Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лев КОНСТАНТИНОВ

СХВАТКА[4]

Рисунки Г. ФИЛИППОВСКОГО



Ева может помочь

— В том, что ты предлагаешь, есть разумное зерно, — сказал майор, начальник райотдела, Малеванному, когда тот изложил свой план. — Давай попытаемся более четко разобраться.

Майор до войны преподавал философию. От тех времен осталась не совсем привычная для оперативных работников терминология.

— Основной вопрос: что первично у Чуприны-Савчука — стремление действительно видеть свою Родину счастливой или националистический дурман? Леса надолго оторвали хлопца от нормальной жизни, он не имел возможности своими глазами увидеть, что дала Советская власть трудящимся. К тому же он находится под постоянным воздействием такой, безусловно, сильной личности, как Рен. Молодости, — майор укоризненно покачал головой, — вообще иногда свойственно вырывать отдельные явления из общей цепи, возводить их в абсолют. Сказываются недостаток жизненного опыта, отсутствие серьезных знаний об окружающем мире, подверженность случайным явлениям.

Сотрудники райотдела называли уважительно майора Учителем. И сейчас Малеванный подумал, что неплохо бы действительно прослушать курс лекций в том институте, в котором будет преподавать Учитель после ликвидации всякой бандитствующей сволочи.

— Но дело еще и в том, что Чуприна не день и не два находится под влиянием националистов. Смертный приговор за пустячки не выносится — его вина перед народом огромна.

— Мы ничего не знаем о том, как ведет себя Савчук в последнее время, — сказал Малеванный. — Во всяком случае, сообщений о его непосредственном участии в террористических актах нет. Мне это кажется примечательным.

— Не забывайте, что убийца не только тот, кто нажимает на спусковой крючок пистолета, но и тот, кто отдает приказ об этом. Но в принципе мы должны учитывать, что как раз сейчас, когда стало совершенно ясным отношение большинства населения к буржуазным националистам, для некоторых из них наступил период переоценки ценностей. Идеи, на протяжении десятилетий обраставшие мистической и романтической мишурой, оказались лживыми, с сопутствующей им грязью предательства, откровенного бандитизма, провокаций.

— Немаловажное значение имеют и личные мотивы — отношение Чуприны к семье, — Малеванный невольно старался говорить так же суховато, но основательно, как и его начальник.

— Помню, — кивнул майор. Он много курил: пепельница щетинилась окурками. В кабинете плавал сизый дымок, забивался в темные углы.

Китель начальника райотдела висел на спинке стула. Он был в рубашке — пуговички воротника расстегнуты, — и это еще больше усиливало его сходство с человеком самой мирной профессии — педагогом. Но Малеванный знал, что майор может сутками не спать, никогда не жалуется на усталость, в яростных стычках с бандитами, которые были не редкость еще года полтора назад, отличался удивительным самообладанием и выдержкой. Когда началась ликвидация националистических банд, майор занимал солидную должность в областном управлении МГБ. Он попросил, чтобы его перевели в отдаленный лесной район — там шла борьба.

Буквально на третий день работы на новом месте он привез в райцентр всю свою семью — жену и пятерых детей. На население окрестных сел это произвело большое впечатление — значит, приехал новый начальник райотдела всерьез и надолго, а бандеровцам — конец, потому что не стал бы такой солидный человек рисковать жизнью своих детей.

— Словом, — подвел итоги начальник райотдела, — попытаться можно. В конце концов мы ничего не теряем. Но как установить связь с Чуприной?

— С помощью Евы Сокольской, — Малеванный, не задумываясь, выпалил давно приготовленный ответ.

— Это вариант. Он осуществим опять-таки только в том случае, если Ева захочет нам помочь.

Малеванный хотел изложить свои аргументы, которые казались ему неотразимыми и убедительными, но майор остановил его взмахом руки.

— Понимаю, на что вы рассчитываете. Если Чуприна не видел и не знает нашей мирной жизни, то Ева, наоборот, не могла не заметить, что принесла эта жизнь ее сельчанам. Она знает, как в селах ненавидят бандитов. У нее растет дочь, и ей хотелось бы, чтобы у девочки был отец, которого та не будет стыдиться.

Малеванный в который раз подивился умению майора четко и ясно излагать мысли, которые он сам с большим трудом отбирал подчас из массы неопределенных предположений.

— Решено, — сказал майор, — завтра же поедем в Зеленый Гай.



Дом Евы стоял в густом яблоневом саду, наглухо прикрывшись от посторонних глаз высоким забором. Майор и лейтенант Малеванный приехали под вечер, когда меньше людей могли обратить внимание на их визит. Ева была дома. Встретила она чекистов настороженно, дочку Настусю сразу же отправила в другую комнату. Ева нервничала: без нужды суетилась, забыла предложить гостям сесть, за торопливой скороговоркой пыталась скрыть страх.

— Не ждала таких уважаемых гостей, непривычно мне это. Живу одна, как кукушка в лесу, редко ко мне кто ходит, вот и отвыкла от людей, не знаю, как вас звать и привечать…

Но она, несомненно, знала и майора и Малеванного и догадалась, что пришли они неспроста.

Ева была действительно очень красивой. Невысокая, крепко сбитая, она уже вошла в тот возраст, когда девичья миловидность перерастает в зрелую красоту. Особенно хороши были глаза: большие, темные, они в то же время казались очень светлыми и чистыми.

Майор присел к столу, положил рядом фуражку. Малеванный скромно устроился на дубовой лавке, покрытой домотканым ковриком.







Учитель сразу начал с сути:

— Мы знаем, что отец твоей дочери — Роман Савчук, не так ли?

Ева побледнела. Она быстро подбежала к двери комнаты, в которую отправила Настусю, прикрыла ее руками.

— Забирайте меня, только пожалейте ребенка, она ни в чем не виновата, пане майор. Если у вас есть дети, не губите дивчинку…

— У меня пятеро, — уточнил майор. — Не говорите глупостей, мы с детьми не воюем, вы это отлично знаете. Прежде всего успокойтесь. И садитесь к столу, разговор у нас будет долгий.

— Все-все знаете? — спросила Ева.

— Все не все, но многое.

Малеванный про себя отметил, что майор дает ей время прийти в себя, оправиться от неожиданности, чтобы разговаривать трезво и здраво. Вся его манера вести разговор была сродни той крестьянской основательности, с которой привыкли в селах решать важные дела.

Ева действительно немного успокоилась, присела на стул против майора, сложила руки на расшитой тяжелой шерстяной нитью юбке, приготовилась слушать. Она все еще не сумела преодолеть первый испуг, плечи ее были безвольно опущены, а в темных глазах затаилась тревога, но мирный тон майора вселил неясные надежды: вдруг все не так страшно, как казалось ей длинными темными ночами. Малеванный задумался: что бы он сказал этой измученной постоянным беспокойством женщине, чтобы она доверилась, не смотрела на них как на врагов? Нашел ли бы он самые нужные слова? «Я бы выложил ей все, что знаю про ее коханого муженька, — решил лейтенант. — Пусть бы поразмышляла, кого полюбила». А майор стал говорить совсем о другом, Впрочем, о том же, но другими словами.

— Воюете вы, ты и твой муж, против собственной дочери. А разве не так? Маленькой мирная жизнь нужна. Ей в школу через несколько лет идти, расти честным человеком. Советская власть для нее эту школу открыла, а отец пытается сжечь. Три года девочка прожила на земле. Что видела? Больше оружия, чем игрушек, отца — ночами…

— Откуда вы узнали, кто ее отец? — волнуясь, спросила Ева. Бледность залила ее щеки, она казалась трогательно-беззащитной, и Малеванный посмотрел на нее с сочувствием. Ева перехватила этот взгляд, слабо улыбнулась лейтенанту. Ей нужна была в такую минуту поддержка, и она ее нашла там, где не ожидала.

— От людей ничего не скроешь, — ответил ей майор. — И то, что сегодня знают немногие, завтра может быть известно всем. На Настусю пальцами будут показывать — вон она, та, у которой батько Чуприна — бандеровец и убийца.

Слова были жестокими, но справедливыми.

— Мой Роман никого не убивал — он мне сам в том поклялся памятью матери! — горячо заговорила Ева, прижав кулачки к груди.

— Убивали по его приказам, в ответ на его призывы, значит, и на его руках кровь. За что убивали? За то, что хотели люди счастья себе и детям своим….

Ева отвернулась к окну, чтобы не увидел майор слезы. Да, думала она об этом не раз, чувствовала сердцем, что за кровавое, несправедливое дело борется ее Роман. Говорила ему: «Ромцю, посмотри на наше село. Хорошо живут люди, и жизнь у них хорошая. А вы приходите с автоматами, с огнем, чтобы убить ее…» Роман молчал, хмурил брови или кричал зло: «То большевистская жизнь…» Однажды она набралась смелости, сказала: «Коммунисты принесли людям счастье, вы сеете горе…» Побледнел Роман, ожег Еву злым взглядом: «И ты продалась ворогам нашим…» — «Никому я не продавалась, — устало возразила Ева, — сидишь ты в лесу и ничего не видишь…»

— Растет Настуся, — продолжал говорить майор, — и будет у нее та жизнь, которую взрослые, мы, для нее создадим…

— Щедрое же у вас сердце, если о детях врагов своих заботитесь, — с тоской проговорила Ева.

— Я тебе сказал: у меня своих пятеро. А я их почти не вижу, за муженьком твоим, его приятелями по лесам гоняюсь. И ведь все равно выведем их, выкурим. Не сегодня, так завтра. Интересно, что скажет тогда Роман людям? Как оправдается за все преступления, которые творились при его участии?

— Роман любит меня! — крикнула, как последний довод, Ева. — Счастья хочет Украине! Он хороший!

— Злая у него любовь, — очень серьезно возразил майор. — Много горя может принести тебе и дочке! Говоришь, счастья хочет Роман Украине? Тогда я тебе расскажу, перед кем он ее на колени хочет поставить. Расскажу тебе о Рене, у которого твой Роман — первый помощник…

Майор ничего не смягчал и не преувеличивал. Он приводил только факты, и от этого его рассказ о преступлениях Рена перерастал в обвинение всем украинским националистам. Даже у Малеванного, которому были известны в деталях преступления Рена, этого сына лавочника, побежали мурашки по спине. Майор по памяти называл села, которые подверглись кровавым налетам банд Рена, имена активистов, убитых и замученных националистами.

Рен воюет за отцовские капиталы, которых лишила его народная власть. А за что воюет Роман?

Ева плакала. То, что сказал майор, было правдой, и от этой правды никуда не скрыться. Она на минуту представила, что было бы, если бы этот майор и его помощник — чернявый лейтенант отнеслись бы к ней, бандитской невенчанной жене, с той меркой, с которой Рен примерился к их семьям, и ей стало страшно. Так не могло быть, она это знала, но только сейчас поняла, почему такое невозможно. На стороне майора и сила и правда, Рена же водит на веревочке только страх. И вслед за ним бредет ее коханый Роман…

Майор встал.

— Подумай над моими словами. А Савчуку передай: хочу его видеть.

— Разве вы меня не арестуете? — удивленно спросила Ева.

— Надеемся, что этот разговор не пройдет впустую для тебя и ты сама порвешь те последние ниточки, которые связывают тебя с бандеровцами. Что касается Романа, то ему, понятно, самому решать свою судьбу. Но, думаем, и твое слово для него что-то значит.

Через несколько дней Ева пришла к майору. Не в райотдел, а домой, поздним вечером. Постучала робко в окно, и майор тотчас откликнулся:

— Входите, открыто.

Ева удивилась: знала, что за начальником райотдела охотятся люди Рена, а он вот так — даже на ночь дверь не запирает.

В доме ужинали. Майор в вышитой сорочке сидел во главе стола, рядом — жена, а вокруг них пятеро ребятишек — перед каждым по три картофелины и соль. По селам бродил голод, обрушились в том году на поля и град и засуха, уничтожили посевы, но Еве казалось, что голодно может быть везде, только не в хате такого большого начальника.

Она остановилась у порога, платок, надвинутый на самые брови, почти скрывал лицо, но майор узнал ее сразу.

— Не вмерла ще твоя доля, — пошутил, — прийшла до вечери. Валю, — сказал жене, — проси Еву до столу.

— Знимайте кожушок та хустину, — приглашала певуче жена, — повечеряйте з нами…

По выговору Ева сразу определила, что жена майора — такая же сельская дивчина, как и она, и почему-то ей стало легче, прошел страх, который все не давал ей постучать в окно этого дома, а водил вокруг улицами и переулками райцентра вот уже несколько часов с тех пор, как автобус привез ее из Зеленого Гая. Она не стала отказываться от приглашения: не принято обижать хозяев, уселась среди загалдевших, как галчата, детишек. Майор чистил картофелины детям, и те катали их, горячие, исходящие душистым паром, на ладошках, прежде чем приноровиться и куснуть. Потом пили чай — кипяток, настоянный на молодых вишневых ветках. Наконец жена майора увела детей в соседнюю комнату — им пора было спать.

Майор закурил, он не торопился начинать разговор, выдерживая сельский этикет: когда гость сочтет нужным, тогда и скажет, зачем пожаловал.

Молодая женщина вдруг глянула майору в глаза и тяжело, словно снимая непосильную ношу, призналась:

— Не могу больше так… Что делать, подскажите! Коханый по лесам прячется, а дочка растет, и мне такая жизнь ни к чему. Видно, злая ведьма на мою долю ворожила. Ходила в церковь, молилась — не помогает. Теперь к вам пришла, пан майор.

— Товарищ майор, — поправил начальник райотдела. — Я не бог, судьбами не распоряжаюсь. А что делать, давай думать вместе.

— Верьте мне, он честный человек, мой коханый. Другого бы не полюбила. И если бы тогда, много лет назад, рядом с ним оказались другие люди, и он стал бы другим…

Они проговорили очень долго. Ева ничего не скрывала. Она была из тех людей, которые, поверив человеку, открывают душу.

— А Роман вас знает, — сказала она. — И того молоденького лейтенанта тоже знает…

— Откуда? — немного неестественно удивился майор. А сам подумал: «Конечно же, знает. То мы за ним гоняемся, то он нас выслеживает».

— Все люди про вас только хорошее говорят. Вот он меня как-то и спросил: «Что это за майор такой, эмгебист?» Я ему и рассказала. Ох, если бы я могла найти слова такие, чтобы убедить его!

— Давай попытаемся найти их вместе, — предложил майор. — Лейтенант Малеванный давно хотел твоему возлюбленному письмо написать. Только адрес не знал, не напишешь ведь: «Лес, берлога Рена, Чуприне в собственные руки». Отнесешь? Захочет Роман, пусть ответит…

Так началась эта переписка между чекистами и адъютантом Рена. Савчук через Еву прислал ответ. Это был листок бумаги, на котором круглым почерком старательного ученика было написано следующее: «Письмо твое, друже лейтенант, получил и благодарю за внимание к моей скромной персоне. Никто еще из эмгебистов мне писем в лес не писал, а ты не погнушался послать весточку бандиту, как вы нас называете. Во первых строках моего письма сообщаю, что я жив и здоров, а тебе того не желаю, потому что на земле украинской вдвоем нам места нет: или ты, или я. Письма писать ты хорошо выучился. Все изложил: и про политический момент и про счастье народа. Только одного тебе не понять, что я в своей вере годами утверждался, свою правду годами искал, и не тебе меня пошатнуть в том, во что верю и на чем стою. Выследили, вынюхали вы мою дружину и дочку и думаете, что и меня на гак зацепили? Не надейтесь, я не та рыбина, которая сама в ятирь плывет. Во имя свой борьбы мы не жалеем ни себя, ни своих детей. А «гражданином» меня не называй, так у вас арестантов зовут, меня же вы еще не поймали…»

И дальше в письме Чуприна повторял пропагандистскую клевету националистов о якобы насильственной русификации украинцев.

Малеванный никак не мог понять, всерьез это написано или для того, чтобы поиздеваться над ним, попортить нервы.

Майор успокоил:

— Красуется Роман. Показывает: сам черт не брат… Судя по тому, что мы о нем знаем, Чуприна гораздо умнее. А это письмо — пробный шар, хочет знать, что мы предпримем дальше. Как собираешься ответить?

— Напишу, что он дурень, — со злостью сказал Малеванный.

— А чего ж, — неожиданно согласился майор. — Только начни вот так…

Майор хитровато подмигнул Малеванному и начал диктовать: «Роман! Если тебе не подходит обращение «гражданин», то не знаю, как тебя и величать. Товарищем тебя назвать не могу — какие уж мы товарищи. Употреблять, ваше обращение «друже Чуприна», сам понимаешь, мне ни к чему: и не друг ты мне, и покрыли вы это хорошее слово позором. Разве ж не бывало так, что Рен приказывал: «Повесить!», а какой-нибудь бандит-сотник тянулся перед ним: «Послушно выконую, друже проводник!»

Малеванный быстро записывал то, что говорил майор. Он склонил по-школярски голову набок, навалился грудью на край стола. «…А еще хочу написать — был о тебе лучшего мнения. И враги бывают умными. О тебе пока этого сказать не могу. У дураков, как известно, законы не писаны, своего ума нет, повторяют чужие сказки. Хорошо, если сказочки те не во вред людям. А если поднимают брата на брата?..»

Пункт за пунктом, строка за строкой разоблачал майор лживые выдумки националистов. Учитель остался верен себе: он не оставил без ответа даже второстепенных вопросов, которых касался в своем сумбурном «послании» Чуприна. Когда письмо было закончено, он еще раз прочитал его, местами подправил и приказал Малеванному:

— Отправляй. Посмотрим, что он на этот раз ответит…

Майор доложил о завязавшейся переписке по начальству.

Он предполагал, что его могут раскритиковать: мол, нашел время для эпистолярных упражнений. Но операция «Письмо», как ее шутя окрестили в райотделе, получила одобрение. Более того, в райотдел срочно прибыл майор Лисовский из областного управления. Майор оказался широкоплечим молодым человеком, который въедливо и дотошно изучил все материалы о Чуприне из немецкого досье, еще раз встретился с Нечаем, попросил отыскать местных жителей, которые знали Чуприну по годам оккупации. Он побывал в тех селах, где при немцах «гулял» проводник Рен, беседовал с людьми, которые так или иначе сталкивались в те времена с адъютантом бандитского главаря.

Майор Лисовский посоветовал самым внимательным образом отнестись к возможностям повлиять на Чуприну и просил постоянно информировать о ходе операции «Письмо». Мнения работника областного управления и начальника райотдела сошлись: Савчука можно вернуть к настоящей жизни.

Переписка Малеванного с Чуприной становилась все острее. Это был непримиримый спор людей, отстаивающих диаметрально противоположные классовые позиции. Одно письмо Малеванный начал необычно: «Пишу вам потому, что вижу долг коммуниста — всегда, в любой обстановке, всеми средствами отстаивать свои убеждения. Но честно признаюсь: переписка с вами для меня тягостна. Объясню почему. Передо мною лежат ваши стихи и очерк любимого мною писателя Ярослава Галана. В ваших стихах — призывы к борьбе за самостийну, клятвы, что во имя этого вы и ваши единомышленники не остановитесь ни перед чем. Очерк Галана рассказывает о том, что на деле означают эти призывы. Вот как он начинается: «Четырнадцатилетняя девочка не может спокойно смотреть на мясо. Когда в ее присутствии собираются жарить котлеты, она бледнеет и дрожит как осиновый лист.

Несколько месяцев назад в воробьиную ночь к крестьянской хате, недалеко от города Сарны, пришли вооруженные люди и закололи ножами хозяев. Девочка с ужасом в глазах смотрела на агонию своих родителей.

Один из бандитов приложил острие ножа к горлу ребенка, но в последнюю минуту в его мозгу родилась новая «идея».

— Живи во славу Степана Бандеры! А чтобы, чего доброго, не умерла с голоду, мы оставим тебе продукты. А ну, хлопцы, нарубите ей свинины!..

«Хлопцам» это предложение понравилось. Они постаскивали с полок тарелки и миски, и через несколько минут перед оцепеневшей от отчаяния девочкой выросла гора мяса из истекающих кровью тел ее отца и матери…»

Вот ваши дела! И после этого вы смеете писать о любви к народу, восхищаться его традициями, лицемерно скорбеть по поводу того, что заводы, которые строят «москали», развращают самобытный строй жизни украинских крестьян!»

Вывод напрашивался неумолимый, и его четко сформулировал Малеванный: «То, чему вы поклоняетесь, — предательство по отношению к Отчизне, к людям, созидающим новую жизнь. И не стоит утешать себя тем, что ты лично в стариков и детей не стрелял: кто знает о преступлении и не предотвращает его — тот тоже преступник».

Майор и Малеванный часами просиживали над письмами. «Никаких обтекаемых слов, — требовал каждый раз Учитель, — называть все своими именами, не заботясь, приятно это Чуприне или нет».

Малеванный и сам понимал: каждая фраза должна быть убедительной, каждое доказательство — весомым. Чтобы разоблачать националистическую идеологию, надо знать и ее истоки и практику.

Пришел день, когда Савчук признал: да, национализм приносит горе населению западноукраинских земель. И в то же время он оговаривался, что не все националисты одинаковы, что такие люди, как он, должны и в дальнейшем «трудиться» над «восстановлением самосознания украинцев». Иными словами, осуждая террор, он не отказывался от националистической пропаганды.

…Чуприна не раз и не два перечитывал каждое письмо Малеванного. По рассказам Евы он знал, что лейтенант — его ровесник, молодой хлопец, воевал с фашистами, имеет боевые ордена, значит не из робких. Длинными вечерами в бункере иногда вспоминали прошлое: кто где ходил рейдами. В этих разговорах иногда выплывала фамилия Малеванного. Один из «боевиков» припомнил, как чернявый лейтенант загнал в лесную балку сотника Яра: «А сотнику тому уже вынесли смертный приговор. Лейтенант гнал его всю ночь и загнал-таки в яму лесную. И тогда встал над обрывом, Яр по нему снизу из автомата шпарит, а лейтенант даже не пошатнется. Кричит: «Приговор приведу в исполнение лично!» И переселил-таки сотника в ту ночь на небо, не дай бог с таким отчаянным встретиться…»

— Какой он из себя? — допытывался Чуприна у Евы..

— Файный хлопчина. Волос темный, кучерявый, а глаза жаринками горят. Возле него девчата вьются, а он ни-ни…

— Так я не про то, — раздражался Чуприна, — ну на кого из наших он похожий?

Ева припоминала знакомых «боевиков», Романовых приятелей.

— Нет, он совсем другой. Разная у вас порода. Ваши все больше злые, издерганные и не верят ни во что, хоть и клянутся святыми словами. Может, я многого не понимаю, своим бабьим умом не могу дойти до всего… Только помнишь, приходил с тобой хлопец, которого звали Дубом? Так я по очам его видела: сегодня у меня сидит, горилку пьет, ласковые слова говорит, а скажут ему: «Убей!» — приставит нож к горлу, даже не спросит за что. Нет, нельзя даже сравнивать твоих иродов, проклятых матерями, с Малеванным! Чистой души он человек…

Чуприна, ревниво вслушиваясь в слова Евы, язвительно осведомился:

— Уж не полюбила ли чекиста? А чего же, нас вскоре всех в распыл пустят, надо и тебе думать о будущем.

— Дурачок, — ласково и совсем не обидчиво ответила Ева. — Ну кому я нужна, невеста лесная? Я и то удивляюсь, чего это они с тобой возятся? Может, так положено по их большевистской правде?

Роман припоминал письма Малеванного, в них искал ответа на мучившие его сомнения. Где правда? Неужели он жестоко, слепо ошибался многие годы?

А тут Ева принесла еще одно письмо Малеванного.

«Если ты действительно хочешь счастья своему народу, — писал лейтенант, — то должен увидеть и пути к нему. Они противоположны тем, которыми идешь. Пока ты раздумываешь и колеблешься, льется кровь и гибнут ни в чем не повинные люди. Вчера по приказу Рена убит бригадир-комсомолец, награжденный медалью «За трудовую доблесть». Вся его «вина» заключается в том, что он любил землю и трудился на ней до седьмого пота…»



Меченные прошлым

Ночь полыхала выстрелами. Ночи не было: жарко горели соломенные хаты, и огонь отогнал темень далеко за село, где глухо и равнодушно стоял лес. Оттуда они пришли, туда и уйдут. Лес был молчаливый — многое повидал на своем веку, был и другом и врагом людей.

А в селе стояли стоны и плач, и выстрелы, и запах гари. Беда свалилась, когда ее никто не ждал, и потому были люди беззащитными.

Упал на колени селянин, поднял руки к небу.

Очередь.

Волокут дивчину в холщовой рубашке, не дали даже пальтишко набросить на плечи.

Выстрел.

Мать прикрыла младенца руками, кричит: «Хоть его пожалейте!» И плачет, голосит, хватает за сапоги «боевиков».

Очередь. Выстрел. Еще очередь.

Пыль на дороге пропиталась кровью, горелый лист яблонь шелестит под коваными башмаками, деревья как огненные свечи.

Падают люди, обнимают землю, и земля выскальзывает у них из рук — навсегда.

Рушатся хаты, золотыми снопами взлетают к небу искры, ветер несет черные клочья сажи — стон стоит над селом.

А автоматы лают, как взбесившиеся псы. Навстречу злым языкам пламени из стволов идет старик с иконой. Лицо как из дерева топором рубленное, руки высоко поднимают Иисуса: «Остановитесь, супостаты! Сыны наши кровью с вами поквитаются!» Очередью по старику и иконе — провертели пули ровные дырочки на лбу у Иисуса Христа, разодрали грудь старику. И шепчет дед: «Сыны мои, най буде ваша месть крывавою!»

Не дай боже встретиться с теми сынами…

— Да проснитесь же! — с силой затряс Рена за плечо Чуприна.

Проводник вскочил с деревянного топчана, ошалело схватился за автомат. Адъютант проворно прыгнул в сторону, крикнул:

— Это я, друже проводник, Чуприна! Что за чертовщина вам снится, орете, будто вас на шматки режут!

Рен медленно приходил в себя.

— Ну и снится же такое…

— Вас Дубровник хочет видеть.

— Сейчас, только приду в себя.

Прошлое не забывается. Оно иногда оживает и приходит к человеку воспоминанием или сном. Приснилось Рену, как в сорок третьем его сотня громила село на Ровенщине — все было: и старик с иконой, и мать с дитем, и церковь деревянная посреди села, в которую согнали всех уцелевших и подожгли.

Сколько их было после этого, пожаров!

Рен плеснул в лицо водой, натянул френч, на последнюю дырочку застегнул ремень. Потрогал пистолет в кармане, ласково провел ладонью по стали — холодный металл успокаивал. Глянул в осколок зеркала на стене: припухли веки, сырость бункеров отравила кожу. Сорок лет не шутка. И ни семьи, ни человека близкого, только пожарища позади да кровь.

У Рена все было крупным: и фигура, и мясистое, с бугристыми щеками лицо, и руки — будто витые из жил.

Ходил проводник неторопливо, редко когда повышал голос. Не любил, если кто долго маячил перед глазами, таких гнал от себя: лизоблюды.

Волосы у него были густые, светлые. Причесывал их набок — пробор начинался у виска.

Он напоминал крестьянина, выбившегося в «хозяева», — такой же расчетливо-жесткий, упрямый — с места не сдвинуть. С первого взгляда он мог показаться простоватым, но люди, хорошо его знавшие, отмечали природную сметку, необычайное упорство, воспитанные годами подпольной борьбы хитрость и жестокость. И бандитское «хозяйство» свое проводник вел основательно, по-кулацки.

Вошел Дубровник.

— Здорово, друже, — по-приятельски приветствовал он проводника. — Не гневайся, что разбудил, — солнце уже высоченько.

Рен искоса, недружелюбно глянул на курьера. Ишь ты, чувствует себя хозяином. Приходят оттуда, из-за кордона, такие вот уверенные в себе, властные курьеры, пробудут две-три недели — и обратно. Для них такой рейс — экзотика, чесотка для нервов, год потом рассказывают по мюнхенским ресторанам про подорож к большевикам. А для него, Рена, это жизнь: день за днем, месяц за месяцем. И кончится она пулей из чужого или своего пистолета.

Когда Рен уже с автоматом гулял по лесам, Дубровник был хлопчиком на побегушках у одного из главарей национализма. Пристроился к высокому начальству и начал делать карьеру. Так, спрашивается, где справедливость? Почему Рен должен гнить в бункере, а Максим шалопайничать в Мюнхене? Неужели не заслужено право на почет, на нормальную жизнь? В конце концов и там, за кордоном, сейчас немало работы для преданных национальной идее людей.

Так размышлял Рен, а Дубровник в это время думал свое. Опустился проводник Рен, боится нос высунуть из бункеров. Не способен вести за собой людей, потерял ориентиры. Отсиживается. Разговоры с его людьми показали, что они как огня боятся чекистов, надеются только на то, что те не найдут дорогу к их берлоге. Нужен внешний толчок, чтобы заставить их очнуться от спячки, Хоть приказывай своим телохранителям совершить теракт — тогда перед угрозой облав и уничтожения, может быть, зашевелятся и эти «бойцы».

Дубровник сказал:

— Осмотрел твои владения. Одобряю. Сюда незаметной и птаха не проберется, зверь не пробежит. — И не удержался, съязвил: — Можно отсиживаться до скончания века…

Рен сделал вид, будто не заметил иронии.

— Ходил кто-нибудь с тобой? А то одному…

— Чуприна сопровождал. Дельный хлопчина, только скромный, слова не скажет.

— Этому скромняге советский суд еще в сорок четвертом смертный приговор вынес. В двадцать лет — проводник районного провода.

— Такие люди — наш самый ценный капитал!

— Смертники?

— Пусть мы и погибнем, но на нашей крови вырастут будущие борцы.

— Пока растут те, кто нас за глотку хватает…

Рен не скрывал раздражения, Ему действовал на нервы наигранно-оптимистический тон Дубровника. В голове прочно засела злая думка: «Максим уйдет, а я останусь».

— Ты недооцениваешь потенциальные возможности нашего народа, — напыщенно сказал Дубровник. — Придет время, когда…

— Конечно, вам из Мюнхена виднее, — перебил беспардонно Рен, — впрочем, не ради же этой лекции ты меня разбудил? Мы с тобой давно знаем друг друга и можем обойтись без предисловий.

— Так, так. Тогда перейдем к делу.

Рен и Дубровник присели к столу, врытому в земляной пол бункера. Чуприна убрал кружки, миски, вопросительно глянул на Рена: могу уйти?

— Садись и ты, — распорядился Рен, — может, потребуешься.

— Сам понимаешь, — неторопливо и внушительно начал Дубровник, — не только непреодолимое желание подышать воздухом горячо любимой отчизны привело меня к вам. Наши руководители, отправляя меня в дальний рейс, поставили две задачи: информировать тебя об основных направлениях нашей современной политики и ознакомиться с положением дел на местах.

Дубровник сделал паузу, ожидая реакции Рена. Тот промолчал. Он давно ждал этого разговора, готовился к нему, но не торопил Максима: когда захочет, тогда пусть и говорит о делах.

Почему-то некстати вспомнился недавний сон: зарево в полнеба, старик с иконой — вот оно его, Рена, основное направление политики.

— Ты, наверное, слышал, — продолжал Дубровник, — что наши руководители обсуждали два возможных направления деятельности в недалеком будущем: или пропагандистская работа, накапливание сил для будущей борьбы, или усиление действий сегодня, немедленное введение в бой всех резервов.

— Другими словами: резать схидняков немедленно или готовиться к тому, чтобы сделать это завтра? — иронически уточнил Рен.

— Зачем же так грубо?

— Благородным манерам не обучен, — окончательно вышел из себя Рен, — мое дело простое — на дубе вздернуть эмгебиста или еще там что…

— Видно, ты с левой ноги сегодня встал, — примирительно сказал Дубровник. — Мы считаем вопросы тактики важнейшими. От правильного выбора зависит будущий успех.

— Тогда я вам скажу, — глухо стукнул кулаком по дубовой крышке стола Рен. — Прежде чем определять тактику, надо спросить нас, тех, кто будет ее осуществлять. Знаете ли вы, что наши силы разгромлены, распылены и не представляют для Советов серьезной опасности? Они давно могли бы нас полностью прикончить. Но они тянут из непонятного мне гуманизма, разбрасывают над лесами листовки, предлагают, как они пишут, обманутым добровольно сложить оружие. И наши «боевики», особенно насильно мобилизованные, сдают автоматы, берутся за плуг, а потом оповещают своих друзей в лесах, что дурнями булы, раньше за розум не взялись. Тогда и те выбредают из лесов. Я скажу тебе, Максим, то, что никому и никогда не говорил: мы на краю пропасти. Мало стреляли? Вот донесения только из одного района…

Рен достал пачку измятых листков, исписанных химическими карандашами.

— Вот о чем доносили сотенные в ноябре — октябре сорок четвертого: «21 ноября в селе Верхраты расстреляны две семьи местных жителей, у которых родственники ушли в Красную Армию. 3 декабря в Хуках в своем доме убит Герецкий Ф. А., ранена его одиннадцатилетняя дочка, расстреляна Башицка М., ее дочь четырнадцати лет, ее дочка Мария двадцати пяти лет и четырехлетняя внучка. 24 ноября в Забоже расстреляны три семьи из семи человек, активно поддерживавших Советскую власть. 17 ноября казнен депутат сельсовета в Девичьем. 1 декабря в Романувке казнены председатель сельсовета Штамкевич Ю., его жена и племянница…»[5] Я мог бы продолжить этот реестр… А чего добились? Нас возненавидели все.

Рена покинуло состояние обычного угрюмого спокойствия, он яростно затянулся цигаркой, смотрел на Максима так, будто тот был виноват во всех напастях.

— Вы там, на Западе, распространяете сказки о «восстаниях», а мы здесь думаем, как уцелеть. Основное звено выбито. На кого положиться? Я сам как раненый волк — щелкаю клыками и жду пулю в пасть.

— Откровенно сказано, Рен, — задумчиво протянул Дубров-пик. — А что же дальше? — Про себя курьер подумал, что если уж такие, как Рен, взвыли от боли, значит действительно припекло.

— Это я у тебя должен спросить! Когда придет обещанная помощь? Когда наши руководители выполнят свои обещания? В сорок пятом вы обещали американское вторжение на следующий год, в сорок шестом пророчили, что весь «свободный мир» обрушится на Советы через несколько месяцев.

— Не буду обманывать — условия для иностранного вмешательства и сегодня неблагоприятные…

— Что же вы порешили там, в Мюнхене?

— Большинство высказалось за усиление борьбы.

— И ты привез такой приказ?

— Да! — сказал, будто гвоздь вколотил, Дубровник.

— Тогда погуляем с автоматами, сколько можем, польем нивы украинские свинцовым дождиком — и в пекло. За наши дела в рай не берут.

Рен сообщил о тех силах, которыми располагает. Развернули крупномасштабную карту. Проводник по памяти называл места, где ждут своего часа его люди. Попутно он сообщал и о тех, кто попал в облавы, засады, кого выволокли из схронов истребительные отряды. Рен ничего не хотел скрывать, утаивать от представителя центрального провода — пусть видят, в каких условиях приходится бороться.

Доклад Рена произвел безотрадное впечатление на Дубровника. Но он понимал, что в нем, как говорится, ни убавить, ни прибавить. Только как докладывать там, за кордоном? Ведь его послали специально за оптимистическими новостями — в последние месяцы американская разведка резко уменьшила субсидии. Все труднее и труднее изображать перед шефами дело так, будто центральный провод контролирует события. Американцы люди деловые, им нужны не декларации, а информация, разведданные, опытные агенты, пропагандистский бум, направленный против СССР.

Перешли к планам на будущее.

— Мы ждем немедленных действий, — напомнил Дубровник. Он понимал: наступила решающая минута разговора. Если Рен откажется выполнить приказ центрального провода по усилению террористической деятельности, значит миссия его, Дубровника, провалилась. Ему не с чем будет возвращаться за кордон.

— Я думал, ты что-нибудь понял, — устало сказал Рен. — Не можем мы ввязываться в бой до весны…

Чуприна молчал, на лице его застыло непроницаемое выражение. Дубровник обратился было к нему за поддержкой, но Роман хмуро бросил: «Проводнику виднее…», вновь замолк надолго.

Как и опасался Дубровник, Рен выбрал тактическую линию, известную среди националистических главарей под названием «дашбог».

«Дашбог» — это уход в глубокое подполье, прекращение связей, диверсионной борьбы. Его цель — сохранение сети и кадров, создание видимости, будто подполье ликвидировано, уничтожено. А в то же время будет проводиться накапливание сил, подготовка новых ударов.

На месте Рена он тоже поступил бы так же. Но лично ему, курьеру Дубровнику, такой выбор сулил неприятности, затруднял выполнение задания центрального провода. Дубровник не все сказал Рену. Дело в том, что за кордоном углубился раскол среди главарей националистов. Возникло несколько «центров», претендовавших на роль «руководителей» и «представителей» ни мало ни много… украинского народа. Среди них «УГВР — Украинская головная вызвольная рада», мельниковский «Провод украинских националистов (ПУН)», бандеровский «Провод закордонных частей ОУН» в Мюнхене. Все они конфликтовали, соперничали друг с другом. И рвались к американскому корыту, мечтали о долларах, заседаниях в «международных комитетах».

Американцы, люди деловые, готовы были оказать помощь. Не даром, разумеется. В обмен они требовали сведения, имена агентов «на землях», курьерские тропы.

Дубровник прибыл как курьер «Провода закордонного». И он должен был возвратиться восвояси не с Реном — на кой черт он нужен в Мюнхене, там деятелями из ОУН хоть пруд пруди, — а с информацией о положении на западноукраинских землях, со, сведениями об агентуре, верных людях, укромных тайниках. Это были бы козырные карты, с помощью которых можно бить соперников, то бишь соратников.

Всего этого Дубровник не говорил, разумеется, Рену. Зачем посвящать проводника в кухонные свары?

Спросил, тщательно скрывая раздражение:

— Но не думаешь же ты сидеть в бункерах до скончания века?

Рен сказал, что на весну и лето краевой провод наметил серию террористических актов и диверсий. Он не хотел, чтобы там, в центральном проводе, на основании доклада Дубровника о нем сложилось впечатление как о безвольном, отчаявшемся человеке. Это почти наверняка отрезало бы ему дорогу на Запад.

— С весной, по черной тропе, когда укроются леса зеленью, мои люди выйдут из схронов, из тайных убежищ. Для каждой группы, каждого «боевика» намечены конкретные цели: села, партийные и советские работники, председатели колхозов, активисты всех мастей. Над этим выбором потрудилась наша служба безопасности. Удары — беспощадные, по самым уязвимым местам — будут следовать один за другим. Надо создать впечатление силы — тогда, может быть, удастся пополниться новыми людьми.

Курьер крепко пожал руку проводнику.

— Я доложу центральному проводу, что ты делаешь все возможное для нашей борьбы.

Дубровник не случайно так быстро согласился с проводником, у него созревал план, который мог значительно ускорить развитие событий.

Рен мучительно размышлял, почему курьер ни слова не сказал об его уходе за кордон.

— Значит, решили там, в центральном проводе, не менять меня?

— Да. Тебе доверяют полностью. Новому человеку необходимо время, чтобы начать активно действовать, а это означает утерю и тех немногих позиций, которые мы сохраняем.

Рен внутренне был готов к такому ответу. И все-таки наперекор здравому смыслу в душе он надеялся, что, может быть, Дубровник пришел ему на смену или предоставит право выбора преемника из местных вожаков, и тогда он, Рен, уйдет курьерской тропой к спокойной жизни, а умирать останутся другие. Все-таки доберутся до него сыновья старого деда из сожженного села.

Дубровник втолковывал:

— Ты уйдешь осенью, перед новой зимой, когда придется сворачивать акции. Тебя примут как национального героя. Само собой, центральный провод позаботится, чтобы у тебя были приличные условия для дальнейшей жизни.

— Что же, устроим Советам жаркую весну. Пройдемся еще раз огнем и мечом.

Рен молодцевато расправил широкие плечи, прошелся по бункеру. А в глазах притаилась тоска, она подбиралась и к сердцу, нашептывала: «Никому ты не нужен там, в Мюнхене, потому и оставляют в лесах…» Рен прикидывал: сможет ли он, даже если погибнут все «боевики», будет уничтожена вся сеть, продержаться весну и лето? Остаться в живых? Был только один выход: бросить в бой всех, а самому еще глубже уйти в подполье, на всякий случай заложить новые запасные базы, чтобы было где укрыться от облав. «Когда окончательно обложат со всех сторон, уйду в город — там искать не будут, — размышлял Рен, — знают, что я в лесу». Для этого у него были припасены добротные документы.

Дубровник примерно догадывался, о чем думает проводник, и едва сдерживал злорадную ухмылку: «Подожди, я тебе приготовил сюрприз…»

Роман Чуприна неподвижно, как каменная глыба, сидел на колченогой табуретке. Со стороны могло показаться, что он абсолютно равнодушен к разговору главарей. Но это только показалось бы…

Если бы каждый из троих высказал свои мысли вслух и их можно было бы записать, то получилась бы очень любопытная стенограмма этой «беседы про себя»:

Рен: «Плюнуть на все и уйти без приказа? Кому я там нужен в Мюнхене? Прозябать на задворках? После стольких лет борьбы исчезнуть в неизвестности? Нет, рано складывать оружие, еще не все потеряно… Год выдержать можно…»

Дубровник: «До весны — четыре месяца. Но ждать нельзя. Руководители центрального провода не поймут такой заминки. Конечно, абсурд начинать активные действия сейчас, когда леса в снегах. «Боевиков» выбьют очень быстро. Ну и пусть. Зато снова загремят выстрелы, и их эхо услышат на Западе… Надо заставить его действовать сейчас. И сделать это руками чекистов. Если бы вдруг что-то толкнуло их прочесать леса, выпотрошить схроны? Тогда бы Рен вылез из берлоги и тоже начал бы огрызаться, как медведь-шатун…»

Чуприна: «Сбежать хочешь? Свою шкуру спасаешь? А на кого хлопцев бросишь?»

Каждый из троих думал о своем…

— Есть еще одно дело, — первым нарушил молчание Дубровник. — Оно касается Офелии. Открою тебе большую тайну — часть своих сил мы хотим перебросить из других районов на ваши земли. Эта операция рассчитана на будущее: люди будут внедряться, выжидать момент, чтобы снова взяться за оружие. Офелия — первая ласточка. У нее было специальное задание — прощупать возможности легализации и попытаться создать вспомогательную организацию из молодежи, которая встречала бы наших, оказывала им на первых порах поддержку. Мы понимаем, что можем потерпеть поражение и тогда придется спасать уцелевших.

Рен скептически пожевал губами, устало потер виски.

— Мне докладывали, что эта психопатка для начала пристрелила референта пропаганды, потом чуть не шлепнула Кругляка, а теперь гоняется за зеленогайской учительницей. Живет в батьковом доме, шикарно одевается, заглядывает в рюмку. Какого биса она молчала про свое задание?

— Она не виновата — получила такой приказ. А мы исходили из того, что нечего раньше времени будоражить людей мыслями о поражении. Как видишь, тебе я сам все доложил, а остальным и сегодня ведать про то не обязательно. Офелия — надежный человек. Более того, по варианту № 2 нашей связи в случае, если со мной случится несчастье, она занимает мое место. Если уничтожила референта пропаганды, значит у нее были для того причины.

Дубровник немного философски заметил, что Офелия — человек резко выраженных качеств. Каждое из них, взятое отдельно, несимпатично. В целом же дивчина, безусловно, смелая и преданная. Еще раньше ей здорово перепадало за «чудачества», но, как ни странно, именно ее нахальство, пренебрежение к опасности помогали много раз выходить сухой из воды.

— Отменил бы встречу, — настойчиво посоветовал Рен. — Как говорится, и на ровном месте спотыкаются.

— Чепуха, — обрезал Дубровник.

— Так-то оно так, но если с тобой что случится, связь с центральным проводом будет прервана. Жди, пока оттуда снова направят курьера…

— Каркаешь, как старый ворон. Офелию посылай за кордон — проверена и знает там все стежки. Наши предвидели, что со мной может всякое случиться — не на бал отправился. Потому и назначили Офелию моим курьером-двойником. У нее есть на этот случай инструкции. Мне необходимо с нею встретиться, друже Рен. Снаряжай людей, пойдем в твою зачепную хату.

— Ты ее, Офелию, как опознавать будешь?

— Есть пароли. Знаю в лицо. Случайности исключены. Я с нею несколько раз встречался — работали и раньше в паре.

«Вот, вот, — прокомментировал снова Рен, — тогда и завели шашни. Недаром тебе так хочется с нею встретиться. И Сорока сообщал: девка-огонь…»



Однажды вьюжной ночью…

Выполняя приказ Сороки, Ива Менжерес, Офелия, пыталась отыскать следы Марии Шевчук. Сделать это оказалось нелегко.

Внешне Ива жила обычной жизнью студентки: ходила на лекции, готовилась к семинарским занятиям, часами просиживала в читальном зале института. Но в промежутках между этими студенческими заботами, Ива прилагала максимум усилий, чтобы выяснить хоть что-нибудь о судьбе таинственной учительницы из Зеленого Гая.

Референт Сорока предложил взяться за Остапа Блакытного. Остап был телохранителем Марии, под ее влиянием сдал оружие властям и вышел из леса. Мария могла поддерживать с ним каким-либо путем связь, интересоваться его судьбой — ведь она в некотором роде была его наставником на новых путях.

Остап, после того как порвал с бандитским прошлым, поселился в Зеленом Гае.

— Принципиальным оказался, сволота, — цедил сквозь зубы Сорока, — даже фамилию не стал менять. Хватит, говорит, и того, что я три года по лесам под чужой личиной скитался. Хочу, говорит, стать самим собой…

— И вы позволили ему… стать самим собой? — недоверчиво спросила Ива.

— В этом районе наша сеть разгромлена, — нехотя признался Сорока. — Подполья там больше не существует. Остались только два-три информатора, они ни на что, кроме как собрать слухи и сплетни, не способны. Ну, может, еще кое-кто в бункерах отсиживается. Посылал Северина — не дошел…

— Значит, приговор так и не приведен в исполнение? — наседала Ива. — У нас так не делалось.

Сорока вскипел:

— Не забывайте, здесь Советская Украина! Советская! Поработаете, поймете, что это значит: думаете, я дурак и не понимаю: каждый старик, каждый мальчишка, узнай, кто я такой, немедленно побежит в МГБ!

— Выходит, вы воюете с народом?

— Не вы, а мы! — Глаза Сороки налились кровью, голова вошла в плечи — верный признак крайнего раздражения. — Впрочем, вы правы, — взял себя в руки референт. — С Блакытным надо решать. Пошлю Беркута, он мастер на такие дела. Вытянет из предателя вместе с жилами все сведения о Шевчук.

— Одному не справиться…

— Дам явку в соседнем от Зеленого Гая селе — пусть привлечет по своему усмотрению.

Беркут, он же Марко Стрилець, хвастливо заявил Сороке, что у него бывали задачи и потруднее.

Сравнительно благополучно — пригородным поездом, а потом часто меняя местные автобусы — Беркут добрался до зеленогайских лесов. Пользуясь явкой Сороки, отыскал хату одного из «боевиков», Хмеля. Там жила родственница националиста, а сам Хмель отсиживался после разгрома банд в бункере. Родственница быстренько собралась в лес по хворост. Убедить Хмеля явиться на встречу оказалось не так просто — родственница не один раз сходила в лес и обратно, натаскала топлива на месяц про запас.

Беркут знал, что только крайняя нужда может заставить лесовика зимой покинуть бункер. На чистом снегу очень заметны следы, трудно замаскировать вход в убежище, пробраться в село, еще труднее незамеченным воротиться обратно. Только после того как Беркут через все ту же родственницу-связную пригрозил, что сам отправится в лес и сунет в бункер гранату, «боевик» заявился в село. Пришел он после полуночи — обросший клочковатой бородой, осунувшийся парень лет двадцати пяти.





Лицо его от постоянного сидения в подземелье посерело, глаза лихорадочно бегали. Он давно не был в нормальном человеческом жилье и все старался тронуть, погладить рукой мебель, домашнюю утварь. Даже на расстоянии от него разило терпким, спрессованным потом, и мороз не смог вышибить из одежды запах плесени, гнили, лесной влажной землицы. К тому же Хмель при каждом шорохе хватался за автомат. Беркуту даже показалось, что этот ошалелый от чистого воздуха и необычной обстановки парень может запросто всадить ему обойму в живот, не разобравшись что к чему. В другое время он и сам с радостью отказался бы от такого помощника. Но других не было, а Беркут понимал: одному схватить живьем Остапа и выпытать у него нужные сведения не под силу. Он терпеливо, несколько раз повторил пароль, пока не убедился, что Хмель понял, с кем имеет дело. После этого рассказал, зачем пришел.

Хмель знал Остапа Блакытного — раньше встречались. Но помогать Марку он отказался наотрез.

— Не пиду, — угрюмо бубнил он, — мени Остап ничого не зробив. А не дай боже, з ним що случиться — эмгебисты всю землю перериють, а знайдуть винуватого. Вони сила, а мы…

— Не комызысь, — Беркут съездил Хмеля по физиономии.

Удар получился звонким и увесистым. Это напомнило Хмелю, что перед ним эсбековец, а с СБ не шутят. Как ни странно, но оплеуха даже приободрила «боевика». Раз бьет, значит имеет право.

Решили идти в Зеленый Гай в следующую ночь. День пересидели в погребе. Беркут в темноте чертыхался и матерился, а Хмель блаженствовал — после бункера погреб с домашним запахом квашеной капусты, огурцов, помидоров казался ему раем. В темноте он отлично ориентировался и сразу же начал шарить по бочонкам, набивал рот всевозможной едой, приглушенно икая.

— Да перестанешь ты, наконец, жрать? — заорал в ярости Беркут.

— Посидел бы с мое на гнилой трухе, посмотрел бы тогда на тебя, — огрызнулся Хмель. Он долго еще бормотал что-то про чистоплюев, которые думают, что они пуп земли.

Ночь пригнала впереди себя метель. Белая муть слепила глаза, хлестала по лицу. Неба не было, оно слилось с землей, надавило тяжелой, непроницаемой пеленой на поля и лес. Резкий порывистый ветер рвал одежду, швырял мокрым липким снегом. До Зеленого Гая было километров семь. К счастью, Хмель хорошо знал дорогу. Впервые за все время он приободрился — в такую злую погоду, когда на небесах чертенята в пряталки играют, их никто не заметит. Следы действительно сразу же заваливал, размывал снег.

Пока шли, Беркут, перекрикивая ветер, вдалбливал напарнику:

— Подходим к хате. Я стучу. Он спрашивает: «Кто?» Говорю ему: «Принес привет от Марии Шевчук, учительницы». Ты стоишь сбоку. Он, конечно, открывает. Бей его так, чтобы не до смерти, нам еще побалакать надо будет.

Хмель кивал. Ему не терпелось теперь побыстрее прикончить Остапа, чтобы возвратиться в свой бункер.

Подошли к хате Блакытного. Родственница Хмеля, знавшая все в округе, утверждала, что тот жил один.

Беркут легонько стукнул в ставню. Никто не отозвался. Эсбековец забарабанил сильнее. Остап откликнулся сонным голосом:

— Кого там лихая годына носит? Нечай, ты?

— Вы Остап Блакытный? — Беркуту приходилось перекрикивать метель.

— Ну, допустим, я, — после паузы не очень приветливо откликнулся Остап.

— Вам прислала привет Мария Григорьевна Шевчук. Может, пустите погреться и пересидеть до утра, а то продрог в эту кляту завирюху, а где сильрада — не знаю.