Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Владимир Алеников

УБЛЮДКИ

(Из жизни горожан)

— Это что, роман? — спросил ему вслед Фил. — Ужасы какие-нибудь? — Да нет, — оглянувшись, усмехнулся Папаня, — это переплетения. — Что за бред! — нахмурился Фил. — Какие еще переплетения? — Жизненные, — загадочно ответил Папаня и растворился во тьме. Ф. Волкен. Умирающий город
Родька

Место у Родьки было завидное, самое центровое. Он сидел в переходе у Пушкинской площади, пересекающем Тверскую под землей от метро «Пушкинская» до магазина «Наташа». Даже в очень морозные дни и то там тепло и хорошо.

Место это еще с осени отвоевал для него Колька, братан, для чего несколько раз вступал в разнообразные переговоры и с местными, и с ментами. Далось ему это не без труда, братан горячился, убедительно выпячивал нижнюю губу, брызгал слюной. Но в конце концов со всеми сторговался, и с тех пор Родьку уже никто не трогал, разве что раз в неделю кто-нибудь подходил за расчетом.

В будние дни Родька заступал на работу обычно ближе к вечеру, часов в шесть, когда народ плотной серой массой начинал вываливаться из метро, возвращаясь домой после службы или разбредаясь по центровым ресторанам, театрам и магазинам. Заканчивал же он свою ежедневную вахту где-нибудь в начале двенадцатого, после того как иссякал основной поток ресторанных посетителей, шедших либо назад в метро, либо на стоянки такси, негласно существующие по обе стороны от перехода.

Этот финальный аккорд его повседневной деятельности и был обычно самым успешным. Особенно щедрыми бывали завсегдатаи увеселительных заведений, узнававшие Родьку и, однажды приветив его, считавшие теперь своим долгом всякий раз вносить свою непременную контрибуцию.

Некоторые даже вступали с ним в разговоры, участливо расспрашивали. Родька отвечал немногословно, жалостиво шмыгал носом, тер глаза.

В результате этих нехитрых манипуляций получал в конце концов в два раза больше, чем заводивший подобную беседу поначалу намеревался ему дать.



А с одним из прохожих он вроде как даже подружился. Тот говорил, что где-то на телестудии работает, по каким-то делам в центр приезжает. Так, примерно, раз в неделю, и в основном по будням. Молодой парень, лет, наверное, семнадцать-восемнадцать, почти как братан.

Только этот повыше, конечно, долговязый такой, и малость странный к тому же, все чего-то руки трет, зябко ему. Сказал, что его Мишей звать.

Миша так Миша, Родьке по барабану. Главное, что долговязый зябкий Миша всякий раз, поболтав с ним о всякой хренотени, кидал щедро.

По выходным Родька начинал раньше, часов в одиннадцать. За выходные он почти столько зарабатывал, сколько за всю неделю. А иногда даже и больше.

В общем, чего и говорить, прибыльное было местечко.



Родька теперь частенько позволял себе всякие лакомства, особенно любил пирожное эклер, мог зараз хоть десять штук слопать. За лето он отъелся, животик так округлился, что стал выпячиваться, приходилось во всякое тряпье кутаться, чтобы незаметно было.

За образом своим, или, как братан говорил, имиджем, Родька следил тщательно, никому не доверял. Сам подбирал и одежку, и реквизит, сам доводил его до кондиции. Губную гармошку, например, когда купил, долго об асфальт бил и шкрябал, пока не поломал так, что она хрипеть начала. После этого только остался доволен.

Но зато на хриплый, душераздирающий звук этой гармошки, когда он, скажем, «Утомленное солнце» играет или там «Миллион алых роз», теперь все, как воронье, тут же слетаются. Ну и деньга соответственно сыплется.

Особенно иностранцев пробирает. Бывает, полкепки зеленых набросают за какие-нибудь пять минут. Тут надо не зевать, сразу прятать. Во-первых, кепка должна быть все время пустая (не совсем, конечно, а так, на донышке), в полную кепку кто же бросит, а во-вторых, не дай бог менты зелень заметят: мало того что отберут, еще и таксу поднимут, братан тогда по головке не погладит.

Непростая работка, одним словом, но Родька справлялся. Конечно, ымидж, то бишь видок, помогал немало. На вид ему было лет восемь, хотя на самом деле уже давно двенадцать стукнуло, к тринадцати подбирался. Волосенки светленькие, длинные. И темные глазки из-под них блестят живо и приветливо.

Родька перед работой волосы обязательно в грязной воде мочил, которая после мытья посуды оставалась. Они тогда слипались, висели редкими жирными сосульками, он периодически встряхивал головой, вроде как с глаз отбросить, чтобы не мешали, а на самом деле, чтобы лохи внимание обратили, какая у него волосня грязная и нечесаная, причесать-помыть некому.

Ну и еще, конечно, помогала память. Она у Родьки отменная, цепкая: если кто разок подходил, деньгу бросал, он его уже запоминал надолго. Потом, завидев опять, сразу выкликивал из толпы: ой, здрасьте! Лох, конечно, тут же останавливался, кивал ему, смущенно оглядывался вокруг. Видно было, что колеблется — подойти или нет.

Но Родька его уже не отпускал. Обаятельно улыбался во весь свой щербатый рот. Как, кричал, живете-можете? Ну, тут уж лох подходил и, ясное дело, раскошеливался, куда ему теперь деваться.

А особенно получалось удачно, если лох был с бабой. Во-первых, он и сам перед бабой выебнуться старался, а во-вторых, баба в связи с женской жалостностью тоже его подначивала, чтобы, значит, не скупился, дал побольше. Бывало, что и сотенную бросали, а то и две.

Житуха, короче, была ништяковая, Родьке нравилась.



Эту бабу он узнал сразу, как только первый раз ее увидел. А как же ее не узнать, когда буквально напротив, тут же в переходе, висел плакат, в смысле афиша с ее здоровенной цветной фоткой.

Афиш здесь вообще полно развешено, театров-то вокруг навалом. Родька, когда бывали перерывы в людском движении, от нечего делать их изучал. Эту афишу он особо полюбил — во-первых, потому что название у театра было чудноватое — Театр Луны, а во-вторых, баба тоже была ништяковая — волосы до плеч, шея тонкая, губы сочные такие. И улыбалась она своими сочными губами охуительно.

Театр Луны этот, по всему, где-то недалеко находился, потому как баба частенько мимо шастала. В выходные он ее, бывало, даже замечал по два раза в день. Сначала утром вдруг из метро бежит, потом часа через три обратно. А затем уже вечером, где-то в начале седьмого, ну и часов в десять — пол-одиннадцатого опять назад, в метро. И при этом обязательно бегом-бегом, видно, что вечно опаздывает — то туда, то сюда.

Хотя куда она поздно вечером торопилась, один хрен знает. Но тем не менее завсегда спешила, каблучками своими цокала, он это цоканье задолго узнавал. Она еще только в переход начинала спускаться, а он уже знал, кто идет.

Но она на Родьку ноль внимания, ни разу раньше даже не взглянула в его сторону.

А случилось это две недели назад, в позапрошлую пятницу. Родька уже начал домой собираться, да в последний момент решил погодить маленько. Он все равно припозднился, а баба-то назад еще не пробежала, хоть уже и к одиннадцати дело шло.

И не зря ждал. Минут через десять услыхал знакомое цоканье. Правда, шаги раздавались какие-то другие, неверные. Родька насторожился, вслушался повнимательнее.

А как баба появилась, он сразу, еще издали ее завидев, допедрил, в чем дело. Правда, поначалу сомневался, но потом окончательно убедился. Баба была поддатая.

И на этот раз впервые не бежала, а шла. Причем с провожатым, с хахелем. Родька сразу понял, что это хахель, по тому, как он ее придерживал, заботу проявлял. Хотя, с другой стороны, если бы не он, то баба небось и на ногах-то не удержалась, уж больно ее валтузило.

В руках она держала аж целых три букета цветов. И еще вроде столько же хахель тащил. Небось на такси денег пожидился, догадался Родька. Иначе с чего бы с этакой кучей цветов в метро переться. Во жмот! Не того хахеля себе нашла, дура! — пожалел он бабу.

А она, поравнявшись с Родькой, ни с того ни с сего остановилась, повернулась и уставилась прямо на него. Хахель ейный аж споткнулся от неожиданности, налетел на нее, толканул слегка.

Тут она так плечом повела гордо, будто отряхивается, и ему строго: «Борис, держитесь на ногах, что с вами?»

Родька чуть не заржал. Это ж надо, сама на ногах не стоит, а на хахеля наезжает!..

Но он усмешку тут же подавил и медленно, вроде как стесняясь — это у него хорошо получалось, — поднял на нее глазенки. Гляди, гляди, ухмыльнулся про себя, первый раз увидела…

А баба все смотрела каким-то мутным взглядом, а потом вдруг улыбнулась той самой охуительной улыбкой, что на фотке, и говорит:

— Ну что, малыш, смотришь?

Голос у нее оказался звучный, громкий, разнесся по всему переходу. А слова она по пьяни выговаривала с трудом, гласные звуки глотала.

Родька прямо растерялся от такого вопроса. А когда собрался ответить и уже даже рот открыл, она вдруг хохотнула и выпалила:

— Наверное, артистом хочешь стать, да?

— Алла, что вы говорите! — забормотал ей на ухо хахель Борис.

Тихо так бормотал, но Родька, как тот ни старался, все равно услыхал, слуху него был острый. Слова хахель произносил прерывисто, будто задыхался, и голос был какой-то противный, хрипловатый.

— Какой артист, — говорил он, — мальчик же без ног, вы разве не видите?

Алла — так, значит, звали бабу — резко выпрямилась, будто ее ударили, покраснела и быстро, даже быстрее чем обычно, зацокала к метро. А Борис этот ейный порылся в карманах, вынул мятую десятку, бросил Родьке и кинулся вдогонку.

Все это произошло с такой моментальностью, что Родька так и остался сидеть с открытым ртом, глядя им вслед. Потом наконец отвернулся, смачно сплюнул, брезгливо разгладил скомканный червонец и стал собираться домой.



За эти две недели Родька видел бабу раз десять, не меньше, причем дважды с тем же хахелем, Борисом. Все они рано или поздно мимо него проходят, никуда не деваются. Правда, чего-то вот Миши с телестудии давно не видно. Может, и заболел, какой-то он был мерзлявый.

Но больше баба рядом с ним ни разу не останавливалась, проносилась мимо на дикой скорости, глядя прямо перед собой.

Родька ни ее, ни хахеля не окликал, решил не торопиться. Ждать он умел, знал, что рано или поздно своего дождется, случай представится.

В таких делах он не ошибался, нюх у него на эти дела.



Как он думал, так оно теперь и случилось. Был уже поздний вечер, без пяти одиннадцать, когда наконец раздалось знакомое цоканье и в конце туннеля возник ее силуэт.

Родька быстро огляделся. Не зря ему сегодня целый день везло. Переход был совсем пуст, Алла шла одна, идеальнее просто не придумаешь.

Он ловко собрал деньги, рассовал по карманам, натянул кепку и приготовился. Она, как обычно, чуть сутулясь, быстрой походкой устремилась вперед, не глядя в его сторону и немножко втянув голову в плечи.

Когда между ними оставалось метра три, Родька вытянул в ее сторону правую руку и заголосил:

— Тетенька, помогите, а тетенька!

Алла, вздрогнув, резко остановилась и повернулась к нему. Глаза у нее были большие, темно-синие, как на афише.

— Пожалуйста, тетенька! — продолжал ныть Родька.

Алла подошла поближе.

— Что ты хочешь? — спросила она.

— Вот видите, тетенька, — показал он на сложенное и приставленное рядом к стенке инвалидное кресло, — это кресло мое. Помогите сесть, будьте добреньки, а дальше я сам сумею.

И улыбнулся самой своей жалостной улыбкой.

— Да, конечно, — засуетилась Алла. — Сейчас.

Она положила сумочку на пол, взяла кресло, не очень умело стала расправлять его. Родька внимательно следил за ее действиями, помогал подсказкой. В это время из метро по переходу пошли люди — видимо, пришел поезд.

Родька решил немного потянуть время. Подождал, пока основная масса прошла мимо, потом внезапно закатил глаза, тяжело задышал и откинулся к стенке.

— Что с тобой? — испугалась Алла.

— Сейчас, — прошептал он одеревеневшими губами. — Сейчас пройдет, вы не беспокойтесь. Это так со мной бывает. Вы идите, если спешите, я потом кого другого попрошу.

Краем глаза он заметил, что кто-то из прохожих оглянулся на них, но останавливаться все же не стал, пошел дальше.

— Ничего-ничего, никуда я не спешу, — заволновалась Алла. — Ты, главное, не торопись, не волнуйся, я побуду сколько надо.

Переход опять опустел. Пора было начинать действовать.



— Ну вот, уже лучше, — пробормотал Родька. — Вроде прошло. Давайте я сяду, неудобно вас задерживать.

Она вплотную подкатила к нему кресло, нагнулась, с тем чтобы взять его под мышки.

— Нет, не так, — поправил ее Родька. — Давайте я вас этой рукой за шею обниму, а этой сам себе помогу, так удобнее будет, я знаю.

Алла послушно нагнулась, подставила шею. Родька плотно обхватил ее правой рукой, глубоко вдохнул. От нее шел охуительный аромат каких-то духов.

— Ну, взяли! — скомандовал он и, опираясь на нее, сильным рывком переместился в кресло, по-прежнему крепко прижимая согнутую Аллу к себе.

Почти одновременно с этим Родька левой рукой вытащил из полой ручки кресла спрятанную в ней заточку. Заточку эту он довел до остроты охуенной. Недаром в прошлом году любовно трудился над ней целых три дня подряд. Не просто заострил, но и по сторонам заточил. Тогда же и рукоятку для нее вырезал точно себе по руке, отполировал как надо. И с тех пор регулярно заточку подтачивал, следил, не затупилась ли. Потому она ни разу его и не подводила.

— Спасибо, милая. Век не забуду! — хрипло прошептал Родька с неповторимым выражением.

Это была его любимая, произносимая под занавес фраза.

Чуть-чуть подтянув к себе Аллину голову, он с усмешкой взглянул в ее удивленные темно-синие глаза, слюняво чмокнул в сочные губы и сноровисто полоснул заточкой по вытянутой напрягшейся шее.

Аллины глаза в ужасе расширились, она открыла рот и пробулькала что-то невнятное.

Родька спокойно положил заточку на колени, сорвал с разрезанной шеи агатовый кулон на золотой цепочке и только тогда разжал правую руку, левой резко оттолкнув бабу от себя. Она упала с глухим стуком.

Родька покосился вниз. Голова бабы с открытым ртом, мелко дергаясь, лежала рядом с сумочкой, а на шее как будто образовался второй, огромный красный рот, из которого густо струилась кровь.

Родька спрятал обратно заточку, сунул в карман кулон, затем, ловко нагнувшись, дотянулся до сумочки, поднял, открыл ее, вынул кошелек. Денег там обнаружилось немного, рублей четыреста, но и это сгодилось. Еще он взял удостоверение с фоткой. Просто так, на память. Там она выглядела моложе, и волосы длиннее.

Удостоверение хорошо пахло, тем же ее охуительным ароматом. На обложке блестели золотые тисненые буквы: «Московский Театр Луны».

Полностью бабу звали — Гаврилина Алла Эмильевна. Еще там было сказано: «Профессия: артистка». И чуть пониже — «Директор театра».



Директор в Театре Луны подписывался чересчур заковыристо, Родька даже неодобрительно покачал головой.

Пустой кошелек он аккуратно засунул обратно и сумку вернул на место, лишнее ему было ни к чему.

После чего, не глядя больше на лежащую, развернулся и, быстро перебирая колеса руками, покатил в ту сторону, откуда она пришла.

Хахель Аллы верно сказал: артистом ему не быть.

Это право было отнято у него давным-давно, одиннадцать лет назад, когда он обморозил ноги из-за поддатой матери, забывшей его на улице.

Но и артистка Гаврилина, так гордо цокавшая мимо него, больше уже не выйдет на сцену.



Уже подъезжая к концу туннеля, он услышал далеко позади чей-то крик и понял, что из метро опять вышли люди.

Не оглядываясь, Родька вынул мобильник и набрал номер.

— Давай, Колян, подруливай, я все закончил, — сказал он, услыхав в трубке родной голос.

Затем неспешно спрятал мобилу и только тогда позволил себе обернуться назад.

В другом конце темного перехода, в этом Театре Без Луны, в котором он из вечера в вечер играл свою коронную роль, толпились люди.

Его зрители, его почитатели, его жертвы.

Он основательно изучил их, хорошо знал цену их взглядам и улыбкам.

Он не нуждается в сожалении и не прощает насмешек. Никто не останется безнаказанным.



Родька развернул кресло к выходу и, сильными руками перебирая колеса, толчками погнал его вверх по наклонному, сделанному специально для инвалидов спуску.

Это было совсем нелегко, но Родька не замечал своих тяжелых усилий. Он счастливо улыбался.

Той самой обаятельной, безотказно действовавшей на прохожих щербатой улыбкой.

Мотылек

Зиму Миша Сулейкин терпеть не мог, она его вгоняла в полнейшую депрессию. Зимой он страдал от двух вещей — от холода и от темноты, причем даже непонятно, от чего больше.

Утром, когда Миша вставал и шел на работу, вокруг было темно и промозгло, и к вечеру, когда он возвращался, было то же самое. Дневного света он зимой вообще почти не видел, поскольку в аппаратной телестудии, в которой он работал, окна отсутствовали напрочь, равно как и в комнате, где сотрудники в середине дня пили чай с печеньем.

Можно было бы, конечно, в выходной пойти прогуляться в парк или поехать за город, встать на лыжи. Но выходные бывали редко, никуда выползать не хотелось, особенно как подумаешь про то, как там, на улице, холодно и что через пару часов стемнеет.

Да и в квартире-то, честно говоря, тоже все время было зябко, особенно в эту зиму хреново топили, батареи еле теплились. Миша периодически не выдерживал, начинал куда-то звонить, ругаться, но все кончалось только большим нервным напряжением и расстройством, наутро проклятые батареи казались еще холоднее, чем накануне.



По вечерам он напяливал на себя по два свитера и, скудно поужинав, поскольку тащиться в магазин по темным сырым улицам совсем не хотелось, уныло сидел, ждал весны, вперившись осоловевшим взглядом в мрачное, заледеневшее окно.

В углу вообще-то стоял телевизор, но включал его Миша Сулейкин крайне редко, хватало того, что на работе был вынужден без конца пялиться на эти безостановочно болтающие какую-то ерунду экраны, окружавшие его там со всех сторон. Тем более ничего хорошего все равно не показывали, какие-то бесконечные однообразные сериалы, на которые у него никогда не хватало терпения.

К матери с отчимом Миша не ездил. Как отселился от них, так с тех пор и не был. Далеко очень, на другой конец города надо ехать, подумать страшно. Хватит того, что его периодически в центр посылали по каким-то делам. Он потом возвращался еле живой. Толкотня, холодина, мерзость.

К тому же чего там делать? Со сводным братом и сестрой у них общего очень мало, слишком большая разница в возрасте. Да и с моложавым отчимом кроме как о лечебной медицине да о теннисе говорить тоже не о чем, а ни то ни другое Мишу нисколько не интересовало.

Настоящий же Мишин отец, некто Вениамин Сулейкин, которого он никогда не видел, жил так далеко, что все равно как его и вообще на свете не было, — где-то в Канаде, в Торонто. Там, говорят, зимой еще хуже, чем в Москве, совсем околеть можно.

И с девушками Миша Сулейкин в зимнее время тоже не встречался. Невыносима была сама мысль о том, что после придется провожать девушку домой, может быть, даже целовать ее на прощание в холодные, как у мертвеца, губы, а потом спешно добираться к себе по сумрачному стылому городу с завывающим в проулках ветром.

Временами Миша жалел, что он не медведь, не может уснуть на всю зиму и проснуться только, когда развеется этот леденящий мрак, наступит нормальная жизнь, вернется тепло и свет. Было бы замечательно пососать лапу в уютной берлоге где-нибудь с конца октября до начала апреля.



Сегодняшним вечером, однако, все складывалось несколько иначе. Обычная апатия неожиданно исчезла, и Мишей Сулейкиным овладело какое-то странное беспокойство. Что-то неуловимое мучительно свербило в памяти, навязчиво зудило, не давало сосредоточиться.

Миша раздраженно болтался по квартире, хватался за какие-то предметы и, бессмысленно повертев их в руках, клал на место. Позвонила мама, он говорил с ней, рассеянно отвечал на дежурные вопросы, шарил вокруг взглядом, пока не уткнулся в стоявший около кресла торшер. Тут наконец кое-что прояснилось.

Сегодня его опять послали в центр, какие-то кассеты надо было срочно отвезти в телегруппу, которая чего-то там снимала в зале «Пушкинский».

Как будто больше послать некого!..



Миша потащился туда, по установившейся уже традиции поболтал в подземном переходе со знакомым мальчишкой-инвалидом — славный такой паренек — и нырнул обратно в метро.

Когда вышел из метро, было уже совсем темно. Миша, как обычно, в переполненном автобусе возвращался домой и, приткнутый толпой к заднему стеклу, поглядывал в дырочку, которую замерзшим пальцем брезгливо выскреб на заиндевевшем стекле. Автобус проезжал мимо какого-то большого магазина, и Миша внезапно обратил внимание на мелькнувший в освещенной витрине огонек.

Именно это и не давало ему покоя весь вечер.



Миша спешно закончил разговор, положил трубку и, по-прежнему не отрывая глаз от торшера, глубоко задумался, пытаясь понять, чем же привлек его вспыхнувший в вечерней тьме огонек. Он тщательно восстановил в памяти витрину — она принадлежала магазину «Свет и Уют» и была заполнена лампами всех видов и конфигураций. Он даже без особого труда припомнил лампы, так как проезжал мимо ежедневно. Они, как правило, все горели, и оттого витрина выглядела необычайно торжественно, даже вызывающе, как будто в магазине «Свет и Уют» перманентно происходило какое-то неуместное праздничное мероприятие типа небольшого королевского бала.

Но, однако же, никогда раньше никакого особого интереса витрина у Миши Сулейкина не вызывала. Потому что, вдруг осознал он, прежде там не было этого яркого, затмевавшего все остальные, огонька. То есть нынче вечером там просто вкрутили и зажгли лампочку, которая светила гораздо сильнее, чем прочие, поэтому она поневоле останавливала на себе взгляд.

Секрет нынешнего Мишиного беспокойства был разгадан, казалось, уже можно выбросить его из головы. Но нет, еще какая-то смутная, вытекающая из этого воспоминания мысль не оставляла Мишу.



Некоторое время он по-прежнему рассматривал торшер, а потом догадался. Его собственная лампочка в сто ватт теперь, в сравнении с виденным в витрине огоньком, казалась необычайно тусклой. Да по сути все лампочки в его скромном жилище были тусклы. Недаром он так неуютно чувствовал себя здесь.

Миша вскочил с места и, быстро пройдясь по квартире, включил все, что только могло гореть: в коридоре, на кухне, в ванной, в комнате — везде. После этого, оценив иллюминацию, Миша Сулейкин удовлетворенно покачал головой.

Ну конечно, как это он сразу не сообразил. Даже сейчас, когда все зажжено, в квартире тем не менее не было праздника, в ней по-прежнему не хватало света.

Миша подставил табуретку и полез на антресоли, там долго и шумно возился, а потом, тяжело дыша, но с торжествующим видом соскочил вниз, держа в руках лампочку. Она и выглядела посолиднее, да и мощности в ней было побольше — 150 ватт.

Он выключил торшер, а затем, обжигаясь и дуя на пальцы, поскольку терпения ждать, пока вкрученная в него лампочка остынет, у него не было, заменил ее на новую и дернул за веревочку. Свет в торшере вспыхнул, и комната сразу повеселела. Поднялось настроение и у Миши, чего с ним давно уже не случалось.

Впрочем, присмотревшись, он забеспокоился опять. Похоже, что та лампочка все же была ярче. Он прекрасно помнил ее. Пожалуй, стоило как-нибудь зайти в магазин и узнать, какой она мощности. Может, он ошибается, и ему просто показалось, что она такая уж яркая, а на самом деле в ней все те же 150 ватт.



Так рассудив, Миша Сулейкин уже собрался пойти ужинать, но в это время по квартире распространился неприятный едкий запах. Горел, вернее, тлел пластмассовый абажур торшера, не рассчитанный на такую температуру.

Пришлось немедленно выключить торшер. Сразу стало темно и уныло. Абажур оказался безнадежно испорчен, в нем образовалась большая с почерневшими краями дыра.

Бесстыдно же оголенная лампочка тоже выглядела достаточно безобразно, расплавленные кусочки пластмассы намертво прилипли к ней и, как Миша ни старался, отскрести их ему так и не удалось. К тому же получалось, что использовать лампочку было теперь практически невозможно: стоило только ее включить, как она немедленно начинала отвратительно пахнуть, и от нее шел неприятный с виду дымок.

Хорошее настроение окончательно улетучилось. Миша огорченно сунул испорченную лампочку в ящик письменного стола и, поужинав без малейшего удовольствия, вскоре выключил свет и лег спать.

Ему снилась витрина, внезапно возникшая в кромешной ночной тьме. В ней, как путеводный маяк, сияла лампочка, указывая путь пассажирам, проплывающим мимо за темными окнами автобусов.



На следующее утро Миша Сулейкин позвонил на работу и не очень умело наврал, что опоздает, поскольку идет к зубному врачу. На самом деле Миша, как обычно, сел на автобус, но вышел, однако, на две остановки раньше, около магазина «Свет и Уют».

Оказалось, что он еще закрыт. Минут двадцать поторчав на морозе, Сулейкин с удивлением констатировал, что магазин по-прежнему не подает никаких признаков жизни. Перепроверив время, он выяснил, что сотрудники «Света и Уюта» нагло не соблюдают объявленные на табличке часы работы, и с ожесточением забарабанил в дверь замерзшими руками.

За стеклянной дверью неспешно возникла объемная дама неопределенного возраста, неуловимо напоминающая какую-то диковинную рыбу в аквариуме. Сходство совсем увеличилось, когда она, пучеглазо таращась на Мишу, открыла рот и что-то неслышно прокричала.

«Чего стучишь?» — догадался он.

— Почему не открываете? — в свою очередь гневно проорал Сулейкин.

Дама-рыба презрительно поджала толстые губы и растворилась где-то в недрах магазина. Миша собрался уже снова начать сотрясать дверь, как дама внезапно появилась опять и вывесила за дверью новую табличку. На сей раз на ней карандашом было написано: «ДО ОБЕДА САНИТАРНЫЙ ЧАС».

Миша не понял, каким образом один час, даже санитарный, может длиться полдня, но возмущаться не стал, тем более что дама уже опять уплыла в магазинную глубь. Он со злостью плюнул, поднял повыше воротник пальто и обреченно потопал на остановку.



Вечером Миша Сулейкин ушел с работы на час раньше, от остановки почти бежал бегом, задирая свои длинные ноги, и все же чуть не опоздал, магазин уже собирался закрываться.

— Мне нужна такая лампочка, как у вас в витрине вчера горела, яркая такая! — задыхаясь от бега, выпалил он.

— Тридцать четыре рубля, — равнодушно сказал продавец, возраст которого Миша также определить не сумел.

Похоже, что в магазине «Свет и Уют» все сотрудники были непонятного возраста.

— А у нее какая мощность? — спросил Миша, уже поворачиваясь, чтобы идти в кассу.

— Триста ватт, — сказал продавец. — Это профессиональная лампа. Для фотосъемок или еще чего. У нас тут вчера кое-что снимали, вот и зажгли.

В тоне продавца Мише послышалось что-то обидное. Получалось, что продавец заведомо не считал Сулейкина профессионалом и на этом основании желал бы отказать ему в праве пользоваться такой яркой лампой.

— Очень хорошо, — с вызовом сказал Миша. — Мне именно такая и нужна.

— Платите, — якобы безразлично пожал плечами продавец.

Миша, однако, углядел скрытую усмешку, демонстрировавшую, что Миша Сулейкин, конечно, может выдавать себя за кого угодно, но он, продавец света и уюта, сразу его, дилетанта, раскусил.



— Митя, ну что там? — крикнула из-за кассы утренняя объемная дама. — Закрывать пора.

— Ну так что, вы берете или нет? — пренебрежительно спросил продавец Митя.

— Беру, — пробурчал Миша.

Кипя от бессильной злобы, он пошел в кассу, заплатил толстухе деньги, получил чек и отдал его неприятному продавцу. Тот взял с полки упаковку и вынул из нее лампочку.

Мише она сразу очень понравилась. Лампочка оказалась необычной формы, чуть приплюснутая, напомнившая ему поначалу большой гриб. Сходство, впрочем, на поверку оказалось весьма приблизительным, поскольку верх шляпки этого гриба был окрашен в какой-то необычный серебристый цвет.

Продавец Митя куда-то небрежно ткнул ножкой стеклянного гриба, и лампочка тут же загорелась, причем так ярко, что Миша даже зажмурился на секунду. Он даже подумал, что, может быть, это чересчур яркая лампочка, но отступать уже было поздно.

Он задумчиво нахмурился, а потом с достоинством кивнул головой, как кивают официантам, продегустировав вино и давая им разрешение наполнить бокал. После чего, почувствовав себя отомщенным, Миша взял у продавца пакет с удивительной лампочкой.

Однако, пока шел к входной двери, он по-прежнему ощущал на себе насмешливый Митин взгляд. Стараясь держаться при этом прямо и независимо, Миша Сулейкин наконец покинул магазин.



Дома Миша бережно извлек лампочку из упаковки и аккуратно вкрутил ее в патрон торшера. Разумеется, ни о каком абажуре и речи не могло быть. Да и не нужен абажур этой серебристой лампочке.

После чего затаил дыхание и потянул за веревочку.

Лампа вспыхнула, чудный яркий свет залил всю квартиру, вплоть до самых ее потаенных уголков.

Миша Сулейкин восхищенно приоткрыл рот. Никогда еще его убогое жилище не выглядело столь нарядно и красочно. К тому же от лампочки исходило замечательное тепло. Можно было наконец раздеться, снять надоевший толстый свитер.

Ему вдруг нестерпимо захотелось дотронуться до чудесной лампочки, хоть на долю секунды ощутить ладонями ту благожелательную тепловую энергию, которая сейчас волнами исходила от нее. Не совсем отдавая себе отчет в том, что он делает, Миша протянул руки и коснулся серебристой поверхности.

Жуткое наслаждение, дикий жар, острая боль!

Все это мгновенно смешалось и пронзило его насквозь. Запахло паленым мясом.

Миша протяжно застонал и отнял руки, с удивлением глядя на образовавшиеся на ладонях красные пузыри. У основания они были какие-то беловатые и заполнены густой прозрачной жидкостью.



На следующий день Миша Сулейкин на работу не пошел. Да и что он мог там делать такими руками!

Хотя он и смазал ожоги кремом, но болели обожженные места отчаянно. Пузыри на ладонях и пальцах полопались, кожа на этих местах отслоилась. Была она теперь серовато-белого цвета. В одном месте, не в серединке ладони, а там, где начинались пальцы, на бугорке, образовалась плотная на ощупь корка, под которой он с удивлением рассмотрел невидимые им ранее кровеносные сосуды. Все это выглядело необычно и даже странно.

Самая же странность состояла в том, что, несмотря на очевидные свои страдания, Миша все равно был счастлив.

Он с вожделением вспоминал тот восхитительный миг, ту крошечную долю секунды, когда он с невероятной силой всем своим существом ощутил то дивное тепло, которое источала серебряная лампочка.



Как только за окном стало смеркаться, Миша Сулейкин опять зажег ее. Снова квартира празднично озарилась.

Не без труда орудуя обожженными руками, он первый раз за долгую зиму разделся до трусов и, подсев к лампочке, улыбаясь, смотрел на нее.

Несмотря на боль, было тепло, светло и хорошо.

Правда, одна навязчивая мысль целый день не давала ему покоя. Миша знал, что это плохая, неправильная мысль, но отвязаться от нее никак не получалось. Он хорошо понимал теперь летящих на свет и гибнущих от него мотыльков.

Миша даже сам вдруг ощутил себя таким мотыльком, отчаянно пустившимся в последний, невероятный полет. В темном и мрачном мире, в котором он жил, не было ничего лучше этой восхитительной, властно влекущей к себе яркости, этого пленительно горячего, обволакивающего света.

Миша уже не мог с собой справиться.

Ему до смерти хотелось на мгновение, на одно ужасное изумительное мгновение прижаться к лампочке лицом.



Мишина мама, ухоженная сорокалетняя дама, Элла Георгиевна Семакова, обеспокоенная тем, что Миша упорно не отвечает на звонки, приехала на третий день. Она открыла дверь своим ключом, переступила порог и сразу отшатнулась. В квартире стоял острый тошнотворный запах горелого человеческого мяса.

Почти нестерпимый свет голой торшерной лампочки ярко освещал лежащего на полу Мишу. Лицо его, грудь, живот и руки были покрыты ужасными темно-коричневыми струпьями.

Приехавшие спустя полчаса врачи «скорой помощи» установили смерть от почечной недостаточности, возникшей из-за обезвоживания в результате тяжелых ожогов.

Ночная охота

Одинокое такси быстро мчалось по ночному городу. По Крымскому мосту оно пересекло Москву-реку, свернуло с Садового кольца на Остоженку и там вскоре остановилось.

Женя достал деньги и протянул водителю.

— Может, попросим подождать? — предложила Рита. — Ты же сейчас назад поедешь. Метро ведь уже давно закрыто.

— О чем ты говоришь, я другое поймаю! — беспечно отказался Женя. — Это же центр, нет проблем.

Он открыл дверцу, вышел из машины и, нагнувшись, подал Рите руку, помогая ей. Она легко выпорхнула на тротуар и тут же оказалась в его объятиях.

— Ты разве от меня еще не устал? — улыбнувшись, прошептала она.

— А разве можно от тебя устать? — ответил Женя вопросом на вопрос, по-прежнему крепко прижимая ее к себе.

— А разве нет? — продолжила она игру.

— Только не мне, — на этот раз улыбнулся он. — Я тебя могу потреблять в бесконечных дозах. Наоборот, чем дольше, тем больше хочется.

— Пусти, сумасшедший, — засмеялась Рита. — Долго мы так будем стоять?

Женя нехотя отпустил ее, при этом одной рукой обняв девушку за плечи. Рита в свою очередь обхватила его за талию, и так, тесно прижавшись друг к другу, они медленно пошли к подъезду.

Улица была совершенно пуста, только в самом конце ее появились фары неспешно приближающейся машины. Это оказались старенькие «Жигули» темно-вишневого цвета с небольшой трещиной на лобовом стекле.



Василий Сергеевич внимательно прислушался к звуку мотора, с одобрением кивнул головой. К мотору у него по-прежнему никаких претензий не было. Недаром он так тщательно следил за машиной.

И потом, все же не кто-нибудь, а итальянцы-«фиатовцы» ее когда-то собирали. Сейчас уже так не делают. Старенькая «копейка» — ВАЗ 2101 — работала как часы, настоящая верная подруга. Что его, правда, беспокоило последнее время, так это подвеска, там появился какой-то посторонний шумок. Ну и еще, конечно, дребезжит крестовина. Но со всем этим пока можно подождать.

Василий Сергеевич озабоченно взглянул на часы. Была середина ночи, самый ее пик. Скоро уже начнет светать.

Краем глаза он заметил влюбленную пару, бредущую по тротуару. Высокий светловолосый парень крепко обнимал стройную девушку в сиреневом платье. Хороший парень, сразу видно. Интересный. И девушка симпатичная.

Василий Сергеевич усмехнулся. Когда-то и он так же гулял с девушками по ночам. Давно это было. Еще до того, как он купил машину.

«Копейка» показала сигнал левого поворота и, свернув в ближайший переулок, исчезла за углом.



Как ни медленно шли Женя с Ритой, но подъезд находился совсем рядом, так что через несколько шагов они вынуждены были остановиться.

— Ну я пойду? — сказала Рита, освобождаясь от его руки и заглядывая в глаза.

— Давай я тебя до квартиры доведу? — предложил он.

— Не нужно, — замотала она головой, — я тебя знаю, мы там застрянем, собаки соседские начнут лаять, перебудят всех. Не дай бог еще папа проснется. Нет уж, поезжай домой, поспи хоть немного, ведь тебе скоро вставать.

— Я люблю тебя, — сказал Женя.

— И я тебя люблю. — Рита просияла. — Очень, очень. Честное слово.

Она приподнялась на цыпочки, обняла его за шею, и они слились в долгом и страстном поцелуе.

— Ну все, иди! — наконец сказала Рита, отрываясь от него и тяжело дыша. — А то это никогда не кончится.

— Хорошо, — кивнул Женя, однако с места при этом не сдвинулся.

Рита нажала на несколько кнопок на кодовом замке подъезда и открыла дверь.

— Позвони, когда приедешь. Я мобильник рядом на подушку положу.

— Ты же спать будешь, — улыбнулся Женя.

Я раньше чем за час не доберусь.

— Нет, — уверенно возразила она. — Не буду. Я подожду.

Но тут же поправилась:

— А если и буду, не страшно, ты меня разбудишь. Ладно?

— Ладно, хотя мне тебя жалко.

— Жалко у пчелки. Пока, я пошла.

— Пока.

— Ну ты тоже иди.

— Хорошо, иду.

Но оба все еще стояли, смотрели, словно ждали чего-то, а потом, повинуясь единому порыву, бросились друг к другу для последнего, прощального поцелуя.



Василий Сергеевич доехал до набережной Москвы-реки и там тоже повернул налево. Через несколько кварталов он сделал еще один левый поворот и опять выехал на начало Остоженки. Снова свернув налево, машина, таким образом, описала большой круг.

Проезжая мимо, он вновь увидел влюбленных. Судя по их страстному поцелую, парень жил где-то в другом месте, и им предстояло вот-вот расстаться. Иначе с чего бы это им целоваться у открытого подъезда при том, что девушка уже одной ногой шагнула внутрь, а парень все еще стоял на улице.

Василий Сергеевич улыбнулся и опять включил поворотник. Машина замигала левым задним фонарем и неторопливо свернула в переулок.



Рита зашла в подъезд, тяжелая дверь за ней скрипуче захлопнулась, разом отсекая шумную уличную жизнь.

Выражение лица ее тут же непостижимым образом изменилось. Вроде бы все еще оставалось прежним — так же блестели глаза, улыбались губы. Но в то же время и у блеска этого, и у улыбки появился какой-то иной, незнакомый оттенок.

То ли в связи с подобной переменой, то ли из-за скудного, тусклого освещения Рита неожиданно стала выглядеть гораздо старше. В ней сейчас с трудом можно было узнать юную девушку, только что беззащитно прильнувшую к своему любимому. Теперь это была хоть и очень молодая, но уже вполне зрелая женщина, на лице которой при внимательном рассмотрении прочитывалось изрядное утомление.



Несмотря на усталость, Рита поднималась на лифте в превосходном настроении. Все пока складывалось вполне удачно. Женя был очень славный мальчик. Она держала его на коротком поводке и к телу пока не допускала. Вот Игорь уедет отдыхать, тогда, конечно, дело другое. Не будет же она одна сидеть все новогодние праздники.

С другой стороны, особых авансов Жене она давать не собиралась. Денег у него все равно нет, да и не будет никогда, это ясно, но в качестве скорой половой помощи он вполне сгодится. Если, конечно, потратить на него какое-то время, малость обтесать, воспитать, обучить.

Ну что ж, будет чем заняться на досуге. А Игоря она все равно дожмет. Не зря же она столько его добивалась, полнейшую невинность и недотрогу из себя разыгрывала.

Игорь ей положительно нравится, он моложавый, красивый, богатый. Известный врач, заведующий отделением, да еще к тому же с явной деловой жилкой. Именно такой, какой Рите нужен.

Он, конечно, боится всех этих разводов-женитьб, невооруженным глазом видно, но податься ему некуда, держит она его крепко. Вот скоро родит от него, и никуда он тогда не денется, разведется как миленький.

Тем более жена почти его ровесница. Рита ее, правда, никогда не видела, но вполне себе представляет. Знает она этих жен. Ничего хорошего там быть не может. Женщине уже пятый десяток, взрослый сын от первого брака, да еще двое от Игоря. Груди наверняка отвисшие, на бедрах и заднице целлюлит, на ногах небось вены вылезают. Нет, эта дама ей не конкурентка, никоим образом.



Рита вышла из лифта и, прежде чем зайти в квартиру, окна которой выходили во двор, посмотрела через окошко на лестничном пролете вниз, на улицу.

Высокая Женина фигура одиноко вышагивала по Остоженке.

Рита усмехнулась и проводила ее взглядом. Бедный мальчик, наверное, возбудился до предела. Ничего, придется ему еще поонанировать некоторое время.



Дверь за Ритой наконец захлопнулась. Женя постоял еще немного, бессмысленно глядя на эту закрытую дверь, а затем, убедившись, что любимая ушла окончательно, повернулся и, посвистывая, пошел по пустой улице, оглядываясь в поисках такси.