Похоже, что эта первая встреча набросила свою тень на все остальные. Порой я видел на улицах городов, в блеске торжеств и празднеств, в ложах театров существо, заставлявшее меня вспомнить Астрид, как редкостный цветок, окруженный ароматом, сиянием, блаженством высшего порядка. Но я тотчас же сознавал, что свою благую роль играет неотвратимость расстояния. Сила тяготения и центробежная сила прекрасно удерживают равновесие; и любые усилия перекинуть мостик через разделяющую пропасть тщетны. Мы ощущаем над собой власть изначальных разлук.
Насколько все иначе там, где правят силы Нептуна; жизнь ловит нас в свои крепкие сети.
Я был как-то на берегу на крайнем севере у одного из друзей Нигромонтана. Мы вели там образ жизни охотников и рыбаков и выслеживали глухарей, лосей, зубров, проходящие стада лососей. Еще было несколько ночных часов, но солнце заходило очень ненадолго. Стояли дни, которые называют там алкедонией — периодом голубого зимородка, когда тот выводит потомство.
Мы поднялись в хижину пастуха, на краю верхового болота, были гостями на веселом празднике. Молодые люди там молчаливы, задумчивы, но умеют веселиться, собираясь в такие дни вместе.
Когда мы расставались, на небе взошла бледная луна и ярко высветила тропинки, прорезавшие пастбище, словно живые артерии. Я проводил Ингрид до ее хутора, расположенного у самого берега моря. Мы смеялись, сбегая по склону плато вниз, Ингрид чуть впереди меня; она схватила мою руку и слегка приподняла ее, будто хотела научить меня танцевать или даже летать. Наши тела стали легкими, почти невесомыми, словно призрачными. Так мы дошли до изгороди, которой был обнесен хутор, чтобы с пастбищ не заходил скот. Тем временем луна изменила свой цвет; тени от ветвей орешника и бузины легли решеткой на дорогу. Мы старательно переступали через «прутья», ощущая в себе силы, позволяющие проходить сквозь стены, цепи и решетки темниц. Белым пламенем полыхал северный жасмин, источая нежнейший аромат. Мы слышали крики кроншнепов, доносившиеся с лугов вблизи фьордов.
И опять мы взяли друг друга за руку, но на сей раз как бы из чувства страха. Земля была залита ярким электрическим светом, а мы стали полюсами, на которых замыкалась цепь. Вибрирующие овалы и дуги светлых и более темных тонов заполыхали на разной высоте над землей, заливая все вокруг сияющим светом. Я почувствовал, как приливает кровь, поднимается во мне, как уровень моря, отвечающего зову Луны.
Свет, казалось, погасил лицо Ингрид, стер ее черты, превратив в маску с темными глазницами. Как резко изменилась моя спутница, куда делась вся привлекательность ее облика, растаяв на глазах. Я обхватил ее лицо обеими руками, притянул к себе, чтобы обрести его вновь, водил по нему кончиками пальцев — по лбу, по закрытым глазам, по губам, нежно ответившим мне, по подбородку. Я проводил руками по ее плечам, контурам тела, открывая его для себя как новый, неизведанный мир. Я чувствовал, что оно отвечает мне, слегка дрожа от моих прикосновений, как мимоза, но только, наоборот, раскрываясь в своей нежности. Так вибрируют струны арфы, так рождается амфора под рукой гончара. С моря доносился легкий запах морских водорослей, к нему примешивался аромат цветущих каштанов.
При воспоминаниях об этих ночах у меня выступают на глазах слезы. Они словно мои долги, которые я плачу времени. Тогда, когда я прощался с Ингрид, я чувствовал, как беззвучно падали капли на мое лицо, мои руки. Безграничная боль заложена в том, что объятия не могут длиться вечно.
Нигромонтан не без удовольствия смотрел на то, что я встречался с такими женщинами, как Ингрид. Но он ценил лишь мимолетность касаний. Он как-то заговорил об этом на одной из наших прогулок, но не пошел, как всегда, дальше намеков — сделал это даже так, словно то, о чем он говорит, входит в курс изучения провансальского языка, которому он меня тогда обучал.
«Desinvolture
[21] — явление более высокого порядка, это непринужденные движения свободного человека в их естественном виде. Их можно наблюдать во время игр, на турнирах, на охоте, на банкетах или бивуаке во время похода, когда до блеска начищается оружие. На подмогу desinvolture приходит souplesse.
[22] Слово это происходит из провансальского supplex — тот, кто преклонил колено. Desinvolture позволяет судить о мужчине, удостоившем тебя внимания, souplesse, напротив, о женщине, проявившей к тебе благосклонность».
Так считал Нигромонтан, частью учения которого было утверждение, что внутренний мир человека должен быть виден на поверхности не больше, чем пушок на пробуждающемся к жизни зародыше. Совсем по-другому смотрел на это патер Феликс, которому я вверил себя, перебравшись во Дворец, и который следил за всеми превращениями моей души. Я поставил перед ним вопрос: возможен ли великий синтез и встречу ли я такое существо, которое объединяло бы в себе свойства Астрид и Ингрид? И он наставил меня, дав ответ, что подобные мысли лежат за пределами подвластных нам сфер и о том можно только, преисполнясь почтения, предположительно догадываться.
«И ты придерживайся догмы, что материей образов прикрывают от глаз неземной свет. Мудрость отцов создала ее на протяжении веков. Идеала на земле никогда не найдешь, но жизнь, прожитая по испытанным правилам, сделает тебя достойным его, когда ты войдешь в последнюю дверь. Ужасна свойственная человеку времен язычества дерзость желать восседать за столом, накрытым не для него. Следуй правилу Боэция: побежденная земля одарит нас звездами. Это единственный праведный путь».
* * *
Луций просмотрел еще одну запись, сделанную им по другому случаю:
«Красный мыс. Гидробиологическая станция. Одиннадцать часов утра, хорошие погодные условия. Солнце ярко освещает рабочее помещение с голыми стенами, разместившееся в одном из старейших казематов. Морская вода бурлит, заполняя аквариумы, вдоль стен тянутся ряды полок. Они заставлены книгами, химикатами, приборами, препаратами.
Рабочий стол с микроскопами, пробирками, стеклянными колбочками, на которых играет солнце. В круглых стеклянных аквариумах множество иглокожих — плоских ежей и морских звезд, которых мне прислал Таубенхаймер. Я вскрываю скальпелем костяные пластинки панциря, под голубыми иглами которого прячется тайнопись жизни. Становится видна внутренняя симметрия, пятилучевое строение внутренностей, кольцевые каналы, темно-красный яичник, аристотелев фонарь. Из вскрытых тел этих морских животных я выпускаю в две плоские чашки, помеченные знаками мужские и женские клетки.
Сначала я помещаю под микроскоп в капле воды содержимое женской клетки. Она круглая по форме, бесцветна и видима глазу только благодаря тому, что несколько иначе преломляет свет, чем нептунова стихия, в капле которой плавает. Потом я добавляю туда малую толику мужского наследственного вещества. Великое множество семенных клеток устремляется толчкообразными движениями, словно их кто подхлестывает кнутом, к яйцеклеткам. Они мечутся вокруг них, словно кометы вокруг земного шара, пока одной из них не удастся проникнуть вовнутрь. Если совокупление благополучно состоялось, яйцеклетка закрывается от внешней среды уплотняющейся мембраной. И тут начинаются так часто наблюдавшиеся чудеса излучения, а потом и деления, моделирующего в искусной последовательности симметричного удвоения и сжатия плазмы новую жизнь. Техника этого процесса была убедительно описана Таубенхаймером. Однако я много раз безуспешно спрашивал его: в чем знамение такого совокупления, что доступно только высшему пониманию? Мне казалось, он не только не видел здесь вопроса, но и даже самой загадки. Прежде всего: что разного в мужском и женском начале по этой крошечной модели? Мы имеем ядро и излучающую энергию субстанцию, как в семени, так и в яйцеклетке. Плазме же, образовавшейся в избытке в яйцеклетке в виде покоящейся и питающей материи, придана в семени форма жгутика — инструмента для передвижения в пространстве и проведения атакующей операции. Можно предположить присутствие в плазме земной первоосновы, и в частности нептуновой стихии — на правах ссуженного приданого. Плазма слепок с моря: в яйцеклетке она — живоносное вещество, покоящееся в прозрачных, как кристалл, вакуолях, а в сперме — животворная сила, символ которой — бегущая волна. В ядре же заключено астральное приданое; поэтому мы видим, что ядро ведет себя по световым законам и законам излучения, когда зарождается новая жизнь. В каждом акте зачатия отражается мироздание.
Что заставляет меня убеждать себя с помощью доступных нам средств в том, в чем изначально у веры нет никаких сомнений? Похоже, что патер Феликс терпит это, как бы проявляя снисходительность к слабостям ребенка: «Это голоса, которые покинут тебя, как только придет твой черед, бренные слова вечной музыки».
Солнце уже ярко светило в комнату. Колокола звонили к утренней мессе. Луций закрыл бронированную комнату и распахнул дверь в прихожую, приведя также в беспорядок свою постель. Скоро должна была появиться донна Эмилия с завтраком и молоком для Аламута, и она бы только молча и укоризненно смотрела на него, если бы заметила, что он всю ночь не спал.
Симпозиум
[23] в вольере
Ателье художника увенчивало вольер; оттуда открывалась широкая панорама островов и моря. Южная стена и сферический потолок были из цельного стекла. Тяжелый купол был практически неотличим от воздуха, но на его тончайшую кристаллическую поверхность воздействовал солнечный свет, вызывая изменения в прозрачности. Купол был подключен к пульту, позволявшему, словно палитра, выбирать любой оттенок, благодаря чему Хальдер в любое время дня мог создать нужное ему освещение. Отпадала и необходимость в шторах, функцию их некоторым образом выполняло само стекло. В жаркий полдень в ателье царила ночная тьма, если рычажок был опущен донизу. Размеры и прежде всего бесстыковая цельность стекла делали конструкцию бесценной для художника; это был дар Проконсула — он таким же образом освещал свои оранжереи.
В этот час Хальдер полностью впустил наружный свет и только еще мягко подсветил изнутри белые стены. Высоко в небе сияла луна. Видны были огни на островах и залитые лунным светом корабли в бухте. От Белого до Красного мыса цепочка фонарей освещала береговую кромку залива, огни отражались в воде. Временами, если проходило судно, вспыхивали зеркала при входе в бухту. На Корсо машины тянулись световыми дорожками в восемь рядов. Обелиски подсвечивались красным, а фонтаны серебристым светом. В Большой гавани на огромной площади на берегу бегали, взбираясь вверх и спускаясь вниз, маленькие вагончики и крутилось чертово колесо, а фейерверки расцвечивали небо. На водной глади выделялся квадрат морского ракетодрома. Позади Старого города пульсировали сигнальные огни аэродрома; взлетно-посадочная полоса выделялась в ночи, словно прочерченная фосфоресцирующим карандашом. Удерживаемое магнитным полем стояло над ней красное облачко, фиксируемое с дальнего расстояния как оптически, так и в слепом полете. Красные и зеленые светлячки то взлетали в небо, то приземлялись. В заоблачных высях проносились ракеты, оставляя после себя светящийся след. Околоземное пространство напоминало полную мрака пещеру, в которой затаился кибернетический мозг, играющий в свои игры и следящий за ним разноцветными глазами.
Как всегда в такой миг, Хальдер испытывал прилив гордости, смешанной одновременно со страхом. Казалось, ум воспарил с отчаянной храбростью слишком уж высоко, а диафрагма предостерегающе реагировала, удерживая его от опасности.
— Все это заколдованные замки из «Тысячи и одной ночи». Я еще в детстве догадывался, что нам никогда в них не жить; мы носимся по неизвестным просторам, как Синдбад на огромной рыбе, или летаем промеж крыльев злого духа, пока их не опалит Аллах. И мы никак не можем спрыгнуть, это выше наших сил. Нас запустили на орбиту, выстрелили, как снаряд, но ведь человек жил так не всегда. В чем смысл и где цель этого ужасного полета?
Он произнес эти слова, наполовину обращаясь к себе, наполовину к тому, кто стоял рядом с ним перед громадной стеклянной стеной, — Сернеру, тоже гостю Проконсула, как и он, худощавому человеку средних лет, небрежно одетому и отличавшемуся чрезвычайной рассеянностью. Всем было известно, что Сернер постоянно отключается от внешнего мира, пребывая в состоянии внутреннего монолога или умственного тренинга, и поэтому разговор с ним был маловероятен. Однако его слова в ответ на обращение к нему с вопросом часто попадали в самую точку. Похоже, и он погрузился в созерцание ночного Гелиополя. Не вынимая короткой трубки изо рта, он произнес, отвечая художнику:
— Вы ошибаетесь, Хальдер: человек всегда так жил. Просто наступают моменты, когда он яснее ясного понимает свое положение. За такое прозрение он должен испытывать благодарность. Пространство, которое пугает вас, всегда одно и то же, и оно равно той черепной коробке, в которую заключен ваш мозг.
Оставив без внимания вопрос, затронутый художником, он далее переключился на один из своих монологов о том, насколько глубоки в этой области человеческие познания, он и сам занимался этим с давних пор. Космическая чернота и страх перед дальними мирами — одно породило другое, и где причина, а где следствие, уже невозможно было определить; высота предполагала и глубину. Что касалось его, Сернера, то он был занят разгадкой, что такое человеческий мозг, где свершался сей процесс. В этом заключалась его задача как исследователя.
Их прервал приход Ортнера, пожилого человека, который был душой этого маленького общества. Как друг Проконсула, он тоже жил в вольере, но предпочитал ему свой садовый домик, расположенный у подножия Пагоса, неподалеку от виллы, где Проконсул проводил воскресные и праздничные дни. Его друг и покровитель хотел видеть его в стенах Академии, но Ортнер предпочитал ей общение с мелкими садовниками и виноградарями, чьи наделы террасами поднимались по склонам Пагоса. Они называли в честь него свои сорта роз и вновь выведенные ими плоды. Он и сегодня пришел одетый на их манер. Ему было под шестьдесят, густые седые волосы, загорелый лоб. На первый взгляд можно было подумать, что этот человек с грубыми руками ничего особенного из себя не представляет и вполне тем довольствуется, чувствуя себя превосходно, однако черты его лица выдавали необычайно широкий круг его интересов, сложившийся на протяжении прожитых десятилетий.
Находящаяся на содержании Центрального ведомства пресса имела обыкновение величать Ортнера наполовину в насмешку, а наполовину с ненавистью Гомером Гелиополя, и действительно, все им написанное было тесно связано с развитием и кризисами в истории этого мирового города. Еще в юные годы он стал известен благодаря своим космическим стихам, с анархическим буйством штурмовавшим небо. Позже участвовал в народных бунтах, военных походах и охотничьих кампаниях в свите Ориона. Период увлечений с широкой амплитудой действий на внешней арене сменился другим, отмеченным целым рядом конкретных и конструктивных трудов и сопровождавшимся в политическом отношении поворотом от левых к правым; и наконец пришло увлечение садом, а с ним и возвращение к миру муз. Князь ждал от Ортнера духовного завоевания Гелиополя. Он считал его способным создать такую модель, которая вписалась бы в данный исторический объект, указывая ему дальнейший путь развития.
К максимам Проконсула относилось убеждение, что подлинная политика реальна только тогда, когда ее ведет за собой поэзия и творческая фантазия. Что касалось Сернера, то Князь с уверенностью ожидал от него аналогичных результатов в области теории познания. Разность направлений в их деятельности четко отразилась и на их человеческой сути — в Сернере чувствовалась холодная рассудочность в высшей форме ее проявления, безучастность объективного наблюдателя, а Ортнер, напротив, излучал огромное внутреннее тепло.
Ортнер протянул Хальдеру букет цветов и пожелал ему счастья на новом году жизни:
— И к тому же я с радостью приветствую вас как своего соседа, поскольку Проконсул отводит вам земельный надел на Пагосе.
Он передал ему бумагу с висевшей на ней сургучной печатью. Хальдеру было тесно в «Хозяйстве Вольтерса», а Ортнер всегда стремился доложить Князю о тяготах, испытываемых его друзьями, если разговор удачно складывался, располагая к тому.
Вошел Луций; он привел с собой Костара, чтобы тот взял на себя обязанности по обслуживанию гостей. В качестве подарка он преподнес Хальдеру рыбу из красного карнеола. Художник любил такие вещицы, похожие безделушки из дерева, стекла, слоновой кости были разбросаны у него по всему ателье. Для работы ему не нужны были ни ландшафты, ни натура, но он любил чувствовать себя в окружении предметов, вдохновлявших его. Они потом перетекали в его картины, но скорее как образы, навязчиво повторяющиеся в снах, — размытые во внешних очертаниях, но более обнаженные в своей сути. Хальдер приготовил очень простое угощение, оно соответствовало его холостяцкому быту.
На столе стояли блюда с миндалем, маслинами и маленькими рыбешками, которых обычно продают в порту мелкие торговцы вяленой рыбой. Ими была обложена мясная кулебяка с золотисто-коричневой корочкой — фирменным знаком Зербони. Таким образом, хлеб и закуска были соединены в одно блюдо. Венки, выложенные из лепестков роз, украшали праздничный стол.
Роль тамады всегда отводилась Ортнеру. Он подошел к сервировочному столику, где играло в стеклянном кувшине вино, и попробовал его.
— Вы предлагаете нам вино пятилетней выдержки из остерии «У тунца», дорогой Хальдер, и мы будем пить его, как оно того заслуживает. Первые три бокала мы поднимем согласно нашим правилам: первый — за юбиляра, второй за Князя, третий — за муз. А потом мы будем пить, как того душа попросит. Разрешается говорить обо всем, кроме политики. Они воздали традиции должное, три раза осушив бокалы, и возлегли на ложе в свободных позах.
Костар подавал блюда и следил за бокалами, наполняя их вином. На столике, рядом с кувшином, для него стоял узкий бокал виночерпия.
Хвалили вино, а заодно и виноделов с Виньо-дель-Мар. Погребок «У тунца» славился в округе. Луций предпочитал ему только «Каламаретто», но то вино надо было пить на месте — сорт был капризен и терял в качестве при транспортировке морем, — и к тому же обязательно с хозяином, синьором Арлотто, да еще проявить себя не только тонким знатоком вин, но и веселым собутыльником, чтобы быть удостоенным чести испить то лучшее, что хранилось в его подвалах. Ортнер же, наоборот, любил мелких, безвестных виноделов, угощавших своим вином у себя на кухне. Мать семейства стояла при этом у плиты, за столом раздавались веселые шутки. Работа на винограднике была для этих людей как молитва. С ними вместе можно было отведать овечьего сыра с белым вином и артишоков с красным. При этом шла неторопливая беседа о старых, незамысловатых вещах, как всегда, из года в год, — о хорошей погоде, о созревающем урожае, о радостном завершении цикла года… Тут можно было научиться многому и лучше, чем про то написано в книгах. Нет более высокого искусства, чем календарь природы.
Потом речь пошла о бокалах, поданных Костаром. Они были маленькими и пузатыми — форма, рассчитанная на человеческую ладонь, чтобы пирующий мог смягчить прохладу вина, согрев его по своему вкусу. Края сужались кверху, собирая и задерживая аромат. Звон бокалов был мелодичным и нежным.
— Что касается меня, — заговорил Ортнер, — то я предпочитаю глиняную посуду, следуя за Афинеем, воскликнувшим в эпиграмме: «Дай мне любимую чарку, форму принявшую от земли, из праха земного и сам я создан и вновь в него обращусь».
Он добавил еще, что много лет назад начал серию научных очерков о простейших предметах в жизни и быту, таких, как серп или щипцы для снятия нагара со свечей. Среди прочих одна работа, с эпиграфом «О bouteille profonde»,
[24] должна была быть посвящена винным бутылкам, традиционным для стран и отдельных сортов вин, а также практическому винопитию, как оно развилось у разных народов.
— Но я потерпел фиаско уже при составлении перечня объектов исследования — точно так же, как Казакова пал духом на подступах к своему каталогу по сырам. Это задачи, превосходящие силы, да и компетентность отдельного человека; их следует поручать кругу знатоков; пусть себе заседают в винных погребах да еще не забывают про застолья в других странах мира, где растет виноград и делают хорошее вино.
Философ же придерживался мнения, что только стекло может служить сосудом для вина. Вино — символ высшей жизни, олицетворение духа, и всякое положение пределов есть смерть. Стекло — самая бездушная и самая неживая материя; и вино в тонком стеклянном бокале волнуется, колыхаясь, вылитое в невидимую глазу форму, однако удерживающую его, — абсолютно содержание, абсолютна и форма. Поэтому разбить бокал из стекла и есть признак счастья, символизирующий безграничную свободу в пространстве. Стекло — тело, его содержимое — дух.
— В этом смысле, — сказал Хальдер, — стекло как черная краска для художника. Предметы оконтуриваются тончайшим слоем черной или темной краски и тем самым отделяются один от другого. Как в рисунке, так и в живописи. Цвет — вино наших глаз. Но вкусить его и насладиться им можно, только исполнив более темное рельефное обрамление. Луций спросил его, необходимо ли художнику знание хроматики. — Естественно, хотя учение о цвете может лишь укрепить в сознании врожденное чувство цвета, но никак не заменить его. В наше время это даже преимущество для художника, если теория о цвете и интуитивное ощущение цвета идут рука об руку, как бы в одной упряжке, равно как стилистическая безупречность и поэтическое вдохновение. Что касается меня, я частенько размышляю о цвете и думаю, что моим картинам это так же мало вредит, как знание контрапункта музыкальной композиции.
Потом он заговорил о технике, о том, как работает. Самое начало процесса создания картины — это для него как бы примитивный акт, напоминающий переливание крови. При этом важно, чтобы внутренняя жизнь художника переносилась на холст. Он испытывал творческий подъем, когда от того места холста, которого он коснулся влажной кистью, вдруг проходил по руке едва ощутимый ток, соединяя картину с телом в одно целое. Он чувствовал себя неуверенно, если эта нить обрывалась.
— Вот так же должен чувствоваться, когда молишься, сложив руки, некий магнетизм, если твоя молитва услышана, — подхватил Ортнер. Он внимательно слушал художника.
— Правая и левая рука складываются в покое, собирая воедино неделимую силу. И тогда включается разум, не растрачиваясь на симметрию.
Процесс этот не в диковинку никому, кто занимается творческим трудом. Автору самое умное приходит в голову во время пауз в работе, нечто вроде ответа на его поиски из бесконечности.
Хальдер добавил, что к краскам это имеет особое отношение. Кончик кисти словно светится, дрожит, будто магнетически заряженный кончик иглы.
— Краски — пористые вещества, они как тонкая губка, пропитанная чем-то невидимым. Зафиксированные на холсте в приданной им форме, равно как звуки в буквах на листе бумаги, они в свою очередь сами становятся формой, наполненной невыразимым содержанием. Но художник творит не в одиночку; взгляд зрителя, рассматривающего картину, обогащает ее. Картины таким образом дозревают. Поэтому так важно для нас, кто их приобретает и у кого они хранятся.
По мнению Хальдера, картины — наибольшая ценность в доме, и их нужно спасать при пожаре в первую очередь, а может, вообще только их, как прежде ларов — покровителей домашнего очага. Кому известно, какое влияние оказывали картины, висевшие в рабочих кабинетах, торжественных залах, в комнате женщины, ожидающей ребенка? Одни из них пребывали в домах со скромным убранством, другие во дворцах, а третьи предназначались только для церкви; как грустно было смотреть на них в музеях. Прекрасно, если картины становились священным изображением и от них исходила чудотворная сила. То была магия представшего взору идеала, сила которого во все времена, начиная с наскальных изображений охотников в пещерах Пагоса, всегда оставалась неизменной.
Луций сказал, что к этому, пожалуй, присоединяется еще и само время — дух эпохи, в которую создано творение. Существуют ли правила, согласно которым талант живописца определяется как соотнесенный с современностью, или нет?
— Если народилось сильное дарование, то оно неизбежно найдет для себя тот стиль, что придется ему по вкусу, и будет даже, пожалуй, формировать его. Дух времени оседает в человеческих характерах. Металл и чеканка взаимозависимы друг от друга. Первое связано с тем, что вечно, неизменно, второе — с часом, когда родился художник. Поэтому он ощущает сначала заложенное в него дарование вне конкретных форм и образов и только потом найдет средства и способы его реализации. Шедевр рождается тогда, когда вечное становится содержанием временного, заполняет его, как вино бокал.
— Но как же можно не учитывать форму? Без нее нет движения, нет стиля. Отличительным знаком художника как раз и является то, что он постоянно-извечное познает все в новых, невиданных до него формах. Неожиданность такого открытия не только несет на себе печать времени, но и важно по сути.
Возражение поступило от Сернера, который, как всегда, настолько отсутствовал, что остальные едва ли принимали его в расчет.
Луций разглядывал бледное бескровное лицо, на котором словно зашевелилась потревоженная паутина, оно все как-то заострялось, когда мозг рождал новую мысль. Очевидно, Сернер знал гораздо больше, чем говорил или хотел сказать, — то и дело видна была происходящая в нем концентрация усилий, сосредоточение на объекте.
После окончания учебы философ вел страннический образ жизни, много путешествовал, вложив в это доставшееся ему в наследство небольшое состояние. Потом он обнищал и начал бродяжничать на Виньо-дель-Мар, где его видели полуголым среди пастухов, рыбаков и виноделов. Он спал в их хижинах или под рыбачьими лодками и пил с ними у костра, где жгли старую лозу, из пузатой глиняной кружки или тянул через трубочку вино из козьего бурдюка, обнимая его, как лучшего друга. На Виньо-дель-Мар частенько видели подобных гостей; народ потешался над ними, видя в них наполовину шутов, наполовину пророков. Луций тоже встретился с ним там, в «Каламаретто», далеко за полночь. Они пили и болтали, пока над Кастельмарино не взошло солнце, и Сернер развернул тогда перед ним свою систему взглядов, сильно пьяный, он говорил, однако, в высшей степени убедительно и заразительно, как тому способствует вино.
Его система называлась монантропизмом и сводилась к учению, что существует только один человек, а мы все — его отражения.
Вскоре после того Луций рассказал Проконсулу об этой встрече — больше чтобы позабавить его. Но тот остался серьезным и сказал, что, может, имеет смысл привлечь этого чудака на свою сторону и проследить, как он будет развиваться.
Вот так Сернер и оказался в вольере и жил здесь, целиком отдаваясь своей работе, которую он время от времени прерывал ради длительных застолий на островах. Костар тем временем вновь наполнил бокалы и протянул философу для его трубки палочку из раскаленной термобронзы, которая, пылая, лежала на керамической тарелочке.
* * *
Ортнер, следуя правилу, выработавшемуся на их пирах-симпозиумах, предложил:
— Давайте побеседуем на тему, что такое «миг счастья», и послушаем каждого, кто что об этом думает. Начнет де Геер.
Луций задумался на какое-то время, глядя в свой бокал. Потом осушил его и начал:
— Счастье для меня — нечто чистое, как бы девственное. Скажем, я завладел кладом — счастливым был бы для меня миг, в который я узнал, что клад полностью мой, хотя я не могу им еще распоряжаться. Это как бы состояние потенциальности счастья, ожидание сбывающейся иллюзии. Непременным признаком его является белый цвет — символ чистоты. Белые поверхности настраивают меня на мажорный лад — снежное поле, нераспечатанное письмо, белый лист бумаги, лежащий в ожидании на моем письменном столе. Скоро я покрою его знаками, буквами, лишив белизны.
Когда молено что-то начать, начать совсем заново — какое это изумительное чувство! Знать, например, как много всего на свете непознанного, скрытого, тайного. Счастье — это пора детства и возвращение этой поры. Мы вступаем в жизненные битвы, и все резервы сил еще при нас. Это потом поражение за поражением гасят мечты о победе.
Когда я думаю о часах, счастливых для меня, то представляю себе белые города на краю пустыни, порты по ту сторону Гесперид, в которых я высаживаюсь под чужим именем. Ни по одежде, ни по документам нельзя определить, кто я. Следы на песке легко стираются. Они исчезают, как борозды на воде от корабля, доставившего меня туда. Я знаю только имя агента и найду его вечером в одном из темных проулков. До того момента день, как таинственный подарок, принадлежит мне. Тонкие нити, привязывающие нас к привычкам, будням, обязанностям, порваны, и наступает полная свобода, как в самых сладких мечтах. Я проведу один день как бы по ту сторону закона, словно у меня на пальце волшебный перстень, который сделает меня невидимкой. И я понимаю теперь внутреннее ликование той самой крошки
[25] — меня тоже охватывает радость, что никто не знает моего имени, и я ощущаю неотвратимость надвигающегося на меня искушения.
Словно я выпил крепкого вина, наглотался индийских наркотиков — так неузнаваемо изменился мир. В той мере, в какой я лишаюсь воли, активности, возрастает их власть надо мной. Я сижу за столиком, завтракаю, и темнокожий мальчик-слуга наливает мне кофе. Разглядывая его улыбку, блеск его глаз, я осознаю, что я здесь один из незнакомцев, которых он обслуживает ежедневно. И ему тоже известно, что я — его судьба. Мы как бы одновременно и вместе, и порознь; весело и есть над чем задуматься. Я мог бы сейчас разрушить стену между нами, осыпать его подарками, посадить к себе на колени, открыться ему, сказав, что мне известны все его желания и мечты, о которых он сам не догадывается. Но я молчу, воздерживаюсь от соблазна и множу тем самым свою власть.
Это — увертюра дня, за ней — бродяжничество: по гавани, базарам и кварталам с узкими улочками. При виде людей, кишащих там в великом множестве, мое веселье растет. Чем меньше мне известны их имена, дела, их язык, тем яснее проступает тайный смысл всего. Они словно светятся изнутри. Солнце поднялось и стоит в зените и вот уже вновь клонится к морю. Время делается легким, не причиняет боли; картины и образы приветливо выстраиваются в один ряд. Люди живут во мне; я знаю их мысли, дела, сочувствую им в их страданиях.
Световая энергия накапливается, сказывается ее действие, как на обоях, где выгорает рисунок. Я отвечаю выстроившимся образам, рассылаю свои импульсы, как зеркальные отражения. Взор лучится солнечным светом, мир — словно зал, заполненный образами. Они становятся мелодиями, которые я сочиняю; счастье, испытываемое художниками, поэтами, любящими, становится мне близким и понятным.
* * *
— Счастье заключено в иллюзии, — продолжил художник, — и его исполнение равносильно его смерти. Что удерживает нас при виде зрелого плода в яркой зелени листвы от того, чтобы не сразу протянуть руку и сорвать его? Мы стремимся продлить напряженное ожидание счастья.
Я вспомнил встречу с Каролиной, наше первое свидание. До того мы виделись только в компании. Задолго до условленного часа стоял я на мосту, неподалеку от маяка. Я написал ей безумное письмо и прекрасно осознавал всю абсурдность своего положения. Однако сильнейшее напряжение увеличивало мои силы, я был словно охотник, который опасается обмана зрения, когда поджидает пугливую, неслышно пробегающую дичь.
В таком сильном волнении я встретил то, что зовется «мигом счастья», стремительно налетевшим на меня и сразившим, словно пуля, — навстречу мне шла Каролина, она еще издали заметила меня. Смешанное чувство счастья и смущения, охватившее меня, было подобно урагану, с одной стороны, ужесточающему природу, с другой — грозящему ей полным разрушением, — я был и дичь, и охотник в одном лице. Еще иллюзорность мечты боролась с очевидностью наступившего момента. Еще то существо, приближавшееся ко мне легкими шагами, было идеалом моих грез, как он видится в мольбах. И все же он уже приобретал реальные черты. Я видел зеленый костюмчик, красную сумку на длинном ремешке, как тогда носили. И все мне казалось удивительным в тот миг — как будто среди тысячи людей взгляд ее упал именно на меня. Уже намечалась между нами тайна. Уже я видел ее улыбку — первое движение, первую дрожь, пробежавшую по таинственному покрову, за которым скрывался неведомый мир. Мы становились заговорщиками.
То был миг самой яркой нашей встречи, хотя мы потом долго и счастливо любили друг друга и она до сих пор еще живет в моем сердце. Я имею в виду тот миг, когда все еще одно воображение, когда все в любимой еще неземное, но, однако, уже пронзает предчувствие обладания ею. Это два мира, которые никогда не сойдутся на земле, если между ними не проскочит искра, не ведающая ни пространственных, ни временных границ.
* * *
Теперь черед дошел до Сернера, но он, как всегда, отсутствовал, и пришлось выводить его из состояния погруженности в себя. Как только он услышал, о чем шла речь, он заговорил с невероятной живостью, позволявшей предположить как о близости ему заданной темы, так и о том, что вино развязало ему язык:
— Счастье и миг неразрывно связаны друг с другом — это значит, что счастье быстротечно. В лучшем случае жизнь похожа на цепь, выкованную из колец исполнившихся желаний. Даже если постоянно побеждаешь, как Александр Великий, все равно от судьбы не уйти. Враг голода — сытость, а исполнение желаний — их смерть. Именно поэтому мудрейшие всех стран и времен едины в том, что счастье не входит в широко распахнутые ворота желаний и не въезжает туда на белом коне.
Отсюда следует, что тот, кто хочет счастья, должен сначала умерить свои желания. В этом сходятся все наставления как варианты предлагаемого миру откровения — и священные книги, и заповеди древних мудрецов как Востока, так и Запада, такие учения, как стоицизм и буддизм, провидения монахов и черных магов.
А далее опыт показывает, что человек не внимает наставлениям. Он живет как во дворцах из «Тысячи и одной ночи», где каждая комната сулит ему только приятное, кроме одной, куда входить нельзя и где за запретной дверью живет беда. Как же получается, что его несчастливая звезда ведет его к этой двери, понуждая открыть именно ее? Загадка заключается в том, что она и есть те широкие ворота его желаний. Погоня за счастьем заводит в тупик. Счастье должно войти само. Оно не приживается у нетерпеливых. К нему надо готовиться — чем дольше ждешь, тем оно краше. Жизнь нельзя подгонять; она должна замедлять свой бег, как большая река, несущая свои воды в море. В той мере, в какой она с годами набирает глубину и внутреннюю силу, несет она с собой золото, корабли, азарт и неожиданные сюрпризы. Счастливых встретишь редко — они не трубят о себе. Тем не менее они есть среди нас, живут в своих каморках и мансардах, углубившись в познание, созерцание, благоговение, — в пустынях, скитах под крышей мира. Может, именно в них причина того, что тепло, энергия других систем доходит и до нас.
* * *
Последним говорил Ортнер, он завершал диспут:
— Мое заключительное слово будет весьма скромным. Возможно, это связано с предметом дискуссии, так как для меня скромность и счастье родные брат и сестра. Счастье — это гармония, которую мы испытываем по отношению к окружающим нас вещам. Чем меньше и проще сами по себе эти вещи, тем чище и легче аккорд. Поэтому так и случается, что простые люди скорее бывают счастливыми. Маленький садик с цветами и плодами, беседа с хорошим гостем за бутылкой доброго вина, тихая лампа, бросающая свет на книгу и чашку чая, — вот композиции, полные счастья, если внутренняя гармония присовокупляется к ним.
Вокруг человека, живущего в такой гармонии, очерчен круг, внутри которого ее можно видеть. Это острова счастья в хаосе большого мира. Сад, рабочее место, небольшое хозяйство, круг друзей свидетельствуют о высоте духа того, вокруг кого они объединились, показывают, что счастье, радость, собственность не самореализуются поодиночке, ибо суть их нераздельна и нуждается в единстве и совокупности. Счастлив тот, кто дает, делится с другим полученным от жизни. Богат только дающий. Размеры этих островков зависят от того, насколько высоко поднялся человек. Ведь и на низшей ступеньке тоже можно быть дающим и излучать свет добра, пусть и самый маленький. Счастье садовника видно по плодам в его саду, слышно по песне, которую поет у очага его жена. Правители создают вокруг себя государства. Звезды — острова в океане миров; мы предчувствуем, что острова — родина добрых правителей. И наконец, сам универсум тоже есть остров в бесконечном Ничто, созданный Богом.
Следующий бокал был торжественно выпит за счастье. Как частенько бывало уже на симпозиумах, участники пиршества попросили Ортнера сделать доклад на любую тему, по его выбору. Он обычно не заставлял себя долго упрашивать, потому что легко и хорошо говорил, а его великолепная память всегда оказывала ему добрую услугу. Так и на сей раз он быстро согласился, сказав:
— Я припоминаю, что одна из моих старых отложенных рукописей близка затронутой нами сегодня теме. Она предназначалась для одного цикла работ, в котором я прослеживал судьбу Берлина. Рукопись лежит поверх других, и я совсем случайно просмотрел ее в эти дни.
Он пошел к себе за рукописью и вернулся назад с красной папкой в руках, выцветшей на солнце. Пока художник усиливал свет, Ортнер разложил листы; края их сильно пожелтели.
Хальдер попросил его подождать еще одно мгновение и поставил бутылку «веккьо» и новые бокалы. Костар тоже поднял бокал наравне со всеми.
После этого Ортнер уселся поудобнее, собрался с мыслями, заговорил сначала с паузами, но вскоре вошел в ритм и повел свой рассказ легко и плавно.
Рассказ Ортнера
Это было в иные времена, и я умолчу о том имени, под которым тогда жил. Оно не стоит того, чтобы остаться в истории. Я был несчастлив, раздавлен душой и телом тяжестью собственной вины. Родители не жалели средств на мое воспитание.
Я окончил привилегированную школу, и у меня было достаточно средств для образовательных путешествий и занятий в тиши кабинетов. Но я не выдержал испытания, опустился духовно, погряз в расточительных удовольствиях, пороках и привычке к праздношатанию. У меня уже давно не было денег и даже жилья, и мои знакомые, устав от бесконечной помощи мне, стали избегать меня. Я был не против, я сам старался не встречаться с ними, потому что меня разъедало чувство ненависти к людям и к обществу. Мне было хорошо только в ночлежках, среди бродяг, вытолкнутых обществом. Лишенный средств, чтобы предаваться своим дорогостоящим изысканным порокам, я вынужден был довольствоваться разгулом дешевого и отвратительного свойства — грубым пьянством, обществом потаскух, обитавших в нищенских кварталах, и прежде всего азартными играми в притонах большого города. Вот так я и жил, как в мутном и страшном сне. Моя судьба с каждым днем все больше зависела от грязных, волглых от пота и сивухи меченых карт — тузов, королей, валетов, черных и красных дам и комбинаций из них, чему я страстно отдавался в пьяном дыму и угаре. Приплюснутые алчные лица окружали меня за круглым столом, и руки, со страхом вцепившиеся в карты. Утро приносило проигрыши и дикую брань.
Так влачились мои дни, и их тягостность усугублялась воспоминаниями о богатых островах жизни — в роскоши и изобилии. Я все это изведал, вкусил, и меня терзало желание вернуться к тем игорным столам, где денег не считают. Счастье и удовлетворенность жизнью представлялись мне единственно только в форме денег, их огромной суммы. Мне казалось, что нет никакого иного пути к счастью, кроме везения — комбинации, когда игрок нацелен на счастливый выигрыш.
Нужно бы, думал я частенько, поставить себя в такое положение по отношению к миру и его богатствам, которое игроки называют полосой удач. Мне иногда казалось, что я ощущаю во время игры некую тайную силу, обладающую едва заметным магнетизмом и приоткрывающую мне доступ во владения Фортуны, как бы направляющей мою руку. Но мне ни разу не удалось перешагнуть через закон чередования полос — невидимая связь внезапно обрывалась, и на меня с удвоенной силой обрушивались неудачи. Однако, как каждый игрок, я был убежден, что можно достичь определенной степени легкости в игре, когда она делается неподвластной воле случая. Я верил, что счастье можно принудить и что внутри нас есть такая властная сила, которая может решить, куда выпадет шар и какая карта как ляжет. Во время длинных ночей я размышлял над этими возможностями.
Как и все мечтатели, я был на пути к магии, а может, даже и хуже того. Образ жизни игрока неотвратимо толкает его к суеверию, а потом и к преступлениям, которые сами по себе еще тяжелее, чем их судит людская молва или классифицирует суд, — названия им нет даже в книгах, в которых перечислены законы. Подпадая под власть азартных игр, мы очень скоро оказываемся в плену талисмана, гаданий, предсказаний и каббалистики. И, отважившись вступить в эти лабиринты, где на стенах горят таинственные цифры и знаки, мы с каждым кружащим нас ходом, и ложным в том числе, приближаемся к опасности попасть в сети могучей магии. Она невидима, но мощно влияет на наши мысли, поступки. Если порча проникла слишком глубоко, появляются в любое время дня и ночи и сами бесовские силы и повторяют свое извечное обещание, что мир ценой нашей жизни будет принадлежать нам.
Примечательно и то, что отсутствие веры придает этим силам особую власть, делает их особенно влиятельными. С самой ранней своей юности я презирал то, что называют грехом и загробной жизнью. Теперь же эти сферы были настолько далеки от меня, что я даже перестал насмехаться над ними. Я представлял себе мир как один огромный автомат; счастье зависело от того, насколько удалось разгадать его конструкцию. Черт времен средневековья был глупый малый, дуралей, придуманный ребячливым страхом, ребячливыми фантазиями. Он предлагал людям несметные богатства в обмен на абсурдные миры, на ничего не стоящую подпись. Весьма недурно было бы встретить сейчас такого мальца, с кем удалось бы провернуть столь блестящее дельце.
— Будь я на месте черта, я бы не дал всем этим ленивым бездельникам ни пфеннига за их расписку. А если бы он явился мне, я бы дал ему свою за сущий пустяк. Мне не нужны были ни волшебный кошелек Фортуната, ни кольцо Джудара, ни даже двадцать фунтов. Меня устроило бы, если бы вот этот стаканчик опять наполнился.
Так я бормотал про себя, лежа в пьяном угаре головой на грубом деревянном столе. Это было в одном из привокзальных залов ожидания незадолго до рассвета. У меня было тошно и муторно на душе, как на корабле во время сильной морской качки. Я слышал громкие голоса вокруг себя и звон стаканов. Пьяницы ругались с кельнерами, своими девицами и полицейскими, устроившими облаву. Шум нарастал, все гудело и ходило волнами, вызывая позывы рвоты. Полуночники имели обыкновение слетаться сюда, когда в городе закрывались пивные бары, а девочки легкого поведения ловили здесь своих последних клиентов. А такие, как я, у кого не было крыши над головой, дожидались в этом мутном зале наступления нового дня.
Теперь я мог показываться только в таких местах, где царил полумрак, потому что даже бродяги и те отошли от меня. Я являл собой ужасающее зрелище и уже предвидел свалку, где будет валяться мой труп, пугая заигравшихся и случайно забредших туда детей. Я чувствовал, что окончательно стал тем, кого называют отбросами общества, такой гнилью тянуло от меня, разъевшей мне душу и одежду — рубашка, башмаки и что там осталось еще расползались по швам. Настала необходимость, даже неизбежность очистить от себя общество. Однако меня по-прежнему преследовала слабая, иллюзорная мечта о счастье, как мелодия тонущего на корабле, идущем ко дну.
Казалось, моя голова залита ртутью. С трудом, качаясь, я поднял голову. И с удивлением обнаружил, что моя рюмка наполнена. Я протер глаза, но сомнений не было: темно-красный эликсир заполнял ее до краев.
* * *
— Это blackberry brandy, подкрепитесь, мой друг! Услышав мягкий, но твердый голос возле своего уха, я оглянулся и увидел незнакомца, сидящего у меня за сяиной и внимательно разглядывающего меня. Человек был в сером дорожном костюме, неброском, но добротного покроя. И лицо незнакомца тоже не бросалось в глаза, типаж, встречающийся на каждом шагу. Резкие и жесткие черты лица указывали на привычку самостоятельно принимать важные решения, а бледность кожи — на работу по ночам. Таких людей можно встретить в министерствах, банках, в промышленных и деловых кругах. Но и там они не сидят на виду, а действуют скорее за дверями кабинетов, скрытых от глаз посетителей. Мы долго блуждаем по коридорам, когда приходим туда по делам, с каждым шагом все больше увязая в хитросплетениях бумажной волокиты, пока кто-нибудь из клерков не приведет вас наконец в тихую келью такого тайного кардинала. Вот тут и прольется свет на ваше дело, в двух-трех фразах прояснится самое главное и будет поставлена заветная подпись. Случается, конечно, встретить их и в ночных заведениях и барах — но тут уже в качестве знатного гостя.
В другие времена подобных людей восприняли бы как олицетворение зла, как некое чудовище, но в мире, где зло — привычное дело, в их руках сосредоточена власть. Интуиция подсказывает, что именно они воплощают собой принципы власти, что они и есть вожди. Однако сами они не придают никакого значения внешним почестям и видят награду себе в работе. Они вынашивают в своих кельях идеи острее любых ножей, изобретают порошочки, поражающие волю целых народов. По своему внешнему виду они скромны, но уверены в себе и знают себе цену. Чувствуется, проблемы, занимающие умы современников, в их руках. И знание этого придает им едва заметную ироничность.
Незнакомец смотрел на меня благожелательно и испытующе. Он проявлял своего рода внимательную заботливость врача, снимающего повязку с загноившейся раны. Он повторил:
— Вам нужно подкрепиться, мой друг.
Я взял рюмку и выпил содержимое одним глотком. Я почувствовал, как меня обожгло огнем и как живительная влага побежала по моим жилам, я посвободнее огляделся вокруг. Пелена тумана спала, восприятие обострилось. И тем удивительнее показалась мне сама эта встреча. Ничто не было мне так чуждо, как вера в добро, и я решил быть начеку. Тот, кто заговорил со мной в такую минуту, мог замышлять только что-то недоброе. С другой стороны, я был в таком положении, когда терять уже нечего. Незнакомец улыбнулся.
— Возможно, вы думаете, что я умею читать мысли? А если даже и так, почему вас это удивляет? Читать мысли — никакое не колдовство. Это искусство, основанное исключительно на точном расчете. В нем легко набить себе руку, и им промышляют на ярмарках. Пусть вас это не тревожит. Что может быть проще, угадать, чего ждет пьяница от пустой рюмки, — конечно, чтобы она скорее наполнилась. Нет ничего более естественного. В основе каждой мысли заложена своя движущая пружина, в данном случае — жажда выпить. Это простейший пример, но степень проникновения в чужие мысли возрастает по мере накопления знаний о существующих комбинациях, что дает универсальный ключ в руки для их разгадки. Достигнув такого уровня, можно выиграть любую партию.
Ах вот что, шулер. Возможно, он ищет напарника, с которым можно передернуть карту. Сам черт мне его послал — теперь держи ухо востро.
И небрежно так я двинулся вперед:
— Выиграть любую партию? Да, но тут, пожалуй, умению читать мысли требуется еще немножко помочь руками.
— Помочь руками? Нет ничего проще. Смотрите. — И, как я и предполагал, Серый вытащил колоду карт, ловко перетасовал ее и развернул в руке веером:
— Назовите три карты, любые.
Я назвал семерку пик, бубновый валет, крестовый туз.
— Тяните.
И действительно, я вытянул по очереди все три карты, в той же последовательности. Малому цены не было; я почувствовал, что настроение мое поднимается:
— Здорово сработано. Только я не вижу, при чем тут чтение мыслей. Скорее можно даже сказать, что я угадал ваши мысли, вытащив эти карты.
Серый весело посмотрел на меня и захихикал:
— Великолепно, я сразу понял, что вы неглупы. Ваш аргумент очень удачен — я слишком упростил эксперимент. Сделаем по-другому.
Он заново перетасовал колоду и положил ее передо мной:
— Задумайте опять три карты, но не называйте их мне. Так, а теперь тащите.
Я снова вытащил три карты и с возгласом изумления, которого не сумел скрыть, увидел три задуманные мною карты. Незнакомец любовался моей столь очевидной обескураженностью.
— Так кто же прочитал мысли — вы или я? Вы не сможете ответить на этот вопрос, потому что не знаете, что такое мысль. Мысль — не что иное, как движение материи. Из нее же состоят как ткани мозга, так и шарик рулетки и колода карт. Только бесконечно легче отгадать, что скрывается под рубашкой игорной карты, чем в черепной коробке человека. Однако, если хотите, я обучу вас этому искусству.
Мне с каждой минутой становилось все яснее, что я попался на удочку матерому мошеннику. Мне только оставалось непонятным, что ему от меня надо, поскольку любому дураку было ясно, что взять с меня нечего. Даже ни один старьевщик не позарился бы на меня. Первое, что приходило в голову, он хочет позабавиться надо мной, и тогда я решил: будь что будет, я дам согласие. Я тоже рассмеялся и сказал:
— Если бы вы владели искусством видеть карты насквозь, тогда вы вряд ли бы шатались в четыре часа утра по привокзальным залам ожидания в поисках такого общества, как мое.
Веселье и задор Серого, казалось, только усилились от моих слов; он сидел и посвистывал себе под нос с большим удовольствием.
— Смотри, пожалуйста, какой умник. Опять нашел слабое место. Это как раз тот аргумент, который всегда пугает золотых дел мастеров: что вы копаетесь тут у себя, с вашим умением, в ювелирных мастерских, вместо того чтобы спокойно, в тиши, чеканить в закутке дукаты, сколько душе заблагорассудится?
Он помолчал немного, глядя на меня с улыбкой. Потом произнес:
— Вы чересчур умны и рассудочны — вам непонятно, что за сила симпатия. А что если при виде вас мне просто пришла в голову мысль, не могу ли я вам чем-нибудь помочь? Однако оставим эти разговоры, бывают варианты, о которых вы даже не подозреваете. Так, например, случаются операции, для которых необходимы как раз люди именно в таком состоянии. Что побудило магрибинца обратиться именно к Аладдину, когда ему понадобилось спрятать лампу? Я повторяю, что хочу научить вас искусству уметь всегда выигрывать. Однако здесь едва ли подходящее для этого место.
Он оглянулся вокруг и спросил с насмешкой:
— Надеюсь, я не отрываю вас от срочных дел?
Подлец, он наверняка знал, что единственной моей заботой было найти подходящую веревку.
Поэтому я поспешил сказать:
— Я недостоин вашего внимания. Но раз уж вам будет так угодно, то можете располагать мною.
— Надеюсь, вы не пожалеете об этом. Следуйте за мной. Он позвал кельнера, оплатил мою выпивку, и мы покинули зал.
* * *
На привокзальную площадь уже падал блеклый свет. Серый шел не спеша по еще пустынным улицам, насвистывая незамысловатые мелодии; я семенил подле него, имея вид жалкого клиента. На душе было смутно и вообще как-то не по себе; меня не оставляло предчувствие, что я угодил в лапы дьяволу. Что ему от меня надо, что он замышляет против меня? Впервые я ощутил странную боль — тоненькую щемящую тоску по детству. Но что мне, собственно, было терять в эти предрассветные часы перед надвигающейся пустотой?
Скоро мы добрались до места. Незнакомец остановился перед высоким конторским зданием, одним из тех, фасад которых сплошь увешан вывесками фирм и обклеен рекламами, словно пестрыми заплатками. Мы вошли вовнутрь, поднялись на лифте. Серый открыл дверь, чуть выше звонка висела табличка:
Д-р ФЭНСИ, окулист
Прием только по договоренности
Из передней с голыми стенами дверь вела в кабинет, похожий на мастерскую высококвалифицированного специалиста. На столе лежали очки, оправы и оптические инструменты, а по стенам висели таблицы с цифрами и буквами. Это было помещение, в котором господствовали прямые углы и прямые линии; мне показалось, его пронизывали безжалостно сверкающие острые лучи. Особенно поразил меня ящик со стеклянными глазами. Они лежали на красном бархате, переливались всеми цветами, превосходя встречающиеся в жизни оттенки глаз, и были похожи скорее на опалы. Это было свидетельством того, что я находился в кабинете первоклассного глазника.
Доктор Фэнси посадил меня в клеенчатое кресло и сел сам на высокий табурет напротив меня. Сейчас на нем был белый халат. Он пристально изучал мои глаза; мне казалось, что из его зрачков размером с точку вышли два тонких луча и пронзили меня насквозь. Меня потянуло в сон, однако я отчетливо слышал слова, обращенные ко мне и медленно произнесенные им мягким обволакивающим голосом.
— Я не задержу вас понапрасну. Мне уже давно известны ваши тайные желания. Вы были, хотя и подсознательно, на правильном пути; вас следует вознаградить за это. Вы подозревали, что есть два сорта людей: глупцы и компетентные, знающие люди. Одни — рабы, другие — хозяева этого мира. На чем основывается различие между ними? Да просто на том, что универсумом правят два великих закона — случай и необходимость. Намотайте себе на ус: кроме них, ничего больше не существует. Рабами случай управляет, а повелевают случаем хозяева. В безымянных ордах слепых есть несколько светлых умов, которые стали зрячими.
Голос усыплял меня. Хмель действовал сильнее обычного. Я слышал, как доктор возится с инструментами. При этом он неустанно говорил — размеренно и очень властно, из его слов ни одно не ускользнуло от меня:
— Мир устроен по образцу двойной камеры — chambre double. Как все живое имеет две оболочки, так и у него два слоя — внутренний и внешний, из которых один есть сфера высшая, другой — низшая. При этом низшая сфера до последнего регулируется высшей.
Представьте себе следующее: вы находитесь в этой комнате или в зале, в большом обществе, где играют, спорят, ведут деловые разговоры, короче, делают то, что привычно человеческой натуре. Для непосвященных гостей все происходящее в этом зале, все взаимодействия будут казаться в большей или меньшей степени делом случая. Поэтому никто из них не сможет с уверенностью сказать, что принесет с собой даже ближайшее мгновение. Для них здесь происходит нечто непредвиденное, слепая сила правит бал.
Пойдем дальше: стены зала, словно двойное дно, за ними — второй слой, невидимый, как аура. Он почти лишен пространства, зато весьма знаменателен. Представьте его себе в виде штофных обоев с вытканным на них рисунком — фигурками, цифрами, знаками, на которые никто не обращает внимания. И вот я снимаю пелену с ваших глаз, и в полном изумлении вы обнаруживаете, что эти цифры и фигурки являются ключом ко всему, что разыгрывается в зале. До сих пор вы походили на человека, который шел ночью по звездам, не имея понятия об астрономии. Теперь же вы вооружены знаниями и ваша сила и власть сравнимы разве с властью древних жрецов, предсказывавших лунные и солнечные затмения. Вы приняли посвящение, открывающее вам мир магии. В этом мире сокрыта тайна всего, и никакой другой нигде больше нет. Вы будете вечно благодарны мне.
С этими словами доктор Фэнси склонился надо мной. Я увидел у него на лбу ремень с круглым зеркалом и дырочкой посредине. Одним движением руки он придал моему креслу горизонтальное положение и приблизился к моему лицу с острой стеклянной пипеткой в руках.
Безумец, он хочет выжечь тебе глаза!
Ледяной страх пронзил меня, я оцепенел и не мог шевельнуться. Я увидел, как он опускает зеркало; он смотрел на меня сквозь этот чудовищный и абсолютно пустой глаз. Я услышал, как он бормочет:
— Бренди возымел свое действие.
Волосы встали у меня дыбом. Я открыл рот, но крик не вышел из моей груди. Он поднес пипетку к моим глазам и капнул две капли, которые жгли, как азотная кислота. Боль была невыносимой; все померкло вокруг, и я почувствовал, что теряю сознание.
Когда я пришел в себя, доктор Фэнси уже поднял мое кресло. Он промокал мне глаза ватным тампоном.
— Было, пожалуй, немножко больно? Но по цене и товар. Все страшное уже позади. Мы закончили, и я повторяю: вы будете благодарны мне.
Я боялся далее думать, что отделался так дешево. Осторожно я оглядывался в поисках подходящего инструмента, которым в случае надобности мог бы свалить его на пол, ударив по голове. Потом сказал вежливо:
— Господин доктор, вы сделали надо мной все, что вам хотелось. Теперь отпустите меня, дайте мне уйти — я чувствую себя очень слабым.
Больше для убедительности я еще прибавил:
— Если бы вы возместили мне убытки и подкинули немножко на пропитание, я был бы вам очень признателен.
Доктор засмеялся:
— Крез просит небольшое подаяние — ну что же, ведь недаром говорят, что у миллиардеров частенько не бывает денег на мелкие расходы.
Он подошел к своему письменному столу и дал мне, не считая, пачку денег:
— Тратьте поначалу мелкие купюры, пока вы еще в этом облачении. Иначе вас упрячут в кутузку.
Он еще раз посмотрел на меня, довольный творением своих рук:
— Впрочем, вскоре вы поймете, что решетки и тюрьмы — это не про вас. Вы теперь выше закона.
И с этими словами он отпустил меня.
* * *
Улицы уже оживились. Я бросился в людскую толчею, чтобы поскорее скрыться. Страх еще держал меня в плену. Ни за какие деньги я не повторил бы этого эксперимента. Я кинулся в общественный парк и опустился в изнеможении на скамейку. Только сунув руку в карман, я вспомнил про пачку денег. Я вытащил их и осторожно пересчитал. Банкноты, без сомнения, были настоящими и сумма внушительной — данное обстоятельство делало историю загадочной. Однако я не стал дольше ломать себе голову. На душе у меня было, как у человека, только что терпевшего кораблекрушение и вновь стоявшего на твердой земле.
Утро было чудесным и теплым. Постепенно я выпрямился, отогревшись на солнце, поднял голову. У доктора Фэнси определенно ослабли винтики, а его близкие просто еще ничего не заметили. Он свихнулся, а я от этого только выиграл. Вся авантюра могла, конечно, принять скверный оборот — но мне выпало счастье. Время от времени я незаметно перебирал банкноты.
Я стал размышлять об открывшихся мне новых возможностях. Первым делом нужно было, приняв меры предосторожности, выкарабкаться из того нищенского состояния, в которое я себя загнал. Я пойду на барахолку в Старом городе и по дешевке приоденусь. Потом опять сниму ту маленькую комнатенку, в которой я жил до своего босячества. Уже оттуда можно будет заказать себе костюм у портного и только потом переехать в другое место. Так постепенно, словно через шлюзы, я и выберусь из клоаки.
С новым приливом сил я направился к городской электричке, чтобы поехать в центр — в Старый город. К перрону подошел желтый поезд, двери автоматически открылись. Толпа ринулась занимать купе, а меня словно пригвоздило какое-то наваждение. Ощущение было такое, будто я должен войти в катафалк с живыми мертвецами. Кондуктор и пассажиры смотрели на меня невидящими глазами. Возможно, все еще действовал пережитый мною страх обрывки угарных видений полупьяного бреда. Однако мне стало как-то не по себе, и я решил пойти пешком. Я шел вдоль высокой эстакады, по которой были проложены рельсы, направляясь в центр города. В одном месте путепровода, вблизи поворотного треугольника, мне преградила путь толпа людей. Произошло большое несчастье — потерпела крушение городская электричка. И тут я увидел того кондуктора с размозженным черепом, когда его проносили мимо меня на носилках. Я быстро ушел, словно я не только предвидел катастрофу, но и вызвал ее.
Вечером я сидел за чашкой чая в своей каморке. Прежде всего я решил отныне избегать употребления крепких спиртных напитков. На мне были теперь матросские штаны и шерстяной свитер, я уже помылся и побрился. Рядом со мной стоял чемоданчик, полный белья. Я без конца щупал свой бумажник. Я набил себе трубку табаком «вирджиния». Хозяйка встретила меня с недоверием, однако, когда я сполна оплатил ей все свои просроченные долги, она с удовольствием пустила меня на квартиру, приведя для меня комнату в порядок. Она не была столь уж разборчива, ведь постоялец, который жил там до меня, был осужден за растрату, а она тем не менее навещала его в тюрьме, где он сидел уже два года. Он долго жил у нее, выдавая себя за мелкого служащего, находящегося в стесненных обстоятельствах, а потом вдруг выяснилось, что его судили за присвоение крупных сумм государственных денег.
Пока я об этом думал, мне в голову пришла странная мысль. В результате дознания так ведь и не было установлено, на что он потратил деньги. Вполне вероятно, что он спрятал их. А что если они спрятаны где-то совсем поблизости, возможно, даже в этой самой комнате? Заинтересованность, которую он проявлял к своей хозяйке, тоже была по меньшей мере странной. Я почувствовал, как во мне просыпается жадность и усиливается острота зрения. Совсем иначе, чем до сих пор, огляделся я в хорошо знакомых мне четырех стенах, стремясь мысленно поставить себя на место человека, который хочет устроить здесь тайник. Я тут же понял, что речь может идти только о камине, другого подходящего места в комнате не было. Правда, полиция, конечно, уже тщательно все обыскала, однако эти субъекты не отличаются самостоятельностью мышления.
Я без шума закрыл дверь и приступил к делу. Сняв два подсвечника и часы, стоявшие на камине, я попробовал приподнять мраморную плиту, лежавшую сверху. Она была укреплена, однако слегка приподнималась, как крышка запертого сундука. Похоже, что ее держал какой-то запор, и действительно — одна из завитушек декора, если ее повернуть, давала плите свободу. Та легко поднялась, и обнаружилось углубление, доверху заполненное пачками купюр и мешочками золотых монет. Я нашел потайной сейф.
Так значит, в течение долгого времени я влачил свои дни в полной нищете подле несметного клада, находившегося от меня на расстоянии протянутой руки, словно человек, стоящий над скрытым от глаз родником и погибающий от жажды. Как часто ночами напролет ходил я взад и вперед по комнате, взвешивая все шансы, поставив именно на эту мраморную плиту стакан грога. Бессчетное количество раз выбивал я об нее свою трубку. Какой презренной представлялась мне теперь та тупая жизнь, что я вел. Почтительно и с возрастающей гордостью за свой проницательный ум, получивший новое качество, пересчитал я купюры и золотые монеты. Имея такие деньги, в тюрьму не садятся — поделом глупому малому.
Не оставалось никакого сомнения — встреча с доктором Фэнси изменила меня, он был прав: я должен быть благодарен ему. С этого момента я все явственнее чувствовал в себе новую силу, подобно ребенку, прозревающему, учась, с каждым днем все больше и больше. Примерно так же я ежедневно учился все искуснее пользоваться своим вторым «я», дававшим мне огромные преимущества. Сначала — при катастрофе поезда и с каминным тайником — дар этот свалился на меня неожиданно, я ходил, как лунатик, следовал за ним слепо, как во сне. Потом я осознал, что это такое. И научился управлять им по своему желанию, хладнокровно и рассудочно. Прежде всего я пользовался им в приемлемых для меня пределах, поскольку для его проявления я должен был как бы сильно напрягать свое зрение. Я жил словно с микроскопом на глазах среди людей, даже не подозревавших о существовании такого прибора. Однако я пользовался им, только когда появлялось желание. И тогда я видел силы, определяющие ход событий, зародыши нарождающегося счастья и несчастья. Я с осторожностью шел по этому пути, как бы прикрываясь шапкой-невидимкой.
Конечно, я тут же навестил родные картежные притоны и игорные дома. Теперь-то я видел весь расклад карт, знал, какая выпадет цифра. Калейдоскоп мастей и квадратов полей рулетки больше не таил в себе для меня опасности; все комбинации разыгрывались внутри меня, на дне глазного яблока. Теперь меня занимали другие проблемы. Я должен был научиться обуздывать новую силу, вложенную в меня, должен был сам как-нибудь привыкнуть к ней и научиться скрывать ее. Исполненный такого намерения, я поначалу, подолгу испытывая неуверенность в себе, сидел возле зеленого стола, как игрок, у которого при себе только одна золотая монетка и который никак не может решиться рискнуть. Я хотел увериться в своем искусстве. Вскоре я понял, что оно беспроигрышно.
После этого я начал делать ставки, но следил за тем, чтобы проигрывать. Я создал себе славу плохого игрока. Доктор Фэнси выискал для своих опытов не самого последнего дурака. Потом я начал скромно выигрывать — здесь тридцать, там пятьдесят фунтов. Я старался афишировать свои проигрыши, а выигрыши оставлял в тени. Самым важным было замаскировать свое искусство. Правда, никому не могло прийти в голову о его существовании, однако на всякий случай лучше было не обращать на себя внимание непрерываемой серией выигрышей. Впрочем, теперь мне стало известно и то, о чем я постоянно догадывался: каждый счастливчик, часто выигрывавший по-крупному, был мошенником.
Очень скоро я утратил к азартным играм всякий интерес. Дикое напряжение, охватывавшее меня и державшее всю ночь, пролетавшую, как одно мгновение, пропало, уступив место неожиданно появившейся скуке, как только я увидел, что мой шанс — беспроигрышный. Я сидел за игорным столом, как чиновник в конторе, который ждет не дождется, когда кончится рабочий день. Удовольствие доставляли только азарт и страсти других игроков, когда я видел, как беспомощно барахтаются в сетях простофили и как обманщики в свою очередь оказываются обманутыми мною.
Вскоре я увлекся более тонкими делами. Я переехал в западную часть города и снял дом, полный слуг. Первая провидческая трансакция, которую я провел, касалась наследства. Мне стало известно про осиротевшие суда и про бедных наследников канувшего в Лету родственника — исходные данные, сведения о которых я превратил через подставное лицо в чистое золото: я приобрел эти суда, считавшиеся аварийными, и застраховал их на большие суммы. Кроме того, я стал совершать вояжи к местам, где, по преданиям и легендам, лежали зарытые клады, и без труда находил их. Но я не утруждал себя тем, чтобы извлечь их; я оставлял их на старом месте, где они лежали сохраннее, чем в банке. Произведя опись, я присовокуплял чертежи и карты к своим ценным бумагам. По опыту я понял также, что слухи, передаваемые в народе от поколения к поколению, большей частью вполне обоснованны. И число тайных кладов значительно превосходит предполагаемое.
Еще проще оказались махинации с залежами природных ископаемых. Я знал места, где можно было напасть на жилу. Эти сведения я держал при себе, приумножая ими свой капитал. Особое удовольствие доставляло мне получать прибыль с разработок, о которых мне прекрасно было известно, что все усилия впустую. Я заключал договор с землевладельцем, дававший право на создание артелей; у меня рвали куксы из рук. Жуируя на их деньги, я оставлял дельцам надежду на богатые месторождения и право оплаты всех изыскательных работ.
Вкусив и пресытившись большим успехом, я нашел, что гоняться за отдельными объектами, дающими прибыль, дело довольно утомительное. Оно отрывало к тому же от удовольствий и наслаждения жизнью. По необходимости я вышел на просторы большого бизнеса, больших денег, перемещением которых могла управлять одна только сила духа. Я проник в тайны биржи. И вскоре освоил техническую сторону дела. Изучил стоимость ценных бумаг, а потом и мысли тех, кто определяет курс акций. Как и все силы на земном шаре, деньги тоже, с одной стороны, абсолютно реальная величина, с другой абсолютно иллюзорная. Большие дела успешно проворачивает тот, кому известны оба свойства денег.
Этим и объясняется наличие такого компонента, как фантазия, присущая любому денежному королю, который строит на ней свои биржевые комбинации, сравнимые разве что с музыкальными композициями. Ведь комбинации в мире звуков и музыки тоже соотносимы с вариантами восприятия бесконечных рядов чисел.
«Продавай поднимающиеся в цене бумаги и скупай падающие». В этом правиле заложена вся стратегия биржевой игры, и оно гласит, что и ту, и другую серию необходимо прервать в нужный момент. Однако интуитивное желание не упустить свой шанс и врожденный азарт толкают нас порой на прямо противоположные действия, поскольку люди одержимы идеей везения, которому не будет конца. Но я хорошо усвоил законы конъюнктуры на бирже.
Отныне я входил в круг избранных, кому богатства, накопленные другими, и всякий человеческий труд приносят огромные дивиденды. Бизнес это работа одних людей, делающих деньги для других. Негр, добывающий в синих недрах алмазы, инженер, прокладывающий с легионами больных лихорадкой землекопов канал, соединяющий два моря, фермер, озабоченный будущим урожаем, князь, взвешивающий в глубине своих покоев возможности войны и мира, — все они едва ли подозревают, что общие их усилия улавливаются и концентрируются в фокусе спекуляций, в итоге которых в тиши глухих кабинетов определяется стоимость мира, находит свое денежное выражение. Деньги — подлинный властелин мира, хозяин жизни, самая рациональная ее аббревиатура, отсюда и тот всеобщий чудовищный ажиотаж, стремление завладеть ими.
Таинственны приливы и отливы огромных денег, когда целые состояния то появляются, то бесследно исчезают. Искусство финансовых богов разбираться в движении капитала полностью отделено от самих денег, но оно словно мощными импульсами воздействует на это самое движение, на стоимость денег, моделируя ее. И есть такие невидимые сферы, где убытки приносят не меньшие проценты дохода, чем прибыль. Вот там бизнес носит идеальный характер.
В скором времени я так организовал свою жизнь, что при минимальной затрате сил имел максимальный доход. Частично через своих агентов, частично по телефону я давал поручения банкам скупать ценные бумаги, упавшие в цене до предела, а другие спускать незадолго до момента, когда их цена достигнет кульминационной точки. Трудность как таковая заключалась не в выборе тактики, тут я промаха не знал. Она состояла главным образом в том, что мне нужно было себя ограничивать, чтобы из-за моих операций по скупке ценных бумаг не нарушалось соотношение между предложением и спросом. Я находился в положении человека, который, хотя и знает победителя забега, все-таки занижает сумму, когда делает ставки. Мое положение сковывало меня и в чисто философском плане, поскольку предоставляло мне исключительную возможность заглянуть в механизм взаимодействия свободы воли и координации своих действий. Иногда мне приходилось прерывать начатую операцию и симулировать понесенные убытки, чтобы завуалировать ее истинный смысл и не ставить в зависимость от себя всех остальных участников игры на бирже. Это приводило иногда к сокрушительным ударам. Однако мое состояние достигло скоро баснословных размеров.
Я завел во всех столицах, на площадях, где помещались биржи, маленькие, фешенебельные, с изысканным убранством особняки, в некотором роде pied-a-terre.
[26] Лучшие портные, лучшие поставщики мира были к моим услугам. Скупщики рыскали в поисках картин и предметов искусства для меня. Издавна я любил одеваться со вкусом и окружать себя элегантными вещами; теперь я мог удовлетворить любое свое желание. Я превратился в денди, считающего пустяки важным делом, а важные дела пустяками. Я старался избегать даже малейших усилий со своей стороны. Так, например, мне надоели бесконечные примерки; я завел манекены, изготовленные по моим размерам, и портные работали по ним. Я любил роскошные машины, хороших лошадей, а также, хотя и умеренно, пил самое лучшее вино, всегда хранившееся в моих подвалах. Дворецкий с манерами венецианского посла избавлял меня от всяких неприятностей со слугами.
В Булонском лесу меня видели с княгиней Пиньятелли, в Эптоне — с Сарой Батлер, чья игра достигла вершин славы. Для меня не было тайной то, что женщины тем тщательнее скрывают свою симпатию к незнакомому мужчине, встретившемуся на их пути, чем сильнее это ими овладевает. Я всегда был уверен в себе, ибо точно знал, какое произвел впечатление. Поэтому мне чужды были смущение и стеснение, испытываемое обычно под влиянием чар красавиц; я действовал наверняка, с абсолютной уверенностью. И вслед за нею появлялась неотразимость.
* * *
Я сидел в Ваннзее за завтраком, когда мне доложили, что пожаловал господин Катценштайн. Я знал его по имени как одного из виртуознейших финансистов. Я просил его войти. После нескольких общих фраз он перешел к делу; причина его появления заключалась в следующем. Он давно уже наблюдает за всеми моими поручениями, даже за теми, которые я даю маклерам. Он знает моих подставных лиц. Ему показалось, что, за исключением одного-двух просчетов, за всеми трансакциями скрывается острейший ум необычайной силы. Он подробнее остановился на отдельных деталях и заговорил затем о гениальности моих комбинаций. Исключительно только восхищение послужило поводом для его визита, как, скажем, чтение книги неудержимо рождает в читателе желание лично увидеть автора. Он хитро посмотрел на меня и прищелкнул языком, словно попробовал отменного вина высшей марки.
При этих словах меня охватила сильная досада; мне представилось, что в последнее время я был менее осторожен, чем обычно. Не оставалось ничего другого, как принять важное выражение лица и снизойти до высказываемого восхищения. Я предложил ему с покровительственной улыбкой отведать моего портвейна. Что может быть естественнее, чем то, что прибыль основывается на доскональном знании сути денег и законов обращения капитала? В первую очередь необходимо, конечно, понимание большой политики и ее влияния на рынок и тяжелую индустрию. Ведь именно от нее зависят все остальные, находящиеся в сложном переплетении друг с другом отрасли хозяйства. А потом, конечно, встает вопрос свободных денег и тех крупных сфер вложения, куда они устремляются. В основе конъюнктуры, бывает, правда, лежат свои многочисленные и зачастую скрытые причины, но все они более или менее прогнозируемы. Когда бросаешь камень в воду, то следует ожидать и кругов, образующихся при этом. Можно точно рассчитать, когда та или иная часть пруда придет в движение. Катценштайн внимательно слушал, как я излагал ему эти общие места.
Он ответил с величайшей вежливостью:
— Конечно, конечно, именно так и написано в учебном пособии по национальной экономике. Таким же способом метеорологи предсказывают с довольно большой степенью вероятности погоду на завтра. Правда, не без помощи метеостанций, приборов, судов и размещенного по белу свету служебного персонала.
Он растопырил при этом пальцы, разглядывая свои пустые ладони.
— Что вы хотите этим сказать, господин коммерческий советник?
Он смотрел на меня восхищенным взором, словно любовался картиной Рафаэля:
— Толковая голова, я это сразу сказал, блистательный ум. И винцо тоже отменное — такой портвейн можно получить только лично от старого Зандермана. Я хочу сказать, что одной науки о деньгах in praxi
[27] недостаточно. В придачу к ней нужен еще капиталец. Деньги, увеличиваясь в размерах, приобретают и большую притягательную силу. Преимущество банков в том и состоит, что они могут дольше участвовать в операции и следить за ее ходом на разных игровых полях, чем, скажем, мелкий игрок, и поэтому вероятность их успеха выше. Есть только один вид игры, способной потягаться с ними, а именно та, которая направляет ход, делает погоду на бирже.
Моя злость нарастала. Этот тип с донимавшим его желчным пузырем и потухшими от сытой жизни глазами, без сомнения, был хорошо осведомлен обо мне; он знал, что еще совсем недавно я был нищим. Конечно, он не догадывался, в чем истинная причина успеха. Он принимал меня за брокера, представляющего интересы тех, кто невидимо стоит за кулисами мирового рынка. Только он не настолько был умен, чтобы понять, что кулисы сами по себе — иррациональная величина. Он не подозревал и не мог подозревать, что я свои подсказки получал от величайшего в мире закулисных дел мастера и что у меня от него генеральная доверенность на полную свободу действий. Он не знал, у кого он завтракает.
С подобающей сдержанностью я дал ему понять, что его провидение не лишено оснований. И если действительно существовали связи, по поводу которых он строил догадки, то они могли принести плоды только в том случае, если о них умалчивать. Естественно, мое поведение только еще больше усилило его интерес ко мне. Он возрастал по мере того, как я разыгрывал стремление не раскрываться перед ним. В каждом деле преимущество на стороне того, кто в нем не заинтересован. Катценштайн буквально навязывался мне и набрасывался на мою наживку, как хищная акула.
С этого дня он часто навещал меня и просил моего совета. Тем самым он снимал с меня, сам того не подозревая, огромную работу, прежде всего общение с агентами, которое всегда утомительно. Я стал его компаньоном. В качестве такового я внедрил в его концерн одно страховое общество, дававшее денежные ссуды под урожаи и занимавшееся тем самым рискованным бизнесом, явно связанным с возможными убытками. Это страховое общество я оставил за собой в качестве своего особого долевого пая.
Незадолго до ослабления марокканского кризиса курс ценных бумаг на бирже упал по моей прихоти, поскольку я отменил ограничение на военные риски. Удар был направлен против Катценштайна, и он, хотя не смог разгадать смысл моих далеко идущих намерений, стал недоверчив. Вероломно я советовал ему предпринять кардинальную ликвидацию имеющихся у него акций, но он на это не пошел. Понижение биржевого курса представлялось неестественным, оно сулило двойную прибыль. В такие дни все кажется неопределенным, требует изменения тактики, которую нельзя определить словами, тут нужно только особое чутье. Деньги поднимаются на головокружительную фиктивную высоту, становятся предметом чистейшей фантазии. Мой совет был правильным, почему он не последовал ему? Потому что он полагался только на свои арифметические расчеты. Затем последовал танжерский договор, а за ним и черная пятница. Банк прогорел, страховое общество принесло колоссальный доход. Во время таких кризисов постоянно повторяется старая игра: «Война или не война? «— точно так же, как с монеткой: «Орел или решка?» Вслед за этим произошло объяснение между Катценштайном и мною. Он признал, что был не прав. Когда на следующее утро слуга пришел будить его, то нашел его в постели мертвым. Поговаривали о сердечном ударе, горе его кредиторов было безграничным. Отныне я стал владельцем фирмы «Катценштайн & К°». Теперь уже никого больше не могло удивить, что я связан с делами мирового бизнеса. Я субсидировал государственные займы — эту высшую, поднебесную сферу финансов. Меня сделали немецким бароном, наградили орденской лентой Почетного легиона. Филантропы зачислили меня в свои ряды. Ее Высочество теперь в открытую подъезжала к моему дому; в жокей-клубе вокруг меня всегда толпились любопытные — известно было, что я проигрывал там крупные суммы.
* * *
Вот то, что касалось внешних обстоятельств моей жизни. Они не оставляли желать лучшего. Но одновременно я чувствовал себя несчастным в той же мере, в какой возрастали моя власть и авторитет. Сначала это была скука, все мучительнее овладевавшая мною. Я ощущал, что недоставало внутреннего напряжения, неизвестности, всех «за» и «против», «красного» и «черного», придававших жизни остроту вкуса. Я играл роль того, кто сражается, но не может пасть. Я всегда предвидел свой шанс. Он был лишен для меня таинственности, неопределенности, что заставляет сильнее биться сердце.
Я уже говорил, что азартные игры вскоре утратили для меня свою прелесть. То же самое произошло и со всеми остальными жизненными комбинациями. Скоро мне надоело огребать деньги дураков, просто навязывавших их мне. Я часто испытывал искушение снять ставку еще до того, как началась игра. Ну кому интересно отгадывать загадку, если заранее известен ответ. Единственное, что меня еще как-то привлекало, так это наблюдение за волнением и отчаянием других. На следующее утро они появлялись и унижались передо мной. Но со временем мне наскучило и это. Я больше не был игрушкой судьбы, но зато сам стал судьбой тех, кто встречался на моем пути. Дутая важность и спесь усиливали жестокость во мне. Пожалуй, в этом и кроется объяснение того, что, добившись неограниченной власти, люди, например, кесари, прибегают к убийству. Земной шар превращается в цирк, становится театром, в котором разыгрывается вечный спектакль.
Так же складывались у меня отношения и с женщинами; в первую очередь я ощущал свою власть над ними. Они приближались ко мне, словно пестрые бабочки, летящие на яркий свет. Лаская их, я никогда не убирал когти. Я разыгрывал с ними партии, оставаясь не знающим поражения партнером. И, как Шейлок,
[28] я следил, чтобы они сполна платили мне плотью и кровью. Я слышал малейшую фальшь в их мелодиях.
Странным был сам по себе тот страх, что меня могут обмануть в корыстных целях. Я хорошо знал цену вещам, следил за тем, чтобы меня не надували. Чем больше росло мое богатство, тем все более мелочным и придирчивым я становился. У кого больше денег, тот и покупает дешевле. При абсолютном богатстве все достается почти даром.
Картина, дом, мебель становились мне особенно дороги, если с ними связывалось воспоминание о выгодной сделке. То была логика денег, все больше занимавшая меня и завладевавшая мною. А параллельно рос сплин, я чувствовал, что все меньше получаю удовлетворения от наслаждений. По мере возрастания моих материальных возможностей они все больше теряли для меня цену. После стольких лет вольного босяцкого разгула я оказался обреченным вести жизнь, какой она бывает в дорогих санаториях. Я полюбил нейтральные краски, безмолвное обслуживание, дневные часы при зашторенных окнах, пресные блюда, безликие разговоры, женщин, в которых внешняя элегантность сочеталась с внутренней ничтожностью.
Однако было еще одно обстоятельство, тревожившее меня куда больше, чем душевная вялость, безрадостность существования, утрата жизнелюбия. Оно возникло сразу же после первого триумфа. Я все больше понимал, что ношу в себе ужасную тайну, от которой нельзя избавиться. И все отчетливее тайна эта осознавалась мною как преступная. Удар, наносимый мною людям, был чудовищной силы, словно я был их заклятым врагом, обладавшим такой мощью, что находился вне закона. Вор, разведывающий верное дельце, шулер, метящий свои карты, преступник, замышляющий зло в своей норе, — все они лишь претенденты на шанс и находятся во власти всеобъемлющего закона. Они действуют как люди, в то время как я был наделен самопроизвольной неподотчетной силой. У них могли быть соучастники, в то время как предпосылкой для моего искусства было полное одиночество. Я обратил внимание на то, что мне бесконечно милее было бы прослыть фальшивомонетчиком, чем если бы кто разгадал мою тайну. Ловкость рук, безотказность везения, восхищавшие всех во мне, вызвали бы отвращение, ужас и чудовищную ненависть, если бы стал известен их исток. Ростовщик, знающий суть денег лучше самих бедняков, на крови которых жиреет, Дон Жуан, хладнокровно тиражирующий технические приемы соблазна, словно крутящий ручку шарманки, играющей одну и ту же мелодию, даже и близко не приближались ко мне, не ведавшему промаха. Я отдалился от человеческого рода и перешел в другую категорию. Человек, приобретающий магическую силу, символами которой являются шапка-невидимка или волшебное кольцо, теряет чувство равновесия, натяжения жизни, позволяющее ему удержаться на ее поверхности; он хватается за рычаги, непосильные для него. И ответный удар могучих сил не заставляет себя долго ждать.
Я и почувствовал его, ощутив поначалу глухое беспокойство в душе, поскольку все отчетливее осознавал ту беду, в которую попал. Мир обезлюдел вокруг меня, превратился в пустыню, где двигались по законам механики какие-то тени. Я чувствовал, что блуждаю в потемках, что зарвался, и меня охватила жуткая тоска, мне захотелось стать прежним. Пустота вокруг меня росла — я завидовал самым несчастным на этом свете. Они знали голод, испытывали жажду, питали надежды, у них была своя судьба — все, чего не было у меня.
Тогда-то я и постиг, что, помимо механики, миром правит другой закон и приносит свои плоды. Я догадывался, что войти в соприкосновение с ним можно только через человека, щедрого на добро. Пустота гнала меня туда, где била ключом жизнь, внутренний холод — к душевному теплу. Я чувствовал, что должен привязаться к кому-то сердцем, что только в этом мое спасение. Но был так ослеплен, что вновь прибегал к магической силе, отправляясь на поиски.
* * *
Однажды вечером, когда беспокойство стало невыносимым, я пошел бродить по улицам и почувствовал, что меня тянет к Силезскому вокзалу. Я вошел в его огромный зал, где сновали при свете дуговых ламп приезжающие и отъезжающие. Как часто бывает в подобных ситуациях, меня охватило выжидательное напряжение — любопытство, почему, собственно, я пришел именно сюда. Я был похож на охотника, не сомневающегося, что встретит дичь, которую ищет.
И я встретил ее, увидев Хелену. Она сидела в нише глухого окна на дорожной корзине с висячим замком, в которой девушки, поступающие в услужение, обычно возят свой скарб. Я еще издали заметил дешевое пальто и согнутые плечи несчастной, плачущей в одиночестве. С первого взгляда я понял всю ситуацию: без места, без денег и знакомых людей, чувствуя себя покинутой в чужом городе. Одна из тех жертв, на поиски которых выходят сводни, вербовщики и сутенеры.
Я подошел к ней и заговорил. Она была мне очень благодарна, поскольку находилась в положении, когда хватаются за соломинку. А кроме того, ее сердце было отходчиво. Она видела во мне самого близкого ей человека, к которому взывают в душе, оказавшись в беде, и она доверилась мне. Я предложил ей кров и хлеб. Мы отнесли ее корзину в дрожки и поехали в Трептов; у меня была там одна из моих запасных квартир, в которых я временами жил под чужим именем, предаваясь сплину. Это было скромное убежище — маленький домик с садиком на берегу Шпрее. Хелена поселилась в одной из комнат.
Мы поужинали вместе — пили чай и болтали. Она была молода и свежа, чувствовала себя непринужденно и не задумывалась над нашей странной встречей. Она принимала меня за рыцаря, благородного и доброго человека и не могла даже предположить, что это — встреча чистого наивного существа с посланником дьявола. Потом я проводил ее в ее комнату и дал ей ключ, хотя знал, что она не будет запираться. Она была, словно птичка, в моих руках.
Выйдя от нее, я еще долго гулял по саду. Ночь была темной; время от времени по Шпрее проходила баржа с разноцветными огоньками. Я знал, что нет ничего проще, как совратить невинную. Но мне нужно было другое. Я хотел вернуть свой интерес к жизни, опять почувствовать ее внутренний смысл. А это было возможно только в том случае, если я сам себе наложу запреты в моем мире неограниченной свободы. Я знал, что осуществить это можно только через общение с другим человеком. Я хотел посвятить себя этому человеку, окружить его заботой, опекать как бесценное существо, созданное для моего выздоровления, моего спасения. Хелена — то девственно-чистое зеркало, на которое я буду проецировать свои тайные лучи, получая их обратно насыщенными согревающим меня теплом. Я не понял, что таким образом только усугубил свое преступление, вызвав с помощью магии любовь Хелены.
Поначалу события развивались так, как я и задумал. Я предоставил Хелене ведение несложного хозяйства, а сам углубился в свои книги и расчеты. До обеда я уезжал в Ваннзее или в центр города и следил оттуда за ходом операций на бирже. Дела шли, как никогда, удачно. Правда, я утратил право говорить о том, что мне везет. Хелена принимала меня за банковского служащего с хорошим доходом. Я не разуверял ее в том, что хотя у меня и нет нужды в постоянной экономии, однако счет деньгам я веду, — мое богатство напугало бы ее. Я лепил ее, словно скульптор, развивая ее природные качества. Вскоре я увидел, что она почувствовала вкус к тем краскам, формам и запахам, какие любил я. Время от времени мы ездили по магазинам и покупали ткани, посуду, мебель. Я дарил ей книги, выбирая их сам. По субботам мы ходили в театр, по воскресеньям обедали вне дома, в хорошую погоду — за городом. При всем при том я воздерживался от роскоши или тщательно маскировал ее, прикрывая покровом солидности и рассудительности. Я исполнял все желания Хелены, читая их по глазам.
Так что неудивительно, что мой план удался. Я мог бы овладеть ею уже в первый вечер, и мы зажили бы потом в домашнем уюте и согласии. Вместо этого мы вступили в духовную связь. Я замечал, как она, словно мимоза, все крепче прирастала ко мне своими корнями. Я стал самым любимым для нее в том смысле, как холят и лелеют диковинный цветок или изысканное произведение искусства. Отношения оставались девственными — на нетронутой почве росли кристаллы, один краше другого, и цвели пышным цветом цветы. Передо мной разворачивался спектакль распускавшейся души, которая таинственным образом набирала силу в процессе своего роста.
В течение промелькнувшего года все перевернулось. Я стал тем, кого одаривали, — созревший плод оказался мне не под силу. Хелена превратилась в источник моей духовной жизни; я видел мир ее глазами. Чем больше я зависел от нее, тем сильнее делался вернувшийся страх. И я все яснее понимал, что хотя я и держал шанс в руках, однако превратился теперь в машину счастья, бездушный автомат, пустое ничто. Я носил в себе тайну, даже похуже той, что была у человека, потерявшего свою тень, и, осознавая это, я привязал к себе с ее помощью живого человека. В миг прозрения, проникнув в мою тайну, любовь ее сменится брезгливостью, даже отвращением ко мне. Мне уже порой казалось, что Хелена временами задумчиво смотрит на меня; я допускал, что она, благодаря своей сильной природной интуиции, догадывалась о том обмане, которым я ее опутал.
На этот период и пришелся мой крах. Я дошел до того поворотного момента, который все может сотворить с человеком, достигшим его, — как уничтожить, так и поставить перед новым выбором. Каждому это хорошо известно по собственному жизненному опыту. Такой крах выражается и физически тоже: задолго мы ощущаем по мельчайшим признакам, что в глубине нашего еще здорового организма происходят какие-то изменения. Нам нужно бы ослабить вожжи, однако мы не прислушиваемся к предупредительным сигналам изнутри. А потом вдруг следует неожиданный удар, который валит с ног. Точно так же и перед душевным срывом мы оставляем без внимания тонкие голоса, звучащие в нас, пока не ощутим толчок, сразу выбивающий всю жизненную систему из колеи. Полному банкротству предшествует даже короткая полоса особой уверенности в удаче. Но вдруг наступает надлом, моральный крах, превосходящий по силе как сердечный удар, так и безумие, — рушатся устои.
Да, поистине зловеща встреча с бездонной пустотой. Мне открылось, что я лишился внутреннего стержня, разрушил себя и что богатство обманом завлекло меня, покрыло тонким слоем лака, как живую мумию. И меня охватило еще сильнее, чем прежде, пока я находился только в стадии внешней деградации, чудовищное отвращение к самому себе.
Хелена думала, что я тяжело болен, она ходила по врачам. Я же знал, что никакая медицина мне не поможет, а тем более ухищрения психологов, обучавшихся своему ремеслу у таких же бездарей. Мир наводнен этими шарлатанами, они скорее могут подтолкнуть к дьяволу, чем помочь человеку.
Я хотел молиться, но чувствовал, что мои уста запечатаны. Наружу вырывались отвратительные слова. Напротив нашего домика, в Штралау, на берегу, находилась маленькая церковь; я пошел к пастору. Он знал меня, поскольку я был причислен к его епархии и делал время от времени пожертвования. Он принял меня очень почтительно. Я попытался объяснить ему свое положение, но тут же заметил, что он не понимает меня. Настрой моих мыслей обеспокоил, смутил его; наверняка он решил, что я тронулся умом. Он говорил мне вежливые ласковые слова, как юродивому, от которого хотят подобру-поздорову скорее избавиться, и настоятельно посоветовал мне обратиться к врачу.
Я бросился в старую церковь, искать спасения у католиков, для которых опыт изгнания злых духов еще не был такой далекой стариной. Клирик внимательно выслушал меня и в ужасе выпроводил за дверь.
Я часто бродил по центру, чтобы отыскать квартиру доктора Фэнси, но не находил ее. Иногда я даже думал, что все это игра моего воображения, результат бредовых фантазий воспаленного мозга, однако это не смягчало гнетущую меня боль. Я знал, что обречен и потерян.
* * *
И тогда я опять запил; часы опьянения были единственно сносными. В моей пустыне они были словно пестрые шатры, раскинутые над головой. Хелена приносила мне вино, как медицинская сестра приносит лекарство. Мой вид огорчал ее, однако она чувствовала, что я не могу не пить. Что толку прописывать несчастному строгое воздержание? Хмель для него — последнее прибежище, последние радужные краски в беспросветной тьме.
Позднее, после полуночи, я отправлялся в те кварталы, где жизнь никогда не замирает. Меня тянуло смешаться с толпой, которая при свете неярких фонарей занята своим беспокойным промыслом. В каждом большом городе есть свои злачные места, где гнездятся зло и порок. Они притягивали меня, я ведь хорошо знал, где они расположены — на пересечении с Гренадирштрассе. Здесь в это время суток, пожалуй, не было никого, кроме полицейских, кто не прибегнул к спиртному или наркотикам: от продажных женщин до элементов преступного мира. Не находя себе места, кружил я в этой толпе, то собиравшейся под красными фонарями в районе Александерплац, то растекавшейся до тихих мостиков над Шпрее. Я смешивался то с одной, то с другой группой, образовывавшейся вокруг арестуемого или подвыпившей распутной девки, а то и вокруг тех, кто занимался грязным бизнесом. Потом заходил в какое-нибудь кафе, сверкающее по стенам зеркалами, и сидел, тупо уставившись перед собой, как и другие посетители, под звуки механического оркестра. Вид внутреннего убранства будил во мне мрачные мысли.
Как и прежде, все свои похождения я заканчивал в полном изнеможении на одном из вокзалов. Есть такие формы жизни, которые независимо от того, богаты мы или бедны, становятся нашим уделом, отводятся нам свыше. И вот опять наступило утро, когда я почувствовал принуждение извне пойти на самоубийство. Я не заметил, что сижу на том же самом месте, что и тогда. Как всегда в такой час, я был сильно пьян. Я то и дело хватался рукой за нагрудный карман ощупывал там стеклянную трубочку с ядом, которую носил с собой. Сообщение о внезапно наступившей смерти неизвестного забулдыги еще успеет попасть в утренние газеты. Я высыпал порошок в свой бокал.
В этот самый момент в зал поспешно вошел человек в синем дорожном костюме и приблизился к моему столику. С тупым удивлением я увидел, что это был доктор Фэнси. Он сел напротив и посмотрел на меня испытующим взглядом:
— Вот тебе и раз, старый пациент, если не ошибаюсь. Как обстоят дела с глазами, позвольте вас спросить, не подводит ли зрение?
Я смотрел на него угрюмо, с ненавистью:
— Об этом вам, пожалуй, легче судить, чем мне. Только на сей раз я сам справлюсь со своими трудностями.
Доктор Фэнси улыбнулся и стал насвистывать старую мелодию.
— Нам известны случаи с пациентами, выражающими свое недовольство после того, как им удалили катаракту. Они жалуются, что видят все слишком ясно. Состояние средней разрешающей способности глаза, похоже, самое удобоваримое из всех — clair obscur.
[29]
Он взял мой бокал и стал с наслаждением втягивать в себя запах. Я злорадно смотрел на него с напряженным ожиданием. Доктор снова улыбнулся и просвистел свою мелодию еще раз, только тоном повыше:
— Я вижу, вы преуспели в этом деле. Пахнет очень хорошо — горьким миндалем.
Он выплеснул содержимое на пол и продолжил:
— Давайте поговорим серьезно — похоже, что проведенную операцию вы находите неудачной для себя, хотя она прошла весьма успешно. Я даже намеревался опубликовать результаты в научных журналах. Однако не составит большого труда вернуть вам ваше прежнее зрение.
Я не поверил своим ушам и воскликнул:
— Если вы это сделаете, доктор, я пожертвую вам свое состояние. Вы знаете, что оно огромно.
— Я знаю. Однако я отношусь к той категории артистов, которые работают без гонорара. Так как вы в некотором роде опять на пороге драмы, то разворот событий следовало бы начать в обратном порядке — вы угощаете меня рюмочкой blackberry brandy, и тогда мы, можно считать, будем квиты.
Он позвал кельнера, и я заказал две порции бренди. Мы выпили и отправились, как и тогда, в путь. Он привел меня в дом и в свой кабинет, который я так давно искал. Надев белый халат, Фэнси попросил меня сесть в клеенчатое кресло и осмотрел через большую лупу мои глаза. Раскладывая инструменты, он углубился по привычке многих врачей в разговор с самим собой, который частично предназначался для меня.
— Глаз, — сказал он, — несовершенный орган, как и все остальные, созданные демиургом. Немножко влаги, немножко краски в темной камере с окном, пропускающим умеренную полосу света, в котором все кажется неясным и расплывчатым. Возможности этого инструмента познания ограничены разными непредвиденными обстоятельствами. И когда мы делаем его чуть острее, увеличиваем его разрешающую способность, чтобы можно было яснее видеть слепую игру сил и случая, пациенты жалуются на боль из-за слишком резкого света. Они требуют, чтобы им вернули назад их иллюзии. Они предпочитают туманные изображения. Глаз создан для царства теней, не для абсолютного, чистого света. Свет — могучая сила универсума — сожжет вас, если ке будет покрова. Красоту, истину, свет знаний затуманенный взор не в состоянии вынести, для него достаточно лишь тени всего того. Что сможет выбить вас из вашего привычного круга?
Однако же, — добавил он еще, — иначе и быть не может. Универсум — это вершина искусства, и с ним соотносится несовершенство всего остального, как бы запрограммированное им.
Он повернулся ко мне:
— Я придал остроту зрения вашим глазам с помощью кислоты. Ее можно нейтрализовать щелочью. Однако вам придется смириться с тем, что зрение ваше ухудшится.
— Приступайте к делу — будь что будет.
Доктор пожал плечами и повернулся к своим инструментам. Потом придал креслу горизонтальное положение и капнул мне в глаза две капли. Опять меня пронзила жгучая боль, и опять я потерял сознание. Когда я пришел в себя, доктор Фэнси уже снял халат. Он посмотрел на меня, прищурившись, и сказал:
— Вы можете идти.
— Я думал, вы дадите мне еще кое-какие наставления?
— Ах так, вы имеете в виду, что ваше богатство нужно теперь распределить между всеми бедняками? Не ломайте себе над этим голову.
Он открыл дверь и выпустил меня. Я чувствовал себя хуже некуда и шел, держась за стены. Все предметы плыли передо мной, как в тумане, но казались мне разнообразнее по краскам. На перекрестке меня задел экипаж и сбил меня с ног. Из последних сил добрался я до дому.
Хелена ждала меня, едва взглянув на меня, она поняла, в каком я состоянии. Она подхватила меня, обняла и прижала к себе…
— Наконец-то… — услышал я возле своего уха.
* * *
Мое здоровье сильно пошатнулось, глаза болели, и зрение сильно ослабло. Нервная лихорадка чуть не стоила мне жизни. Болезнь затянулась, проходили недели, и я смутно чувствовал, как Хелена борется за меня, иногда я узнавал ее при проблесках сознания. Потом мне разрешили сидеть в саду, совершать первые прогулки.
Настоятельно и часто за мной посылали мои прокуристы. Наконец я выбрался в центр, чтобы ознакомиться с состоянием дел. Я нашел их в крайнем расстройстве. Убытки страховых компаний, понесенные в результате катастроф, падение курса ценных бумаг, злоупотребление доверием съели за несколько недель то, что было накоплено за годы. Но прежде всего — я перестал чувствовать свойство денег, утратил острое чутье, необходимое для ведения финансовых операций. Я лишился присущего мне состояния бездонной ненасытности, оказывающего воздействие на перемещение абстрактных денежных сумм, направляющего их. Склонность к спекулятивному мышлению угасла во мне, и символы потеряли для меня свой смысл и реальность.
Я распорядился составить список моих ценных бумаг, недвижимого и движимого имущества. Все вместе взятое могло сбалансировать убытки. Нашелся ликвидатор, который, пойдя на риск, взял на себя заботы по всей совокупности моих долговых обязательств и претензий кредиторов. Мне остался только домик вблизи Штралау и подарки, которые я дарил Хелене. Благодаря им я смог открыть маленькую антикварную лавку. Мой вкус к старинным и изысканным вещам сослужил мне на сей раз добрую службу. Мы поженились и зажили, как все обыкновенные люди на свете.
В маленькой скромной суете буден с их повседневными заботами прошлое стало мне вскоре казаться фантастической историей, причудами сновидений и болезненным бредом. Мощный вал налетел, обдав пеной, и так же откатил назад без всякого на то моего участия. Я отрекся от сил зла и сопутствующего им богатства, но не столько из отвращения к нему, сколько потому, что это оказалось мне не по плечу. Силы зла взяли меня к себе на службу и уволили с нее словно по доверенности очень далекого невидимого хозяина. И причиной тому, что я не сгинул окончательно, было то, что в каком-то одном пункте я еще не утратил контакта с силами добра. Моя жизнь, приспособившись, протекала в ослабленной форме трансформации зла, и оно как бы исторгло меня, вернув опять в прежнее состояние.
И в лоно церкви я тоже вернулся — как тот, кого вселенский страх гонит к алтарю. Я следовал заповедям, соблюдал закон. Однако чувствовал, что таинства утратили для меня свою силу и молитвы не проникают в душу. Я не заслуживал праведности. Ничто не отзывалось во мне эхом.
Поэтому я и сказал в самом начале, что имя мое недостойно быть названным — оно не для истории. Я живу, как и мои современники, в безымянной стране и уйду безвестным, как и они. Человек воззвал к могучим силам, до ответа которых еще не дорос. Вот тут его и охватывает ужас. Он думает, стоя перед выбором: переступить ли порог, за которым мир таинственных зловещих сил, или вернуться назад в родовую вотчину человечества, где можно спокойненько, бездумно существовать, пока земля все еще плодоносит.
* * *
Ортнер закрыл свою папку и отдал ее Костару, чтобы тот отнес ее на место. Во дворе и в коридорах слышна была смена ночного караула. В мастерской стало светло. Солнце поднималось из морских глубин. Первые ласточки стремительно проносились над еще серыми зубцами стен и башен Гелиополя.
Ортнер выключил аэроионизатор.
— Меня не остановить, когда я погружаюсь в материалы по старому Берлину, люблю их так же, как и Фернкорн. За истекшее время многие вопросы стали яснее. Ну пора и отдыхать, во всяком случае, де Гееру нужно хоть часок поспать.
Луций улыбнулся.
— С вашими темами не до сна, они просто захватывают. А кроме того, мне показалось, что вы несколько раз строго подняли указательный палец.