Сергей Бакшеев
Я украду твой голос
Голос — второе лицо.
Жерар Боэ
Пролог
Об этом человеке мне поведал бывший сотрудник КГБ, дослужившийся до чина полковника, Сергей Васильевич Трифонов. Закончил он рассказ фразой, с которой начал:
— Композитор обладал уникальными способностями. Проще говоря — это был гений. Величайший гений и жестокий убийца одновременно.
В начале рассказа я этому не поверил. Но сейчас признаюсь — Трифонов был прав.
Я обещал сохранить услышанное в тайне, пока полковник жив. Но даже после его ухода из жизни я не решался рассказать о Композиторе. Я опасался, что вы не готовы прочесть такое.
Однако история эта настолько уникальна, что я не в силах более держать ее в себе и должен рассказать…
Глава 1
Прежде чем действовать, мальчик дождался, когда старинные напольные часы в служебной квартирке директора школы-интерната Зои Ефимовны дважды щелкнули. Механизм боя в часах давно вышел из строя, и тихие металлические щелчки, отмечавшие начало каждого часа, обычный человек мог расслышать лишь в пределах комнаты. Но двенадцатилетний Марк Ривун легко уловил звуковые колебания, прошедшие через десяток стен и межэтажное перекрытие кирпичного здания. Квартира директрисы занимала две комнаты в деревянной пристройке с правого торца школы, а палата мальчиков пятого-шестого класса находилась в противоположном конце длинного корпуса на втором этаже.
Два щелчка — два часа ночи. К этому времени должны угомониться даже самые беспокойные воспитанники интерната. Можно начать испытание, решил Марк. Он лег поудобнее, расслабил мышцы и несколько раз глубоко вздохнул, чтобы унять ненужное волнение. Предстояла самая серьезная проверка уникальной способности: внушать окружающим безотчетный страх.
Марк откинул с груди одеяло, в последний раз покосился на длинный ряд кроватей с мирно спящими пацанами. В этот час все были похожи на ангелочков: отъявленные хулиганы и хлюпики, задиры и плаксы, насмешники и тихони, двоечники и отличники. Но днем, особенно сейчас, во время летних каникул, мальчишки маются от безделья, и большинство превращается в наглых драчунов и тупых уродов. Лучше и не вспоминать их противные рожи. Если всё пройдет удачно, он их больше не увидит.
Марк Ривун запрокинул голову, вперил холодный взгляд в низкий потолок и тихо завыл: «Пожааааар, пожааааар, пожаааааар…». Звук был низким и негромким. Лопоухий подросток с безобразным шрамом на шее повторял это слово многократно, постепенно переходя на бас. Вскоре его голос стал совсем не слышен, но рот по-прежнему открывался, и по натужному выражению лица, вытянутой шее и вздымающейся груди было заметно, что мальчик продолжает кричать. Он беззвучно вопил во всё горло. Из худого напрягшегося тела исходили невидимые и неслышимые колебания, которые свободно проходили сквозь перегородки и распространялись по двухэтажному зданию интерната.
От первых звуков проснулись лишь несколько мальчишек в палате. Они тревожно таращились в черную мглу, соображая, чем вызвано гадкое беспокойство, страшным сном или неясными криками. Но звуки быстро затихли, а непонятные волны страха всё накатывали и накатывали. Один мальчик сорвался бежать, вскочил, но стыд оказаться осмеянным сверстниками заставил его вернуться в постель. Он сжался в комочек под одеялом и зябко дрожал, безуспешно сдерживая плач.
Марк Ривун продолжал кричать, неистово, но совершенно беззвучно. Себя он прекрасно слышал, хотя понимал, что ограниченные людишки, окружавшие его, лишены этой редкой возможности. Сначала он четко твердил: «Пожар», — но по мере погружения в низкий диапазон звуков это стало невозможно. Он лишь выдыхал шипящие волны. Они толкались в детские тела, проникали внутрь и будили их.
Дети просыпались от жуткого страха. В соседней палате запищали девочки. Кто-то из мальчиков крикнул: «Пожар! Горим!», — после этого жалкий стыд окончательно уступил место всеобщей панике. Необъяснимый кошмар погнал всех из комнат. Дети вскакивали в темноте, бросались в тесный проход между кроватями, сталкивались и падали. По ним ступали следующие ученики, стремясь к заветной двери. Голые пятки давили животы, ребра и шеи упавших. Стоял невообразимый гвалт. Нижние пытались подняться, но на них сваливались новые тела. Каждый был сам за себя. Все отчаянно кряхтели, толкались и давили друг друга.
Те, кому удалось выбраться в общий коридор, устремлялись к узкой лестнице. Более проворные подростки натыкались в темноте на перепуганных малышей, шлепались вместе с ними на пол и вновь вскакивали, подминая мягкие неокрепшие детские тела. На крутой лестнице кто-то с криком покатился по ступеням. Об него спотыкались остальные. Плачущие дети ломали руки, разбивали лица и отчаянно вопили. Многие звали маму, хотя давно были сиротами.
Видя, что из палаты уже не выбраться, сообразительный высокий подросток выбил окно и спрыгнул со второго этажа босыми ногами на осколки. Пока он выковыривал из пятки треугольную стекляшку, на него свалился заплаканный толстяк. Удар коленями пришелся по позвоночнику в районе поясницы. Высокий распластался на земле, попробовал отползти, но мгновенно онемевшие ноги его больше не слушались. Острая боль от порезов на ступнях также отпустила. Толстяк убежал. Худой подросток полз на локтях, с трудом волоча нижнюю часть туловища. Он еще не осознал случившееся, всепроникающий страх гнал его дальше от проклятого интерната.
Паника охватила не только школьников. Молоденькая воспитательница Любочка, дежурившая на первом этаже выскочила из корпуса первой. Она до крови защемила палец засовом на двери. Вспышка боли на несколько мгновений привела ее в чувство и заставила задуматься о причине страха. «Горим! Пожар!», — решила длинноногая Любочка и понеслась вскачь, забыв о детях, пока за спиной не оказался забор школы-интерната. Тут она остановилась, взглянула на вздувшийся палец и рухнула на траву. Заплаканные глаза смотрели на темное здание, детские крики напоминали о долге, но ни одна сила на свете не заставила бы Любочку вернуться в ту кошмарную пелену страха, из которой она только что выбралась.
На втором этаже интерната дети всех возрастов метались по палатам и коридорам, сбивая друг друга. Никто не догадывался включить свет. Даже на первом этаже мало кто соображал толкнуть захлопнувшуюся после Любочки дверь и выбежать во двор. Волны безотчетного ужаса гнали всех подальше от невидимого источника, словно в его эпицентре действительно бушевало жаркое пламя. Дети гуртом забивались в углы, долбились в стены и надсадно кричали. Паника усиливала страх и лишала остатков разума. Никто никому не помогал, маленькие и слабые оказывались под ногами высоких и сильных.
Марк Ривун устал. Он шипел уже не так мощно, как поначалу. Пружина страха, исходившая от него, ослабла. Школьники нашли двери и окна. Раздетые и покалеченные дети выбрались в прохладу июньской ночи и отхлынули от пугающего здания, как капли дождя с макушки зонтика.
Марк протер одеялом вспотевшее лицо и с минуту лежал молча. Этого было достаточно, чтобы определить состояние дел во всем корпусе. Оттопыренные уши зафиксировали стоны раненых и изменения в помещениях, вызванные массовым бегством. По распространению хрипов раздавленных малышей он легко определил, как сдвинулась мебель, какие двери распахнуты и где выбиты стекла.
Мальчик сел на кровать и огляделся. Глаза подтвердили сформировавшуюся в сознании картину. Двадцатичетырехместная палата была пуста. Кругом царил хаос. Разбросаны подушки и одеяла, сдвинуты кровати, перевернуты тумбочки, разбиты окна. Он знал, что подобное зрелище сейчас и в других комнатах. Достигнутый эффект ему понравился, но ни одна эмоция не отразилась на осунувшемся лице подростка.
Марк спокойно оделся, прихватил узелок с заранее подготовленными вещами, прислушался. Ничего не изменилось. Все, кто мог, покинули территорию интерната. В корпусе, кроме него, оставалось пять человек. Две раненые девочки и один мальчик на лестнице лежали и не могли подняться. Еще один паренек с кряхтением полз в коридоре первого этажа, постепенно перемещаясь к выходу. А пятой была директриса Зоя Ефимовна.
Видимо, она проснулась позже всех. Марк слышал, как сжались освобожденные пружины ее кровати, тапки с твердой подошвой грузно прошлепали к окну, как разъехались по деревянной палке металлические кольца штор. Идиллия, да и только. Но он прекрасно помнил и другие звуки из квартиры директрисы, которые ему не давали покоя в последний месяц. Чмокающие полизывания самой красивой девочки класса Маруси Сиротиной и вздохи вожделения Зои Ефимовны. Очередная симпатичная девчонка отрабатывала подачки в виде сладостей у властной похотливой директрисы.
Так продолжалось все годы, что Ривун провел в интернате. Но предыдущие униженные девчонки Марку были безразличны. Иное дело — красивая сверстница Маруся Сиротина. Вот уже два месяца по субботам жирная директриса уводила ее к себе. Марк затыкал уши и накрывался подушкой, но его организм все равно продолжал слышать развратные движения языка подневольной девочки.
Под тонкой кожей на висках Марка вздулись змейки вен. Он изменит свой план — сразу покинуть интернат. Сначала он направится в пристройку, где располагается квартира директрисы, и нанесет ей «дружеский» визит. У него еще остались силы, чтобы «поговорить» с ней на языке болезненного душераздирающего шума.
При выходе из палаты прямо у двери Марк с удивлением наткнулся на распластанного Вовку. Удивила не беспомощная поза единственного приятеля, а то, что, находясь буквально за стенкой, да еще и при открытой двери, Марк не расслышал его! Он не зафиксировал ни шороха, ни дыхания. Такого не может быть! Неужели его дар, слышать всё, изменил ему?
Ривун склонился над неподвижным телом, понял, что Вовка не дышит, и сразу успокоился. Проверять пульс ему не требовалось. На таком расстоянии Марк расслышал бы малейшее биение сердца. Всё в порядке, его талант никуда не исчез. Просто мертвые не издают звуков. Это он уже знал.
Перед дверью в квартиру директрисы Марк остановился и произвел совершенно лишний, на его взгляд, ритуал — постучал. В детстве он долго не мог понять, зачем люди предупреждают стуком или звонком, если прекрасно слышны шаги подошедшего к двери. Только позже открылась удивительная тайна: оказывается, возможности его слуха намного превосходят возможности любого другого человека.
По прогибающимся половым доскам прошлепали тапки, дважды щелкнул ключ, и перед Марком предстала испуганная Зоя Ефимовна в короткой ночной рубашке. Женщина обхватила подростка, прижала к мягкому животу и растерянно запричитала: «Пожар, пожар, пожар». Марк представил, что вот так же в рыхлое тело вжималось бледное лицо Маруси Сиротиной с огромными голубыми глазами. А потом жирная ладонь настойчиво опускала ее ниже, к краю рубашки. Только испуганной девочке директриса говорила другие слова, с обещанием конфет и леденцов.
Марк оттолкнул ненавистную директрису. Узко посаженные мутно-серые глаза подростка затуманились, уголки бровей у переносицы поползли вверх, тонкие губы зашипели:
— Сссука, жжжирная сссука…
Женщина разом отпрянула, словно ее оттолкнула мощная волна. Голос подростка становился всё ниже, тяжелее, неразборчивее, только на шее, обезображенной шрамом, размеренно двигался острый кадык, а на лице едва уловимо шевелились губы. Вскоре директриса уже не слышала неприятного слова, но невидимые волны, исходившие от щуплого мальчишки, сделались интенсивней и мучительней. Неясный страх, разбудивший женщину, вновь раскручивал обороты. Ужас становился насыщенным и осязаемым. Он захлестывал, давил и рвал на части.
Она отступила в глубь комнаты, шлепнулась на кровать, подогнула ноги, пытаясь защититься. С дрожащих губ срывался монотонный стон беспомощной женщины. Однако вид похабно развалившейся на перине плоти привел Ривуна в бешенство. Он наседал на директрису и изрыгал ругательство за ругательством. Мальчик хорошо слышал издаваемые им самим звуки, но давно убедился, что больше никто их не слышит. В специально прочитанной книжке это называлось инфразвуком. Но для Марка Ривуна такой границы не существовало. Он не только слышал в инфразвуковом диапазоне, но и мог порождать подобные звуки.
Сейчас Марк очень старался. Он видел, какие мучения производит его голос, и хотел их максимально усилить. Зоя Ефимовна беспомощно отгораживалась от неведомой силы руками и ногами, закрыла глаза и отвернула лицо, но Марк к ней и не думал прикасаться. От невидимых волн, проникавших в сердце и мозг, невозможно было укрыться. Панический ужас сопровождался разрастающейся болью в голове и груди. Женщина обреченно закричала. Естественные колебания внутренних органов и мозга вошли в резонанс с внешним воздействием. Первым не выдержало сердце. Оно остановилось.
Жуткий крик подростка оборвался на самой мощной ноте. Обессиленный Марк рухнул на пол. Острые лопатки вздымали тонкую ткань вылинявшей рубашки. У него не было сил подняться и пошевелиться, но он знал главное. Единственный живой человек в этой комнате — это он, всеми избегаемый и нескладный уродец с кривой шеей.
Через полчаса мальчик поднялся. Не глядя на труп в кровати, он забрал из-под белья в комоде припрятанные деньги и навсегда покинул интернат, в котором провел почти всю свою жизнь.
На рассвете 23 июня 1942 года Марк Ривун вышел из Острогожска в восточном направлении. С запада накатывал гром приближающейся войны, которая уже год двигалась по просторам Советского Союза. Пока ее слышал здесь только Марк.
Через час худого тщедушного паренька подобрала сердобольная баба на телеге с двумя малышами. Она бы наверняка равнодушно проехала мимо, жалея голодную лошадь, но Марк сам попросил ее. К собственному удивлению, женщина не смогла отказать мальчишке с каменным лицом и изуродованной шеей. Для Марка в этом не было ничего необычного. Его способности не ограничивались нагнетанием страха. Когда требовалось, он мог произнести просьбу таким голосом, что каждый охотно стремился ему помочь.
В школе-интернате всеобщий страх рассеялся только с восходом солнца. Воспитатели собрали и пересчитали разбежавшихся детей. Итоги таинственной паники оказались печальными. Трое воспитанников погибли в давке, еще несколько получили серьезные травмы, один пропал. В своей постели умерла многолетний директор интерната, заслуженный учитель, коммунист с дореволюционным стажем Зоя Ефимовна Шехтель. Приехавший врач констатировал разрыв сердца.
К полудню подкатил помощник военного коменданта города лейтенант Сибиряков. Его подвезли артиллеристы, вывозившие за реку боеприпасы. Пока лейтенант разбирался в странном происшествии, шофер полуторки бегал за водой для перегревшегося двигателя. Никто не мог внятно объяснить, отчего возникла ночная паника. Несмотря на твердое убеждение Любочки, что в школе был сильный пожар, Сибиряков никаких следов огня, запаха дыма или хотя бы сгоревшей тряпки в здании не обнаружил.
Тратить время на поиски причины глупых детских страхов лейтенант не собирался. С приближением фронта были дела и поважнее. Стоя у раскрытой дверцы автомобиля, он смотрел на вздымающуюся грудь Любочки под ситцевым платьем и колебался, дать разрешение на немедленные похороны погибших детей или перевезти их в морг при больнице. Но окончательно определиться он не успел.
В отличие от лейтенанта Сибирякова Марк Ривун задолго расслышал гул немецких бомбардировщиков. Эскадрилья из шести самолетов пролетала над северной окраиной Острогожска. Маленький городок с разбомбленной железнодорожной станцией их уже не интересовал. Но один из «Юнкерсов» неожиданно отклонился от общего курса и спикировал к зданию школы-интерната. Внимание пилота привлекло скопление людей у дома казарменного типа и стоявшая рядом машина с военными. Первая бомба угодила в пристройку школы, обрушив угол здания, а вторая шлепнулась прямехонько под колеса грузовика. Снаряды в кузове тут же сдетонировали. Геройство лейтенанта, незадолго до второго взрыва накрывшего собой Любочку, оценить девушке было не суждено. Взрывная волна превратила их молодые тела в кровавую грязь.
Грохот взрыва двух тонн артиллерийских снарядов слышал уже не только Марк Ривун. Баба, управлявшая телегой, вздрогнула, перекрестилась и поддала несколько раз поводьями по грязному крупу старой кобылы. Некоторое время после этого телега катилась быстрее.
Глава 2
Марк Ривун, в отличие от других обитателей детского дома, а затем и школы-интерната, никогда не мечтал о маме с папой и не задумывался о своем происхождении. Единственной сферой его интересов были звуки. Эта всепоглощающая страсть овладела его сознанием, кажется, еще в утробе матери.
Персонал роддома № 1 трудно было удивить громкими именами пациенток. Роддом являлся первым в Москве не только по номеру, но и по статусу. Жены многих известных персон прошли через заботливые руки местных врачей и акушерок. Но даже на их фоне киноактриса и певица Рая Коршунова была настоящей знаменитостью. Она прославилась благодаря патриотическому фильму «Колхозница», в котором сыграла главную роль. Фильм вышел весной 1930 года, а к сентябрю, когда Рая попала в роддом, половина городских барышень носили прическу, как у героини фильма. Даже деревенский платок, который актриса неизменно сталкивала на шею, вновь вошел в моду в обеих столицах.
Успех обаятельной артистке принес не только немой фильм, но и популярная песенка, звучавшая в то лето по радио чуть ли не чаще, чем речи товарища Сталина. По фильму зрители узнали неотразимую внешность Раи Коршуновой, а песня донесла до всех замечательный голос красотки. Наступающая эпоха звукового кино обещала принести Рае Коршуновой всенародную славу.
Но жизнь распорядилась иначе.
Песни для Раи писал знаменитый композитор Александр Рамазинский. Вся театральная Москва только и говорила, что сорокапятилетний Рамазинский с первого взгляда безумно влюбился в белокурую красавицу Раю и отбил ее у не менее выдающегося, но еще более пожилого кинорежиссера. С тех пор давние друзья, режиссер и композитор, открыто враждовали, и новый музыкальный фильм с участием Коршуновой постоянно откладывался.
Сразу после съемок «Колхозницы» Рамазинский и Коршунова поженились. Народ охотно обсуждал перипетии любовного треугольника знаменитостей, и то, что роды у Раи случились пораньше, чем истекли девять месяцев после свадьбы, придавало этой истории особую пикантность.
В роддоме Рае Коршуновой, естественно, отвели отдельную просторную палату с видом на тихий двор, а роды у нее готовилась принимать сама заведующая отделением Нинель Абрамовна Клячман.
Когда ранним утром 12 сентября у актрисы начались схватки, Нинель Абрамовна, разбуженная дома телефонным звонком, отказалась от предложенного автомобиля. Сначала она сварила традиционный кофе, посмаковала любимый напиток и лишь затем отправилась пешком на работу. Жила она рядом с роддомом, в Арбатских переулках, и была уверена, что не опоздает. «Первенец дается женщине для испытания, — любила говорить опытный врач. — А испытание скоротечным не бывает».
Роды у знаменитой актрисы проходили тяжело.
— Давай, девочка, тужься, кричи. Кричи сколько хочешь, — подбадривала Раю Нинель Абрамовна, третий час опекая измученную роженицу.
Но просить об этом было излишним. Голосистая Коршунова вопила от души. В родилку заглядывали любопытные коллеги, желая первыми узнать, кто появился у звездной четы: мальчик или девочка. Строгая Клячман шикала на них и все более хмурилась. Происходило нечто странное. Плод шевелился, когда роженица молчала. Но как только она начинала тужиться и кричать, плод замирал и схватки прекращались. Нинель Абрамовне грешным делом даже показалось, что младенец затихал, чтобы послушать истошный голос матери.
Так продолжалось несколько часов. Наконец, обессилев от собственного крика, измученная Рая закусила губу и умолкла. Она вспомнила, как прекрасно переносила беременность, пела и выступала вплоть до последних месяцев, и ребеночек не тревожил ее. Она была уверена, что поет не только для зрителей, но и для будущего малыша. Он всегда затихал и благодарно слушал ее, а ворочался только ночью, словно ему мешала тишина.
Невозмутимая акушерка Клавдия вытерла пот на лице актрисы и промокнула выступившую на губах кровь. Всё затихло. Нинель Абрамовна подумала, что в схватках наступил перерыв и она может на несколько минут удалиться, чтобы привести себя в порядок. Но тут произошло долгожданное чудо. В абсолютной тишине плод довольно легко вышел на свет. Бледная, как простыня, актриса мужественно терпела боль.
Врач и акушерка переглянулись. Мальчик! По женским глазам было видно, что под марлевыми повязками у обеих губы растянулись в победную улыбку. Акушерка засуетилась около младенца, а врач приводила в чувство потерявшую сознание Коршунову.
Когда первые хлопоты закончились, акушерка вспомнила, что младенец до сих пор не пискнул. Он вращал глазками, двигал пальчиками, но не произнес ни звука. Клавдия любовно обняла мальчика и шлепнула ладошкой по попке. Сколько раз она проделывала эту нехитрую процедуру, после которой раздавался первый писк хрупкого организма. Голосок у деток был разным, но неизменно вызывал радость у роженицы и умиление у акушерки.
На этот раз младенец закричал неожиданно низко. Он вскрикнул, словно пробуя голос, и зашелся в жутком неприятном вопле с изменяющейся тональностью. У акушерки от испуга дрогнули руки, и она чуть не выронила мальчика. С трудом, подавив брезгливость, Клавдия опустила новорожденного в передвижную люльку и, пошатываясь, отошла к окну. Пальцы сами собой сложились в щепотку, старая акушерка бысто перекрестилась. Нинель Абрамовна плюхнулась на стул и рефлекторно прикрыла уши ладонями. На лице роженицы застыла гримаса усталости и разочарования.
А ребенок кричал с азартом первооткрывателя. По всему было видно, что он получал наслаждение от собственного голоса. Оттопыренные ушки ловили звуковые волны, и малыш пробовал все новые и новые тональности. Изучив весь диапазон своих возможностей, младенец умиротворенно умолк.
Нинель Абрамовна с трудом вернулась в свой кабинет. Она приняла несколько успокаивающих таблеток и, закрыв глаза, откинула голову на спинку высокого кресла. Время шло. Голова болела, умиротворение не приходило. Из коридора донесся крик новорожденного. Голосил обычный младенец, но в памяти сразу всплыл тот самый жуткий голос ребенка Коршуновой. Он рядом и в любой момент может открыть ротик и напрячь голосовые связки, со страхом подумала Нинель Абрамовна.
Заведующая спешно покинула роддом и бесцельно плутала по московским улочкам под моросящим дождем. Когда женщина пришла в себя, то почувствовала смертельную усталость. Она узнала район, в котором оказалась, и решила пройти через стройку, чтобы быстрее попасть домой. На отвале влажного грунта пожилая женщина поскользнулась. Странное дело — она даже не вскрикнула. Она вообще не произнесла ни звука с тех пор, как вышла из родильной палаты.
На следующий день тело Нинель Абрамовны Клячман обнаружили в глубоком котловане строящегося высотного здания.
Глава 3
Через семь дней к роддому № 1 подкатил шикарный черный «кадиллак». В те времена в Москве чаще встречались извозчики, чем легковые автомобили, а уж подобный четырехдверный лимузин с высокой жесткой крышей и вовсе был большой редкостью. Усатый шофер в кожанке важно открыл заднюю дверцу. Оттуда с огромным букетом белых роз бодро выскочил композитор Александр Анатольевич Рамазинский. С глупой, но многозначительной улыбкой, свойственной всем обалдевшим от вынужденного счастья папашам, он исчез в высоких дверях парадного входа. Двадцать минут спустя в элегантном драповом пальто на пороге появилась несравненная Рая Коршунова. Букет она небрежно держала в районе талии. Сзади, неловко обнимая сверток с младенцем, следовал взволнованный композитор.
Защелкала фотокамера. Дежуривший с утра фотограф взял в прицел объектива звездную парочку. Певица поправила синий бант на младенце, кокетливо прижалась к мужу и заученно улыбнулась. Фотограф был счастлив. Трогательную сцену наблюдали все пациентки и сотрудники роддома, а также самые любопытные местные жители. Цветы в опущенной руке актрисы скрывали детали изменившейся фигуры, но, глядя на ее сияющее лицо и умело подкрашенные глаза, все соглашались, что красота Коршуновой отнюдь не пострадала.
Долго себя рассматривать актриса не позволила. Автомобиль со счастливой парой и маленьким сынишкой, блеснув на повороте хромированными вставками, покинул маленький дворик.
Акушерка Клавдия, прятавшаяся в окне за шторкой, трижды перекрестилась и еле слышно помолилась. Хотя сын Коршуновой, нареченный Марком, после родов вел себя на редкость тихо, акушерка всеми силами сторонилась младенца и с опаской обходила палату актрисы. А когда стало известно о нелепой смерти Нинель Абрамовны, у Клавдии ноги подкашивались еще на подходе к роддому. Проводив тревожным взглядом автомобиль композитора, акушерка почувствовала невероятное облегчение, словно отмылась от жирного слоя смердящей грязи. Неделю назад она мечтала, как будет хвастаться во дворе, если доведется принимать роды у знаменитой Раи Коршуновой. Но сейчас она многое бы отдала, чтобы в тот день не оказаться на работе.
Автомобиль между тем выехал к Москве-реке и помчался по пустынной набережной. Александр Рамазинский впервые видел сына так близко. Все время после родов из-за строгих санитарных правил он мог общаться с женой только через стеклянную перегородку.
Рамазинский испросил согласия юной мамы и поднял вуалевую накидку с личика младенца. Ребенок приоткрыл заспанные глазенки и с интересом посмотрел на папу. Толстые выступающие губы Александра Анатольевича расплылись в умильной улыбке. На пятом десятке лет он впервые стал отцом.
— Марк, Маркуша, — резвый композиторский палец задвигался перед маленькими глазками. — У-тю-тю.
Ребенок проследил за бессмысленными движениями взрослого и недовольно вскрикнул.
— Ух ты! Горластый! — радостно удивился Рамазинский и дотронулся до крошечного носика.
Это была роковая ошибка известного композитора. Далее катастрофа развивалась стремительно. Марк разинул розовый ротик и издал звучный утробный крик. Низкий голос столь не соответствовал хрупкому тельцу, что опешивший Александр Анатольевич отдернул руку и выронил младенца. Сверток шлепнулся на сиденье и скатился под ноги. Притихшая в мягком кресле Зоя отшвырнула букет под стекло и наклонилась за ребенком. Упавший Марк закричал жутко и яростно. Зоя отшатнулась. Рамазинский закрыл глаза и заслонился ладонями. Шофер в испуге крутанул руль к обочине. Автомобиль съехал с трассы и влетел под низкую наклонную опору моста.
Железная балка чиркнула по капоту, разнесла лобовое стекло и с диким скрежетом сорвала крышу автомобиля. Искореженный лимузин, в мгновение превратившийся в кабриолет, выкатился из-под моста, ткнулся в дерево и заглох. На заднем сиденье мирно покоились две обезглавленные фигуры. Белые розы рассыпались по багажнику и устилали асфальт под мостом.
Распахнулась водительская дверца, на дорогу вывалился шофер с изрезанным лицом. Перед столкновением он успел наклониться. Балка не задела голову, но размозжила правое плечо. Водитель в страхе отполз от машины, посередине набережной поднялся и, пошатываясь, добрался до парапета. Здесь он обернулся. Поясница уперлась в каменные перила, безумные глаза затравленно смотрели на развороченный автомобиль. Всё стихло. Но ужас, исходящий от «кадиллака», продолжал незримо давить. Голова водителя запрокинулась, он потерял равновесие и плюхнулся в реку.
Маленький виновник трагедии мирно лежал под ногами обезглавленных родителей. Он совершенно не пострадал. В момент удара Марк затих и с удивленным благоговением впитывал новые для себя звуки: скрежет железа, бой стекла, звон лопающейся стали, хруст сломанного черепа отца, и разрыв мышц на шее матери. Он легко делил общий шум на отдельные составляющие, и каждая из них была чрезвычайно интересной. Гениальный младенец расслышал даже всплеск от упавшего в воду шофера, шлепки беспомощного барахтанья, бульканье всплывающих пузырей и шорох песка на дне, от увлекаемого течением тела. С этого момента он знал о реке гораздо больше, чем если бы просто взглянул на нее или потрогал.
Осиротевшего Марка передали на воспитание двоюродному брату композитора театральному критику Семену Львовичу Рамазинскому. Вместе с наследником брату отошла пятикомнатная квартира композитора в центре столицы и немалые сбережения. Со вкусом обставленная квартира Семену Львовичу понравилась, чего нельзя было сказать о двоюродном племяннике.
Пожилой одинокий критик детей не любил. И это мягко сказано. Он терпеть не мог плаксивых и капризных маленьких ублюдков, которые одним своим появлением начисто ломали сложившийся уклад жизни солидных родителей. Если у кого-то из знакомых появлялся ребенок, Семен Львович надолго терял к ним интерес, не приглашал к себе и, боже упаси, не переступал порог квартиры, пропахшей сохнущими пеленками.
Но, видимо, каждый человек имеет в душе заряд любви, который надо на что-то расходовать. Объектами обожания Семена Львовича по молодости были смазливые актрисы, а после сорока, пресытившись краткосрочными романами, он неожиданно переключился на собак. Ему нравилось разгуливать по бульвару с крупным породистым псом, вежливо приподнимать шляпу при виде полезных знакомых и наблюдать животный страх в глазах мамаш, отдергивающих в сторону бестолковую малышню.
Сопливый племянник ему был совершенно не нужен. Однако сразу избавиться от него он не мог, это сочли бы верхом неприличия. На пышных похоронах знаменитого родственника и популярной певицы Семен Львович оказался в центре внимания сливок Московского общества. Все сочувствовали ему и заверяли, что чудом спасшийся младенец наверняка унаследовал талант родителей, и надо лишь дать мальчику достойное образование. Семен Львович неизменно кивал и заверял, что это его священный долг. Как всякий советский критик, он умел говорить одно, а думать совершенно другое.
Пришлось взять Марка к себе и нанять няню. И все бы ничего, если бы не вскрывшаяся странность. Многокомнатная квартира композитора, в которую переехал критик Рамазинский, позволяла вообще не встречаться с племянником. Но с маленьким Марком не могла ужиться ни одна няня. Кто-то сбегал через два дня, кто-то через две недели, но ни одну невозможно было уговорить остаться даже за двойное жалованье.
— В чем дело? С несмышленым ребенком не можешь управиться? — укоризненно спрашивал Семен Львович очередную насупившуюся няню.
— Мальчик он симпатичный. Можно сказать, тихий мальчик. Но иногда так закричит… — пожилая няня отводила глаза.
— Все дети плачут. Что тут такого?
— Дети пищат. У них голосок ангельский. А ваш… Он не хнычет, не плаксится, как остальные. Он ревет!
— Понимаю. Самому не нравится, но что ты хочешь? У Маркуши на глазах родители погибли страшной смертью.
— Вот и мне страшно, когда он ревет. Не могу себя заставить к нему подойти, бежать хочется, куда глаза глядят. Вы уж извините меня, Семен Львович, но не могу я с ним. Отпустите. Может, нервы уже не те. Найдите няню помоложе.
Но с молодыми нянями происходило то же самое. Большинство исчезали без предупреждения, даже не требуя оплаты.
И настал день, когда Семену Львовичу пришлось ухаживать за племянником самостоятельно. Очередная няня неожиданно сбежала, а новую сердобольные знакомые обещали прислать только завтра. Рамазинский, конечно, мог себе позволить свободный график посещения редакции. Но вечерами в дни премьер его присутствие в театре было обязательным. А осень, как известно, пора самых важных премьер.
В этот вечер театр Мейерхольда давал официальную премьеру «Бани» Маяковского. Это была первая постановка скандальной пьесы после громкого самоубийства поэта весной этого года. Подробная рецензия на следующее утро всенепременно должна была лежать на столе главного редактора.
Вечером Семен Львович брезгливо перепеленал малыша, сунул в склизкий ротик с прорезающимися зубками бутылочку молока с соской и стал дожидаться, пока тот насытится и закроет наглые глазки. Более хлопотного дня в своей жизни он не припоминал. Уход за ребенком извел его окончательно. Ему казалось, что он насквозь пропах неприятным запахом детских выделений, который теперь никогда не выветрится. Вдобавок верный бульдог Герцог явно взревновал хозяина к малышу и постоянно лаял, заявляя о своих правах на прогулку.
Измотанный критик посмотрел на часы. Не хватало еще из-за несмышленыша опоздать на важную премьеру. Семен Львович громко выругался, и на бодрствующего ребенка, и на наглого кобеля, трущегося под ногами, махнул на обоих рукой, накинул плащ и выскочил под промозглый московский дождик.
На спектакль он успел. До окончания представления критик выкинул из головы домашние проблемы. Затем последовала небольшая пьянка для избранного круга, которую для приличия называли фуршетом. Семен Львович, активно налегая на дармовую выпивку, старался не забывать о главном. А главным для опытного критика было выяснить отношение ответственного работника комиссариата культуры к неоднозначной постановке. Но хмурый чиновник, сославшись на недомогание, покинул мероприятие неприлично рано. Что это: черная метка для постановки или слабость здоровья кабинетного работника? От правильного ответа зависел общий характер будущей рецензии.
Раздражаясь от неопределенности, Семен Львович выпил значительно больше, чем следовало. В голове сталкивались две прямо противоположные идеи. Разгромить постановку или написать хвалебную оду гению Мейерхольда. И то и другое прожженный критик мог сделать мастерски. Причем в качестве аргументов использовал бы одни и те же факты. Мысли путались, раздражение нарастало.
В этом сумбурном состоянии Рамазинский за полночь ввалился в квартиру. Его встретили вопли ребенка и описанные собакой тапочки.
— Что б вас черти изжарили! — выругался критик, прошел в комнату и первым делом пнул нашкодившего пса.
Ребенок ворочался на мокрой от молока подушке. Бутылочка с выпавшей соской лежала рядом. Семен Львович выдернул подушку, отшвырнул ее и в сердцах приказал Марку:
— Спи! Изверг!
Однако малыш не успокоился. Увидев слушателя, он завопил еще громче и противнее.
Рамазинский хлопнул дверью, прошел в кабинет и попытался сосредоточиться над чистым листом бумаги. Он понимал: статью надо написать сейчас. С утра замучит похмелье и будет не до работы. Но к вою ребенка добавился скулеж обиженного Герцога. Работа не шла, не рождалась даже первая фраза рецензии. Семен Львович потер виски, зажал уши. От голоса пса удалось отгородиться, однако рев малыша по-прежнему сверлил сознание тупой болью. Он скомкал бумагу, придвинул свежий литературный журнал. Люди романы пишут, повести, а он над статейкой паршивой мучается!
Пальцы сжали красивый канцелярский нож, блестящее лезвие беспорядочно рвало склеенные страницы толстого журнала. Однообразное занятие не успокоило. Тихий крик ребенка вонзался в голову, застревал в ней и накапливался разъедающей кислотой. Терпеть боль становилось невыносимым.
Рамазинский оттолкнул стул, метнулся в комнату племянника. Ладонь шлепнула по выключателю, глаза выхватили приоткрытый рот и напряженное горло малыша. От яркого света Марк закричал громче. Обезумевший Семен Львович зажмурился и ударил по источнику своей боли — тонкой шее ребенка.
Крик стих. Семен Львович открыл глаза и увидел, как на белой простыне в маленькой кроватке расплывается алое пятно. Пальцы разжались, об пол звякнул окровавленный канцелярский нож. Вместе с тишиной отступала боль. Ее место занимал страх. Он — убийца ребенка! Рамазинский вмиг отрезвел.
Вся жизнь наперекосяк из-за безмозглого сосунка? Ну, уж нет. Сознание подыскивало варианты. Избавиться от тела? Но все знают, что он воспитывает племянника. Можно все списать на сбежавшую няню! Она действительно сбежала, сучка, даже не предупредив. Но ее наверняка найдут, сопоставят время и выяснят, что она не виновна.
Взгляд упал на вошедшего в комнату бульдога Герцога. Семен Львович слышал, что собаки иногда нападают на детей. Вот и спасение! Он пришел поздно и обнаружил, что пес загрыз ребенка. А что? Ребенок постоянно кричал, это подтвердят няни. Собака не выдержала и перегрызла ему горло. Все поверят! Надо только…
Семен Львович ухватил пса за ошейник и подпихнул к невысокой кроватке. Герцог сопротивлялся.
— Ешь, миленький, кушай. Я же тебя забыл покормить.
Рамазинский ткнул бульдога мордой в кровавую рану на детской шее. Пес отпрянул.
— Жри, бестолочь! Выручай хозяина!
Герцог упирался передними лапами. Семен Львович силой поднял одну из лап животного и ударил ею по горлу ребенка. Растопыренные когти оставили на шее рваные следы. Рамазинский повторил удар еще и еще раз. Собака взвизгнула, вырвалась и убежала.
Семен Львович отдышался и осмотрел кровавую рану. Удар ножом пришелся вскользь. Тупой клинок оставил рваные края на нежной коже, большие когти изуродовали шею значительно больше. Теперь все факты говорили о нападении взбесившегося пса на ребенка. Рамазинский вымыл нож и вызвал карету «скорой помощи». До приезда врачей предстояло надышаться разрезанной луковицей, чтобы слезы горя выглядели натурально.
Его версия сработала четко, все поверили. Но, что удивительно, истекающего кровью младенца удалось спасти. Врачи выходили малыша, хотя на его шее остался безобразный шрам. Бульдога Герцога ветеринары выловили под кроватью и в тот же день усыпили.
Когда шумиха стихла, Семен Львович забрал племянника из больницы и перевез в детский приют подальше от Москвы. При регистрации мальчика на вопрос о фамилии Рамазинский назвал первое пришедшее на ум слово: Ревун. Он всегда ассоциировал племянника с ревом и криком. Медсестра не расслышала и записала фамилию через «и».
Так в детском доме города Острогожска появился полугодовалый малыш Марк Александрович Ривун.
Казалось бы, всё самое худшее в жизни театрального критика уже позади. Однако после печального события Семен Львович Рамазинский замкнулся, не появлялся в обществе и со временем напрочь потерял политическое чутье, так необходимое советскому газетчику. Когда в 1935 году в преддверии очередной годовщины революции он опубликовал статью, восхваляющую известного драматурга, незадолго до этого попавшего в серьезную опалу, власти восприняли это как открытый вызов партии и наглый плевок в лицо трудового народа. Вражескую сущность Семена Львовича сначала обличили на трудовых собраниях, а затем он бесследно исчез. Интересоваться судьбой пропавшего критика никто не отважился.
Глава 4
Оказавшись в детдоме, маленький Марк Ривун вел себя на редкость тихо. После сложной операции рана на шее мальчика заживала медленно, и любое движение ртом вызывало боль. Но даже когда шрам полностью зарубцевался, малыш, словно понял, что крик приносит ему сплошные неприятности и выгоднее оставаться молчуном. Нянечкам тихий ребенок был только в радость. Здесь привыкли к задержкам в развитии детей и не обращали внимания на мальчика, продолжавшего молчать и в те годы, когда сверстники уже вовсю лопочут.
Марк постигал окружающий мир с помощью слуха. Его оттопыренные ушки улавливали всё многообразие звуков, в том числе, малейшие звуковые колебания, неразличимые для остальных. Мальчик жадно впитывал их, мысленно воспроизводил и запоминал. Марк не делил звуки на плохие и хорошие, веселые и страшные, красивые и неприятные. Ему одинаково интересны были: грубый скрип панцирных кроватей и звонкое пение птиц, грохот товарного поезда и мелодичная песня по радио. Услышав человека однажды, он мог потом легко узнать его по одному слову или покашливанию. Но чаще и этого не требовалось. Маленький Марк без труда определял любую воспитательницу по звуку шагов в коридоре или характерному шороху ее одежды.
В три года Марк знал звуковые портреты всех постояльцев детского дома, а также предметов, способных издавать звук. Каждая дверца, кровать, шкаф, тумбочка для него были разными, ведь они обладали индивидуальным голосом. Он легко определял, открыта или закрыта любая дверь или форточка, ведь от этого зависело распространение звука внутри помещения.
Одно время мальчик увлекся непостижимой для всякого другого человека игрой. Он вспоминал какого-нибудь воспитателя или ребенка и на слух определял, в какой комнате в данный момент тот находится и чем занимается. Потом бежал и проверял. Ошибок не было, и вскоре пустая игра Марку наскучила. Его слух развился настолько, что ночью он различал сопение каждого малыша в соседних палатах, а утром мог рассказать про любую из девочек, располагавшихся этажом ниже, какие предметы одежды она надела и сколько пуговиц и крючков застегнула.
Однажды в детский дом на грузовичке привезли новые кровати. Пока их разгружали, водитель, открыв капот и сдвинув на затылок кожаную кепку, смотрел на неровно тарахтящий двигатель и чесал за ухом.
— Чего ж тебе надо, окаянная? Какую заменить? — зудел он под нос. — Свеча у меня всего одна. И заглушить нельзя, не заведешься. А вдруг не угадаю. Кукуй потом здесь.
Его слова вряд ли кто-нибудь мог разобрать. Ребятня, столпившаяся вокруг грузовика, вовсю глазела на чудо техники и непонятный агрегат под капотом, пахнущий бензином. И только для Марка голос шофера и треск двигателя не представляли никакого секрета. Он уже знал и зафиксировал в памяти звучание этого автомобиля. В этот раз рокот был иным. Двигатель явно барахлил. Марк «видел» ушами конструкцию мотора и неработающий цилиндр. Услышав вновь мучительный вопрос шофера, мальчик решительно ткнул пальцем в дрыгающийся провод.
Он отошел, потеряв интерес к грохочущему агрегату. Когда через несколько минут двигатель заурчал ровно, Марк равнодушно встретил удивленный взгляд усатого шофера.
Ривун слыл смирным и послушным мальчиком. Его невозможно было застать врасплох за чем-то недозволенным. Он неизменно удивлялся, почему остальные мальчишки часто попадаются на шалостях. Разве они не слышат, как к двери подходит воспитатель, как отодвигается занавеска в кабинете заведующей, как скрипят сапоги строгого сторожа? Ведь они не глухие!
Постепенно он понял, что окружающие его люди получают информацию в основном с помощью зрения. Пока человек не появился у них перед глазами, они его не замечают, а в темноте вообще становятся беспомощными. В пять лет Марк Ривун окончательно убедился, что все остальные слышат гораздо хуже, чем он.
В соседней палате тяжело заболел отчаянный сорванец Ванька Рощин. Ему разрешили лежать днем, и воспитатели тайно радовались, что шума и гомона стало меньше. По ночам Ваня дышал тяжело и редко. Однажды под утро его дыхание стало прерывистым и затем остановилось. Марк прекрасно слышал это и понял, что Ваня Рощин умер. Он уже знал, что мертвый человек не издает звуков. Утром мальчики встали как обычно и не обратили внимания на притихшего Ваньку. Даже нянечка шикнула на ребят:
— А ну, потише, шалопаи. Пусть Рощин поспит. Ему сил надо набраться.
Только в середине дня она подошла к больному, подозрительно пригляделась и поспешила к заведующей. Вернулись они вместе с медсестрой. Три женщины склонились над неподвижным Ванькой. Рядом сгрудились любопытные мальчишки.
— Пульс щупай, — советовала заведующая.
— Ему укол надо, — шептала няня.
— Почему не проследили, чтобы он утром таблетку выпил? — злилась медсестра.
— Ванька, хорош прикалываться, — кричал его дружбан Сенька Рыжиков, по прозвищу Рыжик. — Открой моргала.
Потрясенный Марк Ривун сидел на корточках в коридоре, уткнувши голову в колени.
Разве они не слышат, что его сердце не бьется? Я знаю это даже отсюда, из-за стены, а они находятся рядом! Как можно не слышать сердце и дыхание человека, если ты от него на расстоянии вытянутой руки?
В этот день Марк сделал ошеломляющее открытие. То, что для его слуха норма, для других — недосягаемая вершина. Он обладает уникальным даром слышать то, что недоступно никому другому.
Но хвастаться удивительными способностями Марк не собирался. Сверстники его сторонились, в детских играх он не участвовал, воспитатели давно махнули рукой на недоразвитого мальчика. Вынужденное одиночество не тяготило Марка. Когда дети играли во дворе, он отходил в сторону, выбирал открытое место и жадно слушал окружающий мир. Это занятие доставляло ему гораздо большее удовольствие, чем любые подвижные игры. Все соседние улочки и дворы были давно прочитаны его ушами, и каждый местный житель запечатлен в звуковой памяти.
Но близлежащим пространством Марк Ривун не ограничивался. Закрыв глаза, он трепетно разделял сложные шумы на отдельные составляющие и узнавал, что на востоке от детдома течет спокойная река, через которую перекинут автомобильный мост на толстых каменных ногах. У широких прибрежных опор часто скапливались ветки, и пенилась мутная вода. С противоположной стороны реки в город шли груженые машины, а обратно — пустые. Ниже по течению находился железнодорожный мост с большими дугообразными фермами, о которые затейливо дробился перестук колес редких поездов.
Сам город лежал южнее детдома. Основная улица тянулась вдоль реки. Она была широкой и прямой, потому что все звуки оттуда последовательно нанизывались друг за другом, как цветные кольца на детской пирамидке. Марк определил, что переулки, примыкавшие к улице, застроены дощатыми домами с густыми палисадниками. Это легко было узнать по колонкам с водой, торчавшим вдоль главной улицы. Звон ведер рядом с ними был один, а как только человек отходил в сторону, листва мягко глушила металлический звук, а потом его пытались скрыть деревянные перегородки.
На дальней окраине города недавно началась стройка. Сначала шумные механизмы рыли котлован, а затем рабочие стали возводить высокие кирпичные стены.
Жизнь в городе протекала монотонно. Изредка по праздникам в городском парке у реки из двух хриплых динамиков струилась танцевальная музыка, а когда темнело, громко хохотали пьяные женщины, и случались драки.
Молчал Марк Ривун до семи лет. Возможно, молчание продлилось бы и дольше, если бы однажды летом 1937 года в какофонии звуков он не уловил свое имя. В кабинете заведующей его обсуждали две женщины.
— Я готовлю списки для перевода детей в школу-интернат, — уверенно говорила заведующая, макнув перо в чернильницу. Марк слышал, как стальное острие пронзило тонкий слой чернил и ткнулось в стеклянное донышко. — В твоей группе, Нина, немой мальчик с безобразной шеей. Как его…
— Марк Ривун.
— Да-да. Для нормальной школы он не подходит. Придется отправить в психиатрическую больницу. Подготовь завтра бумаги.
— Больница — ведь это навсегда, — несмело возразила воспитатель. — Может, направим мальчика в школу для глухонемых?
— А он что, соображает?
— Мне кажется, мальчик достаточно развит, всё понимает, только говорить не умеет.
— Только! — усмехнулась заведующая. — Ривун не знает языка глухонемых. Как он будет учиться?
— Он не глухой, он слышит.
— Что толку! Надо было раньше перевести его в специнтернат и не мучиться.
— Я с ним никогда не мучилась. Он тихий. В больницу его всегда можно будет отправить.
— Впрочем, мне все равно. Подготовь бумаги для школы глухонемых. Теперь он — не наша забота.
Начало разговора Марк застал во дворе, где как обычно летом ловил ветер звуков в надежде познать что-то новое. В момент окончания беседы взволнованный мальчик стоял уже у двери кабинета. Ему не понравились слова «школа глухонемых». Это неправильно. Он не глухой. Все остальные глухие по сравнению с ним! Они не слышат и десятой части того, что слышит он! Зачем ему в школу глухих?
Марк открыл дверь и вошел в кабинет. Он никогда не стучал при входе, не понимая бессмысленного ритуала. Он не любил создавать дополнительные шумы. Вокруг и так клокочут бесчисленные звуки, от которых невозможно укрыться. По этой же причине сам Марк Ривун всегда перемещался очень тихо, почти неслышно для окружающих.
Щуплый мальчик появился за спиной воспитательницы словно из ниоткуда. Она обернулась, собираясь выходить, ойкнула и схватилась за сердце. Тучная заведующая выпучила глаза:
— Ты здесь? Как?
Марк по привычке молча указал на приоткрытую дверь, но понял, что сейчас решается его судьба и простого жеста недостаточно. Мальчик напряг непослушные голосовые связки и неуверенно произнес:
— Я… Я во… во-шел.
Онемевшие женщины, приоткрыв рты, таращились на мальчика. Марку не понравился первый произнесенный звук, и он попробовал еще:
— Я… слы-шу. Я не глу-хой. Я не глухой. Я слышу. — Он повторял эти слова несколько раз, меняя интонацию, пока не остался удовлетворен найденным тембром.
— Ты говоришь? — неуверенно спросила заведующая. Воспитательница осела на стул, продолжая держаться за сердце.
— Да. Я говорю. Я слышу и говорю. Я умею говорить. Отправьте меня в школу. В обычную школу. — Голос Марка окреп и звучал уверенно, однако сухо и хрипло, будто говорил не маленький мальчик, а уставший от жизни старик. Женщины, вместо того, чтобы радоваться чудесному исцелению, продолжали смотреть на него настороженно. В их позах чувствовался плохо скрытый страх. Казалось, они чего-то боялись, но чего именно, и сами не могли объяснить.
В подсознании Марка возникли смутные обрывки воспоминаний, даже не воспоминаний, а ощущений: его голос — и чужой страх, его крик — и беда. Он молчит — и всё идет своим чередом, он кричит — и жизнь ломается. Сначала голос, затем ужас. Что-то было не так в этой последовательности. Ведь другие говорят — и ничего не происходит, кричат — и все терпят, поют — и люди восторгаются. Поют…
Когда звучит песня, многие замолкают и внимательно слушают, а на их лицах появляется необъяснимое умиление. Весной к празднику Первомая старшая группа разучивала песню о пионерах. Воспитатель ставила в граммофон пластинку с записью детского хора и требовала повторить слова. Конечно, Марк не участвовал в пении, но он с любопытством слушал, как скрипит иголка в бороздках вращающейся пластинки, а затем через металлическую трубу, похожую на большой бутон гладиолуса, вырывается звонкий голос мальчика. Тот громко и радостно тянул куплет, а припев подхватывали шестнадцать новых голосов — десять девочек и шесть мальчиков. Единственный голос солиста дети слушали внимательнее, чем пение хора, а воспитательница неизменно улыбалась и кивала в такт мелодии. Марк припомнил почти девчачий голосок маленького солиста и попытался в точности его воспроизвести.
— Меня зовут Марк Ривун. — Получалось похоже, и ободренный Марк продолжил: — Я пришел к вам, потому что очень хочу в школу. Я мечтаю учиться. Не надо меня отсылать к глухонемым или в больницу. Я умею слушать и говорить. Поговорите со мной.
Заведующая расплылась в улыбке и ласково спросила:
— А почему же ты молчал до сих пор?
— Болело горло. Мне тяжело было произносить слова. — Марк дотронулся до грубого шрама на шее. — И сейчас еще немного болит. Но я теперь буду говорить. Обязательно.
Растроганная воспитательница встала и обняла мальчика. В уголках ее сияющих глаз быстро скапливались слезы умиления. Стиснутый в женских объятиях, Марк постигал новую для себя истину. Одни и те же слова, произнесенные разным голосом, дают совершенно разный эффект.
Глава 5
В школе-интернате среди взрослых детей царили совсем другие законы. Если в детдоме для наведения порядка достаточно было строгого возгласа воспитателя, то в школе учителя почти не вмешивались в повседневную жизнь учеников, и во всем верховодили старшеклассники. Сильный обижал слабого, слабый вымещал обиду на слабейшем. Младшие могли противостоять старшим только коллективно, поэтому значение приятельства и дружбы возрастало многократно. Для сносной жизни требовалось быть своим в избранной компании лидера класса, который определялся отнюдь не по оценкам в дневнике, а по крепким кулакам и умению быть полезным старшеклассникам. Одиночкам здесь была уготована роль объекта насмешек или изгоя, которого каждый мог обидеть.
Марк Ривун не отличался физической крепостью и игнорировал любую душевную близость, поэтому его изначальная участь в жестоком коллективе малолеток была незавидной. Однако из разговора в кабинете заведующей он вынес важную мысль: голос — это инструмент, которым можно влиять на настроение людей.
До семи лет Марк не имел собственного голоса, он только слушал. В его своеобразной изощренной памяти сохранились мельчайшие оттенки сотен голосов самых разных людей. Начав говорить, Марк обнаружил, что может скопировать практически любой голос из фонотеки своей памяти.
Для начала он заговорил голосом солиста детского хора. Голос был чистым, звонким и тонким. Он принес ему успех в кабинете заведующей, помог завоевать расположение многих девчонок. Но со сверстниками-мальчишками всё получилось иначе. Первый всплеск интереса к заговорившему «немому» сменился злобными шуточками и подлыми тычками. Рыжик обозвал Ривуна Писклей. Прозвище тут же приклеилось к Марку.
Но ненадолго.
Марк быстро догадался, что тонкий голос мальчика-солиста вызывает умиление лишь у женской половины общества, а у мужской — порождает брезгливое отторжение. Марк стал экспериментировать. Однажды утром он заговорил голосом героя Гражданской войны Чапаева, любимого всеми мальчишками. Марк копировал голос артиста из бешено популярного кинофильма. Он произносил самые обычные фразы, но эффект был потрясающим. Это был голос, которому охотно подчинялись. Мальчишки обалдели, Рыжик стушевался. Прозвище Пискля уже никто не вспоминал. Что бы ни предлагал Марк этим голосом, его слушались и соглашались, будто перед ними был сам прославленный командир.
Но постоянно говорить взрослым голосом было подозрительно. И Марк Ривун нашел выход.
Он вспомнил известного предводителя мальчишек Лешку Черного, которого три месяца назад усыновила важная тетка в шляпе с вуалью. И на следующий день Лешкин голос вновь зазвучал в стенах детдома. Но знал об этом только Марк. Никто не понял, что бывший «немой» присвоил чужой голос. Такое и в голову никому не могло прийти. Но для Марка это было так же легко, как надеть куртку с чужого плеча. Со сменой голоса изменилась и жизнь Марка Ривуна. К нему стали прислушиваться сверстники, спрашивали совета, и часто его мнение, каким бы поверхностным оно ни было, становилось решающим.
С этим голосом в сентябре 1937 года семилетний Марк Ривун перешел в школу-интернат. Школа располагалась в другой части города, ближе к реке и шумной стройке большого завода. Сюда свозились дети и из других городов. В первые дни каждая компания держалась обособленно, сплачиваясь вокруг своего лидера. Таким среди бывших детдомовских был крепыш Сенька Рыжиков. Он привлек в свое окружение Марка как пацана, которого слушают остальные. Рыжик олицетворял силу, Марк — умение убедить. Благодаря такому тандему и сплоченной массовке, детдомовским Острогожска удалось с наименьшими потерями утвердиться в новой жесткой среде. Ведь каждая мальчишеская драка или стычка неизменно заканчивалась переговорами, а в обоих аспектах компания имела сильных лидеров.
Но постоянно быть в центре внимания, вести пустые разговоры, играть в дурацкие игры Марка отнюдь не прельщало. Ему больше нравилось одиночество, когда можно было предаться любимому занятию — слушать и запоминать звуки. Но как остаться одному и не быть униженным безжалостными сверстниками? Надо обладать колючками, к которым больно прикоснуться. В природе так выживают ежи и репейник.
Марк Ривун вспомнил дворника-истопника из детдома. Старый подтянутый мужчина с острой бородкой академика и странным именем Карп вел себя как хотел, будто он самый главный во всем детдоме. Походил он на состарившегося писателя, автора «Каштанки». Эту книгу несколько раз читала детям воспитатель Нина Петровна. Карп появлялся и исчезал, когда ему вздумается, по крайней мере, так казалось Марку. Вопреки слякотной погоде, в чистых, на удивление, сапогах он бесцеремонно проходил в любой кабинет или палату, щупал трубы, проверял окна и не обращал ни малейшего внимания на недовольные взгляды заведующей и воспитательниц. Карп мог пресечь любую прогулку детей во дворе, заставить всех освободить дорожки или песочницы, и никто ему не смел перечить.
Говорил он глухим язвительным голосом, прямо на вопросы не отвечал и чаще всего бубнил: «Я не индивид. Я есть функция поддержания жизненной среды. Если вам не нужна сия функция, милости прошу, в расход старого Карпа». Глаза старика при этом укоризненно пялились на обувь или деталь одежды собеседника, от чего тому становилось неуютно за мнимое или настоящее пятнышко. «Милости прошу» сторож вставлял в любой ответ, и эта формально вежливая фраза скребла пилой по сердцу каждого, осмелившегося делать старику замечания. Но таких смельчаков находилось немного, разве что новенькая воспитательница в первую неделю работы или строгий областной проверяющий. Получив ответ, со скрипящим «милости прошу», они неизменно замолкали, фыркали в сторону, но больше недовольства не проявляли. Считалось, что до революции Карп служил камердинером у влиятельного князя, но многие верили, что он сам был важным барином и с приходом к власти пролетариата ловко сменил обличье. Так это или нет, но старика старались обходить стороной и лишний раз не тревожить.
Голос этого неудобного «ежика» Марк и постарался перенять. Но в этот раз он поступил расчетливее. Слепо копировать хрипотцу пожилого человека Марк не стал. Он разбил гамму звуков на несколько составляющих, убрал старческие признаки и вычленил ту неприятную для слушателей полосу, которую хотел присвоить. Сам того не ведая, он перенял частоту модуляций, сменив тональность. Для полноты картины Марк на всякий случай сохранил в своей речи слова-якорьки, заменив устаревшее «милости прошу» на современное мальчишеское выражение «прямо сейчас».
Сначала Ривун опробовал новый голос на ближайшем приятеле. Сенька Рыжиков как-то оттащил Марка на разговор перед обедом.
— У Мерилы из второго класса карты понтовые есть с голыми тетками. Я знаю, где спрятаны. Можно стырить или отнять. Ну?
— Ага, прямо сейчас, уже бегу, — огрызнулся новым голосом Марк, уставившись на свежую дырку в рубашке Рыжика.
— Ты чё, Марк, заболел? — Рыжик, морщась, как от зубной боли, странно смотрел на Ривуна.
— Ага, прямо сейчас к доктору.
— Я говорю, карты понтовые. Если тырить, то лучше во время жрачки. Поиграем, а потом Бешеному отдадим. Он оценит.
— Мне по фигу. Стукани Бешеному прямо сейчас, и все дела.
— Так позыркать же хочется. Тетки, говорят, ядреные.
— Я есть хочу. — Марк равнодушно отстранил Рыжика и направился к столовой.
Странное дело, когда Марк ушел, Сеньке Рыжикову сразу стало спокойнее. Только пальцы с обгрызенными ногтями некоторое время нервно прижимали оторванный треугольник ткани на рукаве.
Приятели, как и прежде, еще пытались привлекать Марка в свои сборища. Но каждый раз он находил повод устраниться. Вскоре желающих выслушивать его объяснения не нашлось. Даже учительница все реже и реже спрашивала Марка на уроках. «Какой неприятный мальчик», — думала она, объясняя свое отношение к подростку мерзким шрамом на его шее.
Марк Ривун внутренне торжествовал очередную победу. Всего лишь изменив голос, он получил то, что хотел — свободу слушать и изучать многообразный мир звуков.
По воскресеньям из городского парка доносилось механическое звучание радиорепродуктора. Новости и речи вождей перемежались музыкой и песнями. Марк с первого прослушивания запоминал любую мелодию. В школе-интернате имелся старый рояль. Пожилая равнодушная учительница Софья Леонидовна в строгом костюме с накрахмаленным белым воротничком иногда вела уроки музыки. Чаще всего они были приурочены к очередному празднику, когда требовалось разучить бравурную детскую песенку и исполнить ее перед гостями из городского отдела образования. Учительница укрепляла над клавишами тетрадь с непонятными знаками и, глядя в нее сквозь треснутые очки, ударяла негнущимися пальцами по клавишам. В остальные дни комната с роялем закрывалась.
Однажды в конце второго года обучения Марк услышал, что уборщица не закрыла на ключ музыкальную комнату. Он проник в нее, приподнял крышку рояля и поочередно нажал пальцем на каждую клавишу. В памяти четко зафиксировались все звуки, которые может извлечь громоздкий музыкальный инструмент. Марк припомнил песню, которая накануне звучала в городском парке, и одним пальцем воспроизвел мелодию.
— О, ексель-моксель, композитор, — раздалось за спиной восклицание Бешеного. — А еще какую песню знаешь, малец?
Марк недоуменно оглянулся на глупый вопрос Бешенного.
— Я помню всё, что слышал.
Бешеный вряд ли осознал абсолютную правдивость ответа. Он щелкнул пальцами и вальяжно приказал:
— Потренькай мне что-нибудь из «Веселых ребят».
Песни из этого кинофильма чаще других звучали по радио, и Марк без ошибок проиграл мелодии.
— Композитор, блин! — крякнул Бешеный и дружески похлопал по плечу Марка.
За спиной лидера младших классов переминались его верные вассалы. Они запомнили похвалу предводителя. С тех пор прозвище Композитор накрепко привязалось к невзрачному хлюпику Марку Ривуну.
Глава 6
После открытия музыкального таланта жизнь Марка изменилась. Покровительство Бешеного принесло ему популярность среди сверстников и предоставило некоторую свободу. Он мог посещать музыкальную комнату хоть каждый вечер. Бешеный с легкостью добывал ключи от любых помещений интерната. Но дружбу с хулиганом приходилось отрабатывать. В любой момент предводитель мог прислать верного пацана с приказом «стренькать что-нибудь для души». Марк повторял на рояле известные мелодии, хотя, после изучения возможностей огромного черного ящика с клавишами снаружи и струнами и молоточками внутри, сразу потерял к нему интерес.
Ему больше нравилось улавливать и накапливать в памяти новые звуки, тона и шумы, чем бесконечно воспроизводить ранее услышанные. Он, как сумасшедший коллекционер, стремился схватить и присвоить всё, что влетало в его оттопыренные уши из многообразного мира звуков. Каждую находку он любовно изучал со всех сторон и откладывал в нужную ячейку памяти.
Однажды за исполнением блатной «Мурки» компанию застала врасплох учительница музыки Софья Леонидовна. Она выгнала из музыкальной комнаты всех, кроме Марка, и строго спросила хриплым прокуренным голосом:
— Мальчик, кто тебя научил играть на рояле?
Марк не понял вопроса. Разве учат специально говорить или ходить? Человек видит и слышит, как это делают остальные, и повторяет сам. Так же и с мелодией. Он прекрасно слышит, из каких звуков она состоит, знает, за какими клавишами скрываются эти звуки, и просто ударяет по ним в нужной последовательности. Чему тут учиться?
По интонации учительницы он уяснил, что виноват, поэтому самым покорным голоском ответил:
— Извините, Софья Леонидовна. Я больше не буду.
— Ну что ты! — всплеснула руками пожилая женщина и погладила нескладного мальчика по голове. — Это хорошо, что ты умеешь играть. Только кто тебя все-таки научил?
— Я сам, — тихо произнес Марк и вжал голову.
— Самородок. Природный талант! — похвалила учительница сухими губками. — Тебе развиваться надо. А ты можешь сыграть что-нибудь более сложное, например из Чайковского?
Марк Ривун недоуменно молчал.
— «Лебединое озеро» слышал? — допытывалась учительница.
— А по радио эту песню передают?
— Это не песня. Это балет, — непривычно ласково улыбнулась Софья Леонидовна. — Чайковского, мальчик, лучше всего слушать в театре. Но театра в нашем городе пока не построили.
Марк смутно представлял себе, что такое театр, и совсем уж не понимал, почему слово «балет» учительница произнесла с благоговейным придыханием. Пацаны под балетом подразумевали непристойный танец на вытянутых носочках. Ни один звук с этим танцем у Марка не ассоциировался, поэтому не представлял для него ни малейшего интереса. Он уважал только те слова, которые хоть как-то помечали то, что можно услышать. Однако человеческий язык был слишком беден для обозначения неисчерпаемого многообразия звуковых колебаний. Например, слово «скрип» применяли и по отношению к двери, кровати, сапогам, чернильному перу, снегу под ногами и в десятках других случаях. Но даже разные двери скрипели по-разному, не говоря уж об остальных предметах. В памяти Марка в условной ячейке «скрип» хранились сотни вариантов этого удивительного звука.
Учительница закончила горевать об отсутствии театра, опустила глаза на тощего мальчика со шрамом на шее и поинтересовалась:
— Как тебя зовут?
— Марк Ривун, третий класс.
— Ах да, совсем память теряю. Что же мне с тобой делать?
— Отпустите, — ангельским голоском попросил мальчик.
— Нет, — лукаво погрозила женщина. — Помимо театра, Марк, музыкальные шедевры Чайковского можно услышать еще и на пластинках. У меня дома есть много хороших пластинок. Тебе надо их послушать.
Марк внешне остался невозмутимым, хотя его черствая маленькая душа затрепетала от радостного предчувствия. Он не понимал слова «шедевры», но возможность «слушать» являлась для мальчика самым главным стимулом. Это было смыслом его жизни. Что может быть лучше, чем новые мелодии и звуки, добавленные в копилку памяти. За неполных три года в школе-интернате он изучил и втянул в себя все окружающие звуковые волны, и иногда с раздражением смотрел в ночное небо, возмущаясь немыми звездами. Он страдал, если несколько дней не подпитывал ненасытную память очередной порцией новых шумов.
— Где? Где я могу послушать? — нетерпеливо спросил Марк. — Граммофон есть только у директрисы.
— Это исключено. В интернат я пластинки не дам, — решительно заявила Софья Леонидовна и вновь улыбнулась. — Ты пил когда-нибудь какао?
Марк замотал головой.
— Я так и думала. Приходи ко мне в субботу после обеда. Я поговорю с директором, она отпустит.
С тех пор раз в неделю Марк бегал в покосившийся деревянный домик учительницы музыки, расположенный у оврага напротив большой стройки. Софья Леонидовна заводила граммофон, доставала с полки одну из пластинок и бережно опускала на нее блестящий валик с иглой. Вместе с благородным механическим хрипом из медного рупора в маленькую комнатку врывались десятки музыкальных инструментов и мощные голоса солистов. Тонкий слух мальчика тут же разбивал слаженное нагромождение звуков на отдельные составляющие. Если качество записи позволяло, он легко определял, сколько инструментов в оркестре, и даже сколько струн или клавиш на каждом из них. Он «видел», как напрягается горло певца, дрожат связки и вздымается его грудь. Марк не воспринимал мелодию целиком, его интересовали ее отдельные составляющие. Огромную пирамиду музыкального произведения он разбивал на мелкие кубики и любовно откладывал их в глубины своей памяти.
В эти же часы Софью Леонидовну неизменно посещала старинная подруга Нинель Владиславовна. Две пожилые женщины совместно колдовали над плитой, стремясь снять кастрюльку с закипающим какао в момент поднятия пенки, долго пили его из тонких чашек с китайскими узорами, курили папироски сквозь длинные мундштуки, смаковали самодельную малиновую настойку из хрустальных рюмок и бесконечно пережевывали одни и те же воспоминания из дореволюционного прошлого. Их заскорузлые пальцы передавали друг другу пожелтевшие фотографии, на которых застыли гордые лики усатых офицеров и нарядные барышни в шляпках.
Иногда женщины замолкали и внимательно слушали музыку. Они словно погружались в нее, пропитывались ею, и, в зависимости от характера произведения, разительно менялось их настроение. На старческих лицах отражался весь диапазон эмоций: от морщинок негодования до слез умиления. Больше всего женщин завораживали мощные объемные голоса оперных исполнителей.
— Божественно, — шептала Софья Леонидовна, притрагиваясь платочком к уголкам глаз, — это Бог поделился с ним своим голосом.
Такая реакция удивляла десятилетнего Марка. На его эмоциональное состояние музыка не оказывала никакого влияния. Он ясно видел ее изнанку, пристроченные другу к другу обрывки звуков и грубые швы между ними. Ни тени восторга всемирно известные музыкальные произведения ему не дарили. Он чувствовал их по-другому. Это всё равно что стоять перед величественным собором и видеть вместо него лишь неровные кирпичи, потрескавшиеся плиты и раствор цемента. Однако он наблюдал и старательно запоминал, как тот или иной музыкальный фрагмент или яркий голос влияют на настроение обеих женщин.
Единожды прослушав пластинку, Марк, как правило, сразу терял к ней интерес. Хотя пластинок в доме учительницы хранилось достаточно много, за два месяца он изучил их все. Повторное прослушивание его не прельщало, но торчать в интернате среди агрессивных сверстников было еще хуже. Марк Ривун продолжал посещать Софью Леонидовну, жадно выпивал полюбившееся какао и с любопытством наблюдал за впечатлительными старушками.
Возвращаться в интернат он не спешил и подолгу бродил по городу, устремляясь от одних звуков к другим. Большинство из них он уже знал и мог бы пройти мимо, но теперь его интересовала реакция людей на различную музыку и песни. Марк подслушивал свадьбы и похороны, ресторанных музыкантов и пьяных гармонистов, концерты самодеятельности и военный оркестр, праздники на площади и вечерние посиделки во дворе. Он вновь и вновь убеждался, что звуки: музыка, голоса, шумы — по-разному влияют на людей. Некоторые из них заставляют скорбеть, другие — торжествовать, третьи, четвертые, пятые — умиляться, плакать, доверять, бояться, трепетать, нервничать, впадать в транс и даже получать физическое наслаждение. Он видел, как от простой песенки у слушателей накатывались слезы или ноги сами собой пускались в пляс. Да что там музыка. Порой под влиянием речи оратора толпа в едином порыве приходила в восторг, негодовала или погружалась в скорбь. И не столь важны были слова выступающего, сколь общая патетика, тембр, а более всего, едва различимые оттенки вибрации голоса.
Неискушенного наблюдателя, возможно, удивило бы, что разные, на первый взгляд, мелодии и голоса, действовали одинаково, а похожие, наоборот, приводили к полярным эффектам. Но Марк легко вычислял именно те ключевые составляющие, с помощью которых достигался результат. Чаще всего это даже были не конкретные звуки или ноты, а некоторая тональность, нерв мелодии или внутреннее напряжение голоса и его особая звонкость.
По силе воздействия на людей из всех возможных источников звука, на первое место Марк ставил человеческий голос. Никакой музыкальный инструмент и даже целый оркестр не могли так влиять на огромную толпу, как голос талантливого певца или неистового оратора. Любую инструментальную мелодию слушатели переживали в полнакала, будь то на концерте в доме культуры или на танцплощадке, но стоило подключиться хорошему певцу, как эмоции удваивались, глаза вспыхивали, а тело легко пускалось в пляс.
Люди придумали сотни эпитетов для характеристики голоса: грубый и ласковый, бархатный и холодный, испуганный и робкий, ликующий и уверенный, ехидный и вкрадчивый, плаксивый и заботливый, внушительный и трепетный, твердый и мягкий, яркий и тусклый, торжествующий и леденящий, и многие другие, выражающие самые разнообразные чувства. Но Марк различал гораздо больше оттенков. Ему не хватило бы слов, чтобы все их описать.
Сначала он удивлялся, что люди легко поклоняются, трепещут и даже влюбляются в человека, которого никогда не видели, а лишь слышали его голос по радио. При этом диапазон вокальных возможностей певца или дикция оратора не имели решающего значения. Самый популярный исполнитель, Леонид Утесов, практически не пел, а рассказывал истории несильным хрипловатым голосом, а главный вождь Сталин, от речи которого многие падали в обморок, жевал слова и говорил с акцентом. Однако Марк быстро разобрался в истоках их успеха. Главным их оружием являлась необычная модуляция голоса.
То, что все называли непонятным словом «обаяние», пряталось в структуре голоса человека. Никто не мог толком объяснить, почему один человек кажется приятным, а другой противным, почему одного уважают, а другого презирают, кому-то доверяют, а кому-то нет. И только наблюдательный Марк Ривун познал этот секрет. Он «видел» любой голос, как линии на своей ладони, и так же, как отпечатки пальцев, каждый из них был индивидуален. Но если отпечатки пальцев никто не мог подделать, то нужную тональность и вибрацию голоса необычный мальчик с изуродованной шеей старательно запоминал и быстро учился воспроизводить.
В одну из суббот Софья Леонидовна и Нинель Владиславовна, отведав малиновой настойки, как обычно, млели от чудного голоса итальянского певца. Марк, знавший наизусть все повороты музыкального сюжета оперы, больше прислушивался к новым звукам за окном.
На заводе, стремительно выросшем за оврагом, осуществляли пробный пуск оборудования. Натужно взревела огромная турбина, со свистом набрала обороты. Потом равномерный высокий гул словно натолкнулся на препятствие, потерял юношескую силу и рывками стал заваливаться в старческий бас. В механическом гудении начали преобладать низкие протяжные ноты.
Софья Леонидовна поджала губы, озабоченно потерла виски. Нинель Владиславовна беспокойно заскрипела плетеным стулом. Низкий гул за оврагом нарастал.
— Прикрой форточку, — попросила учительница музыки Марка.
Створка захлопнулась, погнутый язычок оконной защелки лег в металлический паз, отгородив комнату от внешнего шума, но Марк чувствовал, что мощные волны по-прежнему проходят сквозь старую раму и деревянные стены. Он давно убедился, что способен воспринимать звуковые колебания не только через оттопыренные уши, но и напрямую, всем телом.
— Боюсь, война скоро будет. Гитлер пол-Европы уже захватил, — покачала головой Софья Леонидовна.
— Мне тоже страшно, Софьюшка. Ведь и старые уже, пожили, а все равно помирать боязно.
— И без войны что-то тревожно.
— Плохо спала?
— Ворочалась, как всегда. Но с утра всё хорошо было, а вот сейчас… Аж сердце перехватывает. Марк, выключи граммофон!
— Я тоже плохо себя чувствую. Мигрень начинается. Может, погода меняется?
Мальчик послушно поднял блестящий валик с иглой, убрал пластинку. Граммофон ему совершенно не мешал. Всё его внимание было устремлено наружу. Явный шум за окном уже стих, но Марк слышал, как в чреве завода нарастает вибрация. Он чувствовал мощные волны, исходящие от большого агрегата. Они пронзали стену, легко проходили сквозь него, толкались в тела старушек, заставляя трястись их поджилки.
— Страшно, Нинушка, ой как страшно, — схватилась за сердце Софья Леонидовна. Ее лицо смертельно побледнело.
Нинель Владиславовна, не обращая внимания на подругу, вскочила с кресла, заметалась по комнате. Марк с любопытством наблюдал, как перепуганная старушка плотно прикрыла дверь, нервно задернула шторы, а учительница музыки сжалась в кресле, зажмурила глаза и зажала уши, словно перепуганный ребенок. Пять минут назад старушки наслаждались наливкой и музыкой, а сейчас тряслись от страха. Что произошло за это время?
Марк с интересом повернулся к стене, за которой располагался заводской корпус. Сквозь нее шли тяжелые волны колебаний. Он их почти не слышал, но хорошо ощущал внутренними органами. Прятаться от них или затыкать уши было совершенно бесполезно, да его они и не тревожили. Напротив, его тянуло к новым неведомым звукам.