ИСКАТЕЛЬ № 6 1969
Иван КЫЧАКОВ
ТРИНАДЦАТЬ
Рисунки П. ПАВЛИНОВА
Коллежский секретарь Андрей Юрьевич Пересветов, исполняющий обязанности пристава второго участка Пресненской части города Москвы, сидел, чуть повернувшись к окну, в своем кабинете и меланхолическими движениями тонких пальцев перелистывал донесение провокатора.
«…Последнее совещание, — писал провокатор, — проходило на квартире у Семеныча в четверг, 2 июня. Присутствовала вся четверка. Семеныч очень болен, кашляет, по ночам ему снятся кошмары…»
Пересветов поморщился — ему бы романы писать, этому хлюсту, а не донесения.
«Говорили о делах — все требуют заданий, а Семеныч отмалчивается. Интересовались: какова точка зрения Ленина на дальнейшее развитие революции, спросили: что же теперь делать? Семеныч ответил: усваивать опыт последних форм борьбы, подготавливать новые силы в главных центрах движения».
Пристав подчеркнул красным карандашом последние слова и задумался.
Десять лет назад он, молоденький выпускник училища Петербургского жандармского корпуса, в сочельник, 24 декабря, прибыл в Москву. Как он был хорош в своем голубом мундире с серебряными оплечьями! Начальник был с ним ласков. Первые ступени служебной лестницы дались легко. Дело, которому он ревностно служил, казалось прочным.
И вдруг все рухнуло… Баррикады пятого года, растерянность и почти полная дезорганизация полицейского аппарата потрясли его. Когда в одну из атак восставших полковник, его наставник, которому он стремился подражать, вдруг начал трясущимися руками срывать погоны, Пересветов выхватил револьвер. Еще мгновение — и он бы покончил с собой.
Но, слава богу, минутная слабость прошла. И когда в Москву нагрянули семеновцы, Пересветов сумел выдвинуться и сделать кое-какую карьеру.
Считая себя в некотором роде лириком и даже немного философом, пристав долго смотрел поверх крыш в голубую даль, сравнивая свое теперешнее положение с непостоянством погоды.
В самом деле, лето выдалось не поймешь какое — жаркие, душные дни сменяются ненастьем, утром — солнце, к обеду — дождь, вечером громыхают громы, сверкают молнии, а ночью опять звезды и тишина. И настроение… да, настроение смутное.
Отчего же?
Прежде всего он хорошо понимал, что пятый год — лишь зарницы надвигающейся грозы. В своих донесениях он все время подчеркивал, что нельзя успокаиваться, что революционеры уходят в глубокое подполье и готовят новые-силы.
Но начальство (в тупости которого он теперь не сомневался) словно не замечало его писаний. Вверх опять полезли выскочки и подхалимы. Его дружок по выпуску, трус и тупица Воеводин, например, стал при главном управлении чиновником особых поручений. А ему, Пересветову, за четыре года ни одного повышения, лишь одни благодарности в приказах.
Поймав себя на этой мысли, он усмехнулся.
«Ну что ты хочешь? Сейчас, когда Москва объявлена на положении усиленной охраны, тебе доверен один из главных участков — Пресненский. Дела у тебя идут гладко. В твоем распоряжении вахмистр и четырнадцать унтер-офицеров. Четверо несут попеременно круглосуточное дежурство, двое — писарскую службу, один исправляет обязанности справочника — хранит картотеку, а семеро молодцов трудятся филерами. Околоточные и городовые надежны, исправно шлют донесения шесть строжайше засекреченных осведомителей…
Да и сидишь ты не в какой-нибудь дыре, а в центре первопрестольной — большое светлое здание, на втором этаже великолепная квартира с окнами на Зоологический сад…»
Он повернулся в сторону сада и поморщился.
«Да, сад — до поздней ночи гремит музыка (черт бы ее побрал!), идут спектакли, гуляния, проводятся международные чемпионаты французской борьбы…»
Наконец-то на ум пришло слово, которое он так долго искал.
— Да, да, борьбы! — сказал он громко и пристукнул кулаком.
Именно борьбы жаждала его натура — настоящей, сложной, с опасностями и даже пусть с временными неудачами, но непременно с громкой победой.
Недавно, просматривая архив, Пересветов натолкнулся на важный документ. Оказывается, Ленин в марте 1906 года был в Москве и даже провел несколько совещаний с большевиками. Одно такое собрание проходило в здании Шереметьевской больницы, в квартире медицинской сестры. Речь шла о забастовке 7 декабря. Уже по вопросам, которые задавал Ленин, было ясно — это человек не фразы, а дела. Ленин спрашивал, почему некоторые предприятия выступили позже. Говорил, что большевики правильно делали, когда шли к рабочим, сумели вывести их на улицу, но неправильно, что не смогли поднять на вооруженное восстание солдат.
Как негодовал тогда Пересветов, перечитывая старый документ! Ленин был в Москве, а эти тупицы из управления из-за своей нерасторопности упустили его. Конечно, Ленин — великолепный конспиратор, но если бы Пересветову поручили… А теперь изволь кусать локти — Ленин снова в эмиграции, и до него не доберешься.
Правда, начальник жандармского управления Московской губернии то и дело строчил победные реляции. В течение осени 1907 года арестовали весь состав Московского комитета во главе с секретарем Любимовым, замоскворецкое, рогожское, сокольническое и лефортовское районные партийные собрания, разгромили Железнодорожный и Бутырский райкомы партии.
«Урожайным» был и 1908 год — 1 июня арестовали часть делегатов партийной конференции Московской окружной организации, в феврале раскрыли типографию большевистской газеты «Борьба», в конце года схватили секретаря окружкома Потапова, в доме Чагина по Милютинскому переулку обнаружили подпольный склад — около 140 пудов нелегальных изданий: листовок, брошюр и книг.
Однако гром победных донесений ничуть не утешал Пересветова. Он-то хорошо знал, что большевики, накапливают новые силы и в трудных условиях действуют самоотверженно. И потом вот это последнее сообщение провокатора доказывает, что Пресненская районная группа действует. Да и одна ли эта группа?
Раздумья пристава прервал вахмистр.
Громко постучав, он вошел и с важным видом доложил:
— Явилась «тринадцатая».
Пересветов поморщился, словно раскусил ягодку клюквы, и сказал недовольно:
— Пусти…
Но морщился он напрасно — рассказ тайной агентки заинтересовал его.
* * *
День был жаркий и душный.
На Смоленском рынке торговка Соловьева, обливаясь потом, спешила распродать свой товар — перекупленные у мытищинских огородников ранние огурчики.
Базарные завсегдатаи звали ее по-разному: кто Соловьихой — в насмешку за писклявый голос, кто Тарелкой — за округлые формы.
Соловьихе осталось продать две небольшие кучки огурцов, поэтому она торопилась, кричала визгливее обычного и переругивалась с соседом — стариком, продающим прошлогодние соленые грибы.
— Ах, какие хорошенькие огурчики, — услышала она голос со стороны, обернулась, чуть не опрокинув кадочку старика, увидела молодую женщину и затараторила, как швейная машинка:
— Бери, бери, милая, бери, хорошая, сама садила-сеяла, а уж вкусны да ароматны — и сказать нельзя. Ты понюхай, понюхай, дорогая, не стесняйся.
Она совала огурчик под нос покупательницы, глядя на нее своими маленькими, маслянисто блестящими глазками снизу вверх.
Покупательница засмеялась — словно в колокольчик позвонила.
Была она молода и стройна, на чистом лице четко вырисовывались черные брови, прямой нос чуточку вздернут, яркие губы складываются аккуратным бантиком, пышная прическа скрыта под большой соломенной шляпкой.
«Брюнетка, — подумала Соловьиха, — добрая, непременно возьмет».
И о новой энергией принялась расхваливать свой товар.
Вскоре она уже пересчитывала деньги, полученные от покупательницы.
— Ну вот, счастливая, ты меня и ослобонила, — сказала Соловьиха, подавая пакет.
— Не думаю, Марковна, — возразила покупательница. — В кои-то веки встретились да так ни с чем и разошлись?
Соловьиха прищурилась.
— Да вы никак меня знаете? — вкрадчиво спросила она, выставляя левое, ухо чуточку вперед.
— А как же, память у меня хорошая.
Покупательница опять засмеялась.
У Соловьихи даже в темени заломило от напряжения.
— Извините, барышня, — развела она руки, — не могу вспомнить, память с дыркой.
— А я напомню. Прошу…
Вскоре они уже сидели на веранде базарного трактира. Соловьиха попивала холодное, пиво, а ее собеседница, игриво отставив мизинчик, хрустела засохшим от жары слоеным пирожным.
— Вот, милая, недаром говорят, что гора с горой… А мы вот встретились, — сипела Соловьиха. От пива у нее на время пропал голос. — Так, значит, это в пятом годе было?
— В пятом. В пересыльной тюрьме.
— Как же, помню! — Соловьиха играла двойным подбородком, стараясь прочистить горло. — Тогда я надзирательницей была. А этих заключенных было — видимо-невидимо.
Она закашлялась.
— Да что это с вами, Марковна? Может, смирновской заказать?
— И то верно. С пива-то у меня безголосица.
Один вид маленького графинчика водки подействовал на Соловьиху благотворно — кашель как рукой сняло, глазки почти совсем ушли вглубь, пуговка носика порозовела, мокрая прядь жидких волос выбилась из-под платка.
— Так ты, значит, Тарасова? — вспоминала она, покачивая головой. — Ну да, Шурка! Как же, помню, помню тебя, Шурочка. Такая ты тогда жалкая была, болезная. Думала — не выживешь. А ты, гляди, как выправилась, что твоя барыня.
Шура подливала из графинчика не спеша, с расстановкой, и это особенно нравилось Соловьихе.
Они вспомнили страшный пятый год, пересыльную тюрьму, до отказа забитую арестантами.
— Ты скажи, как ты-то вырвалась?
Шура улыбнулась.
— Да мне тогда еще и восемнадцати не было. Схватили, а за что про что — и сама не знаю.
— Это они могут, — протянула Соловьиха, — тогда хватали без разбору, топтали все: и лес, и бурьян, и траву палую.
— Тогда же меня и выпустили. А вас я так и не увидела больше — вы исчезли куда-то.
Соловьиха недовольно махнула рукой.
— Ну их к лешему! Еще не хватало — живых людей сторожить. Ушла я, милая, по доброй воле. Ушла да еще и плюнула. Вот как!
Она засмеялась хрипло, радуясь тому, что так ловко вышло у нее вранье. На самом деле ее выгнали за кражу денег у арестантов.
Весело взглядывая на Шуру, она рассказала, что недолгое время была кассиром в магазине Максимова, тут на рынке, «да хозяин больно вредный и злой, а сейчас вот овощишками приторговываю, перебиваюсь с хлеба на квас».
— Ну, а ты-то как?
— Ой, не знаю, Марковна, радость или горе ждет меня, — смущенно ответила Шурочка. — Замуж собираюсь.
Соловьиха даже поперхнулась от неожиданности, резко повернулась всем телом так, что заскрипел стул, и поставила на стол жирный локоть.
— Да что ты! Замуж? Ой, расскажи, милая, уж чего тут скрываться-то. А я до таких дел оч-чень любопытная.
Шура коротко рассказала о женихе — кавказец, из дворян, только без больших средств, живет торговлей…
У Марковны даже дух захватило — во-он что, гляди, и ей что перепадет, коли он торговец.
— Да как же это он на тебя позарился? Ты, помню, из бронницких мещан? — Шура кивнула. — Ну, счастливая, не иначе как за красоту берет.
— Красота, Марковна, в душе должна быть…
— Ну и дай тебе бог!
Графинчик опустел. Второй заказывать Марковна не разрешила — меру надо знать.
— Уж как ты меня порадовала, Шурочка, — говорила она, прижимая руки к груди, — не знаю, как тебя и благодарить.
И тут Шура спросила, не знает ли она свободного места.
— Да зачем тебе?
— Хочу жениху доказать, что я не нахлебница, что и сама зарабатывать могу.
Соловьиха засмеялась, да так раскатисто, что рядом сидящие посетители оглянулись.
— Эх вы, молодые, — визжала она, — все у вас фокусы — «нахлебница»! Да коли любит, он тебя дома на семь замков запрет, Они, кавказцы-то, такие ревнивцы, что не приведи господь.
— Я слышала, — сказала Шурочка, понижая голос, — что в женской тюрьме нужна надзирательница.
— Нужна! И я слыхала! — воскликнула Соловьиха. — Но начальница там уж больно люта. Тоже мне княжна! Порядочная-то княжна станет ли с тюрьмой возиться?
Она даже плюнула с досады, потом задумалась на секунду, хитро взглянула на Шурочку и решительно поднялась.
— Пошли. У меня там приятельница. Я тебя, видит бог, устрою.
* * *
Московская губернская женская тюрьма находилась вблизи Новинского бульвара, на углу Новинского и Кривовведенского переулков. Она была выстроена сразу же после событий пятого года. К ее главному двухэтажному кирпичному зданию примыкали одноэтажные постройки, образуя квадратный тюремный двор.
Кривовведенский переулок отделял тюрьму от владения церкви Казанской божьей матери. Сама церковь, стоящая в низине, не отличалась особой красотой, зато вдоль всей церковной решетчатой ограды тянулись живописные ряды густой акации.
Свернув с довольно шумного бульвара, где в нешироких зеленых аллеях прогуливались группы праздношатающихся людей, Соловьиха и Шура пошли по проулку. Идти было легко — деревянный тротуар уходил под горку.
Марковна катилась на своих коротких ногах, словно колобок. Шура всю дорогу была оживленна, болтала без умолку, пока спутница не дернула ее за рукав.
— Что такое, Марковна?
— Тш-ша! — прошептала Соловьиха, показывая круглым подбородком на дорогу.
Мимо в открытой пролетке проехала важная дама, прямая, со странно вздернутыми вверх плечами, в непомерно высокой шляпе, отчего тонкая шея казалась еще тоньше.
— Кто это?
— Начальница… Княжна Вадбольская, холера ее схвати да трахни. Ишь, шляпу какую напялила.
Шура остановилась в растерянности.
— Ой, Марковна, я не могу, — говорила она, заметно бледнея, — тут, правда, и место хорошее — самый центр, и от бульвара недалеко… Да только боюсь я.
— Чего же испугалась, дурочка?
— Эта княжна такая гордая, строгая. Как узнает, что меня в Бутырках держали, — стыд какой! Я не перенесу.
— А мы не скажем! — отрубила Марковна. — Кто знает, что ты была заарестованная? А я — гроб с крышкой. Поняла?
Но Шура, ни слова не говоря, повернула назад к бульвару. В толпе гуляющих она остановилась, сунула Соловьихе рублевку «на посошок», кивнула, стараясь улыбнуться, и пошла в сторону Кудринской площади. А Соловьиха долго еще смотрела ей вслед, грустно покачивая головой…
* * *
Пересветов слушал «тринадцатую» не перебивая — из многочисленных деталей он мысленно вылавливал наиболее важные для своих соображений.
Едва посетительница закончила, он открыл боковой ящик стола и ловким движением руки, точно фокусник из колоды заветную карту, выкинул фотографическую карточку.
— Эта?
— Гляди-ка! — удивилась «тринадцатая». — Она самая. И шляпка на ей та же… Ну и орел вы, ваше благородие, на семь аршин в землю видите.
Пересветов взял снимок осторожно, двумя пальцами, потряс им в воздухе и сказал:
— Эта особа еще придет к тебе. Будь на базаре, на том же месте. Затем… — Пересветов скосил глаза на снимок, — веди ее, куда она попросит, и отрекомендуй самым лучшим образом.
— Значитца, в тюрьму? — переспросила «тринадцатая».
— Именно. А сейчас скажи казначею — велю оплатить. Все. Иди.
Теперь Пересветов принялся перечитывать донесение провокатора с утроенным вниманием.
«Семеныч долго объяснял правила конспирации, — читал он, — и подчеркивал, что новые кадры еще неопытны, пренебрегают конспирацией и часто проваливаются».
Рука Пересветова, державшая листок, дрогнула.
«Он сказал: теперь, когда вовсю свирепствует реакция, надо бы устраивать побеги из тюрем. Да денег пока нет…»
Пристав подчеркнул слова «побеги из тюрем». Все ясно — эта милая Шурочка хочет стать надзирательницей с определенной целью.
«Ах, черт, если бы они решились на этот шаг — было бы просто здорово!»
«Я остался ночевать у Семеныча. Ночью он кричал во сне, раза два вскакивал — ему все мерещилась повешенная казаками сестра».
Пересветов покачал головой: да, дела у них действительно плохи. Вынув из стола еще четыре фотографии, он разложил их перед собой.
Итак, вот она, четверка, и их главарь. О каждом из них Пересветов знал все. В его картотеке они согласно требованиям полицейской конспирации носили свои клички.
Шурочка — по картотеке «Изразцовая» — Александра Васильевна Тарасова, бронницкая мещанка, двадцати двух лет, среднего роста, телосложения плотного, брюнетка, носик вздернут, губки аккуратные, действительно бантиком, глаза зажигательные, ресницы длинные, брови четко очерчены. Хороша, ничего не скажешь.
Ну, эти три молодца тоже известны.
«Валовой», Сергей Усов, — красавчик с усиками, широкий лоб, на левом виске родинка, был пойман с динамитом в начале пятого, но бежал.
«Босяк», Владимир Калашников, — сейчас у него маленькая бородка и усы, карие глаза, чуть вьющиеся волосы закинуты назад, бежал из сибирской ссылки.
«Прудный», Василий Калашников, брат Владимира, — близорук, носит очки, острижен, голова круглая, брови белесые, на широком подбородке ямочка, силен, как молотобоец, удрал из-под носу столичных жандармов во время ареста.
И наконец, главарь Семеныч — этому уже за сорок, многое повидал, два раза бежал из ссылки, схвачен на баррикаде. Казаки хотели изрубить его шашками, да передумали — на его глазах повесили родную сестру. Бежал из тюремной больницы, но, кажется, не жилец.
С любовью разглядывая снимки, Пересветов рассуждал:
«Конечно, голубчики вы мои, я могу вас накрыть. Но, согласитесь, это же неразумно. Я жду от вас настоящего дела. А уж тогда…»
Он даже сладко причмокнул губами и, складывая карточки в конверт, дружески посоветовал: «Действуйте, дорогие, действуйте. А я ничего, я терпеливый, подожду…»
* * *
Через несколько дней Соловьиха в самом деле встретила Шуру на базаре.
«Ну и пристав, — подумала она, когда девушка вновь заговорила о своем решении попробовать устроиться на работу в тюрьму, — прямо как по картам отгадал!»
— А не забоишься? — спросила она, заглядывая Шуре в глаза. — Помнишь, как в тот раз перепужалась?
— Нет, нет, Марковна, сейчас я твердо решила.
— Ну что ж — и с богом. Не примут — ну и не надо. А вдруг да и клюнет… Пошли, милая, пошли…
По Кривовведенскому переулку они подошли к парадному крыльцу, поднялись по ступеням к двум дверям, остановились.
— Это вот парадная дверь — в контору, — тихо сказала Соловьиха. — Там кабинеты начальницы, помощника и судебных следователей.
— Ой, как вы все знаете, — прошептала Шура.
— Я да не знаю… А в эту дверь арестанток вводят. Ты вот что… Ты тут побудь, а я живо…
Стараясь справиться с волнением, Шура начала осматриваться — с крыльца хорошо были видны окна второго этажа, через дорогу между отдельными кустами акации проглядывала невысокая церковная ограда.
Вскоре в приоткрытой двери показалось широкое лицо Соловьихи… Глазами она звала Шуру. В передней стоял полумрак. Налево от входа в самом углу поблескивало стекло телефонной будки.
— Как хорошо, — шепотом проговорила Шура, — тут и по телефону переговариваться можно.
— С кем это? — усмехнулась Соловьиха.
— С Зурабом, конечно. С кем же еще…
«Дите неразумное, — подумала Марковна, качая головой, — и соврать-то толком не умеет, а лезет прямо волку в пасть».
Сейчас ей было искренне, по-женски, даже почти по-матерински жаль Шуру — жаль ее молодых лет, ее странных поисков, ее такой непонятной и во многом уже предрешенной судьбы.
Из дверей, ведущих в контору, вышла женщина — полненькая, румяная, одетая в строгий костюм надзирательницы, который совершенно ей не шел. В этом костюме она была похожа на располневшего подростка. Нелепой казалась и металлическая бляха с номерным знаком, тускло поблескивавшая на левой стороне груди.
— Вот это и есть Шурка, — сказала Соловьиха, взмахивая рукой.
Женщина сдвинула тоненькие бровки.
— Экая ты, право, грубиянка, — сказала она без злобы в голосе. — Только и знаешь — Шурка да Катька.
— А ты, Муська, не чинись, — перебила ее Соловьиха, — поговори с девушкой по-хорошему.
— Значит, Тарасова? — спросила женщина.
— Да-с…
— Александра Васильевна?
— Откуда вы знаете? — удивилась Шура.
Женщина звонко, раскатисто рассмеялась.
— Да я тебя сразу приметила. Ты ведь бронницкая, моя землячка. Я твоего отца Василия Сергеевича хорошо знаю.
— Постойте, постойте! — воскликнула Шура, поворачивая женщину к свету. — Федора Веселова старшая дочка — вы? Маруся?
— Она самая. Шестой годок живу в Москве. С мужем. А ты к нам?
И полились разговоры — о знакомых, о новостях, о разных разностях, так что Марковна не вытерпела и сказала строго:
— Да вы что, до утра балакать будете?
Наконец Шура осмелилась спросить о главном.
— Так вы… ты то есть, выходит, главная тут?
Веселова засмеялась, а Соловьиха толкнула ее плечом.
— Начальница — кто куда пошлет. Не-ет, она еще не выслужилась. Главная — Спыткина, настоящая ведьма.
— Да тише ты, Тарелка, — одернула ее Веселова и, повернувшись к Шуре, докончила: — Ты вот что… завтра приходи с утра. А я тебя представлю.
На том и порешили.
* * *
Выслушивая донесение «тринадцатой», Пересветов мысленно подчеркнул в памяти слово «Зураб».
— Все? — спросил он, когда, наконец, Соловьиха закончила.
— Все пока.
Пересветов встал.
— Ну, а кто такой Зураб?
— Так я же вам еще в первый раз говорила, — тараторила Соловьиха, — врет она все, Шурка. Ишь ты — жених, грузин, торговлей занимается. Да кто же ей поверит! Грузины этим делом не балуют. А брал бы замуж, так и на кой ей эта растреклятая тюрьма нужна! На кой?
Для большей выразительности она так скривила полные губы, что пристав не выдержал и усмехнулся.
— Дурочка она несмышленая, вот что… — сказала Соловьиха.
Пересветов, поймав в ее тоне сочувствие, насторожился:
— Да ты уж не жалеешь ли ее?
Соловьиха, посопев носом, глянула сердито.
— А что, ваше благородие, коли правду сказать — жалею. Арестуете вы ее, угоните куда надо. А ведь она что — грибок-сыроежка. Думаю я: за начальницей, за княжной этой, надзирать надо.
— Это почему?
— Да как же — княжна и вдруг в тюрьму пошла. Не иначе как с целью.
— Ну вот что, — Пересветов подошел к столу, — ты место свое знай. Поняла?
— Да я давно поняла, — глазки у Соловьихи забегали, маслено заблестели. — Не в свое дело я не лезу. Только она на Пречистенке живет, так у нее в доме до самого утра народ колготится. Спрашивается — к чему сборища? Зачем?
«Экая наглая баба», — поморщился Пересветов и, чтобы побыстрее отвязаться от нее, приказал доложить, кто бывает у Вадбольской и с какой целью.
Когда Соловьиха ушла, пристав долго не мог сосредоточиться.
Вот ведь какова натура человеческая — сама выдала и сама жалеет. А на княжну зла! Что это — игра или крик «голоса крови»? Вот и изволь работать с такими агентами…
Пройдясь по кабинету, Пересветов, наконец, поймал главную мысль: Зураб. Грузин. Это что-то новое. Именно тут-то и спрятан главный ключик. У четверки нет денег. А два года назад в Тифлисе, на Эриванской площади, средь бела дня произведена экспроприация банковских денег. Не из этой ли группы сей молодчик? Любопытно…
Вспомнив о начальнице тюрьмы, Пересветов усмехнулся. Старая дева, с причудами, активная сотрудница Красного Креста. Когда в женской тюрьме начались беспорядки — массовые голодовки, самоубийства, градоначальник сменил вечно пьяного отставного подполковника и назначил свою хорошую знакомую Вадбольскую. И надо сказать, за последнее время в тюрьме шумные истории прекратились.
Пересветов не спеша снял трубку, попросил у «барышни» номер телефона княжны и долго дружески, но не впадая в фамильярный тон, болтал с ней о милых пустяках. В конце, как бы между прочим, сказал, что если к ней явится на прием некая Шура Тарасова, то принять ее можно с полным доверием — особа строжайше проверена и подозрений не вызывает.
«Так… Машина запущена. Но кто этот загадочный Зураб?»
К этой мысли пристав возвращался вновь и вновь, но, сколько ни ломал голову, вопрос так и оставался вопросом. Объяснить его мог только провокатор. Но он, как назло, молчал…
* * *
Старшая надзирательница Спыткина, перед которой стояла Шура, оказалась женщиной сухой, с жилистой шеей; костюм надзирательницы ловко сидел на ее костистых плечах.
«Настоящий гренадер», — подумала Шура.
Пошептавшись с Веселовой, поговорив минут пять с просительницей, Спыткина уверенной походкой пошла в кабинет начальницы, тут же вернулась и пригласила Шуру пройти.
Обстановка большой светлой комнаты сразу подсказала, что здесь властвует женщина, — мягкая мебель с подушечками, ковры, картины, огромные часы в углу, цветы в больших и маленьких горшках, расставленные повсюду. Лишь небольшой, с изогнутыми ножками столик со стопками деловых бумаг по краям, с чернильницей в виде вылезшей из воды русалки напоминал о том, что это все-таки не будуар, а кабинет.
С кресла поднялась далеко не молодая женщина, тонкотелая, но с большими руками, с открытым дерзким лицом, на котором выделялся массивный, совсем не женский нос. Поднимая к глазам лорнет на шнурке, она подошла к Шуре вплотную. На желтоватой коже лица четко проступали крупные поры. Верхняя губа и подбородок заросли довольно густым пушком.
Вспомнив о звонке пристава, княжна прищурилась, отчего на лбу появилась толстая жирная складка.
«Молода… — подумала она. — Теперь понятно, почему Пересветов так хлопочет…»
Вернувшись в кресло, она начала расспрашивать Шуру — откуда, из какого рода, где училась, у кого живет в Москве. Шура начала было рассказывать о тетушке, но княжна подняла руку и, откинувшись на спинку кресла, заговорила о страшном времени, которое переживает отечество, о долге всех верноподданных защищать престол от крамолы и революции, о том, что лично она смотрит на тюрьмы как на чистилище, где очищаются души заблудших.
— Я не признаю никаких «измов», — говорила она, совсем не обращая внимания на Шуру и точно репетируя давно заготовленную речь, — кроме одного — «гуманизма». Я являюсь представительницей Красного Креста и согласилась принять на себя должность начальницы тюрьмы только из соображений гуманизма. У меня самая последняя арестантка пребывает в настоящих человеческих условиях. И от своих подчиненных я требую гуманности.
Замолчав, она взглянула на Шуру. Та смотрела на начальницу с восторгом, даже ротик чуть приоткрыла. Княжне это понравилось — значит, слова ее дошли.
— Ваше превосходительство, — робко спросила Шура, — у вас при тюрьме есть больница?
— Да-а, — княжна удивленно подняла крашеные брови. — К чему это ты?
— Я мечтаю выучиться на сестру милосердия.
Княжна подняла лорнет.
— Что ж, это похвально. Потом я могла бы рекомендовать тебя в один из отрядов Красного Креста.
— Спасибо, вот уж спасибо! — Шура вся подалась вперед. — Вы так хорошо говорили о страждущих, что я… что мне… мне тоже хотелось бы все силы…
Она не находила слов и замолчала. Ее наивный порыв понравился княжне. Ласково кивнув, она отпустила Шуру и тут же позвала Спыткину.
— Что скажешь?
— Веселова знает ее с детства. Говорит, что больно ветрена. Из дому убегала. Молода, красива…
Княжна поморщилась и подняла руку — она не выносила, когда при ней говорили о чьей-нибудь внешней красоте, и признавала одну лишь духовную красоту.
— Принять, — распорядилась она и, подумав, добавила: — Но жить она будет не у тетки, а у нас. Вместе с теми двумя надзирательницами, — Спыткина понимающе кивнула. — Если не согласится — скатертью дорога!
Этим княжна хотела чуточку насолить приставу — жить Шуре придется в доме, что стоит во внутреннем дворе тюрьмы, — пусть-ка попробует навестить свою протеже без ее разрешения!
* * *
А Пересветов в это время, внутренне ликуя, расхаживал по своему кабинету.
— Прекрасно, — говорил он, поглядывая на стол, где лежало долгожданное донесение провокатора. — Великолепно!
«Семеныч тяжело заболел, — значилось в донесении, — и его отправили куда-то в Малороссию. В группе начался разлад… Первой взбунтовалась «Изразцовая». Она обвинила всех в бездеятельности, в неумении работать в сложных условиях. Когда ее спросили, что она предлагает, заявила: в женской тюрьме в восьмой камере сидит ее подруга Вера Королева, ее надо освободить».
Пересветов улыбнулся про себя:
«Ай да Шурочка! Она, видите ли, не может жить спокойно, когда ее подруга в тюрьме. Что же ей могли возразить?»
«Для организации побега нужна тщательная подготовка, необходимы документы, деньги, у группы же ничего нет, даже связь с центром с отъездом Семеныча оборвалась».
«И неужели Шурочка сдалась?» — подумал пристав, но тут же успокоился. Оказывается, «Изразцовая» сказала, что доводы доводами, но сидеть сложа руки нельзя. Другие же группы работают — провели подкоп под Таганскую тюрьму, в Замоскворечье в кружках успешно действуют пропагандисты, кажется, налаживают выпуск прокламаций.
Пересветов, живо представляя Шуру, приятно улыбался: «Молодец «Изразцовая»! Вот если бы заполучить такую агентку! Это не Соловьиха и не… — он почмокал губами. — Тут душа горит не ради копейки…»
«…Прошло несколько дней. Неожиданно («А как же иначе?» — подумал Пересветов, удивляясь наивности своего агента) по паролю, известному лишь «Босяку», явился новый связной и отрекомендовался (пристав даже привскочил)… Зурабом».
Приметы Зураба Пересветов запомнил наизусть: «Грузин, среднего роста, стройный, худощавый, хотя ему уже за тридцать, но на вид юношески моложав, темные выразительные глаза с блеском, одевается образцово. (Пристав, прицепившись к этому словечку, так и назвал Зураба — «Образцовый».) В Москву появился недавно, живет в доме Генераловой по Самотечному переулку, по документам значится кутаисским дворянином Сергеем Коридзе».
Дальнейшее Пересветов знал и без провокатора — раз Шура устроилась надзирательницей, значит…
Нет, это пока еще ничего не означало.
Провокатор писал, что Зураб к затее «Изразцовой» отнесся с интересом, но заявил, что существует партийная дисциплина и без разрешения центра ничего существенного предпринимать не следует…
Пересветов от досады даже пристукнул кулаком по столу.
И этот о дисциплине! Черт бы их побрал с этой осторожностью!
* * *
Усаживаясь в кресло зубного врача, молодой человек сказал:
— Третий сверху.
Врач взглянул на него внимательно, а клиент, поймав этот взгляд, добавил:
— Слева.
— И давно болит?
— С неделю.
Осмотрев белые ровные зубы пациента, врач сказал:
— Будем лечить. Но прежде придется выписать рецепт.
На листочке для рецептов было написано: «Благовещенский переулок, 7, спросить Марию Петровну».
— Спасибо, доктор, — сказал молодой человек и улыбнулся.
Марию Петровну он разыскал довольно быстро. Записку-рецепт она тут же сожгла (в комнате они были вдвоем), напоила гостя чаем с домашним печеньем, причем разговор вели самый простой — о погоде, о рыночной дороговизне, о моли, которую хозяйка никак не может вывести.
Прощаясь, женщина сказала:
— На Арбатской площади есть стоянка извозчиков. Советую пользоваться. Особенно пролеткой с номером пятьдесят девять. До свидания.
«Да-а, — думал Зураб, шагая на Арбатскую площадь. — Дело у них поставлено солидно».
Пролетка с указанным номером стояла без хозяина. Зураб погладил каурую лошадку по шее, сел в пролетку и вытянул уставшие ноги. От группы беседующих в стороне извозчиков отделился высокий широкоплечий мужик с небольшой русой бородкой.
— Извиняйте, барин, — сказал он весело, — заболтались мы, как бабы. Сидор у нас большой говорун — заслушаешься. Куда прикажете?
— В Марьину рощу.
Через час каурая лошадка спокойно шагала по одной из пустынных улиц Марьиной рощи, а возница и Зураб тихо беседовали.
— Значит, Королева и другие большевички сидят в камере с эсерками?
— Да, — кивнул Зураб.
— Прежде всего надо установить с эсерками контакт, выяснить, согласны ли они на побег.