать кишки обреченных людей. Я продам ее самым продвинутым королям и правителям Европы. И знаешь что еще?
Выражение лица матери не изменилось. Она и глазом не моргнула, и не улыбнулась. Только бесстрастно произнесла:
— Я слушаю.
— Да! Вот именно! Ты слушаешь!
— Что?
— Если люди хотят наблюдать за казнью и платят за лучшие места, они заслуживают чего-то поинтереснее, чем вопли человека во время потрошения. Им нужна музыка!
— Музыка?
— Да, музыка! — воскликнул я. Меня опьянил звук собственного голоса, я отдался внезапному вдохновению и даже не знал, какое слово следующим вылетит из моих уст. — Внутри огромного колеса можно устроить еще один механизм, играющий благозвучные мелодии, приятные дамам. Чем громче будет кричать казнимый, тем громче будет играть музыка.
Она по-прежнему смотрела на меня невозмутимо.
— Ты правда думал об этом?
— Да.
— А эта твоя писанина?
— Я записывал все свои ужасающие мысли. Ради вдохновения.
Мама изучала меня бесконечно долго, испытующе разглядывая каждую черточку моего лица, будто знала, что в одной из них скрывается слово «ложь». Наконец она завершила свой тщательный осмотр и сказала:
— Ты странный, Джакабок.
— Это хорошо или плохо? — спросил я.
— Зависит от того, нравятся ли тебе странные дети, — ответила она.
— Тебе нравятся?
— Нет.
— А-а.
— Но я тебя родила, так что часть ответственности лежит и на мне.
Это были самые ласковые слова, какие я от нее слышал. Будь у меня время, я бы расплакался, но мать уже отдавала распоряжения.
— Собери всю свою писанину и сожги во дворе.
— Я не могу это сделать.
— Можешь и сделаешь!
— Но я записывал это годами!
— А сгорит все минуты за две, что преподаст тебе урок о нашем мире, Джакабок.
— Какой урок? — спросил я с кислой миной.
— В нашем мире все, ради чего ты живешь и работаешь, у тебя рано или поздно отнимут, и ничего ты тут не поделаешь.
Впервые с той минуты, как начался этот допрос, мать отвела от меня глаза.
— Когда-то я была красавицей, — сказала она — Знаю, сейчас тебе в это трудно поверить, но так и было. А потом я вышла замуж за твоего отца, и все, что было во мне прекрасного, все, что окружало меня, пошло прахом.
Она надолго замолчала. Затем снова посмотрела на меня.
— Точно так же сгорят твои записи.
Я знал, что не смогу разубедить маму и она не позволит мне сохранить мои сокровища. Еще я знал, что папаша Г. скоро вернется домой после смены у адских печей и мое положение сильно осложнится, если мои записки попадутся ему на глаза. Ведь самые жуткие кары я сочинил для него.
Поэтому я стал складывать свои прекрасные бесценные записки в большой мешок, приготовленный мамой. Мой взгляд то и дело выхватывал части написанных фраз, и я сразу вспоминал обстоятельства, при которых родились эти строчки, и чувства, вызвавшие их к жизни. Порой это был гнев — такой, что под нажимом пальцев трещала ручка, или унижение, доводившее меня почти до слез. Слова были частью меня, моего разума и памяти, и теперь я бросал все это — мои бесценные слова, а вместе с ними себя самого, неотделимого от слов, — в мешок, подобно куче мусора.
Я все еще надеялся припрятать особо дорогие записки в карман. Но мать слишком хорошо знала меня и пристально следила за мной. Она наблюдала, как я набиваю мешок, провожала меня во двор и стояла рядом, когда я вытряхивал бумаги на землю, подбирая разлетавшиеся листы и подбрасывая их в общую кучу.
— У меня нет спичек.
— Отойди, дитя, — сказала она.
Я знал, что сейчас произойдет, и быстро отошел от кучи бумаг. Ретировался я вовремя, потому что буквально на втором шаге услышал, как мать шумно отхаркивает сгусток слизи. Я обернулся и увидел, как она выплюнула этот сгусток на мои драгоценные дневники. Если бы она просто плюнула, было бы полбеды, но среди предков моей матери было множество могучих пирофантов. Слизь вылетела из ее рта, воспламенилась, разгорелась и с ужасающей точностью упала прямо на кучу бумаг.
Если бы на ворох трудов моей юности бросили спичку, она просто сгорела бы дочерна и не подожгла ни листочка. Но пламя моей матери приземлилось на дневники и распространило языки огня, побежавшие во все стороны. Только что я смотрел на страницы, вместившие весь мой гнев и всю мою жестокость. В следующий миг эти страницы пожирало пламя моей матери, прогрызавшее листы насквозь.
Я стоял в полутора шагах от костра и чувствовал его неистовый жар, но не хотел отступать, хотя мои маленькие усы, за которыми я бережно ухаживал (ведь они были первыми), скрутились от жара в спиральки, дым выедал ноздри, в глазах стояли слезы. Ни за какие демонские блага я не позволил бы матери увидеть мои слезы. Я поднял руку, чтобы быстро стереть их, но в этом не было нужды. От жара слезы испарились.
Конечно, если бы мое лицо — как у вас — было обтянуто не чешуей, а нежной кожей, она покрылась бы волдырями, пока я смотрел, как огонь пожирает мои дневники. Чешуя же хоть ненадолго, но защитила меня. Потом возникло ощущение, что мое лицо поджаривают на сковороде. Но я все равно не двинулся. Я хотел быть как можно ближе к моим любимым, выстраданным словам. Я стоял на месте и смотрел, как огонь делает свое дело. Пламя методично уничтожало страницу за страницей: сжигало одну и открывало под ней следующую, чтобы быстро пожрать и эту. Перед глазами на миг появлялись строки про машины смерти или планы мести, и огонь тут же изничтожал их.
Я замер, вдыхая обжигающий воздух, и разум мой наполнился видениями ужасов, которые мое воображение запечатлело на тех листках. Там были грандиозные изобретения, призванные уничтожить моих врагов (то есть всех, кого я знал, потому что я никого не любил) настолько мучительно и люто, насколько хватало моего воображения. Я даже забыл о присутствии матери. Я просто таращился на огонь, и сердце тяжело стучало в груди из-за близкого жара; моя голова, несмотря на груз наполнявших ее мерзостей, была необычайно легкой.
И тут послышалось:
— Джакабок!
Я в достаточной мере контролировал себя, чтобы узнать собственное имя и окликнувший меня голос. Я неохотно оторвался от зрелища кремации и сквозь искаженный маревом воздух увидел папашу Гатмусса. По движениям двух его хвостов было ясно, что он не в лучшем настроении: хвосты торчали вверх над папашиным задом, то сплетаясь друг с другом, то расплетаясь с дикой скоростью и такой силой, будто один хвост хотел задушить другой.
Кстати, я унаследовал этот редкий двойной хвост, один из двух папашиных даров. Но я не чувствовал за это никакой благодарности, пока Гатмусс шел тяжелой поступью к костру и кричал на мою мать: какого рожна она разожгла костер и что это ей вздумалось сжигать? Я не разобрал ее ответа. Кровь у меня в голове гудела так громко, что я слышал только этот гул. Ссоры и стычки родителей иногда длились часами, поэтому я снова уставился на пламя. Благодаря огромной кипе пожираемой огнем бумаги костер все еще полыхал с неукротимой яростью.
Я уже дышал неглубоко и часто, а мое сердце безумно билось. Сознание трепетало, как огонек свечи на ветру, и в любой момент могло отключиться. Я понимал это, и мне было наплевать. Я чувствовал себя до странности отчужденно, будто со мной ничего не происходило.
Потом, внезапно, мои ноги подкосились, и я упал в обморок —
лицом…
прямо…
в огонь.
* * *
Вот так. Вы удовлетворены? Я не рассказывал этого никому сотни лет с тех пор, как все случилось. Но сейчас рассказал вам, чтобы вы знали, как я отношусь к книгам. Почему мне нужно видеть, как их сжигают.
Ведь это не сложно понять? Я был маленьким демоном, когда мои записки спалили на моих глазах. Со мной поступили несправедливо. Почему у меня отняли возможность рассказать свою историю, а сотням других, куда менее интересных рассказчиков позволяют издавать книги? Я знаю, как живут писатели. Они просыпаются, когда захотят, и топают к столу, даже не заходя в ванную, усаживаются, закуривают сигару, пьют сладкий чай и пишут всякую чушь, что приходит им в голову. Вот это жизнь! И я бы мог так жить, если бы мое первое творение не сожгли. А ведь во мне живут великие шедевры. Шедевры, от которых зарыдает небо и раскается ад. Но разве мне позволили написать их, излить душу на страницы? Нет.
Вместо этого меня заточили в переплет этой убогой книжонки, и я прошу сочувствующую душу об одном:
— Сожгите эту книгу.
* * *
Нет, нет, все еще нет.
Почему вы медлите? Думаете, что найдете здесь возбуждающие подробности о демонации? Что-нибудь извращенное и непристойное, как в других книгах о подземном мире (или об аде, если хотите)? Большая часть таких писаний — выдумка. Ведь вы и сами это знаете. Всего лишь старые сплетни, замешанные на глупых байках алчным писакой, не знающим о демонации ничего.
Вам любопытно, откуда я знаю, что нынче выдается за правду? Не все старые друзья покинули меня. Мы переговариваемся мысленно, когда позволяют обстоятельства. Как узник в одиночном заключении, я умудряюсь получать весточки из большого мира. Не много, но хватает, чтобы не сойти с ума.
Видите ли, я настоящий. В отличие от самозванцев, выдающих себя за воплощение тьмы, я и есть та самая тьма. Если бы у меня появился шанс сбежать из бумажного плена, я бы причинил людям столько страданий и пролил такие моря крови, что само имя Джакабока Ботча стало бы олицетворением зла.
Я был… нет, я был и есть заклятый враг человечества. И я воспринимаю эту вражду всерьез. Когда я жил на воле, я делал все возможное, чтобы причинить боль моей жертве, независимо от ее невинности или греховности. Чего я только не делал! Понадобилась бы еще одна книга, чтобы перечислить все зверства, изобретенные мной, — и я ими горжусь. Я осквернял святые места и учинял насилие над их обитателями. Бедные обманутые фанатики думали, что образ страдающего Спасителя может отвратить меня. Они размахивали распятием и приказывали мне убираться.
Конечно, это ни разу не сработало. И как же они кричали, как просили пощады, когда я привлекал их к своей груди! Стоит ли упоминать, что я — создание на редкость уродливое. Спереди от макушки до бесценных органов между ног все мое тело жутко обожжено костром, в который я упал (папаша Гатмусс оставил меня там пожариться минутку-другую, пока угощал тумаками мою мать), — обожжено настолько, что ящероподобное туловище превратилось в месиво ярких келоидных рубцов. Мое лицо было — и остается — хаотичным нагромождением красных упругих волдырей из мяса, поджаренного в собственном соку. Глазницы — две пустые дыры, ни бровей, ни ресниц, та же история с носом. Из глаз и ноздрей сочится серо-зеленая слизь, по щекам днем и ночью стекают ручейки мерзкой жижи.
Что касается рта — из всех черт моего лица только его я хотел бы вернуть таким, каким он был до костра. От мамы я унаследовал пухлые губы, и те поцелуи, что выпали на мою долю — хотя бы с собственной рукой или отбившейся от стада свиньей, — убедили меня, что с такими губами мне должно повезти. Этими губами я мог бы целовать и лгать. Я превратил бы любого в своего добровольного раба: стоило мне побеседовать с ним, а потом поцеловать, и я стал бы его господином. Все без исключения таяли бы от желания подчиниться и с удовольствием вершили самые унизительные деяния за один мой долгий нежный поцелуй.
Но огонь не пожалел моих губ. Он пожрал их, полностью стер. Теперь мой рот — узкая щель, которую я могу открыть на считаные сантиметры, насколько позволяет иссеченная шрамами затвердевшая плоть.
Странно ли, что я устал от такой жизни? Что я хочу скормить ее огню? Вы хотели бы того же. Тогда во имя сочувствия — сожгите эту книгу. Ради сострадания, если у вас есть сердце или если вы почувствовали мой гнев. Мне нет спасения. Я проклят, я навеки заточен между страниц этой книги. Покончите со мной.
* * *
Почему вы медлите? Ведь я сделал, что обещал. Я рассказал вам о себе. Не все, конечно. Кто мог бы рассказать все? Но я рассказал достаточно, чтобы вы поняли: я нечто большее, чем слова на странице, отдающие вам приказы. Ах да, пока не забыл пожалуйста, позвольте мне извиниться за грубое и напористое начало моей книги. Это наследие папаши Г., и я не очень-то горжусь. Мне неймется увидеть, как пламя охватит эти страницы и пожрет эту книгу. Я не учел вашего истинно человеческого любопытства. Но я надеюсь, что теперь оно удовлетворено.
Вам остается только найти огоньку и покончить с этим мерзким делом. Уверен, это принесет вам большое облегчение, а еще большее облегчение почувствую я. Самое трудное позади. Все, что нам нужно, это немного огня.
* * *
Вперед, приятель! Я избавился от тяжкой ноши, моя исповедь закончена. Дело за вами.
* * *
Я жду. Очень стараюсь быть терпеливым
* * *
Даже осмелюсь сказать: сейчас я так терпелив, как никогда в жизни. Мы дошли до двадцать пятой страницы, и я доверил вам самые сокровенные тайны, сделал самые болезненные признания — просто чтобы вы знали, что это не уловка. Это истинное и правдивое описание того, что случилось со мной. Если бы вы увидели меня во плоти, вы бы сразу в этом убедились. Я сожжен. Сожжен дотла.
Я надеюсь на ваше милосердие. А смелость, которую я почуял с самого начала, свойственна вам не меньше, чем милосердие. Чтобы впервые сжечь книгу, нужна смелость, способная попрать вредную мудрость предков, оберегавших слова как некую ценность.
Подумайте, какой абсурд! Есть ли в мире — вашем или моем, поднебесном или подземном — хоть что-нибудь более доступное, чем слова? Если ценность вещей соотносится с их редкостью, то какую цену могут иметь слова, которые мы бормочем во время прогулки или во сне, в младенчестве или в дряхлой старости, в здравом уме или в безумии, а то и просто во время примерки шляп? Их слишком много. Миллиарды слов ежедневно льются из уст и из-под шариковых ручек. Подумайте обо всем, что выражают слова. Это соблазны, угрозы, требования, просьбы, мольбы, проклятия, предсказания, воззвания, диагнозы, обвинения, инсинуации, доказательства, приговоры, помилования, предательства, законы, лжесвидетельства, свободы. И так далее, и так далее, без конца и края. Когда прозвучит самый последний слог последнего слова, будь то радостное «аллилуйя!» или обычная жалоба на боль в животе, у нас будут основания разумно предположить, что миру приходит конец. Сотворенный с помощью слова, он и разрушится — кто знает? — от слова. О разрушении я знаю все, приятель. Больше, чем хотелось бы рассказывать. Я видел такие неописуемые, омерзительные вещи…
* * *
Но это неважно. Просто поднесите огоньку, пожалуйста
* * *
Отчего же мы медлим? А, понимаю. Я сказал, что хорошо изучил разрушение, и это заставило вас задергаться? Похоже, именно так. Вы хотите узнать, что я видел
* * *
Ну почему, во имя демонации, вам мало того, что у вас есть? Зачем все время стремиться узнать еще больше?
Ведь мы договорились. Или мне показалось, что договорились. Я думал, что вам нужна моя исповедь, а взамен вы кремируете меня, и краску, бумагу, клей поглотит одна милосердная вспышка.
Но этого пока не будет, я правильно понимаю?
Какой же я глупец. Не надо было упоминать о том, что я мастер разрушения. Вы это услышали, и ваша кровь побежала быстрее.
* * *
Что ж…
Полагаю, вам можно узнать чуть больше, но при одном условии. Я расскажу вам еще о своей жизни, а потом мы поджарим эту книжонку.
Хорошо?
* * *
Ладно, раз мы договорились. Надо положить этому конец, а не то я рассержусь. Вам не поздоровится, если до этого дойдет. Я могу заставить эту книгу вылететь из ваших рук и долбить вас по голове, пока вы не истечете кровью из дыр в собственном черепе. Думаете, я блефую? Лучше не подначивайте меня. Я не так глуп. Я, в общем-то, ожидал, что вы захотите узнать побольше о моей жизни. Но не рассчитывайте на красочную счастливую сказку. В моей жизни не найдется ни одного счастливого дня.
Нет, вру. Я был счастлив, когда бродил по дорогам вместе с Квитуном Но это было так давно, что я с трудом припоминаю, куда мы шли, не говоря уж о наших беседах. Почему память так несовершенна? Я помню каждое слово дурацкой колыбельной, которую мне пели в младенчестве, но забыл все, что было вчера. Однако самые тяжелые и судьбоносные события остаются неприкосновенными, как бы я ни старался стереть их из памяти.
* * *
Ладно. Сдаюсь, но ненадолго. Я расскажу вам, как попал оттуда сюда. Не слишком красивая история, поверьте. Но как только я выложу вам ее, вас покинут малейшие сомнения и вы выполните мою просьбу. Вы избавите меня от страданий.
Итак…
Само по себе очевидно, что я пережил падение в костер и те несколько минут, когда папаша Гатмусс дал мне пожариться на угольной жаровне. Моя кожа, несмотря на всю твердую чешую, пузырилась и плавилась, пока я пытался выбраться из огня. Папаша Г. схватил меня за хвосты, бесцеремонно выволок из пламени и пинком отшвырнул прочь, когда во мне едва теплилась жизнь. (Все это я узнал позже от мамы. В тот момент сознание милосердно покинуло меня.)
Правда, папаша Гатмусс привел меня в чувство — принес бадью ледяной воды и окатил меня. Вода загасила пламя и прервала мой обморок. Я сел, хватая ртом воздух.
— Поглядите на него, люди добрые, — сказал папаша Гатмусс — При виде тебя любой отец разревелся бы.
Я посмотрел на свое тело, на свежие волдыри, на обожженные до черноты грудь и живот.
Мать кричала на папашу. Я не все разобрал, но, кажется, она обвиняла его в том, что он нарочно бросил меня в огонь. Я оставил их ругаться и пополз к дому, прихватив по пути из кухни большой зазубренный нож на случай, если позже придется защищаться от Гатмусса Потом поднялся по лестнице к зеркалу в маминой комнате и посмотрел в лицо своему отражению. Нужно было подготовиться к тому, что предстало передо мной, но я поспешил. Узрел плавящееся и пузырящееся месиво ожогов вместо лица, и внезапно меня вырвало на собственное отражение.
Я очень осторожно стирал рвоту с подбородка, когда услышал рев Гатмусса с нижнего этажа.
— Слова, шкет? — орал он. — Ты писал слова обо мне?
Я поглядел поверх перил и увидел разгневанное чудовище. В его лапе было зажато несколько полусгоревших листков, исписанных моими каракулями. Очевидно, папаша выхватил их из огня и нашел там упоминание о себе. Я слишком хорошо помнил свой шедевр, чтобы не сомневаться: записки о Гатмуссе расцвечены множеством оскорбительных эпитетов. Папаша был слишком глуп, чтобы понять значение слов «тлетворный» или «скаредный», но он уловил главный смысл моих чувств. Я ненавидел его всем сердцем, и эта ненависть сочилась со страниц в его руке. Папаша тащил свою грузную тушу по лестнице, вопя:
— Я не идиот, шкет! Я знаю, про что тут написано. И я заставлю тебя помучиться за это, слышишь? Разведу новый костерок и поджарю тебя на нем, по минуте за каждое гадкое слово, что ты про меня накорябал. А ты накорябал много слов, шкет. Ох и пожарю я тебя! Станешь черным, как головешка, шкет!
Я решил не тратить силы и время на ответ. Мне надо было выбраться из дома и затеряться на темных улочках нашего района, звавшегося Девятым кругом. Самые пропащие из проклятых, чьи души не подчинялись ни кнуту ни прянику, хитростью и выдумкой кормились в этом кишащем бездельниками разоренном краю.
Они промышляли в помойном лабиринте позади нашего дома. В качестве платы за проживание в этом доме — полуистлевшей развалине — папаша Г. следил за грудами мусора и усмирял те души, которые, по его мнению, заслуживали наказания. Эта дозволенная жестокость подходила папаше Г. как нельзя лучше. Он выходил из дома еженощно, вооруженный мачете и ружьем, готовый увечить и калечить во имя закона. Теперь он взбирался по лестнице с теми же мачете и ружьем по мою душу. Я не сомневался, что он убьет меня, если (точнее, когда) доберется до меня. Я знал, что спастись от него на улице нет шансов, так что мне оставалось лишь выпрыгнуть из окна (мое тело совсем не чувствовало боли, онемев от шока) и бежать к крутым мусорным холмам. Я знал, что там можно оторваться от погони среди бесчисленных гнилых каньонов.
Папаша Г. выстрелил в окно, откуда я выпрыгнул, как только начал карабкаться на гору мусора. Он выстрелил еще раз, когда я добрался до вершины. Обе пули просвистели мимо, но совсем близко. Если он выпрыгнет и нагонит меня, он прострелит мне спину, причем не раздумывая. И пока я пробирался, спотыкаясь и скользя, по дальнему склону вонючего мусорного холма, я думал если выбирать между смертью здесь, от пули папаши Г., и возвращением домой к новым побоям и издевательствам, я предпочту смерть.
Но пока было рановато тешиться мыслями о смерти. Мое обожженное тело уже оправлялось от шока, навалилась боль, но я был достаточно шустрым, чтобы резво продвигаться по грудам гниющих объедков и ломаной мебели. А вот для огромной неуклюжей туши папаши Г. кучи мусора были коварной почвой. Два-три раза я терял его из виду, и мне очень хотелось верить, что я оторвался. Но Гатмусса вел охотничий инстинкт. Он преследовал меня среди хаоса, вверх и вниз по холмам. Мусорные ущелья становились все глубже, горы все выше, а я уходил все дальше от дома.
И двигался все медленнее. Усилия, потраченные на преодоление этих холмов, уже сказывались на мне, и мусор разъезжался под ногами, когда я пытался взбираться на крутые склоны.
Мне было ясно, что конец близок. Я решил остановиться на вершине холма, на который я взбирался, и стать удобной мишенью для папаши Г. Мое тело стремительно слабело, икроножные мышцы сводила судорога, я громко стонал от боли, мои обожженные руки были сплошь в порезах — в поисках опоры я натыкался на осколки стекла и рваные края жестяных банок.
И я решился. Как только долезу до вершины холма, перестану убегать от погони, повернусь спиной к Гатмуссу, чтобы он не мог увидеть отчаяния на моем лице и насладиться им, и буду ждать пули. Приняв это решение, я почувствовал себя на удивление свободным и легко взобрался к намеченному месту гибели.
Оставалось только…
Стоп! Что такое висело в воздухе поперек канавы, между этой вершиной и следующей горой? Моим утомленным глазам померещились два сочных куска сырого мяса, и возле каждого — верить ли глазам? — по бутылке пива.
Я слышал, что заблудившиеся в пустыне путники видят то, о чем больше всего мечтают: мерцающее озеро прохладной воды, окруженное финиковыми пальмами, ломящимися от плодов. Эти миражи — первый признак того, что путник теряет ощущение реальности. Чем быстрее он бежит к озеру-фантому и долгожданной тени фруктовых пальм, тем стремительнее они от него удаляются.
Неужели я окончательно спятил? Надо было выяснить это. Покинув то место, где я намеревался расстаться с жизнью, я соскользнул по склону туда, где висели куски мяса и пиво, слегка покачиваясь на поскрипывающей веревке, пропадавшей во тьме надо мной. Чем ближе я подбирался, тем более крепла уверенность, что это, вопреки моим страхам, не иллюзия, а реальность. Очень скоро я убедился в этом, когда в мой наполнившийся слюной рот попал чудесный постный стейк. Это было необыкновенно вкусно, мясо просто таяло во рту. Я открыл бутылку холодного пива и поднес ее к безгубому рту, который отлично справился с разгрызанием мяса. Мои раны омыло прохладное пиво.
Я молча возносил благодарность доброй душе, оставившей здесь угощение для заблудшего путника, когда услышал рев папаши Г. и краем глаза увидел его на том месте, где я собирался умереть.
— Оставь мне, шкет! — проорал он.
Похоже, он забыл о нашей вражде, так потряс его вид стейка и пива. Папаша огромными шагами помчался с крутого холма. На бегу он вопил:
— Если ты притронешься ко второму стейку и пиву, шкет, я пристрелю тебя трижды, клянусь!
По правде говоря, я и не собирался есть второй стейк. Я был счастлив, обгладывая косточку на крюке. Крюк был соединен с одной из двух веревок, висевших так близко друг от друга, что они показались мне единым целым.
Я наелся и теперь мог полюбопытствовать. Бутылки висели на одной веревке, но там была и вторая, гораздо темнее ярко-желтого троса для стейков, невинно тянувшегося рядом. Со второй веревки ничто не свисало. Мой взгляд скользнул по ней — за мое плечо, вниз по руке, по ноге, к стопе, — и я разглядел, что веревка исчезает в куче мусора, на которой я стоял.
Я наклонился вперед так, что мой обожженный негнущийся торс почти коснулся колен, и стал искать, где веревка исчезла среди отбросов.
— Ты выкинул кость, идиот? — прорычал папаша Гатмусс, выплевывая слюну, пиво и хрящи. — Не смей там копаться, слышишь? Если ты заказал мне стейк и пиво, это еще не значит… А, стой! Ха! Стой там, где стоишь, шкет. Я не буду приставлять тебе дуло к уху, чтобы разнести башку. Я вставлю его тебе в зад и снесу…
— Это ловушка, — тихо сказал я.
— Что ты там бормочешь?
— Еда. Это приманка. Кто-то хочет поймать…
Я не успел договорить, как мое пророчество сбылось.
Вторую веревку, странно темную на фоне ярко-желтой первой и почти незаметную в темноте, внезапно вздернули в воздух метра на три, туго натянув два темных троса, и извлекли из тьмы две сети подходящего размера и ширины, что доказывало: кем бы ни был небесный рыбак, его знаний о подземном мире хватало, чтобы угадать присутствие остатков демонации.
Увидев эти огромные сети, я утешил себя одной мыслью: даже если бы я увидел ловушку раньше, мы не сумели бы выпутаться из нее, пока поднебесные рыбаки не заметили, как дергаются крючки с наживкой, и не выловили добычу.
Ячейки сети были достаточно велики, чтобы одна моя нога нелепо и неудобно повисла в воздухе, болтаясь над хаосом внизу. Но неудобство ничего не значило в сравнении с тем, как затягивалась сеть вокруг папаши Гатмусса. Его тоже подняли в воздух, но Гатмусс ругался и бился, безуспешно пытаясь прорвать дыру в сетке, а я был необычайно спокоен. Ведь жизнь в поднебесном мире вряд ли может быть хуже, чем в подземном, где у меня не было ни уюта, ни любви, ни будущего — ничего, кроме унылого существования, какое влачили мама и папаша Г.
Нас тащили вверх с приличной скоростью, и я смотрел вниз на ландшафт своей юности. Я видел наш дом, миниатюрную фигурку мамы на крыльце; она не услышит моих криков, даже если я попытаюсь закричать, а я не пытался. Дальше во все концы, насколько я мог видеть, простиралась унылая заброшенная пустыня с пиками отбросов. Они казались огромными, пока я находился рядом, а теперь стали незначительными даже по краям, где возвышались горы мусора, ограничивая пределы Девятого круга. За этими пределами не было ничего. Только вакуум, бескрайняя пустота, ни черная, ни белая, неизмеримая серость.
— Джакабок! Ты слушаешь меня?
Гатмусс окликнул меня из своей сети. Огромная папашина туша сплющилась в весьма неловкой позе — его же собственными усилиями. Колени подпирали голову, руки торчали сквозь сеть под странными углами.
— Да, слушаю, — ответил я.
— Это ты подстроил? Хочешь выставить меня дураком?
— Для этого не надо сильно стараться, — сказал я. — К тому же это не я. Какой скудоумный вопрос.
— Чего это за «скудоумный»?
— Я не буду ничего объяснять тебе, это гиблое дело. Ты родился животным, животным и помрешь, и, кроме еды, волновать тебя ничто не будет.
— Думаешь, ты очень умный, шкет? Умные слова говоришь, сам такой манерный. Ну, меня тебе не сразить. У меня есть мачете и ружье. Как только мы выберемся из этой идиотской штуковины, я сцапаю тебя быстрее, чем ты успеешь пересчитать свои пальцы. И я их оттяпаю, твои пальцы. На руках или на ногах. Или нос.
— Я вряд ли могу сосчитать свой нос, дурак. У меня он один.
— Ага, снова заговорил как высокородный могущественный господин. Ты никто, шкет. Погоди! Сейчас возьму ружье. Я все могу с моим ружьишком! Отстрелю тебе, скажем, остатки детородной пипки. Начисто оттяпаю!
Гатмусс продолжал в том же духе, изливая бесконечный поток оскорблений и жалоб, приправленных угрозами. Он ненавидел меня, потому что после моего рождения мама утратила к нему всякий интерес. Прежде, говорил папаша, если мама вдруг отворачивалась, у него имелся простой способ привлечь ее внимание. Но теперь он не хочет пользоваться этим способом, потому что новая дочь ему бы не помешала, но еще один случайно заделанный сын — нет, это пустая трата сил и времени на порку. Хватит и одной ошибки, более чем достаточно, заявил он и снова принялся поносить мою непроходимую глупость.
Тем временем мы продолжали возноситься, и наш полет, начавшийся рывками, стал плавным и быстрым. Мы проплыли через темный облачный слой на Восьмой круг, вырвавшись из зазубренного кратера на его скалистые пустоши. Я никогда не отходил от родительского дома больше чем на полмили и почти не знал, как устроена жизнь в других кругах. Мне хотелось поподробнее изучить Восьмой круг, но мы летели слишком быстро. Я составил лишь мимолетное представление о нем: тысячи проклятых с голыми спинами, согнувшиеся от напряжения, с трудом тащили какую-то безликую громаду по неровной земле. Потом я снова на время ослеп, на этот раз во тьме Восьмого неба, и тут же вынырнул, отфыркиваясь и отплевываясь от какой-то зловонной жижи, наполнявшей забитый водорослями канал в заболоченном краю Седьмого круга. Тут папаша Гатмусс стал поносить меня распоследними словами как виновника того, что мы очутились в столь бедственном положении; то ли купание в болотной воде разъярило его, то ли твердолобая башка наконец усвоила, что с нами происходит.
— Ты растрата моего семени, безмозглый идиот, тупоголовый болван, маленький вонючий придурок! Я должен был придушить тебя много лет назад, чертов тупица. Если б мне дотянуться до мачете, клянусь, я искромсал бы тебя на куски прямо здесь и сейчас.
Он бился в сети, выкрикивая оскорбления, пытался высвободить руки и достать мачете. Но сеть держала его крепко, не позволяя ни до чего дотянуться. Он застрял.
Но я-то мог двигаться. У меня по-прежнему был нож, который я взял на кухне. Не самый большой нож, но с зазубринами. Такой нож справится с задачей.
Я потянулся и стал пилить веревку, державшую сеть, в которой брыкался папаша Г. Я знал, что надо спешить. Мы уже прошли Шестой круг и поднимались сквозь Пятый. Я больше не рассматривал топографические подробности, только отмечал в уме числа. Я полностью сосредоточился на веревке.
Изливавшиеся из папашиного рта ругательства сделались еще грязнее, когда мой небольшой нож наконец стал перепиливать веревку. В тот момент мы проходили сквозь Четвертый круг, но я ничего не могу рассказать о нем. Я пилил не за страх, а за совесть, в буквальном смысле слова. Если не перепилить веревку до того, как мы прибудем к месту назначения — как я подозревал, в поднебесный мир — и рыбаки освободят Гатмусса, он убьет меня и без мачете или ружья. Просто разорвет на части. Я видел, как он проделывал такое с демонами гораздо крупнее меня.
Угрозы и ругань отца, неразборчивые от ярости, постепенно перешли в бессвязный ненавидящий хрип. Это подгоняло меня, не сомневайтесь. Временами я посматривал на лицо папаши, плотно прижатое к путам сети. Поросячьи глазки глядели на меня.
В этих глазах была смерть. Моя смерть — стоит ли уточнять — была многократно отрепетирована в его крохотном мозгу размером с яйцо. Он заметил, что привлек мое внимание, и перестал нагромождать оскорбления, как будто я не слышал всех его мерзостей. Папаша попытался тронуть меня нелепицей.
— Я люблю тебя, сынок.
Это было смешно. Никогда и ничто так не забавляло меня за всю мою жизнь. Дальше пошли новые бесценные образчики идиотизма.
— Мы, конечно, разные. Ну, ты мелкий шкет, а я…
— А ты нет? — предположил я.
Он ухмыльнулся. Мы явно понимали друг друга.
— Точно. А когда ты вот такой, как я, а сын у тебя — вот такой, как ты, разве не естественно лупить его день и ночь?
Я решил запутать его, сыграв в адвоката демона.
— Ты уверен? — спросил я его.
Его улыбка немного поблекла, паника мелькнула в крошечных блестящих глазках.
— Почему бы нет? — спросил он.
— Не спрашивай меня. Сейчас не я рассказываю о том, о чем думаю.
— А! — перебил он меня, чтобы высказать мысль, пока та не канула в небытие, — вот оно что! Это ведь неправильно?
— Неправильно что? — спросил я, перепиливая веревку, пока дружеская пикировка продолжалась.
— Вот это, — ответил папаша Г. — Это неправильно. Сын не должен убивать собственного отца.
— Почему же, если отец пытался убить его?
— Не пытался он убить. Никогда. Может, закалить чуток. Но убить — нет, никогда. Никогда.
— Ну, папаша, тогда из тебя лучший отец, чем из меня сын, — сказал я. — Но меня это не остановит, и веревку я все равно перережу, а падать отсюда далеко. Ты разобьешься вдребезги, если тебе повезет.
— Если мне повезет?
— Да. Я не хотел бы, чтобы ты лежал там на помойке живой с перебитым хребтом. Особенно если учесть, сколько голодных демонов и проклятых бродит в тех краях. Они сожрут тебя, а это слишком ужасно, даже для тебя. Пора смириться и молить о смерти, потому что так умирать гораздо легче. Долгое падение, и все. Чернота. Конец папаши Гатмусса, раз и навсегда.
За разговором мы миновали несколько кругов. Если честно, я потерял им счет и не знал, сколько осталось до поднебесного мира. Наверное, три. Мой нож затупился, так много ему пришлось пилить, но веревка была уже перерезана на две трети, а вес сети натягивал оставшиеся нити, и они лопались от малейшего прикосновения моего лезвия.
Теперь я знал, что мы близки к поверхности, потому что слышал голоса где-то над собой. Вернее, один-единственный голос. Он кричал.
— Тащите же! Все вы, и ты тоже! Работайте! Нам попалось что-то крупное. Это не великан, но что-то большое!
Я глянул вверх. Над нами в сотне метров был слой камня с расселиной, расширявшейся с одного конца. И в этой широкой трещине исчезали четыре веревки — две, державшие папашу Г. и меня, и пара других, на которой висела приманка. Яркий свет, рвавшийся сквозь расселину, был мощнее всего, что я когда-либо видел внизу. Он щипал мне глаза, поэтому я отвел взгляд и приложил все усилия к перепиливанию последних упрямых нитей веревки. Однако вид расселины остался выжженным в моем мозгу, как после удара молнии.
В последние две-три минуты папаша Г. оставил и бесконечный речитатив оскорблений, и абсурдные попытки воззвать к моей сыновней любви. Он просто смотрел прямо в дыру в небесах Первого круга, и ее вид рождал в нем первобытный страх. Папаша выплевывал мольбы, вскоре сменившиеся звуками, которых я никак не ожидал от него услышать: Гатмусс всхлипывал и рыдал от ужаса.
— Нет, я не могу подняться в поднебесье, не могу, не могу…
Сопли, как слезы, бежали из его ноздрей, а сами ноздри, как я впервые понял, были огромные, больше глаз.
— Во тьму, вглубь, нам туда, вы не можете, не должны!
Он как будто взбесился, он бился в истерике.
— ТЫ ЗНАЕШЬ, ЧТО ТАМ, НАВЕРХУ, ШКЕТ? НА СВЕТУ, ШКЕТ? ЭТО БОЖИЙ СВЕТ НА НЕБЕСАХ ЭТОТ СВЕТ ВЫЖЖЕТ МНЕ ГЛАЗА. Я НЕ БУДУ СМОТРЕТЬ! НЕ ХОЧУ ЕГО ВИДЕТЬ!
Он кричал и метался в ужасе, он пытался закрыть руками глаза, хотя это было невозможно. Папаша корчился в путах, а его перепуганные вопли звучали так громко, что когда он на миг замолк, я услышал чей-то голос в наземном мире:
— Послушайте эту тварь! Что она говорит?
И другой голос:
— Нет, не слушайте. Не хватало нам забивать голову речами демонов. Закройте уши, отец О\'Брайен, не то эти крики сведут вас с ума.
Это все, что я расслышал, потому что папаша Г. снова начал биться и рыдать. Сеть затрещала под напором, но порвалась не она, а последние нити веревки, которая держала Гатмусса Она лопнула с удивительно громким треском, эхом отразившимся от скального потолка над нами.
Лицо папаши изменилось, выражение метафизического ужаса уступило место чему-то более простому. Гатмусс падал. Падал, падал…
Перед тем как коснуться поросшей лишайником земли Первого круга, он дал выход примитивному гневу, отразившемуся на его лице, и исторгнул отчаянный рев. Похоже, ни подъем, ни спуск не порадовали его. Он упал в слой мха и исчез.
Рев не умолкал, понемногу сходя на нет, пока папаша падал сквозь Второй круг, еще тише звучал на Третьем круге и угас совсем, как только Гатмусс прошел круг Четвертый.
* * *
Он исчез. Папаша Г. наконец-то исчез из моей жизни! Сколько лет я боялся его осуждения, его побоев, а теперь он исчез и приближался к смерти, пробивая за кругом круг. Я надеялся на это. Его конечности и хребет сломаются, а череп размозжится, как разбитое яйцо, задолго до приземления в каньоне отбросов, где нас поймали на крючок. Я не сочинял страшных сказок, когда говорил, как жутко оказаться в том месте беспомощным, подобно самым жалким и безнадежным созданиям нашего мира. Я немало таких знаю. Некоторые из них были демонами, причем самыми учеными и просвещенными, но в процессе научных штудий они узнали, что мы ничего не значим в системе мироздания. Мы парим в вакууме вне сути и смысла. Знание плохо подействовало на этих демонов — гораздо хуже, чем на других моих знакомцев, с давних пор переставших размышлять о высоких материях и занятых лишь поисками снадобья от геморроя среди лишайников в сумеречном Девятом круге.
Но отчаяние не избавляло ученых мужей от голода. За годы, прожитые в доме на мусорных дюнах, я вдоволь наслушался историй о путниках, канувших в Девятом кругу. Их кости находили обглоданными дочиста, если находили вообще. Такая же участь, вероятно, ждет и папашу Г.: его сожрут заживо, высосут мозг из каждой косточки.
Я сосредоточился, чтобы уловить хоть какой-то звук из подземного мира — последний крик моего убитого отца, — но ничего не услышал. Внимания теперь требовали голоса из поднебесья. Веревку, державшую сеть папаши Г., вытянули в тот же миг, когда он упал. Я сунул свой маленький нож в карманчик плоти, который я медленно и мучительно расковыривал в себе много месяцев, чтобы прятать в нем оружие.
Те, кто тянул меня вверх, явно испытали огромное разочарование и досаду.
— Тот, который сорвался, был раз в пять больше этого, — сказал один голос.
— Похоже, он перегрыз веревку, — рассудил второй, уже знакомый мне как отец О\'Брайен. — Они изворотливы, эти демоны.
— Почему бы вам не заткнуться и не помолиться? — встрял третий голос. — Для чего вы здесь? Чтобы защитить наши бессмертные души от того, что мы тянем кверху.
Они напуганы, подумал я, и мне это на руку. От страха люди делают много глупостей. Значит, мне нужно и дальше держать их в страхе. Может, удастся смутить их моим уродливым сложением, обожженным лицом и изуродованным телом? Но я сомневался. Надо пошевелить мозгами.
Теперь я яснее видел небо. Его голубизна была безоблачна, но ее прочерчивали несколько столбов рассеивающегося черного дыма, и за внимание моих ноздрей боролись два запаха. Один был тошнотворным сладковатым ароматом ладана, а второй — дух горящей плоти.
Пока я вдыхал их, в моем спутанном сознании всплыло воспоминание о детской игре, которая могла бы помочь мне защититься от поймавших меня людей. Когда папаша Гатмусс приходил домой с женщиной, он сгонял маму с супружеской постели, и она спала в моей кровати, укладывая меня на пол с подушкой (если бывала щедра) и грязноватой простыней. Так было с самого моего рождения и до двенадцати лет. Мама засыпала, едва донеся голову до подушки, так ее изматывало житье с папашей.
А потом она начинала говорить во сне. Ее слова — ужасающие, обдуманные проклятия в адрес папаши Г. — заставляли мое сердце биться быстрее от страха. Но особенно мне запомнился голос, каким мама произносила их.
То говорила другая мама, и ее голос был глубоким грубым рыком, исполненным убийственной ярости. За годы я слышал этот голос множество раз и никогда сознательно не пытался имитировать его. Но однажды, в укромном месте, я дал волю своему гневу на папашу Г., и голос появился сам. Это была не имитация. Я унаследовал от матери дефект горла, позволявший мне воспроизводить такой звук. У меня был случай убедиться в этом.
Через несколько недель после открытия наследственного дара я сдуру срезал путь к дому и прошел по земле, которую объявила своим владением шайка молодых демонов, имевших обыкновение убивать всех, кто не платил им дань. Оглядываясь назад, я не могу сказать, было ли мое появление там случайным, как я считал тогда, или это было испытание. Вот иду я, Джакабок, несчастный коротышка, обижаемый всеми кому не лень, и напрашиваюсь на столкновение с шайкой головорезов, готовых пришить меня на крыльце родного дома.
Вкратце расскажу, как было дело. Я заговорил маминым «голосом ночных кошмаров», излив на противника поток самых злобных и ядовитых проклятий, какие нашлись в моей памяти.
На троих из шайки это подействовало моментально. Четвертый, самый здоровый, оказался глух как пробка. Он наблюдал за бегством своих товарищей, а потом, увидев мой широко открытый рот, понял, что я издаю какой-то звук, отпугнувший остальных. Громила тут же бросился ко мне, ухватил меня пониже затылка одной невероятной ручищей, а другую запустил мне в рот, чтобы вырвать мой опасный язык. Он вцепился в самый корень языка, вонзив ногти во влажную мышцу, и оставил бы меня настолько же немым, насколько сам был глухим, если бы мои хвосты — инстинктивно, сами по себе — не пришли мне на помощь. Они взвились вверх, потом разошлись в стороны и устремились вперед на уровне моих ушей, целясь кончиками в глаза нападавшего. Им не хватило твердости, чтобы совсем ослепить моего противника, но хрящи поранили его. Демон отпустил меня, и я отошел, шатающийся и сплевывающий кровь, но в целом невредимый.
Теперь вы знаете весь мой арсенал, захваченный с собой в поднебесье: один маленький затупившийся нож, «голос ночных кошмаров» моей матушки и сдвоенный хвост, унаследованный от поглощенного бездной отца.
Негусто, но придется обойтись этим.
Ну, вот вам история. Отныне вы знаете, как я поднялся из подземного мира и как начались мои приключения. Конечно же, вы удовлетворены. Я рассказал вам то, чего не рассказывал никому, даже тем, кого собирался выпотрошить. О гибели папаши Г., например. До сих пор я в этом не признавался. Ни разу. И, доложу вам, это нелегкое признание, даже много веков спустя. Отцеубийство — особенно когда сбрасываешь отца в пасть голодных безумцев — тяжкий грех. Но вы хотели, чтоб я песнями и плясками заработал ужин, так вот моя песнь.
Вам не нужно знать больше, поверьте мне. Меня вытащили наверх через дыру в скале, до этого вы и сами додумаетесь. Очевидно и то, что меня не порешили сразу, иначе не сидеть бы мне на этой странице и не беседовать с вами. Подробности несущественны. Все это — вехи истории.
Нет, нет. Постойте. Беру свои слова обратно. Это не вехи истории. Это не занесено в летопись. А история — лишь то, что написано в учебниках. До страданий таких существ, как я, обожженных и страшных, как грех демонов, чья жизнь никчемна, истории нет никакого дела.
Я — Джакабок Никто. Для вас я Джакабок Невидимый.
Но вы не правы. Вы ошибаетесь. Я здесь.
Я прямо здесь, на странице перед вами. Я пристально смотрю на вас из каждого слова, перемещаюсь по строкам, когда вы пробегаете их глазами.
Видите легкую рябь между строками? Это я.
Чувствуете, что книга немного дрожит? Да ладно, не бойтесь. Вы это ощутили. Признайтесь.
Признайтесь.
* * *
Знаете что, друг мой?
Думаю, стоит рассказать вам еще немножко, ради истины. Пусть будет хоть одна летопись, пусть несчастья малолетнего демона облекутся в слова и попадут в анналы истории.
Можете пока отвести зажженную лучину. Я расскажу вам, что произошло со мной в поднебесье. Тогда вы сожжете книгу, но хотя бы узнаете мою историю. И сможете рассказать о ней остальным, как передают друг другу стоящие вести. Возможно, когда-нибудь вы напишете собственную книгу о том, как однажды познакомились с демоном по имени Джакабок, и обо всем, что он рассказал вам про демонов, историю и огонь. Такая книга могла бы прославить вас. Ведь вас, людей, больше интересует зло, чем добро. Вы можете выдумать любые отвратительные подробности и выдать их за мой рассказ. Почему бы нет? Вы хорошо заработаете, рассказывая историю Джакабока Если вы побаиваетесь последствий, отдайте часть прибыли Ватикану в обмен на круглосуточную охрану из священников, а то вдруг какой-нибудь бешеный демон заявится к вам домой.
Подумайте. Почему бы нет? Почему бы вам не извлечь выгоду из нашей маленькой сделки? А пока вы это обдумываете, я расскажу вам, что случилось, когда меня вытащили из-под земли и я наконец увидел солнце.
Вы должны внимательно слушать меня, друг, потому что в моей истории много темного, но каждое слово в ней — правда, клянусь маминым голосом. Вам с лихвой хватит материала на книгу, поверьте. Запоминайте подробности, потому что именно им верят люди.
И не забывайте вот что: люди хотят верить. Не всему, конечно. Земля на трех китах, к примеру, вышла из моды. Но в мою ядовитую историйку они захотят поверить… Нет, не так. Они не просто хотят верить. Им необходимо верить. Что нужно существам, живущим в мире зла, как не откреститься от ответственности за зло? Для этого и служат демоны и их демонации.
Не сомневаюсь, вы сами такое испытывали. Вы тоже становились свидетелями омерзительных деяний. Уверен, они сводили вас с ума — будь то мальчишка, отрывающий лапки мухе, или диктатор, подвергший целый народ геноциду. Вы даже можете сказать — о, это отличный поворот сюжета! — что сохранили рассудок по единственной причине: потому что записали все это дословно и страницы стали орудием экзорцизма. Вы очищались от увиденного, выплескивая слова на бумагу. Удачно сказано, хоть хвастаться и нехорошо. Очищение от увиденного. Очень метко.
Конечно, найдется немало ханжей, которые фыркнут и манерно заявят, что не хотят марать руки демонской книгой. Но это вранье. Все любят читать про страшное и испытывать отвращение, после которого еще слаще вернуться к любви. Вам нужно только слушать меня внимательно и запоминать ужасы на будущее. Потом вы сможете поклясться, что у вас сведения из достоверного источника. Назовите мое имя, если хотите. Мне все равно.
Но я должен предупредить вас, друг. То, что я увидел в небесах и о чем сейчас расскажу вам, — не для слабонервных.