Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



— Он отправлялся туда каждое утро, — рассказывает Папаша Время. — Нанимал экипаж, хотя терпеть не мог швыряться деньгами. Причем каждый день экипаж был новый — и маршрутом ехали другим, никогда ведь не знаешь, следят за тобой или нет. Тюремные комиссары выдали ему специальный пропуск — он однажды мне показал, — вдобавок, чтобы встретиться с узником, требовалась отдельная виза. Там было написано что-то вроде: «В Башню». И оставаться ему там разрешалось на час, не больше. В одно и то же время каждый день. А если вдруг понадобилось бы пробыть дольше — что тогда? — обращайся с петицией к комиссарам или — хрен редьки не слаще! — в Комитет общественной безопасности. При этом все было «совершенно секретно». Он не имел права обмолвиться об этом ни единым словом.

— Почему выбрали отца? — спрашиваю я.

— Гм. — Он проводит ладонью по бороде, словно приглаживая шерсть. — Повезло, можно сказать. Ваш отец однажды лечил сестру генерала Барраса. От зоба. Произвел на нее незабываемое впечатление. Не следует сбрасывать со счетов тот факт, что в молодости он был очень красив. Баррас уж точно замечал такие вещи — понимаете, о чем я? И когда его назначили ответственным за то, что осталось от королевской семьи, он понял, что мальчику нужен доктор. Незамедлительно!

Теперь Папаша Время пожимает плечами, то есть поднимает их и быстро опускает. Казалось бы, есть ли жест короче, и все же после первой его фазы заскорузлый кафтан Папаши сохраняет приподнятое положение даже после того, как сами плечи уже опустились.

— Само собой, — продолжает он, — все обставлялось так, будто это не просто работа, а высокий долг. Для исполнения которого требуется доктор, доказавший преданность Республике. Это они умели. Сомневаюсь, чтобы вашего отца когда-нибудь прежде так обхаживали.

Я прикрываю глаза. Пытаюсь представить себя самого в окружении добрых граждан, сыплющих такими словами, как «честь» и «зов долга». «Patrie».[11]

— Как долго он посещал дофина?

— До самого конца, то есть почти.

— Но почему же… почему он никогда не рассказывал мне об этом?

— О, в то время вы были совсем еще малышом. Года три, не больше? Вы бы не смогли отличить дофина от… от дельфина!

— А мать?

— Она тоже не знала. Он просто каждое утро выходил из дома на час раньше, вот и все. Ей говорил, что ему нужно в больницу. А обедать всегда возвращался домой. Очень был пунктуальный, ваш папа. Никому… — внезапно он замолкает и, протянув руку, стряхивает с моей жилетки соринку, — никому бы и в голову не пришло, будто что-то не так.

— Даже своей жене он не мог сказать?

— Не решался. Если бы он сказал, то рисковал бы подписать ей смертный приговор. Не забывайте, он сам подвергался огромному риску. В те времена за то, что помогаешь королевской семье — оказываешь какую-либо помощь детям Людовика Шестнадцатого, — можно было поплатиться жизнью. Сотни до него поплатились. Тысячи.

— Но Баррас сам обратился к нему. К нему обратился Комитет.

— И что? Сегодня Комитету надо одно. Завтра другое. А послезавтра этого Комитета уже вообще нет, его место занял новый. И если кто-то делал ставку на предыдущий… не сносить ему головы.

Он непроизвольно проводит воображаемую линию поперек шеи. Ровную линию, рука у него нисколько не дрожит. С такими руками он сам мог бы стать хирургом.

— Месье, — произношу я, — прошу меня извинить, я все еще не до конца понимаю. Разве можно обвинять кого-то в том, что он пытался спасти жизнь ребенка?

— Ах, вы об этом… — Его взгляд внезапно устремляется в никуда. — Видите ли… они ведь… они не этого от него хотели…

— А чего они хотели?

Прищурившись, он пригибается и осматривает комнату, словно даже сейчас поезд его мысли несется по рельсам прошлого.

— Да. — Он поджимает губы. — Однажды я сам задал ему тот же вопрос. Мы, как всегда, сидели за нашим столиком в «Афинском мудреце» — я рассказывал вам об «Афинском мудре…» — ах, рассказывал? — ну так вот, пили, как у нас водилось, кофе, и платить была очередь вашего отца — он всегда настаивал, говорил, мол… о чем бишь я? Ах да, он говорил об этих жутких комиссарах и комитетах. Ага! Называл это «смертью от бюрократии». Здорово сказано, правда? Помнится, меня несколько задело то, что показалось несоответствием, и я спросил: «Если они такие низменные бюрократы, то зачем нанимают такого возвышенного врача, как вы? Зачем, если не для того, чтобы следовать его советам?»

— И что он ответил?

— Сначала ничего. Конечно, таков был его стиль — десять частей мысли на одну часть слова. Пока, наконец — мы уже вставали из-за стола, уже — ха! — стряхивали с рукавов крошки миндального пирога, — так вот, пока, наконец, он не произнес — никогда не забуду, как он это сказал! — он сказал: «Они не хотят, чтобы я вылечил этого ребенка. Им надо, чтобы я гарантировал, что он умрет».

Глава 16

НЕИЗЛЕЧИМАЯ БОЛЕЗНЬ ВЫЯВЛЕНА НА САМОМ ПОРОГЕ СМЕРТИ



Подобно сальной свече, мозг Папаши Время трещит, истекает каплями и горит ярко, но длится это недолго, и когда свет гаснет, то уже бесповоротно. Сперва отказывает речь, затем угасает сознание, и не проходит и пяти минут, как Папаша падает поперек своего убогого ложа — приземляясь по странной траектории, словно рухнувшее стропило. Остается лишь снять с него башмаки и пожелать спокойной ночи.

В течение следующих двух дней я делаю все, что в моих силах, чтобы возобновить разговор. И внешне он вроде бы даже не против. Однако внутри его что-то не желает разговора, и никакими подмигиваниями и упоминаниями — ни о Тампле, ни об «Афинском мудреце» — мне не удается вновь вызвать его на откровенность. Максимум, что я из него вытягиваю, — это обещание, весьма туманное, «однажды сводить меня в архивы».

Где находятся эти архивы, что содержат… узнать не представляется возможным, невзирая ни на какие мои усилия. Все выходные я надеюсь, что тучи разойдутся. Наступает понедельник, но мои усилия по-прежнему бесплодны. Меня ждет обычная рутина. Я выхожу из дому в то же время, что и всегда: девять пятнадцать. И путь мой, по обыкновению, лежит в Медицинскую школу. Но одно различие все же есть: не успеваю я отдалиться от дома на двадцать шагов, как рядом тормозит фиакр. Из него показывается жандарм.

— Доктор Карпантье?

— Да?

— Вас требуют.

Кто именно требует, он не сообщает. Да и нет такой необходимости. Я сажусь в экипаж, жандарм кричит кучеру:

— Улица Святой Анны, дом шесть.

Моя инициация в Sûreté[12] (для посвященных — «Шестой номер») начинается с заднего двора. Жандарм проводит меня в выложенную мраморной плиткой прихожую, где небрежно нажимает на обшитую кожей настенную панель. Панель отодвигается, открывая взору винтовую лестницу. На втором этаже такая же панель ведет в длинный, плохо освещенный коридор.

Мы идем по коридору, я незаметно заглядываю в растворенные двери кабинетов, и меня охватывает липкий страх. Кто они, эти люди, с их красными руками, в грубых синих штанах и кое-как залатанных рубахах? Куда смотрят жандармы?

Проходит добрых полминуты, прежде чем я осознаю — и можете себе представить, какими ощущениями в желудке сопровождается мое осознание, — что это и есть жандармы.

Непрошеные, в памяти возникают слова Рейтуза: «Те, кто призван защищать закон, теперь уже ничем не отличаются от тех, кто его попирает».

Что ж, парижанину в этот ранний период Реставрации и в самом деле нелегко привыкнуть к мысли — идее Видока, — что для того, чтобы ловить преступников, требуются люди, которые выглядят, думают и поступают подобно преступникам.

Офицерам Brigade de Sûreté[13] недостает мундиров, но прошлого у них хоть отбавляй.

К примеру, Обэ — вот этот, в желтой шапке. В свое время — знаменитый специалист по подделке документов, специализировался на королевских указах и папских энцикликах. Не было такой подписи, которую он не мог бы скопировать. Или вон тот детина в женской блузе, Фуше. В тюрьму впервые попал в шестнадцать лет за вооруженное ограбление. Единственный, кто производит добропорядочное впечатление, это Ронкетти — он еще не снял костюм, в котором «работал» накануне. Жулик высшей категории. Одно время с успехом выдавал себя за герцога Моденского. Даже итальянская любовница и чернокожий слуга ничего не заметили.

А в кабинете без таблички, в самом конце коридора, обитает Коко-Лакур. Вырос в борделе. Образование получил в тюрьме. Любитель втюхивать проституткам выловленные из Сены безделушки. Ныне — личный секретарь Видока.

— Доктор Карпантье? — У Коко-Лакура не хватает доброй трети зубов, но улыбается он так, словно во рту у него бриллианты. — Шеф вас скоро примет. Кофе?

— Веди его сюда!

Сей трубный глас доносится из смежной комнаты. Коко-Лакур невозмутимо отворяет дверь.

— Будьте любезны следовать за мной, доктор.

Кабинет столь элегантен, что я не сразу верю своим глазам. Книжные полки, гравюры в рамках, камин черного мрамора со сверкающими медными часами на облицовке, белые перчатки на столике красного дерева. А в черном кожаном кресле, за массивным столом — сам Видок: столь же массивный и элегантный, с желтыми тюльпанами в петлице, он производит незабываемое впечатление. Перед ним на столе — сегодняшний номер «Индепендент». Газета открыта на странице театральных премьер.

— Присаживайтесь, Эктор.

И та крохотная часть меня, которая заигрывала с идеей умолчать о новостях, немедленно сдает позиции. Поскольку, введя меня столь решительно в свое официальное окружение, Видок словно бы причислил меня к масонской ложе, членами которой были Ронкетти, Обэ, Фуше и Коко-Лакур. Теперь я тоже его человек.

И в такой ситуации для меня более чем естественным становится рассказать ему все, что я узнал от Папаши Время, а для него — выслушать это с видом духовника на исповеди, положив подбородок на сплетенные пальцы и время от времени отпуская краткие реплики по поводу той или иной детали. Когда я заканчиваю, он запрокидывает голову, словно бы заливая в глотку мою историю.

— Что ж, очень интересно, Эктор. Бьюсь об заклад, вы и не мечтали о таком выдающемся папеньке. А мой вот был булочником. А по призванию — скотиной. Лупил меня при каждом удобном случае почем зря. Но если по правде, — добавляет он, — то я при каждом удобном случае таскал у него деньги. Так что, по справедливости, мы квиты.

Он крякает. Его серые глаза становятся синими, как полуденное небо.

— Рассказать вам, чем я занимался, Эктор?

— Если хотите, — слабым голосом отвечаю я.

— Ах, вы так добры. — Расправляя плечи, он поворачивается к окну, в котором, словно в раме, виднеется церковь Сен-Шапель: вызолоченная солнцем, безупречная в своей красоте. — Вы ведь хорошо запомнили предсмертные слова месье Леблана?

— «Он здесь».

— Именно. «Он… здесь». С тем, кто такой «он», мы хотя бы начали разбираться, но вот что означает «здесь»? Казалось бы, такое простое слово, а пытаешься схватить его смысл, и он сразу же ускользает. Значит ли оно — «на той самой улице, на которой Леблан умер»? Вряд ли. А может, его следует истолковывать как «в Париже»? Признаюсь, так я вначале и подумал. Только самозванец-идиот станет укрываться в отдаленной деревушке. Умный человек поймет, что нигде не спрячешься надежней, чем здесь. Уж кому знать это, как не мне? Но тут я решил подойти к ситуации с позиций… глубоко преданного короне месье Леблана. И проклятое слово опять стало вертеться! Потому что для человека, подобного Леблану, который полжизни провел в ожидании возвращения Людовика Семнадцатого, это слово могло означать просто-напросто, — он делает выразительный жест руками, — Францию. Родную страну. В слезах ожидающую своего спасителя. Следите за моей мыслью?

— Конечно.

— И в этом случае если «здесь» означает «в пределах национальных границ», то полагаю, поле наших розысков существенно расширяется. Но кто знает, Эктор, возможно, Бог потому бросает нам эту кость, что считает нас добрыми христианами? Кем бы ни был человек, с которым имел дело покойный месье Леблан, — Видок хитро подмигивает, — он все еще не знает, что несчастный умер.

— Но ведь в газетах сообщают о таких вещах.

— Ах, я напомнил кое-кому о кое-каких услугах. Это называется свободный рынок. Пара операций — и вуаля! — в колонке местных новостей полная тишина. И заупокойной службы тоже не было. Тело по-прежнему там, где мы с вами его оставили. Не считая нас и баронессы, о смерти Леблана знают лишь его кредиторы, а они вряд ли станут поднимать шум. Побоятся за свои репутации. — Улыбаясь, он довольно складывает руки на животе. — Может, вы догадаетесь, почему я отказываю месье Леблану в подобающих христианских ритуалах?

— Чтобы посмотреть, не будет ли предпринята еще одна попытка вступить с ним в контакт?

— Очко в вашу пользу! — громогласно восклицает он. — Но что с вами, Эктор? Мой друг, вы неважно выглядите.

— Я не… не очень хорошо себя…

— И не спорьте со мной! Такое состояние лечится только одним способом. Переменой воздуха.

— Переменой?..

— Климата, вы абсолютно правы. Всего на пару дней, после которых вы вернетесь к своим занятиям.

— Прошу вас, я не… я понятия не имею, о чем вы.

Улыбаясь, он взмахивает руками, как дирижер:

— Эктор, мы отправляемся в путешествие!

Глава 17

СЛУЧАЙ С БЕЗГОЛОВОЙ ЖЕНЩИНОЙ



Еще прежде я принял решение не спрашивать Видока, куда мы идем. И поскольку я человек слова (более или менее), то могу сказать лишь:

— Откуда вы знаете, куда ехать?



Он возвращает меня обратно, на начальные стадии расследования. С момента смерти Кретьена Леблана прошло всего три дня. Квартиру покойного обыскали, сантиметр за сантиметром, на предмет следов переписки с неизвестными лицами. Найдены были лишь блюдце, волан для игры в бадминтон, желтая перчатка без пары и программка из Ботанического сада — все покрыто толстым слоем пыли. День за днем офицеры бригады безопасности просматривали почту Леблана, вскрывая все конверты, однако приходили лишь неоплаченные счета.

Может, Леблан предпочел какой-то другой способ переписки? Он ведь был стреляный воробей, а потому осознавал, что осторожность не помешает. Например, у него могло оказаться доверенное лицо: не исключено, что почта поступала этому человеку, а он передавал ее Леблану. Но кто это доверенное лицо?

Если верить баронессе, это не она. Беседы с соседями по улице тоже не принесли плодов — похоже, он не имел ни близких друзей, ни даже знакомых, с которыми регулярно встречался бы. По своей натуре и образу жизни Леблан был человек одинокий, не любитель ни выпивки в компании, ни разговоров по душам. Прожив столько лет в Париже, он не оставил, по-видимому, следа ни в чьем сердце.

Нисколько не обескураженный столь скромными результатами, Видок еще раз обходит близлежащие кварталы, посещает кафе, винные погребки, парикмахерские, швейные ателье. Везде он задает один и тот же вопрос: не получает ли кто-нибудь почту на имя джентльмена, чья внешность соответствует такому-то описанию. Снова и снова он возвращается с пустыми руками.

Но однажды, когда он сидит за столиком в «Трех монахах», подкрепляясь котлетами и вином, его взгляд останавливается на некоем предмете с противоположной стороны улицы.

Предмет этот — не что иное, как женский манекен. Безголовый, со сладострастными формами, он дополняет собой композицию, основным элементом которой является красиво развешанная узорчатая парча.

В этот момент ум Кретьена Леблана открывается перед Видоком, как книга заклинаний. Вот место, которое никому не придет в голову связать с пожилым и одиноким человеком.




САЛОН МАДАМ СОФИ
Модные платья для первых красавиц Парижа




Он смело входит в приоткрытую дверь. Мадам Софи отсутствует, но из-за прилавка поднимается модистка по имени Эмили. Брюнетка, пухленькая и миловидная, с длинными ресницами — признаком легко воспламеняемого сердца. Когда Видок объявляет, что зашел за пакетом для своего дяди Кретьена, эти ресницы стремительно взлетают, словно бахрома на портьере.

— О, право же, я ничем не могу вам помочь. — Она поджимает губки. — Мне не следует никому об этом рассказывать.

— Но разве вы не видите, мадемуазель? Ведь это он прислал меня к вам! Как бы иначе мне пришло в голову прийти сюда?

— Мм… что ж, если так, то, пожалуй… Однако уже давно ничего не приходило — дайте-ка вспомнить… ну да, последний пакет принесли две недели назад.

— Это все равно. Дядюшка отправился лечиться на воды и попросил меня забрать все. Вы ведь… хороший друг моего дяди?

— О, что вы, месье! Я его впервые увидела три месяца назад. Просто однажды утром он зашел и спросил, можно ли договориться, чтобы у нас оставляли для него письма. Потому что он все время в дороге и у него нет постоянного адреса. Он сказал, что надо лишь держать почту где-нибудь за прилавком, чтобы пакеты не попадались на глаза мадам Софи и никому не мешали. Он пообещал двести су за каждый конверт.

— Ну да, разумеется! Узнаю дядю Кретьена! Все бы ему играть в тайны. Мы с сестрой подумали, что он, должно быть, получает записки от молодой любовницы. В последнее время он так расцвел…

— Как странно! — прерывает его Эмили. — Ведь на его имя приходят вовсе не письма!

Мгновенно осознав промашку, она, с пылающими щеками, принимается убеждать месье, что она и подумать не могла обмануть доверие его дяди и вскрыть посылку. Только однажды, один-единственный раз, и то только потому, что мешковина порвалась, и она как раз собиралась зашить прореху, как содержимое само выпало! Что оставалось делать? Пришлось посмотреть!

— Все понятно, дорогая. Это, случайно, был не последний пакет?

— Он самый.

— Ах! Тогда я знаю, что в нем лежало! Золотое кольцо, верно? Такое большое, почти как браслет?

— Вы совершенно правы, месье! — Последние редуты ее сопротивления пали. — Именно такое! И к тому же очень странное, все в отметинах и царапинах. В скупке за него и трех франков не дадут. И если его носит возлюбленная вашего дяди, то у нее, должно быть, пальцы как сардельки.

— Это оно?

По удивительному совпадению обсуждаемый предмет находится у него в нагрудном кармане.

— Да, оно! — восклицает Эмили. — О, как это ужасно!

— Пожалуй, — соглашается он. — Видите ли, дяде Кретьену это кольцо больше не нужно. Перед отъездом он спросил меня, не соглашусь ли я вернуть кольцо его первоначальной владелице. А я бы и рад, да как назло потерял адрес. Надо же оказаться таким растяпой!

— Что ж, — осмеливается предположить Эмили, — если это та самая женщина, от которой приходили посылки, то, наверное, она живет в…

Далее следует название города. Не далее часа езды от Парижа.

— Ну конечно, как я мог забыть! — Он хлопает себя по лбу. — Именно это словечко и вертелось у меня на языке. Если бы припомнить еще фамилию мадам, то не понадобится даже номер дома.

И бесконечно очаровательная Эмили сообщает фамилию.



Сколько часов безуспешных поисков, подумает Видок позже. И все это время ответы готовы были слететь с пухлых губок молодой женщины.

В порыве страсти — а может, по хладнокровнейшему расчету — он увлажняет эти уста прикосновением своих губ. Она избавляет его от ритуальной пощечины, благодаря чему поднимается в глазах Видока еще выше. Он осведомляется, не вернется ли мадам в течение ближайшего часа. Она отвечает отрицательно. Он спрашивает, можно ли повернуть табличку на входной двери той стороной, на которой написано «Закрыто». На этот раз ответ утвердительный. Он спрашивает, не опустить ли ему жалюзи.

— Нет, — отвечает она, и ее самообладание потрясает его. — Я сама опущу.

В этот же день один из людей Видока отправляется в указанный Эмили город и возвращается с точным адресом. Игра началась. Обэ, изучив почерк Леблана, выводит записку следующего содержания:




Ожидаю дальнейших инструкций.




Записка курьером доставляется таинственному адресату. Двумя днями позже Эмили с радостью сообщает, что на имя дядюшки Кретьена пришло очередное послание.




Ваша посылка готова.




— Прибыло вчера особой почтой, — сообщает Видок.

Мы только что покинули его кабинет.

— Решительный час приближается.

— Но когда мы отправимся туда? — осведомляюсь я.

— Когда? Вот прямо сейчас и отправимся.

— Мне надо упаковать вещи…

— Забудьте об этом. Я припас для вас одежду.

— Мне еще надо…

«Сообщить матери».

— Ей уже отправили записку. — Видок сухо улыбается.

— Что вы ей сказали?

— О! — Он делает скучающий жест, словно отмахиваясь от чего-то. — Спросите у Коко, это его конек. Что-то насчет симпозиума по сенной лихорадке. А может, проказы в бассейне Луары. Во всяком случае, ей сказали нечто такое, о чем она никогда не посмеет расспрашивать.

Смеясь, он хватает меня за воротник:

— Послушайте, мой друг. Если все пройдет удачно, вы вернетесь к мамаше Карпантье завтра вечером. И вас будет окутывать аура… о да, таинственности! Так что всякий поймет, что перед ним человек, который кое-что повидал. Как они будут вам завидовать, как их свиные глазки повылезают из… Вы ведь не носите оружия? Впрочем, забудем об этом. Вы что-то и в самом деле бледны, Эктор. Хотите глоток анисовой на дорожку?





8 брюмера III года

Леблан оказался истинным благословением. Чрезвыч. добр, внимателен, исполнен готовности помочь. Удивит. приятный собеседник. Я только что провел неск. счастливых часов в его обществе.

Как и меня, его оч. беспокоит состояние Шарля, в особенности теперь, когда с каждым днем все яснее становится, какие душевные и эмоциональные травмы перенес ребенок. Еще до заключения в камеру он стал объектом вопиюще жестокого обращения со стороны Симона — сапожника, нанятого, по непонятным причинам, в качестве «наставника» мальчика. От Леблана я узнал все подробности. Начальники Симона поставили перед ним задачу «каленым железом выжечь» из души Шарля «королевский гонор». Ребенка заставляли носить красную шапку, пить спиртное в больших количествах, распевать так, чтобы слышали другие члены королевской семьи, песни непристойного и антироялистского содержания. Мальчик стал рабом Симона, прислуживал ему за столом, начищал туфли мадам Симон. Его регулярно запугивали, за малейшую провинность жестоко избивали. (Часто Симон посреди ночи начинал трясти ребенка, расталкивал его, а когда тот просыпался, пинками «укладывал» обратно в постель.) Имеются веские основания подозревать, что ребенок подвергался насилию интимного характера.

В конце концов, мальчика вынудили оклеветать собственную семью — в особенности бывшую королеву. Все это время он был отрезан от элементарных удобств. Нет ничего удивительного, что он смертельно боится взрослых, в особенности мужчин.

Леблан сказал, что если ему когда-нибудь доведется встретиться с гражданином Симоном, он с удовольствием и в полной мере отплатит ему за его «наставничество». «Франция уже позаботилась об этом, — ответил я. — Симон погиб вместе со своим господином, Робеспьером, 10 термидора». Леблан выразил мнение, что Симон «легко отделался».



10 брюмера

На рассвете водил Шарля на смотровую площадку башни. Зрение улучшилось. Даже в солнечную погоду мальчик может держать глаза открытыми 1–2 минуты, различает предметы на расстоянии 100 и более метров. Весьма утешительные результаты.

Любопытное событие: мимо, по случайному стечению обстоятельств, проходил артиллерийский полк. Сначала бой оркестровых барабанов испугал мальчика — он оч. крепко вцепился в мою руку, опустил глаза. Вскоре, однако, барабаны умолкли, и дальше оркестр играл без них. После этого ребенок стал слушать с некот. удовольствием. Сказал, что не слышал музыки оч. давно (по моим расчетам, не меньше двух лет). Оркестр, намеренно или случайно, заиграл «Марсельезу». «Как красиво», — прошептал Шарль.

Еще одно. Во время прогулки мальчик с разрешения смотрителей сорвал несколько пробившихся сквозь трещины каменной кладки травинок + 1 ромашку. Из всего этого он попытался составить примитивный букет. Но стебельки были такие маленькие и мягкие, что у Шарля ничего не получилось. Когда мы привели его обратно в камеру, настроение ребенка резко ухудшилось.



18 брюмера

Пытаясь разговорить мальчика, Леблан выказывает замечательное терпение и настойчивость. Кроме того, ему удалось добиться хоть и незначительных, но улучшений в содержании. Теперь в сумерках позволено зажигать лампу, что уменьшает страх темноты. Зная об отвращении Шарля к громким звукам, Леблан позаботился, чтобы скрежет задвигаемых засовов приглушался. Он всегда обращается с ребенком очень доброжелательно и уважительно.

Состояние Шарля продолжает улучшаться. Он немного прибавил в весе, это заметнее всего на лице. На щеках появился слабый румянец. Глаза и лицо по-прежнему невыразительные. Говорит все еще с трудом.

Питание улучшилось. Завтрак = тарелка овощей. Обед = суп, вареное мясо + еще одно блюдо. На ужин получает, по крайней мере, 2 блюда. Пища простая, но сравнительно обильная.

Он несколько раз просил разрешения увидеться с сестрой, которую содержат этажом ниже. Комиссары не позволили. «Детей тирана» следует содержать по отдельности. Я возразил, что несправедливо наказывать их за грехи отцов (до чего дошло, я цитирую Писание). «Волчата, вырастая, становятся волками», — ответили мне.



6 фримера

Вызывали на беседу с гражданином Матье, комиссаром общественной безопасности. Он спросил, читал ли я статью во вчерашнем выпуске «Всемирного курьера». В статье выражалось мнение, что «человеческое существо не должно низводиться ниже человеческого уровня на том только основании, что это человеческое существо — сын короля». Автор статьи подчеркивал, что «комиссарам следует позаботиться, чтобы его не лишали, как прежде, жизненно необходимых вещей».

Матье с места в карьер бросился выяснять, не я ли скрываюсь за этой «взрывоопасной роялистской писаниной». Я ответил, что я врач, а не журналист. Матье заметил, что у меня, похоже, есть друзья из 4-го сословия, «в особенности, кажется, один из них вам близок?» В ответ я вслух повторил клятву, в которой обязуюсь соблюдать тайну.

Это Матье не удовлетворило. Он стал предупреждать о недопустимости «предательской жалости» по отношению к «остаткам расы тиранов». (Говорит, как будто выступает перед Конвентом.) Заявил, что с сыном короля следует обращаться не лучше, чем с любым другим ребенком.

Я не удержался и возразил, что, по моему мнению, с ним обращаются гораздо хуже.

Матье: «Есть множество детей гораздо лучше его, здоровье которых еще хуже, чем у него. Многие более достойные и нужные миру умирают».

Разговор на редкость неприятный. Состоялся вскоре после встречи с комиссаром Дуказом. Последний счел необходимым напомнить мне, что роялистские заговоры плетутся повсюду… Враги Франции мечтают посадить этого ребенка на трон… добрые граждане Республики должны быть во всеоружии, чтобы не поддаться на россказни о «миссиях милосердия», исходят ли они изнутри нации или снаружи.

Я заметил: Тампль охраняется 194 солдатами Национальной гвардии, 14 артиллеристами и 4–5 жандармами. Более 200 человек караулят двух детей. Какие еще нужны меры?

В ответ мне посоветовали следить за языком.



10 фримера

Сегодня утром мы с Лебланом приготовили Шарлю сюрприз: принесли в камеру четыре горшка с цветами (хризантемы, оч. свежие).

«У тебя ведь, кажется, раньше был свой сад», — улыбнулся Леблан.

Реакция мальчика вполне удовлетворительная. Сначала он не верил собственным глазам. Замер над горшками, не смея прикоснуться к цветам. Довольно долго нюхал, потом очень осторожно стал исследовать растения, трогал листья, цветы. Исследование продолжалось 10–15 минут.

«Благодарю вас», — произнес он.

Глава 18

В КОТОРОЙ ВЕЛИКОМУ ЧЕЛОВЕКУ УГРОЖАЮТ НАСИЛИЕМ



Если вы желаете построить загородную усадьбу, то не ошибетесь, остановив свой выбор на Сен-Клу. Городок возвышается над водами Сены всего в десяти километрах от парижской суматохи. Воистину, зрелище, достойное королей, а до королей им наслаждались герцоги и флорентийские банкиры, после королей — известный император, превративший Салон Венеры в свой личный тронный зал. И сегодня августейшая семья, как и в прежние времена, предпочитает Сен-Клу Парижу. За коронованными особами следуют многочисленные туристы.

Я впервые побывал здесь лет в семь, и единственное, что мне запомнилось, это вода. Широкие потоки изумрудной воды, изливающиеся из разверстых, будто в ужасе, пастей горгулий. И еще в памяти остался фокстерьер: он выскочил из зарослей, высоко подбрасывая задние лапы и воинственно вздергивая морду, похожий на задиристого борца на ринге. С тех пор я боюсь собак.

Тогда мы, кажется, приехали в экипаже, похожем на сегодняшний: в нем справа и слева нависают, грозя обрушиться на пассажиров, зыбкие башни из чемоданов и саквояжей, его железные колеса расшвыривают грязь, и за собой он оставляет медленно рассеивающееся облако пыли. Так что в этом смысле сегодняшняя поездка не отличалась от той, которую мы совершили когда-то с матерью. Но вот что определенно удивило бы мать, увидь она меня сейчас, это изменения, произошедшие в моей одежде. Грубые шерстяные носки серого цвета… широкие вельветовые штаны… и в довершение всего — фиолетовый жилет, изношенный и протертый до такой степени, что ткань на складках, кажется, вот-вот порвется… и при этом никакой рубашки! Видок особенно настаивал на том, чтобы шея и руки у меня оставались открытыми — неважно, что я дрожу от холода, — и с явным удовольствием нарисовал мне на правой руке фальшивую татуировку. Изобразил верблюда — тот бредет, как по пустыне, по пологим барханам моего бицепса.

— Для чего это? — поинтересовался я.

— Для того, что татуированный человек выглядит крупнее. А если кому это и не помешает, то… святые угодники, Эктор, откуда это у вас?

— Что?

— Эти узкие шрамы на предплечье. Вы что, продирались сквозь колючую проволоку?

— Ах, это. Небольшой взрыв во время эксперимента в лаборатории, только и всего.

— Очень неплохо! Придает вашему облику рисковый оттенок. Но какой же вы бледный, чисто императрица!

Из ящика стола он достает черепаховую коробочку с румянами.

— Чуть-чуть подкрасим здесь, подведем там — и вот вы уже похожи на человека, который иной раз бывает на солнце. С этим разобрались, да вот руки слишком мягкие! Давайте-ка, потрите их наждачной бумагой. В вас не должны узнавать парижанина.

Со всеми этими предотъездными косметическими процедурами и пулеметной очередью отрывистых приказов «мальчуганам» было уже половина четвертого, когда мы выехали, и начало шестого, когда экипаж, тяжело переваливаясь по булыжной кладке, покатился по мосту в Сен-Клу. На противоположном берегу Сены каштаны и грабы растут группами, напоминающими издалека виноградные гроздья. То здесь, то там листву разрывает шпиль загородного особняка.

— Мы наемные работники, — говорит мне Видок. — Приехали в надежде подработать, обслуживая туристов. Не беспокойтесь за свой акцент, Эктор, вам не понадобится разговаривать. Вы у нас будете как бы малость простоваты. Понимаете, о чем я? Сможете изобразить простоватость?

Гостиница называется «Золотое руно». Пять лет назад это был «Золотой орел», но теперь все следы орлов — так же как и вдохновившего на этот поэтический образ императора — уничтожены (если не считать отпечатка накладной монограммы — бледного N на парадной двери). Хозяйка, мадам Пруно, ругается, как извозчик, у нее крашеные волосы с проплешинами и единственный гнилой зуб, нависающий над нижней губой, подобно расшатавшейся черепице.

— Здесь вам не ночевать, — скрежещет она вместо приветствия.

— Мадам, мы не привередливые. Пойдут и чердак, и конюшня.

Усилия Видока по приданию нам колоритного облика, по-видимому, увенчались успехом, поскольку глаза мадам, пока она изучает наши лохмотья, так и сверкают презрением.

— Ноги вашей там не будет, пока не заплатите сорок су. Вперед.

Ужин — кусок баранины и бутылка красного бургундского — подается возле одного из тех гостиничных каминов, которые невозможно ни погасить, ни растопить как следует. Воспользовавшись холодом как предлогом завести разговор, Видок знакомится с компанией кучеров и возчиков, которые, судя по отсутствию при них какого-либо багажа, не очень загружены работой и коротают часы досуга, напиваясь в таверне Пруно. Чтобы заслужить их симпатию, Видок крадет с чердака мадам две бутылки джина и, наполнив оловянные кружки, угощает честную компанию. Кто-то приносит сигары. Музыкальным сопровождением служит хоровое пение и топанье в такт, жестяная лампа раскачивается с такой силой, что, кажется, еще немного — и она ударится в потолок, и всем настолько хорошо, что через некоторое время, довольно выпуская дым из ноздрей, Видок бросает пробный мяч:

— Кто-нибудь знает типа по имени Тепак?

— А тебе-то что? — доносится из всех углов.

— Мы с приятелем, — Видок указывает на меня, — слышали, что у него можно подзаработать.

— Тепак? — переспрашивает коробейник, который на самом деле, возможно, вовсе и не коробейник. — Я за всю жизнь не вытянул из него ни су.

— Тебе еще повезло, — качает головой возчик. — Я из него не вытянул ни слова. Здоровается так, словно едва тебя замечает. Смотрит поверх твоей головы. Будто он над всем миром господин или другая какая дрянь.

— Видали таких, — подмигивает Видок. — Из тех, что гадят розами.

— Да что там розами! Так высоко себя ставит, что куда там Папе Римскому!

— Черт, не повезло. — Голова Видока разочарованно падает на грудь. — Значит, у него не заработать. У такого слуг, ясное дело, немерено.

Но тут выясняется, что у Тепака, как ни странно, слуг всего двое: повар и еще один, который выполняет всю остальную работу. Тепак прибыл в Сен-Клу три месяца назад, в разгар зимы. Особенности его поведения заставляли думать о высоком, возможно, королевском происхождении, но его ни разу не замечали при дворе. Ест он чаще всего дома, живет неизвестно на что, и никто никогда не заставал его за работой. Да что работой! Никогда не видели, чтобы он делал хоть что-нибудь, не считая прогулок по улицам дважды в день, которые он совершает, вооруженный суковатой дубовой палкой, способной отбить охоту заниматься любимым делом у самого закоренелого вора.

— Значит, ничего не попишешь. — Видок разочарованно разводит руками. — Придется ловить другую рыбку.

— Подожди-ка!

Самый старший из возчиков как раз закончил поливать камин дневным запасом мочи и, завязывая штаны, с подозрительной гримасой осведомляется:

— Что ты вынюхиваешь в Сен-Клу? В Париже полно рыбы пожирнее.

Видок, взболтав джин в кружке указательным пальцем, замечает негромко:

— Нас только что уволили.

— Так-так! И на кого же вы работали?

— На Видока.

Реакция более чем удовлетворительная, а именно — собеседники засыпают нас вопросами. Они желают знать все!

— Правда ли, что у Видока глаза на затылке?

— А я так слышал, что он может унюхать вранье за пятнадцать километров.

— А я что знаю! Он заключил договор с дьяволом и по этому договору должен раз в месяц сжигать живьем одного вора — бедолагу труженика.

— Нет, это только потому так говорят, что у него из глаз выходит пламя. Провалиться мне на этом месте, если я своими глазами не видел, как он сжег одному парню шляпу, просто бросив на нее этакий особый взгляд…

Единственный, кто отказывается внести свою лепту в народное мифотворчество, — один из возчиков. Голосом, достаточно громким, чтобы его услышали в самом дальнем уголке Сен-Клу, он объявляет:

— А я не боюсь никакого Видока. Если бы он сидел сейчас здесь — на том самом месте, где сидишь ты, брат, — я бы показал ему, где раки зимуют, уж поверь моему слову. Уж я бы вытряс из него душу! Эй, ты! — Распаленный гневом, он бросает на меня сверкающий взгляд. — Чего лыбишься?

— Я ведь уже говорил, — влезает Видок, награждая меня предупредительным подзатыльником. — Он у нас малость простоват.

— Никто не смеет приходить сюда и смеяться над нами, — гнет свое возчик, воинственно нашаривая на поясе нож. — Это невежливо!

Однако конфликту не суждено разгореться, потому что речь возчика прерывается пронзительным воплем мадам Пруно:

— Я тебе покажу, что такое невежливо!

Как воплощение мести проносится перед глазами грозная тень ее засаленного халата, и вот она уже выхватывает из-за камина плетку из сыромятной кожи:

— Я не намерена тратить дрова на придурков вроде вас! Вон отсюда все!

Сначала кажется, что в сонм изгоняемых она включает и нас с Видоком. Но десять су и медоточивые речи Видока смягчают ее.

— Отправляйтесь на чердак.

Кровати, разумеется, нет, есть матрас, из которого во все стороны торчит солома.

— Вы ложитесь, — говорит Видок. — Я еще не устал.

В двадцатый раз за день я оплакиваю отсутствие рубахи, ибо воздух, охлаждаясь, загустевает, как желе, а пауки, плетя свою паутину и протягивая нити через мои голые руки, оставляют на них ледяные следы. Дрожа от холода, я слежу за неясными очертаниями фигуры Видока, как он ходит взад-вперед в полумраке. Наконец голосом, не лишенным мягкости, он произносит:

— Спокойной ночи, Эктор.



Несколько часов спустя я просыпаюсь, судорожно хватая ртом воздух — в полной уверенности, что тону.

Добрых полминуты я обшариваю руками пространство вокруг, пока ощущение воды не начинает ослабевать. И даже после того, как я прикоснулся к полу, потрогал стены, пощупал матрас и убедился, что все на месте и никуда не плывет, я все равно не могу отделаться от чувства, что над моей головой ревет океан.

Постепенно это ощущение словно бы сужается, конкретизируется и постепенно сводится к одному звуку, который заставляет меня покинуть относительное тепло моего матраса и поползти на четвереньках по чердаку.

Посередине, в бассейне звездного света, распростерся Видок. От холодного пола его отделяет одна-единственная тонкая попона. Он лежит, ничем не прикрытый, совершенно неподвижный, если не считать равномерных, как прилив и отлив, горизонтальных движений нижней челюсти.

Неужели простое скрипение зубами может производить такой звук? Словно вода врывается в расщелину скалы и потом с той же силой стремится обратно.

Видок как среди жандармов, так и среди преступников славится своим презрением ко сну. И на протяжении следующих недель я не раз, вспоминая эти мгновения, буду задаваться вопросом — не потому ли, что во сне он возвращается на галеры и вновь видит себя с железным кольцом на шее и цепью на ноге? Это яростное скрипение зубами выражает стремление к свободе.

Он просыпается еще до рассвета.

Глава 19

ПЕЧАЛЬНАЯ УЧАСТЬ ЧАЙКИ



На завтрак нам подают вареные каштаны. Это уже само по себе наказание, но мадам Пруно, следуя безошибочному инстинкту мучителя, жарит в нашем присутствии гуся и куропатку. Моя голова по собственной воле то и дело поворачивается в сторону плиты, Видок же кротко грызет свою порцию, даже считает нужным похвалить хозяйку за вкусный соус. А когда она решает, что настала пора нас выпроводить, он вежливо ей кланяется, подхватывает свой мешок и делает мне знак следовать за ним.

И только когда гостиница остается далеко позади, Видок с довольным урчанием развязывает мешок и достает из него три куска заветревшегося бекона, черствый рогалик и кусок белого сыра.

— Стащил прямо у нее с тарелки, — хмыкает он.

Мы едим на ходу, вытирая рты рукавами, и впервые в жизни я наслаждаюсь той свободой, которую человек приобретает, изменив внешность. Больше не быть самим собой! Лучи утреннего солнца щекочут мне шею. Легко дышит речной бриз, принося ароматы клевера, тысячелистника, дикого овса. В кустах жасмина подают голос первые пчелы.

Видимо, это утреннее поэтическое настроение передается и Видоку, потому что он начинает хрипло напевать. Мелодию Моцарта, ту самую, которую мы слышали в морге.

— Тепак, — задумчиво говорю я. — Забавное имя.

— Куда уж забавнее! А теперь попробуйте-ка произнести его задом наперед. Ну же, Эктор! Кап…

— …ет.

Капет.

Имя давно умершего землевладельца, ставшего родоначальником великой королевской династии. Имя, которое стражники Тампля швыряли в лицо дофину, словно самое унизительное из оскорблений.

— Знаете, — произносит Видок, — это имя меня чудовищно раздражает. Что за вульгарщина! Тепак, — Он отодвигает низко нависшую ветку ольхи. — А все потому, что серьезными делами занимаются любители. Дайте мне профессионала! С профессионалами всегда знаешь, чего ожидать.

После пяти минут ходьбы мы приближаемся к вершине высокого крутого холма. Его венчает похожая на приземистую сторожевую башню пирамида из дубовых бревен. Видок замедляет шаг — чтобы собраться с мыслями, полагаю я, — но тут я замечаю, что он быстро окидывает взглядом округу и, перегнувшись через пирамиду, смотрит на что-то по ту сторону.

Там оказывается долговязый, тощий, облаченный в лохмотья субъект с длиннющими усами и близко посаженными глазками. Он серый от изнеможения.

— А, это ты, Гори! — произносит вместо приветствия Видок. — Рад видеть.

Медленно поднимая тяжелые веки, Гори меряет меня взглядом.

— А это кто такой?

— Мой хороший друг, доктор Карпантье. Очень тихий, иной раз забываешь, что он рядом. Скажи-ка, со вчерашнего дня никто не показывался?

— Ни души.

Я тоже перегибаюсь через пирамиду и смотрю на то, что находится с другой стороны холма, — на два дома. Первый — квадратный, из четырех комнат, с остроконечной, крытой шифером крышей. Очень типичный дом: до идиотизма приветливый, косматый от виноградных лоз, греющий на солнце покрытые штукатуркой бока и манящий теплом неизменно разожженного камина.

Но тут утренний туман словно бы накладывает на этот жизнерадостный образ второй — другого дома, с почерневшими, исполосованными трещинами стенами. Окна его разбиты, пустые проемы заткнуты соломой. А над порогом красуется чучело чайки с восторженно распростертыми, по воле таксидермиста, крыльями. Все вместе сильно смахивает на берлогу контрабандистов.

— Хуже того, — продолжает Гори, — он и сам сидит дома как пришитый. Честно, шеф, ума не приложу, зачем мы тратим на него время. Никогда не пьет. Не глядит на девушек. По-моему, у него нет ни единого порока.

— Я слышал, он любит прогуливаться.

— Ага, дважды в день. В девять сорок утром, в четыре сорок днем.

— Человек привычки?

— По нему можно сверять солнце и звезды.

— Что ж, посмотрим… сколько у нас времени до ближайшей прогулки? Ага, двенадцать минут! Хватит, чтобы подкрепиться!

Из глубин мешка выныривает походная фляжка, которую Видок, сделав большой глоток, передает по кругу. Гори опрокидывает свою порцию в полсекунды; я свою выплевываю, едва распознав вкус.

— Мой собственный рецепт, — сообщает Видок. — Бренди, портер и чуть-чуть абсента. Снимает ржавчину. Но надо быть осторожным: чуть переберешь, и проспишь сто лет, что правда, то правда. Закругляемся. — Он закручивает пробку. — Кажется, это наш друг.

Сперва мы его только слышим: скрип петель, звук открываемой двери. Затем показывается кончик ботинка, нога, переступающая через порог, — это похоже на то, как начинает свое выступление танцор Комической оперы. В следующую секунду мы видим его целиком: месье Тепак из Сен-Клу обозревает планету.