Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Но ведь она приходит на каждый урок. Разве трудно заговорить с ней?

— Когда идет дождь, она не приходит, — поправил товарища Кавамото. — Вероятно, из-за больной ноги. В такие вечера я сам не свой. Давай лучше называть ее «Гэта-сан» («девушка в деревянных сандалиях»). Деревянные сандалии тоже стучат.

— Зачем менять ей имя?

— «Девушка с палочкой» плохо звучит. Ведь неизвестно, что с ней, бедняжкой, случилось.

— Этого я не знаю. Зато я знаю, что ты в нее влюблен, — заметил Фудзита и, чтобы насмешить товарища, округлил свои и без того круглые черные глаза.

— Вздор! — сказал Кавамото. — Я вообще не интересуюсь девушками.

2

До того как с двенадцатилетней Токиэ Уэмацу случилось несчастье, она собиралась стать танцовщицей. Учительницы, обучавшие Токиэ классическим японским танцам, были очарованы ее красотой, грацией и выдержкой. По случаю приезда члена императорской фамилии принца Такэмацу, который в 1943 году должен был принимать в Хиросиме парад войск и «патриотической молодежи», девочка получила в подарок от своих родителей новые спортивные туфли на резиновой подошве. Незадолго до начала парада она вспомнила, что оставила что-то в классе. Токиэ помчалась на второй этаж, но поскользнулась на лестнице. Ее привезли домой со сложным переломом бедра.

Отец Токиэ — кузнец, значительно расширивший во время войны свою кузницу, — истратил на лечение дочери целое состояние. Когда за одну из многочисленных мучительных операций, которым подвергалась дочь, ему пришлось заплатить тысячу иен, все соседи сбежались, чтобы взглянуть на тысячеиеновую бумажку и пощупать ее. Таких денег они еще никогда не видели.

Однако ни молитвы, ни добровольные посты семьи Уэмацу (одна из сестер поклялась не пить чаю до выздоровления Токиэ) не помогали девочке. Только один приехавший издалека профессор нашел в конце концов способ лечения, обещавший молодой девушке полное исцеление. Правда, ей пришлось бы еще много месяцев носить гипсовый «корсет» от груди до пальцев ног.

Токиэ уже делала первые осторожные шаги, как вдруг недалеко от ее дома засверкала «великая молния». Еще не понимая, что произошло, девочка услышала такой шум, «словно закричали тысячи, десятки тысяч людей».

— Казалось, — рассказывает Токиэ, — что обрушился горный хребет. У упала в саду. «Опять будет перелом кости!» — это было последнее, что я успела подумать.

Предчувствия Токиэ, к несчастью, оправдались. Новый двойной перелом бедра уничтожил надежду на окончательное выздоровление. В те августовские дни 1945 года немногие уцелевшие врачи были перегружены лечением более тяжелых увечий, чем перелом бедра. С помощью одной из своих сестер Токиэ начала лечиться собственными средствами. В конце концов она добилась того, что рана закрылась, гной перестал выделяться и кости начали срастаться, но срастались они неправильно. На всю жизнь Токиэ осталась калекой. Под впечатлением этого она писала в своем дневнике: «Мне теперь четырнадцать лет. Конечно, я не знаю, сколько проживу на свете, но я бы охотно перепрыгнула через счастливый семнадцати-восемнадцатилетний возраст, чтобы сразу превратиться в почтенную пожилую даму лет шестидесяти».

«Пикадон» полностью разрушил кузницу семьи Уэмацу, находившуюся в районе виноградников в Одзумати. Кузнецом отец так и не смог устроиться, так как пострадал от радиоактивного излучения и не был в силах заниматься своим прежним делом. На первых порах Уэмацу открыли недалеко от главного вокзала палатку, в которой они продавали носки и нижнее белье. Когда Уэмацу-сан стал поправляться и получил кое-что из своих сбережений, он начал понемногу перепродавать сырье. В конце концов он вложил все свои деньги в спекуляцию мылом. Он покупал мыло за наличные деньги оптом, крупными твердыми брусками, разрезал их на куски и продавал в розницу. Однажды Уэмацу отпустили товар в больших бочках. Когда он вскрыл бочки, оказалось, что в них упаковано не твердое мыло, как всегда, а жидкое, маслянистое, грязное месиво, которое он не мог сбыть. Так как Уэмацу заплатил за товар наличными, он потерял почти весь остаток своих сбережений.

«Мне тоже придется работать, чтобы семья могла существовать». К, этому выводу Токиэ пришла, прислушиваясь к разговорам встревоженных родителей, возвращавшихся поздно вечером домой после тщетных поисков заработка.

Девушка решила поступить в христианскую школу иностранных языков в Матоба-тё, чтобы изучить английский язык. Она надеялась со временем найти место секретарши.

Однако вначале Токиэ обуревали те же сомнения, что и Кавамото. Подобает ли ей изучать язык тех, кто обрушил на нее и ее семью такие несчастья?

Она посоветовалась с отцом, и он напомнил ей об одном разговоре, происшедшем еще в то счастливое время, когда Токиэ была веселой, полной надежд школьницей. Она училась тогда в четвертом классе. Однажды девочка вернулась домой с большой шишкой на лбу, с синяками, в разорванном платье. Она подралась с двадцатью школьниками из-за маленького корейца, которого японские ребята довели до слез, крича ему вслед, что от него несет чесноком. Токиэ уже много раз видела, как дети мучили корейского мальчугана, но на этот раз она не стерпела.

В тот вечер Уэмацу-сан сказал своей любимой дочери:

— Ты ведь знаешь, что девочкам драться нельзя. Пожалуйста, не делай этого. Но по существу ты была совершенно права: человек не может быть хуже других только потому, что он родился в другой стране.

— То, что я сказал тебе тогда, осталось в силе… — заметил отец Уэмацу, заканчивая разговор с дочерью о ее предполагаемом обучении английскому языку.

И вот Токиэ начала изучать язык тех, кого она ненавидела со дня «пикадона».

3

Чтобы испытать себя и проверить догадку Фудзиты о том, что ом влюблен в «девушку с палочкой», Итиро Кавамото попросился в морскую поездку в Симоносэки. Как-то он уже ездил от своего предприятия по морю: они закупали на островах продовольствие для рабочих. На этот раз предполагалось более дальнее и продолжительное путешествие. Самое меньшее неделю Итиро не сможет посещать школу иностранных языков. Заметит ли «она» его отсутствие?

Их было четверо. В шторм они вышли в море на моторной шлюпке «Кёэй мару», чтобы забрать огнеупорный кирпич для котельной электростанции. К полудню море успокоилось. Под косыми лучами зимнего солнца шлюпка, испытывая легкую килевую качку, пробиралась по проливу Миядзима. Вдали на бледно-лиловом небе вырисовывались красиво изогнутые, покрытые красным лаком «тории» в знаменитом святилище на острове. Снова поднялся ветер. Он гнал волны, увенчанные бесчисленными белоснежными барашками. Море походило на луг из стекла, где пышно расцветали и мгновенно разбивались вдребезги белые цветы.

С последними лучами заходящего солнца шлюпка «Кёэй мару» бросила якорь в гавани, названия которой Кавамото не знал. Домики с травяными крышами, приютившиеся на светлом песке берега, окаймленного вдали высокими соснами, и мирная тишина, царившая вокруг, глубоко тронули Итиро, которому уже казалось, что в мире нет ничего, кроме развалин и шумных лавчонок перекупщиков. Он вытащил тетрадку с рисунками Ти-бико (скелеты домов, покосившиеся хижины, развалины церкви Нагарекава, в которой не осталось ни одного целого окна) и набросал идиллическую картину, расстилавшуюся перед ним. Потом при свете лампы он написал несколько писем: преподавателю английского языка Цукусимо, своему приятелю Фудзита-сан и, наконец, после некоторого колебания, с тревожно бьющимся сердцем — «девушке с палочкой».

На следующий день маленькое судно попало в тяжелый шторм. После того как оно миновало остров Убэ, пошел дождь. А потом поднялся сильный ветер, превратившийся уже через несколько минут в бурю. Шлюпку «Кёэй мару» сильно качало. Но еще опаснее штормовых волн были черные заросли морской травы. Гигантские волны отрывали их от дна и выбрасывали на бурную поверхность моря. Трава цеплялась за винт шлюпки, несмотря на то что мотор работал на полную мощность. Объятия этих бледно-зеленых лиан оказались сильнее, нежели металл лопастей, неистово ударявших по ним.

Внезапно мотор умолк, и лодка начала беспомощно кружиться на волнах. Теперь осталась только одна возможность избегнуть крушения: надо было, не выходя из лодки, разрубить зеленые цепи, сковавшие суденышко. Кавамото, привязанный только узким кожаным ремнем, почти всем корпусом перегнулся через борт и начал борьбу с зеленой гидрой, орудуя длинным «тоби» — тем самым инструментом, который навсегда остался у него в памяти как атрибут страшных сцен сжигания трупов после «пикадона». Огромная волна вывела смельчака из строя. Теперь очередь была за самим капитаном. Ему наконец удалось освободить винт.

Но борьба с волнами высотой с гору и с подводными джунглями не прекращалась. Четыре раза винт застревал в водорослях, и четыре раза Кавамото прощался с жизнью.

Мысленно он писал «девушке с палочкой» множество прощальных писем, мысленно он сказал ей то, в чем до сих пор не смел признаться даже самому себе. Когда они наконец прибыли в порт Онода, Итиро, не успев снять с себя насквозь промокшую одежду, черкнул несколько строк любимой девушке. Но в этом письме не было ни слова о том, что он передумал в часы величайшей опасности.

На конверте Итиро написал: «Хиросима. Школа иностранных языков. Девушке с красивой еловой палкой».

4

Когда, вернувшись из своей поездки, Итиро Кавамото в первый раз явился в школу, «девушка с палочкой» не показала виду, что получила от него письмо. «Отважного искателя приключений» это несколько разочаровало. И в то же время он испытал чувство облегчения. «К счастью, письмо, кажется, пропало», — думал он, озабоченный единственно тем, чтобы предмет его обожания не обиделся на него за навязчивость. Он опасался, что девушка, стремясь избежать встреч с ним, вообще перестанет посещать занятия. Мало-помалу его надежда на халатность почты превратилась почти что в уверенность. Девушка регулярно приходила на уроки, однако по-прежнему держала себя с ним, как с чужим.

И все же Токиэ действительно нашла на своей парте открытку, всю исписанную английскими буквами. На оборотной стороне открытки был изображен красивый вид какого-то порта в час заката. Под открыткой стояла подпись — Итиро Кавамото.

— Я тогда понятия не имела, кто такой Итиро Кава-мото, — рассказала мне Токиэ, — и, к сожалению, должна признаться, что не поняла ни слова. Правда, я взялась за англо-японский словарь, но так и не нашла ни одного из незнакомых слов. А мне очень хотелось знать, что там написано. Поэтому я обратилась к нашему преподавателю и спросила его:

— Сэнсэй, не соизволите ли вы мне это перевести? Преподаватель минуту смотрел на открытку, а потом громко рассмеялся.

— Уэмацу-сан, неужели вы и вправду не можете это прочесть?

— Не могу. Но я приложу все старания, чтобы впредь заниматься лучше.

— Ха-ха… Письмо ведь написано по-японски, только английскими буквами.

Разбирая загадочные строки, Токиэ наконец поняла смысл письма. Но кто же этот Итиро Кавамото? Вероятно, он тот самый, кто регулярно кладет на ее парту журналы. Несколько раз в журналах оказывались даже конфеты. Тем не менее девушка терялась в догадках. Преподаватель никого не называл по имени, а сама она стеснялась спрашивать.

— После урока в классе всегда оставалось двое учеников, чтобы навести порядок, — рассказывает Токиэ. — Один из них преувеличенно громко пел и суетливо бегал по классу. Второй вел себя очень тихо и, по-видимому, был поглощен своим делом. Мало-помалу я решила, что Кавамото-сан — это юноша, который пытается обратить на себя внимание громким пением.

В то время я посещала не только школу иностранных языков, но также христианские богослужения. … Я решила посвятить свою жизнь религии и спросила учителя, можно ли мне креститься. Кроме меня, еще пятеро японцев должны были принять христианство.

В один прекрасный день веселый певец подошел ко мне и сунул мне в руки записку, в которой было сказано:

«Попытайтесь выучить эти слова к дню крещения. Кавамото».

— Итиро просил меня передать вам эту записку, — сказал «певец».

Я поняла, что ошибалась. Не его, а того, другого, кого я мысленно окрестила «тихоней», звали Кавамото.

5

В самом конце ноября священник обратился ко всем учащимся курсов иностранных языков:

— Если кто-нибудь из вас еще перед рождеством хочет принять крещение, пусть уже теперь заявит об этом.

— Что такое «крещение»? — спросил Кавамото своего товарища Фудзита.

— Крещение — это… для того чтобы стать христианином, — объяснил тот кратко.

Кроме немногих воспоминаний детства о перуанских алтарях с богатыми золотыми украшениями и нескольких воскресных богослужений в Хиросиме, на которых Итиро присутствовал главным образом для того, чтобы издали полюбоваться «девушкой с палочкой», Кавамото в то время ничего не знал о христианстве.

Тем не менее он решил креститься. Впоследствии он писал в своем дневнике:

«К крещению меня побуждала не вера, а какое-то мне самому неясное чувство. Мне хотелось возложить на себя бремя ответственности. И потом, мне казалось, что, если я когда-нибудь пойду по скользкой дорожке, факт моего крещения станет для меня опорой, своего рода незримым заветом, договором, который свяжет меня. Не могу сказать, что меня побуждали принять христианство какие-то глубокие чувства, связанные с этим учением, или что христианская вера меня особенно трогала и привлекала. Если бы вечернюю школу возглавляла какая-нибудь другая, совсем иная религиозная община, я, вероятно, примкнул бы и к ней».

В последнее предрождественское воскресенье шесть человек, которым предстояла церемония крещения, собрались в сколоченной из листов жести церкви Матобатё за вокзалом. Было страшно холодно. Ночью неизвестные злоумышленники снова вырезали дорогостоящие оконные стекла, которые так трудно было заменить. В помещении гулял ледяной ветер, и свечи все время гасли.

Вместе с Итиро Кавамото к «таинству крещения» готовились шестидесятилетний старик, по имени Нисикава, утверждавший, что он уступил настояниям жены, желая иметь дома покой; Миякэ — студент университета в Токио; Окамото — ученик высшей сельскохозяйственной школы в Санъё; бывший матрос-смертник Фудзита и «девушка с палочкой».

Всех вновь обращаемых ввели в церковь через левый придел. Потом они прошли вперед к алтарю, возле которого стояла большая рождественская елка.

Нужно было опуститься на колени. Но маленькая Токиэ не могла согнуть свою больную ногу.

Итиро, стоявший слева от нее, шепнул:

— Разрешите принести вам маленький стульчик? Впервые он обратился к ней прямо.

— Не беспокойтесь, пожалуйста, — прошептала девушка.

Она была так смущена, что с трудом произнесла заученные слова, которые требовала церемония крещения.

Когда все кончилось и вновь обращенные христиане должны были встретиться за совместной трапезой, Токиэ неожиданно исчезла. Ее искали повсюду. Наконец выяснилось, что она ушла, сославшись на необходимость срочно вернуться домой.

Итиро не получил никакого удовольствия от пиршества, хотя уже давно не ел таких вкусных яств. Он все время думал: «Быть может, я ее обидел, навязывая свою помощь?»

Только гораздо позднее Итиро узнал, почему «девушка с палочкой» так поспешно ушла. Ее глубоко тронули приветливые слова чужого человека, его забота о ней, обиженной судьбой калеке. Она давно смирилась со своей участью и считала, что ей предстоит одиночество, жизнь без дружбы и любви. А теперь? Неужели все складывается по-иному? Токиэ хотелось подумать об этом в тишине, вдали от людей. Ей необходимо было собраться с мыслями.

За церковью был кинотеатр. Тот самый, в котором Итиро со своими друзьями из «Замка подсолнечника» смотрел когда-то чаплинский фильм. Токиэ купила билет и уселась в темном зале.

— Я еще помню название фильма, — говорит она. — Словно в издевку, он назывался «Первая любовь». Но что происходило на экране, этого я сказать не могу, так как была поглощена собственными мыслями. За два часа я много передумала, очень много.

Часть третья. ГОРОД МИРА (1948–1952)

ОДИНОЧКИ

1

— Аллилуйя, — донеслось с улицы в комнату Токиэ.

— Твой «почтальон» уже тут как тут, — насмешливо сообщила старшая сестра, — скажи ему, пусть наконец войдет в дом.

«Девушка с палочкой», прихрамывая, подошла к двери. У входа стоял Итиро Кавамото. Как всегда, он припас для Токиэ маленький подарочек. И, кроме того, разумеется, письмо. С некоторых пор они писали друг другу ежедневно. Но, поскольку почте для доставки писем требовалось гораздо больше времени, чем проходило между их встречами, они, прежде чем попрощаться, лично обменивались посланиями.

После крещения Токиэ не появлялась больше в школе. В один прекрасный день Итиро преодолел свою застенчивость и отправился к девушке. Предлогом послужила долгожданная библия на английском языке, которую наконец-то после долгих проволочек выдали ученикам школы иностранных языков. В оправдание своего визита Кавамото сослался на то, что счел своим долгом, проходя мимо дома бывшей соученицы, занести ей библию. Он тут же собрался было удалиться, но Токиэ нашла в себе достаточно присутствия духа, чтобы поговорить с гостем и тем самым задержать его, хотя неожиданный приход юноши смутил ее.

За этой первой беседой на улице, перед домом, последовало еще множество таких же бесед. Итиро начал приходить к девушке чуть ли не каждый вечер после конца работы. Однако промелькнул целый месяц, прежде чем юноша в первый раз переступил порог ее дома.

— Я не хочу смущать ваших родных, — извинялся Итиро. При его деликатности ему было ясно, что состоятельные в прошлом Уэмацу должны страшно стесняться своей бедности.

С начала 1948 года материальное положение семьи сильно ухудшилось.

— Правда, моя сестра зарабатывала немного шитьем, — вспоминает Токиэ, — но, за что бы ни брались отец с матерью, стараясь стать на ноги, все кончалось неудачами. Изо дня в день картошка была нашей единственной пищей. Чтобы внести в наше «меню» некоторое разнообразие, мы сами варили себе что-то вроде карамели из обыкновенного сахара. Иногда мне удавалось сэкономить немного самодельных конфет и обменять их на книги.

Однажды, когда в доме впервые за долгое время появилось несколько свободных иен, сестра Токиэ пригласила скромного Итиро к обеду. Стол накрыли в коридоре, на нем были две тарелки, две ложки и ваза с цветущей веткой. Но «девушка с палочкой» была так взволнована, оказавшись вдвоем с «незнакомым мужчиной», что не могла проглотить ни ложки пшеничной каши, приправленной пряностями.

— В этот вечер я записала в своем дневнике: «Спасибо, нэ-сан (старшая сестра)», — рассказывает Токиэ. — Все остальные обитатели нашего дома ушли погулять и оставили нас вдвоем.

— Ты каждый день ведешь дневник? — спросил меня Итиро.

— Да, каждый день, — ответила я.

— А ты могла бы показать дневник своему ни-тяну (брату)?

— Хорошо… Когда-нибудь я тебе покажу свой дневник. Но тогда и ты разреши мне взглянуть в твои записи.

— Дай подумать… Согласен, ты тоже можешь прочесть мой дневник.

Однако, прежде чем Токиэ действительно отдала свой дневник Итиро, ей пришлось его несколько подправить.

— Потому что там слишком часто встречалось имя «Итиро-сан», — говорит она. — В таком виде я не могла показать дневник. Мои мысли почти всецело были заняты Итиро. Но я никогда и не помышляла признаться ему в этом. Мне казалось, что такой больной девушке, как я, нельзя мечтать о любви. Я была убеждена, что Итиро-сан будет презирать меня, если он догадается о моем зарождающемся чувстве.

Нечто большее, чем обычная застенчивость, мешало Кавамото признаться в любви «девушке с палочкой». И Токиэ скрывала свои чувства от Итиро не только потому, что считала себя физически неполноценной и совершенно непривлекательной женщиной. Ко всему этому прибавлялось еще подсознательное действие страха перед жизнью и усталость, явственное отражение которых врачи Хиросимы различали после «пикадона» на лицах своих пациентов. Это выражение лица получило наименование «муёку-гамбо», «ничего больше не хочу». Если бы в настоящее время наряду с сотнями работ о физических последствиях атомной бомбардировки существовало такое же множество исследований о психике жертв «пикадона», мы наверняка могли бы установить, что «страх перед любовью», проявлявшийся в удивительной сдержанности обоих наших героев, стал в высшей степени типичным явлением для многих людей в Хиросиме.

Социолог Накано, который особенно серьезно занимался детьми жертв Хиросимы, ставшими тем временем взрослыми, установил, что страх перед любовными связями и потомством у большинства этих девушек и юношей поразительно велик. Накано объясняет его нежеланием из-за возможных лучевых поражений зародышевых клеток производить на свет уродов. На самом же деле этот страх имеет более глубокие корни.

Итиро Кавамото и Токиэ Уэмацу, равно как и бесчисленное множество других очевидцев атомного взрыва, пережили нечто большее, нежели просто бомбардировку, они пережили «светопреставление». И этот шок поколебал в них один из сильнейших человеческих импульсов — желание зачинать себе подобных, производить их на свет и тем самым продолжать свою жизнь в детях.

2

После своего крещения Кавамото начал регулярно посещать сборища «Христианского союза молодых людей» и уроки священного писания. Вскоре он взялся также развлекать детей сказками и разными забавными историями с помощью веселых рисованных картинок, которые демонстрировались через деревянную раму. В этих еженедельных «Ками-сибаи» (представления с рисованными куклами) Токиэ помогала ему. Итиро умел так хорошо подражать голосам всех животных, упоминавшихся в сказках, что быстро завоевал популярность у детворы Хиросимы.

Вскоре он начал давать свои «синсэй гакуэ» (представления) также в Сака и в сиротском доме. Дети никого так не любили, как его. И вот многие родители стали просить необразованного рабочего Кавамото поиграть с их ребятишками. Несмотря на то что все они были буддистами, они охотно разрешали Кавамото не только рассказывать сказки детям, но и обучать их священному писанию.

Правда, когда Итиро и его брат по крещению Фудзита разучивали христианские гимны, им приходилось уходить в самый дальний уголок территории электростанции, где никто не мог их услышать. Коллеги Итиро по работе утверждали, что классово сознательные рабочие не могут быть христианами, и насмехались над ним. — Иисус вступался за бедных и был против богатых, — оправдывал Кавамото свое обращение в христианство. — И еще: он сказал «возлюби своих врагов». Вы слишком многое ненавидите и думаете, что все знаете.

Пытаясь доказать, что добрый христианин вполне может быть хорошим членом профсоюза, Итиро стал одним из самых активных борцов за повышение заработной платы, против все усиливающегося урезывания демократических прав народа, предоставленных ему новой конституцией. На третьем году после окончания войны внутриполитическое положение в Японии вновь обострилось. Затяжная нехватка продуктов питания, дороговизна и инфляция приводили ко все новым боям из-за заработной платы, к демонстрациям и стачкам, которые не могли не коснуться также промышленных предприятий Хиросимы, находившихся в процессе восстановления. Бесконечные рабочие делегации являлись в ратушу с протестом против катастрофически прогрессирующего обесценения денег. Мэр Хамаи рассказывает:

«С раннего утра до позднего вечера, иногда даже далеко за полночь, к нам шли делегации, добираясь даже до моего кабинета. В иные дни делегаций было свыше ста и нам вообще не удавалось заняться своими делами. Зачастую требования, которые выставляли рабочие, местные власти при всем желании не могли удовлетворить. Случалось, что демонстранты вскакивали прямо в ботинках на мой письменный стол и пытались произносить речи…»

Чтобы покончить с брожением в стране, в Токио был принят «Закон об обеспечении общественной безопасности», который расширял полномочия полиции и запрещал проведение демонстраций и митингов без предварительного уведомления властей. Неукоснительное соблюдение этого чрезвычайного закона было возложено на местные власти. Характерно, что новый закон не был представлен на утверждение японского парламента.

Мэр Хиросимы, не принадлежавший ни к какой партии, на сей раз присоединился к мнению левых группировок, считавших, что полицейское подавление социальных недугов в стране не только не даст исцеления, но, наоборот, нанесет серьезнейший вред, нарушая гарантированные новой конституцией права — свободу мысли, слова и собрания. Хамаи был твердо убежден, что некоторые извращения конституционных прав, выразившиеся в ряде вторжений демонстрантов в ратушу, являются лишь преходящим явлением, в то время как «Закон об обеспечении общественной безопасности», в случае если его проведут в жизнь, поколеблет самый фундамент демократии, которая постепенно начала укрепляться в Японии. Кроме того, этот закон легко мог быть использован для дальнейших политических мер по подавлению свободы.

Встревоженным рабочим, которые приходили к Ха-маи поговорить насчет спорного закона, мэр заявлял:

— Я даже не думаю вводить у нас в Хиросиме такие порядки. Но при этом я рассчитываю на вашу сознательность.

Вскоре после этого главу городского самоуправления вызвали в штаб оккупационных войск в Курэ. Американцы были крайне рассержены проволочками с проведением закона, тем более что почти во всех японских городах мэры и муниципалитеты беспрекословно подчинились указаниям «сверху».

Хамаи, однако, остался твердым.

— Если я послушаюсь вас, я тем самым нанесу ущерб нашей новой конституции, — сказал он.

— Господин мэр, — ответил ему американский офицер, — ведущие японские правоведы уже разъяснили, что этот закон вполне соответствует конституции. Неужели вы считаете, что каждый мэр имеет право отстаивать какое-то свое особое мнение?

— На это можно по-разному смотреть. Во всяком случае, местные власти не имеют права так, запросто, проводить столь серьезные мероприятия. Если такой закон действительно необходим, пусть его без лишней спешки обсудят все выборные инстанции, соблюдая должное уважение к нашей конституции.

— Советую вам еще раз хорошенько подумать, — этой угрожающей репликой закончился разговор начальства с мэром Хиросимы.

Давление «сверху» отнюдь не ослабевало. Хамаи еще несколько раз вызывали в Курэ. В конце концов он почувствовал себя вынужденным внести компромиссное предложение. Согласно его предложению, граждане обязаны сообщать властям о готовящихся митингах и демонстрациях, а власти в этих случаях не вправе запрещать их.

Через несколько дней Хамаи вместе с председателем муниципалитета Нитогури вызвали в резиденцию оккупационных властей, находившуюся в здании префектуры Хиросимы. Навстречу ему вышел некий капитан Кэсу-элл и отрекомендовался специалистом-правоведом.

— Я уполномочен передать вам мнение вышестоящей инстанции, которой я подчиняюсь, — объявил офицер. — Мой комендант чрезвычайно разочарован отношением мэра к «Закону об обеспечении общественной безопасности». Это важнейшее мероприятие совершенно ложно истолковывается. Американцы начали сомневаться в доброй воле господина мэра. Оба представителя Хиросимы молчали. Капитан Кэсуэлл добавил:

— Я передал вам то, что поручил мне комендант. Не больше.

С полным сознанием своего достоинства мэр Хамаи ответил:

— У нас только одно желание — охранять демократию, дарованную нам после войны. Мы глубоко сожалеем, что наша искренность поставлена под сомнение.

Прежде чем возразить, капитан поколебался секунду, а затем медленно произнес, понизив голос почти до шепота:

— Я всего-навсего подчиненный и должен повиноваться распоряжениям начальства. Лично я считаю, что вы, господин мэр, правы. Но в данных обстоятельствах мне не остается ничего иного, как выполнять приказы коменданта.

Еще несколько дней мэр Хамаи боролся с собой. Должен ли он продолжать свое сопротивление или нет? С одной стороны, он взял на себя обязательство по отношению к рабочим и не хотел нарушать его, ибо разделял их опасения. С другой стороны, Хамаи было ясно, что, если он будет упорствовать, Хиросиме в дальнейшем нечего будет рассчитывать на получение какой-либо помощи от токийских властей.

Мэр решил уступить. Более того, ему самому пришлось публично высказаться за введение «Закона об обеспечении общественной безопасности». Правда, стремясь спасти свой престиж, он сделал оговорку, но она прозвучала весьма неубедительно, так как свелась лишь к малозначительному дополнению, что митинги и собрания должны «по возможности всегда разрешаться властями».

Практика показала, как легко было злоупотреблять этим «каучуковым параграфом», когда надо было запретить что-либо. Многие рабочие Хиросимы долго не могли простить Хамаи его соглашательской политики.

Позже Хамаи узнал, что мэр Хакодате в том же вопросе остался до конца непреклонен.

— У меня появилось тогда горькое чувство, что я вел себя как трус, — признается Хамаи.

3

Почти в то же самое время Хамаи поступил вопреки своим убеждениям и в другом, еще более важном и более чреватом последствиями вопросе. В середине 1947 года к мэру явились лейтенант Нил, молодой американский ученый, и японский врач, по имени Такэсима. Они сообщили, что американское правительство в сотрудничестве с компетентными японскими инстанциями решили создать в Хиросиме исследовательский институт, который будет изучать последствия атомной бомбардировки для здоровья людей. Несмотря на то что в то время почти во всех официальных сообщениях и инспирированных газетных статьях все еще утверждалось, будто взрывы атомных бомб в Хиросиме и Нагасаки не имели долговременных отрицательных последствий для здоровья людей, в Хиросиме все знали, что множество мужчин, женщин и детей страдает от самых различных недугов, получивших в народе обобщающее название «атомной болезни». Какие бы цензурные рогатки ни ставили оккупационные власти, они, в конце кондов, все же не могли скрыть общеизвестные факты.

Мэр Хамаи был чрезвычайно обрадован тем, что американцы наконец-то займутся больными лучевой болезнью. Он сразу же поручил строительному ведомству подыскать удобную площадку для возведения здания новой клиники.

Предложение построить исследовательский институт в Касё, неподалеку от центра города, на месте, где до «пикадона» находился старый пороховой склад, нашло поначалу всеобщую поддержку. До клиники, расположенной в этом районе, больным было бы удобно добираться. Кроме того, сам факт строительства лечебного учреждения, ставящего себе целью исцеление ран, нанесенных войной, как раз на том месте, где в прошлом находился военный арсенал, был бы воспринят как убедительный символ.

Однако вышестоящие американские инстанции все еще не давали своего согласия на строительство. В один прекрасный день мэра Хамаи посетил еще один американский офицер, заявивший, что его правительство не устраивает предложенная для строительства площадка, поскольку здание, которое там будет воздвигнуто, не гарантировано от наводнений такого масштаба, как, например, сентябрьское 1945 года. В результате бесценные протоколы и записи клиники могут-де погибнуть. В качестве «доказательства» офицер принес с собой карту Хиросимы, весьма, впрочем, старую. Так, Хамаи припоминает, что дельта реки, уже много лет назад застроенная домами, была изображена на этой карте как часть моря. Американец разъяснил, что из соображений осторожности институту следует отвести более высокое место. Подходящей территорией он, в частности, считает холм Хидзи-яма на восточной окраине города. Хамаи с самого начала встретил в штыки предложение офицера.

— На этом холме, — сказал он, — разбит парк, к которому мои сограждане питают особые чувства. Когда-то в северной части парка находилась резиденция императора Мэйдзи, где он останавливался, приезжая в Хиросиму. С тех пор этот клочок земли считается у нас священным. На южном склоне холма расположено старое военное кладбище. Мы, японцы, с истинным благоговением относимся к могилам наших воинов. Если американские власти возведут свой институт на этом холме, все равно где — на кладбище или на территории бывшего дворца, они с самого начала восстановят против себя жителей Хиросимы.

Чтобы отговорить американцев от их планов, мэр повел офицеров на холм Футаба, расположенный недалеко от Хиросимы, и показал им пригород Иосида, которому также не угрожали никакие наводнения. Но американцы продолжали настаивать на том, что самой подходящей для строительства площадкой является холм Хидзи-яма. Тогда Хамаи заявил ясно и недвусмысленно:

— Я говорю от имени моих сограждан. Они никогда не одобрят вашего плана. Поэтому и я не могу с ним согласиться. Не думайте, что я такой упрямец. Я убежден, что ваш институт имеет огромное значение. Но для его нормальной работы необходимо, чтобы жители Хиросимы охотно сотрудничали с вами.

Казалось, что на этом инцидент исчерпан. В начале 1948 года АБКК («Атомик бомб кэжюэлти комишн», «Комиссия по изучению последствий атомных взрывов» временно приспособила для своих надобностей бывший Зал триумфа у гавани Удзина.

Но в конце декабря 1948 года, когда Хамаи уже почти забыл неприятный разговор о парке Хидзи-яма, к нему явился начальник отдела здравоохранения в «кабинете» Макартура и опять начал настаивать на том, чтобы муниципалитет Хиросимы предоставил в распоряжение АБКК спорный холм. Хамаи вновь отклонил требование американцев, повторив свои прежние аргументы. Тогда начальник отдела здравоохранения сообщил мэру, что у него в кармане лежит разрешение японского правительства на эту территорию и, поскольку земля является собственностью всей нации, город вряд ли может и дальше упорствовать. За этим визитом последовал еще один. В 1949 году к мэру явился крупный чиновник японского министерства общественного вспомоществования и начал читать нотации строптивому Хамаи:

— Если вы и дальше будете ставить палки в колеса, правительство попадет в крайне неприятное положение. И это не только нанесет урон всему нашему народу, но и повредит непосредственно Хиросиме.

Последний аргумент решил дело. Старому кладбищу пришлось потесниться. Именно там было решено строить новый институт. Однако события последующих лет показали, насколько справедливыми были опасения мэра.

4

Хиндзо Хамаи был бы, по всей вероятности, менее сговорчив в спорах по вопросу о «Public Security Law» («Законе об обеспечении общественной безопасности») и строительной площадке для клиники АБКК, если бы он не хотел спасти ценой своих уступок другой проект, являвшийся, так сказать, его любимым детищем. Речь шла о чрезвычайном законе, который должен был помочь Хиросиме выбраться из безнадежного финансового кризиса. Для того чтобы провести этот законопроект в Токио, мэру необходимо было заручиться расположением «дайити» — штаба Макартура — и либерально-демократического большинства в Токио, верой и правдой служившего американским политикам.

В апреле 1948 года в Хиросиме была создана «лига» из представителей всех слоев населения. Единственной целью «лиги» было добиться у правительства в Токио чрезвычайных кредитов на восстановление города, подвергшегося атомной бомбардировке. Однако, несмотря на то что сотни членов этого «народного собрания» ездили в столицу с петициями, стараясь оказать давление на министерства, в очередном годовом бюджете для Хиросимы опять были предусмотрены лишь обычные ассигнования.

Мэр Хиндзо Хамаи заявил, что он подает в отставку. Однако его политические друзья дали ему добрый совет: надо сделать так, чтобы в японский парламент был внесен специальный законопроект об «оказании помощи Хиросиме». Ибо только в том случае, если народные представители большинством голосов решат, что Хиросиме должно быть оказано предпочтение в ассигнованиях, можно надеяться на увеличение кредитов.

После этого Хамаи составил обширную докладную записку, в которой указал на «историческое значение хиросимской катастрофы» и объяснил, какую пользу извлечет Япония в том случае, если один из городов в стране будет официально объявлен «Меккой мира». Это не только укрепит веру всего человечества в стремление «страны восходящего солнца» жить со всеми в мире, но и принесет выгоду японской экономике благодаря притоку туристов из всех стран. Наконец, Хамаи указывал в своей записке, в которой ясно чувствовались отголоски проектов Комиссии по восстановлению, что «современный идеальный город» Хиросима послужит образцом для всех японских городов.

Болезнь помешала Хамаи самолично передать записку с пространным заглавием «Петиция об интегральной политике восстановления в отношении жертв атомного взрыва в Хиросиме» в кулуары парламента в ноябре 1948 года. Однако эта небольшая задержка оказалась весьма кстати. На выборах в январе 1949 года обнаружился явный поворот влево. В связи с этим умеренная правительственная партия, незыблемые позиции которой несколько поколебались, почувствовала, что в будущем она должна больше заботиться о своей популярности. Хамаи, явившемуся в феврале 1949 года в Токио, был неожиданно оказан горячий прием реакционным правительственным большинством. Как в верхней, так и в нижней палате быстро нашлись люди, которые согласились внести желаемый законопроект. Одновременно соответствующие министерства заявили, что они готовы уже сейчас, еще до принятия закона, подготовить пятнадцатилетний план восстановления Хиросимы.

Мэр взял на себя переговоры с оккупационными властями, которые должны были санкционировать закон. В сопровождении депутата Такидзо Мацумото, прожившего много лет в США, и председателя муниципалитета Хиросимы Нагури он отправился к мистеру Вильямсу — связному между Макартуром и японским парламентом. После того как Мацумото в общих чертах изложил существо вопроса, американец взял английский перевод законопроекта и начал столь же основательно, сколь и медленно изучать его.

Казалось, время остановилось. Пока Вильямс с совершенно бесстрастным лицом читал текст записки, он не проронил ни слова и ни единым жестом не дал понять, согласен ли он с проектом или отклонит его. Тот факт, что цензура оккупационного правительства делала до этого момента все возможное, чтобы заглушить воспоминание о Хиросиме, заставлял предполагать, что Вильямс скорее всего отвергнет проект. Но некоторая надежда все же оставалась. Ведь в памяти еще живо было воспоминание об официальном заявлении Макартура относительно первого «праздника мира», проводившегося 6 августа 1947 года, и о широком резонансе, который это заявление получило во всех странах.

Вспоминая тягостные минуты ожидания в кабинете американского чиновника, Хамаи рассказывал:

— Мне стало чуть ли не дурно; я уставился на Вильямса, стараясь угадать его настроение. Если бы он сказал «нет», наш план провалился бы в парламенте. Но вот американец оторвал наконец взгляд от записки и возвестил: «Великолепно! Ваш план имеет не только внутриполитическое, но и внешнеполитическое значение. Попытайтесь добиться, чтобы ваше предложение было поскорее обсуждено и принято. Как только представители парламента придут ко мне с законом, я сам отправлюсь к генералу Макартуру и добьюсь, чтобы он утвердил его».

Счастливые японцы пожимали друг другу руки. А потом, когда они выходили из американского штаба, председатель муниципалитета Хиросимы без конца повторял: «Дело в шляпе, наше дело в шляпе! Теперь закон будет наверняка принят».

И действительно, мысль о том, что Хиросима должна быть выделена из всех других городов, разрушенных войной, наконец-то нашла признание в японском парламенте. Даже премьер-министр Иосида, до того времени весьма сдержанно относившийся к Хиросиме (ни он, ни его предшественники ни разу не удосужились нанести городу официальный визит), сказал мэру:

— Разумеется, мы что-нибудь сделаем для вас. Когда я веду переговоры с представителями союзников, я всегда говорю им: «Вы можете сколько угодно кичиться своей гуманностью, но судьба Хиросимы заставляет видеть вас в совсем ином свете». В ответ они обычно машут рукой и говорят: «Лучше не будем упоминать об этом».

10—11 мая 1949 года японский парламент наконец-то принял закон, официально объявляющий Хиросиму «городом мира». Этот закон не только обеспечил Хиросиме чрезвычайные субсидии, но также передал в ее распоряжение один из двух принадлежавших ранее военным властям земельных участков, которых город уже давно домогался.

В последний момент, правда, возникло непредвиденное затруднение, чуть было не сорвавшее принятие законопроекта. Дело в том, что представители Нагасаки — второго города, где произошел атомный взрыв, — внезапно выступили с заявлением, что их город по меньшей мере с одинаковым правом может претендовать на то, чтобы стать «Меккой мира». Поэтому надо сразу же проголосовать закон о восстановлении как Хиросимы, так и Нагасаки. Если этого не произойдет, все депутаты либерально-демократической партии в округе Нагасаки единодушно выйдут из правительственной коалиции. Обращаясь к представителям Нагасаки, Бамбоку Оно, один из сторонников закона о Хиросиме, с возмущением сказал:

— Где это видано, чтобы так делалась политика? Сперва вы смотрели, как другие готовили лакомое блюдо, а потом, когда пришло время есть, заявляете: «Мы тоже хотим участвовать в трапезе!».

Депутаты спешно выработали компромиссное решение: Нагасаки было присвоено наименование «международного культурного центра». Таким образом, на долю второго разрушенного атомной бомбой города пришлась по крайней мере треть «кушанья», изготовленного на парламентской «кухне» в Токио.

5

Однако радость населения Хиросимы в связи с утверждением будущих субсидий была вскоре омрачена одним неприятным событием.

В начале июня вызванный из США для борьбы с инфляцией в Японии экономический советник Джозеф Додж предложил свой план «оздоровления японской экономики», который предусматривал немедленное, и притом значительное, сокращение всех расходных статей государственного бюджета, повсеместное замораживание заработной платы и различные мероприятия по «рационализации» японской промышленности. Тем самым пятилетний план экономического восстановления Японии, принятый только в предшествующем году, был на данном этапе сорван. Жители Хиросимы имели все основания предполагать, что проект возрождения их города, только что с большой помпой утвержденный парламентом, постигнет та же участь. Тем более что сверхосторожные защитники этого проекта не внесли в текст закона никаких точных данных о размерах помощи государства «городу мира».

В соответствии с планом Доджа в середине июня 1949 года предполагалось уволить почти треть рабочих на втором по величине предприятии Хиросимы, сталелитейном заводе «Ниппон сэйко Ко», насчитывавшем свыше двух тысяч рабочих, ибо руководство железными дорогами временно заморозило все заказы на рельсы, переданные этому заводу. Против увольнения рабочих выступили все профсоюзы в Хиросиме. Но, поскольку их жалобы ни к чему не привели, они призвали трудящихся к забастовке.

Коллектив электростанции в Сака присоединился к стачке сталелитейщиков. Все члены профсоюза этого предприятия приняли участие в крупной демонстрации, состоявшейся 15 июня на площади у сталелитейного завода. Итиро Кавамото был одним из знаменосцев своей колонны во время этой самой многочисленной и значительной манифестации трудящихся Хиросимы.

Когда на площадь прибыл коллектив рабочих из Сака, зазвонил большой колокол и тысячи людей, как это принято в Японии в таких случаях, зааплодировали. Но вскоре к месту демонстрации начали подтягиваться грузовики с полицейскими. Представитель властей зачитал заявление губернатора провинции Кусуносэ, содержавшее приказ немедленно распустить митинг протеста. Однако это заявление было встречено возмущенными выкриками, бранными словами, песнями и слитным гулом скандирующих голосов. Когда наступила ночь, демонстрантов начали донимать тучи мошкары. Но они не двинулись с места, только немного перестроились. Физически более выносливые члены корейского профсоюза заняли заводские ворота. Через некоторое время снова раздался звон колокола: была объявлена тревога. Задремавшие было демонстранты проснулись.

— Полиция наступает! Полиция наступает! — раздавались голоса.

Действительно, в неверном свете факелов появились люди в форме. Они приближались к заводу. Однако при ближайшем рассмотрении выяснилось, что это были железнодорожники, присоединившиеся к манифестации после окончания работы. Они несли флаги и плакаты.

Полиция дожидалась рассвета. Только решив, что демонстранты достаточно измучены и голодны, полицейские перешли в наступление с целью «очистить» территорию завода. Они без труда заняли баррикаду, воздвигнутую перед заводскими воротами. Вот рассказ Кавамото о последующих событиях:

«Я услышал, как кто-то резко отдал команду: «Вперед!» Мы стояли тесными рядами, сцепив руки крест-накрест, так что каждый из нас крепко держался за пояс соседа, и пели так громко, что чуть было не сорвали себе голос. Полицейские шли прямо на нас. Ряд за рядом. Их бранные выкрики: «Преступники! Собаки!» — раздавались все ближе и ближе.

Я спрятал вымпел нашего профсоюза. Но, к сожалению, забыл спрятать свою самопишущую ручку, она торчала у меня из кармана пиджака. Прорвав ряд, стоявший впереди нас, полицейские приблизились к нашему. Они начали бить дубинками по сцепленным рукам и толкать демонстрантов в грудь. Но мы еще теснее прижались друг к другу… Внезапно один из полицейских выхватил у меня из кармана ручку и крикнул:

— Если хочешь получить ручку обратно, возьми ее из моих рук!

В ответ я отрицательно покачал головой, дав ему понять, что на эту глупую провокацию не попадусь. Тогда полицейский у меня на глазах разломал ручку на две части и изо всех сил ударил меня по голове.

К счастью, я предусмотрительно набил шапку травой и поэтому не потерял сознания, хотя и был оглушен. Окончательно придя в себя, я вновь поспешил к воротам, где стычка еще продолжалась. У ворот возвышался громадный гималайский кипарис, который, казалось, презрительно взирал на беспорядочную потасовку людей. Я бросился на подмогу последнему устоявшему ряду моих товарищей. Но и этот ряд смяли полицейские.

Несколько блюстителей порядка набросились на меня. Мне показалось, что они меня вот-вот задушат; невольно я схватился за кожаный ремешок каски под подбородком одного из полицейских.

— Это посягательство на общественный порядок! — крикнул он.

Не успел полицейский меня ударить, как двое-трое демонстрантов оттолкнули его в сторону и увлекли меня за ворота.

Постепенно все вокруг стихло. Красный флаг, развевавшийся на верхушке кипариса, начал гореть. Один из охранников вскарабкался на дерево и поджег флаг. Мы молча стояли у ворот и смотрели вверх до тех пор, пока последнее облачко дыма не растаяло в воздухе…

У меня болела грудь… Перед тем как идти на демонстрацию, я купил себе медный крест. Когда меня сбили с ног дубинкой, крест согнулся и впился в тело».

Далее Кавамото подчеркнул, что в то утро поражения он, как никогда раньше, почувствовал свою солидарность со всеми рабочими и необходимость совместной борьбы. И все-таки (сам Кавамото считает, что «именно поэтому») он в тот же вечер отправился на богослужение в свою церковь и попытался разъяснить другим прихожанам справедливость требований рабочих.

— После этого я начал молиться за благополучие рабочих, — рассказывает Итиро. — Но никто из членов моей общины не пожелал присоединиться к этой молитве.

6

Позиция христианской церкви глубоко разочаровала Кавамото.

— Правда, я и впредь регулярно посещал богослужения, но начал сомневаться в христианстве, — рассказывал он мне. — Равнодушие общины сильно обескуражило меня.

Новое чувство еще больше усилилось после второго случая «несостоятельности» общины — так по крайней мере Итиро оценил позицию верующих. Это произошло, когда через Хиросиму проезжали японские военнопленные.

В то время русские начали отпускать на родину солдат японских подразделений, взятых в плен в последние дни войны. Члены общины Матобатё, к которой принадлежал Итиро, решили явиться на вокзал и предложить своим согражданам, возвращавшимся домой, угощение. Но потом газеты сообщили, что военнопленные, прожившие почти четыре года в сибирских лагерях, вопреки всем ожиданиям заявили по прибытии на родину, что они считают себя коммунистами. Церковь тут же потеряла всякий интерес к этим своим «братьям». Около полуночи, когда поезд с бывшими военнопленными прибыл в Хиросиму, весь перрон был украшен красными флагами. Несмотря на поздний час, здесь собралось много сотен людей. Толпа, смешавшись с худыми и, видимо, до глубины души растроганными солдатами, запела «Интернационал». Эта сцена произвела на Кавамото сильнейшее впечатление, и он очень сожалел, что на вокзал не явились остальные члены его общины.

— Если вы будете прятаться в свою скорлупу, вы никогда не сможете привить людям любовь к ближнему, — упрекал он их. — Церкви не следует замыкаться в самой себе, она всегда должна стоять на стороне угнетенных! Почему вы не принесли людям, вернувшимся на родину, слово божье! Ведь Христос не гнушался проповедовать даже перед разбойниками.

После этого нового разочарования в христианстве Кавамото впервые совершенно серьезно задал себе вопрос: не стать ли ему коммунистом? Коммунисты уже давно старались привлечь его на свою сторону. Итиро в свою очередь считал, что коммунисты, с которыми он встречался, превосходят и христиан, и социалистов своими человеческими качествами. Каждый из них был готов принести любые жертвы во имя рабочего класса. С другой стороны, Кавамото отталкивала их надменность. Коммунисты, по его мнению, считали, что только они одни понимают все происходящее…

Эти личные наблюдения помешали Кавамото вступить в коммунистическую ячейку на своем предприятии.

Спустя несколько дней Кавамото встретил человека, помогшего ему преодолеть недовольство христианской религией и вселившего в него новые надежды. Это случилось в июле 1949 года на празднике по случаю принятия закона, объявляющего Хиросиму «Меккой мира».

Празднество началось с пения новой «Песни мира», которая в дальнейшем должна была стать официальным гимном, исполняемым на ежегодной церемонии 6 августа. По мнению Кавамото, песня была слишком «беззубой»: в тексте ни разу не встречалось слово «гэмбаку» (атомная бомба). В ней не было ничего, кроме общих трескучих фраз. Официальные речи все оказались на один лад — одинаково длинные и скучные.

Но вдруг на трибуне появилась совершенно седая американка и начала, запинаясь, говорить на ломаном японском языке вещи, которые еще ни разу не произносились в Хиросиме вслух; в частности, она заявила всем пережившим «пикадон», что считает сбрасывание атомной бомбы преступлением и, как американка, просит у японцев прощения за это чудовищное злодеяние.

Седая женщина — ее звали Мэри Макмиллан — оказалась миссионеркой методистской церкви. С конца 1947 года она с присущей ей энергией начала помогать многим несчастным в Хиросиме. Вскоре Кавамото познакомился с ней лично. Макмиллан вернула ему веру в то, что на свете есть христиане, «не мудрствующие лукаво», достаточно мужественные, для того чтобы критиковать преступления властей предержащих.

7

Спустя несколько недель в Хиросиму прибыл еще один американец, чьи слова и дела оказали большое влияние на жителей этого города. Квакеру Флойду Смое, профессору ботаники в Сиэтльском университете (штат Вашингтон), понадобилось два года, прежде чем ему наконец разрешили построить в Хиросиме несколько домов для людей, лишившихся крова из-за атомной бомбы.

Уже самый факт, что белый человек пожелал выразить свое участие в судьбе Хиросимы не денежными и всякими иными пожертвованиями, а делами рук своих, был в высшей степени удивителен. Крепко сложенный и физически сильный, хотя уже седой как лунь, ученый принял весть о гибели японского города особенно близко к сердцу. Во время войны он руководил лагерем для интернированных американских граждан японского происхождения и по роду свой деятельности сталкивался с японцами, а со многими даже подружился.

Почти одновременно с атомной бомбардировкой Хиросимы, когда там обрушились и сгорели десятки тысяч зданий, Смое закончил строительство своего нового дома на окраине Сиэтля. Теперь он стыдился своего комфортабельного жилища, сознавая, что в это самое время люди, пережившие атомный взрыв, ютятся в землянках или вообще под открытым небом. И вот в рождественских открытках, которые Флойд разослал знакомым, он высказал пожелание, чтобы частные лица сложились и собрали некоторую сумму на строительство домов в Хиросиме.

Однако, когда профессор обратился в соответствующую инстанцию, ему было сказано:

— Если уж вы обязательно хотите помочь японцам, работайте на ЛАРА (Licensed Agencies for Relief in Asia — Зарегистрированные агентства по оказанию помощи в странах Азии). Этот благотворительный «трест», основанный в 1946 году, когда в Японии был голод, ставил своей целью объединить усилия американских филантропов и оказать помощь голодающему японскому населению. ЛАРА посылали за океан одежду, продукты питания, фармацевтические товары и другие жизненно необходимые предметы. К индивидуальным филантропическим акциям штаб Макартура относился неодобрительно, хотя и не запретил их полностью. Ученый оказал себе, что он смог бы добиться своей цели, очутившись в Токио. Но в то время было почти невозможно без направления военного командования или правительственных учреждений получить место на судне, направляющемся в Японию. Тогда Смое нанялся ухаживать за стадом коз, которое перевозили на пароходе в Японию. Козы были подарком одной из протестантских благотворительных организаций японскому населению.

По сравнению с той энергией, какую профессору пришлось затратить на многонедельный уход за несколькими десятками животных, страдавших морской болезнью, все остальное, даже попытка проникнуть к «новому микадо Японии» — генералиссимусу Макартуру — и убедить его в своей правоте, оказалось детской игрой.

Как бы то ни было, Смое очутился в Японии. В начале августа 1949 года он в сопровождении Энди — молодого священника из Сиэтля, Рут — учительницы из Туксона и «Пинки» — веселой негритянки из Южной Каролины прибыл в Хиросиму. Специально созданный комитет под руководством губернатора Кусуносэ и мэра Хамаи, который хотел встретить профессора на вокзале в Хиросиме, чуть было не разминулся с ним. Смое и его сотрудники были первые иностранцы со времени окончания войны, приехавшие из Токио в Хиросиму в вагоне третьего класса.

Достигнув после всех мытарств места назначения, Смое очень быстро убедился в том, что формула бюрократов всего мира «Это невозможно!» уже снова действовала в Хиросиме. Казалось бы, в городе, где тысячи людей все еще были без крова, выстроить несколько домов и подарить их нуждающимся будет легче легкого. Однако важные чиновники в благотворительных организациях высказывали бесчисленное множество опасений.

— Если вы предоставите один из ваших домов какой-нибудь семье, то остальные четыре тысячи семей почувствуют зависть к счастливчикам. Соседи начнут питать к ним недоверие, даже ненависть. И еще одно: настоящие бедняки не смогут себе позволить жить в тех красивых домах, которые вы задумали построить. Им не под силу будет оплачивать даже расходы по ремонту и налоги.

Но заботливые «отцы города» Хиросимы тем не менее были готовы помочь добровольцам из Америки. Они только выдвинули свой контрпроект. Пусть Смое и его друзья построят не жилые дома, а библиотеку для юношества. Библиотека станет «символом американской щедрости» и займет подобающее место в уже запланированном новом центре «города мира».

Профессор не скрывал своего разочарования. Конечно, он согласен, что строительство библиотеки для подрастающего поколения — весьма важное дело. Возможно, что такого рода библиотека будет способствовать уменьшению детской преступности. Возможно также, что она заложит фундамент взаимопонимания между народами. Все это правильно! Но разве в Хиросиме нет пока еще более насущных задач?

— А какими книгами вы собираетесь укомплектовать вашу библиотеку? — спросил под конец Смое своих собеседников.

— За книгами дело не станет! Нам уже пожертвовали четыре тысячи томов, — ответили профессору.

Тогда Смое пожелал сам ознакомиться с пожертвованной литературой. Оказалось, что все четыре тысячи томов — дубликаты книг американской солдатской библиотеки, разумеется, на английском языке!

— С этого момента, — рассказывает Смое, — история с библиотекой для юношества была для нас исчерпана и мы снова вернулись к идее постройки жилых домов, Было нетрудно установить, что город в это время задумал воздвигнуть на городской территории сто домов для семей, не имеющих крова. Дома должны были оставаться собственностью муниципалитета. Город обязался содержать их в исправности и сдавать остро нуждающимся семьям за 700 иен в месяц (приблизительно 1 доллар 85 центов). Теперь мы знали, как поступать дальше. Нам просто надо было построить четыре жилых дома из запроектированных 100…

В ближайшие месяцы жители Хиросимы имели возможность наблюдать за тем, как профессор Флойд Смое, один из самых уважаемых граждан той нации, чье «новое оружие» буквально за несколько секунд сровняло с землей их родной город, неутомимо трудился, дабы ликвидировать хотя бы мельчайшую долю атомных разрушений и лично компенсировать хоть крохотную часть нанесенного Хиросиме ущерба.

Но какое разительное несоответствие обнаружилось между силами разрушения и силами восстановления! Миллиарды долларов были потрачены на осуществление «плана Манхэттен»[25], а строительство велось на медные деньги, на жалкие гроши, которые доброхотные деятели пожертвовали профессору. Лучшие ученые и практики были собраны для создания атомной бомбы, а дома строила небольшая кучка дилетантов, стремившихся обучиться строительному ремеслу. Чтобы произвести на свет «Литл бой» — так весьма ласково окрестили свое детище создатели атомной бомбы, уничтожившей Хиросиму, — была пущена в ход самая совершенная и самая сложная машина, какую можно было себе представить, а в распоряжении Флойда Смое оказалось лишь одно «чудо техники» — небольшая тачка. На ней он самолично перевозил балки от лесопилки к строительной площадке в районе Минимати. Но когда «сэйдзонся» — люди, пережившие атомный взрыв, — видели, как этот человек, которому уже перевалило за пятьдесят, день-деньской таскает строительные материалы, словно он их товарищ по несчастью, они с истинным почтением склоняли перед ним головы.

Наконец первые четыре дома с красивыми садиками в японском стиле, построенные профессором с помощью местного плотника, своих троих американских друзей и двенадцати японских добровольцев, могли быть переданы представителям города Хиросимы. Церемония передачи состоялась 1 октября 1949 года. В своей краткой речи на этой церемонии ученый сказал:

— Те чувства, которые обуревали нас в день, когда мы узнали о трагедии Хиросимы, нельзя было выразить одними только словами. Поэтому мы при первой возможности приехали к вам, чтобы строить дома для людей, лишившихся крова.

В годовой статистике крупного центра Хиросимы за 1949 год четыре вновь отстроенных дома были почти незаметны. Но в сердцах жертв атомного взрыва энтузиаст-одиночка «Доксумое», как они его называли, до сих пор занимает значительное место.



МАРАГУМА-ГУМИ

1

После стычки с австралийским унтер-офицером Кад-зуо М. долго оставался безработным. Его «слава» драчуна быстро облетела весь город, и ни один предприниматель не решался взять на работу этого «возмутителя спокойствия».

К счастью, отец Кадзуо, Сэцуэ М., наконец-то смог опять открыть маленькую патефонную мастерскую. Он занимался теперь не только ремонтом патефонов, но и продажей подержанных пластинок. Дело его процветало, ибо вся Япония была помешана на «рекорд крэйзи» («сумасшедших пластинках»). На четвертом году после атомной катастрофы это увлечение захватило также Хиросиму, превратившись в своего рода манию.

С раннего утра до поздней ночи в городе не смолкал визг патефонов. Люди отстукивали такт кулаками, подергивались всем телом в ритм модных песенок. Из бараков и даже из новых зелено-белых автобусов, битком набитых туристами, доносились любовные вопли чужеземных певиц и хныканье саксофонов, исполнявших «шопинг-буги». Музыка была тем хиропоном, который оказался доступным каждому; ее слушали в самых разнообразных, невероятных сочетаниях: за французской шансонеткой следовал квинтет Шуберта, его сменяла модная японская песенка, заглушавшаяся бурей звуков из «Гибели богов».

Кадзуо ненавидел музыкальный угар, охвативший его соплеменников. И все же он, так же как и все другие, не мог устоять перед ним. Сразу после атомной катастрофы юноша считал, что ужасы, обрушившиеся на людей, погрузят весь мир в молчание, в мертвую тишину, из которой, быть может, родится что-то новое, потрясающее. А вместо этого в Хиросиме гнусавили трубы, тренькали гитары, с притворной торжественностью гудели арфы, звенели и ухали ударные инструменты. Только не думать! Люди не желали ничего принимать всерьез. Апокалипсис они превратили о разменную монету, которую жаждали истратить на оглушающие увеселения.

«Слава» Кадзуо, считавшегося в Хиросиме сорвиголовой, привлекла к себе внимание господина Марагума, хозяина небольшого предприятия, которое уже на протяжении нескольких поколений занималось разборкой и перевозкой домов. По традиции рабочими в этой «гуми» были молодые, сильные и особо задиристые парни, которых «босс» обычно вербовал из числа бывших воспитанников исправительных заведений и отбывших свой срок заключенных. С конца войны, однако, все труднее становилось находить нужных людей, ибо банды гангстеров и «черный рынок» предоставляли «отчаянным парням» куда больше шансов хорошо заработать. А служить у Марагума было трудно и опасно.

Марагума пригласил Кадзуо в свою контору, чтобы познакомиться с ним поближе. Но когда безработный юноша явился к нему, то увидел в конторе не известного всему городу шефа фирмы, а девочку лет четырнадцати с кукольным личиком. Девочка сразу же окликнула его и завязала с ним разговор с необычной для молодой японки смелостью. В первую же минуту Кадзуо почувствовал к своей новой знакомой в школьной форме такое доверие, какого он уже давно ни к кому не испытывал. Юкико напомнила ему Сумико, девочку, умершую у него на руках на следующий день после «пикадона». Юноша начал выкладывать Юкико все, что уже много месяцев камнем лежало у него на сердце.

— Каждое слово, слетавшее тогда с моих уст, выражало злость и тоску, — вспоминал он позднее. — Но Юкико, слушая, как я высказывал свое отвращение к послевоенному миру, одобрительно кивала головой и даже посмеивалась.

Наконец по прошествии двух часов явился сам «босс». Он бросил весьма критический взгляд на худые руки Кадзуо, но, поколебавшись немного, предложил ему все же стать служащим Марагума-гуми. Кадзуо снова имел работу. Однако главным событием этого дня был не контракт, заключенный с хозяином фирмы, а встреча с девочкой Юкико. Кадзуо почувствовал это уже по дороге домой. На следующий день он узнал, что Юкико — младшая дочь его нового шефа.

До сих пор Кадзуо выполнял только физически легкую работу. Теперь ему пришлось напрячь все силы. Но сам «босс» и его «сигото-си» (помощники) терпеливо учили новичка. Они показывали ему, как вонзать острый конец «тоби» в дерево, как, ловко орудуя крючком, рушить стены и как потом, в последний момент, отскакивать в сторону. Они предупреждали его об опасностях, таящихся под грудами развалин, которые явились следствием атомного взрыва и для расчистки которых требовался упорный, терпеливый труд.

Прошло несколько месяцев, и Кадзуо уже ни в чем не уступал всем остальным членам «гуми». Он стал сильным и ловким и выработал в себе шестое чувство, спасавшее его от падающих обломков. Теперь юноша мог выбивать косяки окон и дверей, таскать тяжести и ему уже не становилось дурно, когда он натыкался на разлагающийся труп.

Принятие закона, официально объявляющего Хиросиму «городом мира», чрезвычайно благоприятно отразилось на делах фирмы. Правда, между городскими властями в Хиросиме и центральным строительным бюро в Токио пока еще шла бумажная война по вопросу об использовании чрезвычайных кредитов. Не было установлено также, что, собственно говоря, должен строить город на обещанные миллионы иен. Тем не менее работа по расчистке центра и привокзальных районов уже началась. Надо было прежде всего снести бесчисленные «бараку» и сараи, которые с молниеносной быстротой выросли там после «пикадона».

Часто фирма не могла приступить к работе без помощи полиции, выселявшей людей из трущоб. Если просьбы этих несчастных об отсрочке не помогали, дело иногда доходило до открытых столкновений. В нескольких случаях выселяемые нападали на представителей властей. Перспектива вновь оказаться на улице страшила отчаявшихся людей больше, чем тюремное заключение.

Много несчастий и бед повидал за эти месяцы Кадзуо. Внешне юноша никак не проявлял своих чувств. На самом же деле сердце у него разрывалось, когда он видел отчаяние, злость, бессилие и беззащитность людей, которых выгоняли из их временных жилищ. А когда стены домов, разрушаемых им или его товарищами, с шумом валились на землю, он вновь слышал грохот и крики «того дня» — их не могла заглушить самая громкая джазовая музыка. Воспоминание о великой трагедии просто невозможно было вытеснить из сознания.

2

И все же месяцы работы в Марагума-гуми были для Кадзуо самыми счастливыми месяцами после 1945 года. Как большинство служащих фирмы по сносу домов, он добровольно вступил в пожарную команду. Вот что он рассказывает об этом:

«Все пожарники были люди с запятнанной репутацией. Работу в пожарной команде они рассматривали как своего рода добровольное искупление грехов, как компенсацию за неблаговидные поступки. Мы вступали в ряды пожарников по собственному желанию. Никто не принуждал нас заниматься этим опасным делом, но и за труд свой мы не получали ни иены вознаграждения. Даже инвентарь пожарники приобретали за собственный счет и по тревоге доставляли его на место происшествия. Когда кто-нибудь из нас получал увечье, а то и вовсе погибал, семье не давали пособия. При первом звуке колокола мы набрасывали на себя защитную одежду и спешили к месту очередного пожара. Мы постоянно рисковали жизнью. Но я при этом думал: «Даже погибая в огне, я не стану ни в чем раскаиваться».

Занимаясь тушением пожаров, Кадзуо наконец-то мог дать волю своим агрессивным инстинктам, не вступая в конфликт ни с работодателями, ни с законом. Теперь им даже восхищались, теперь его почитали. Работа в пожарной команде значила для юноши гораздо больше, чем для любого из его товарищей. Он сам пишет:

«Наша «гуми» следует лозунгу «ги-ю», что означает не только «добровольно», но также «справедливо», «мужественно». «Город смерти» вновь возродился. Но люди живут в нем не так, как можно было предполагать. Конечно, я понимаю, что молодые юноши и девушки хотят танцевать, петь и радоваться жизни. Но все во мне противится этому; я стою в стороне от общего веселья, и меня все чаще охватывает чувство отвращения. Чтобы преодолеть это чувство, я следую лозунгу «ги-ю» и бросаюсь навстречу демонам огня. Я хочу спасти город хотя бы от них».

Сразу же за этой дневниковой записью следует еще. несколько строк, написанных мелким неразборчивым почерком:

«Моя теперешняя работа доставляет мне радость… Каждый день для меня удовольствие. И не только из-за самой работы. У меня появилась девушка; она знает, чего хочет. Умная и веселая. Мои товарищи завидуют мне. Но они говорят о нас: «Когда-нибудь они станут хорошей парой».

Девушка, которой Кадзуо так восхищался, была Юкико. Он познакомился с ней в день своего вступления в «гуми».

Через несколько месяцев Кадзуо записал в своем дневнике:

«Я заметил, что у Ю. — ямочки. Сказал ей это. Она ответила мне: «Какой вы невежливый! Неужели вы увидели их только сегодня? Я уже давно знаю, где у вас родинка. На мочке уха». Потом она нарочно улыбнулась мне, чтобы еще раз показать свои ямочки…»

Из дружбы Кадзуо с Юкико неизбежно должно было вырасти нечто большее. Это было очевидно для всех окружающих. Однако семьи молодых людей с самого начала отнеслись неодобрительно к их любви. Мать Кадзуо считала, что они слишком молоды для женитьбы, а старшая сестра Юкико была шокирована тем, что Кадзуо — служащий отца невесты. Согласно японским обычаям, такие браки недопустимы.

Почти ровно через год после того, как Кадзуо и Юкико познакомились, юноша записал в своем дневнике:

«Сопротивление родителей приводит нас в бешенство. Мы не позволим нас разлучить. Наоборот. Раз так, мы не будем ждать. Тогда уже никто не посмеет нам помешать».

3

Пятнадцатого января 1950 года в Хиросиме произошло событие, вызвавшее у жителей города гораздо больше сочувствия и воодушевления, нежели празднество 6 августа 1949 года, состоявшееся по случаю официального провозглашения Хиросимы «городом мира». В этот день был открыт новый стадион для игры в бейсбол. Одновременно была вновь создана популярная еще до войны городская бейсбольная команда «Карпы» (такое название она получила в честь «Замка карпов», разрушенного атомной бомбой).

Еще до войны эта национальная американская игра стала в Японии наряду со спортивной борьбой популярнейшим видом спорта. Хиросима всегда считалась «царством бейсбола». Мэр Хамаи, как явствует из его воспоминаний, содействовал возрождению этого излюбленного массового зрелища не только потому, что он хотел дать гражданам что-то такое, чем бы они могли сообща наслаждаться, но и потому, что надеялся извлечь из бейсбольных матчей материальную выгоду. Город, по его мнению, мог ежегодно рассчитывать на несколько миллионов иен от налогов на продажу билетов. Однако эти расчеты оказались несостоятельными. Когда все приготовления к открытию стадиона закончились, в Японии была проведена налоговая реформа, согласно которой доходы от спортивных мероприятий изымались из ведения муниципалитетов и передавались в ведение властей провинций. Тем не менее расчет Хамаи на то, что «Карпы» будут способствовать сплочению населения, оказался правильным. Местный спортивный патриотизм помог старым и новым гражданам Хиросимы найти общий язык. Наконец-то они могли вдохновляться одним и тем же делом. Правда, «Карпы» проигрывали большинство матчей; команда Хиросимы занимала одно из последних мест в своей подгруппе. Но все же бейсболисты стали кумирами большей части населения города. С одним из этих спортивных героев, по имени Ка-куда, Кадзуо был довольно близко знаком, так как они вместе учились в школе. Поэтому юноша иногда приглашал его к себе, хотя спортивная «звезда» не могла говорить ни о чем другом, кроме как о бейсболе.

Юкико, игравшая в бейсбол в составе команды своей школы, внимала хвастливым спортивным рассказам Какуда гораздо благосклоннее, нежели скучающий Кадзуо. Она, правда, как всегда, помалкивала, но ее глаза блестели, даже когда «чемпион» зачастую в четвертый, а то и в пятый раз повторял рассказ о ходе последнего матча. Кадзуо казалось, что они блестели совсем так же, как в тот памятный день, когда он в первый раз поведал ей о себе и о своей жизни.

Собственно говоря, Кадзуо должен был бы сразу почувствовать ревность к Какуда. Но он терпел присутствие спортивного героя и даже поощрял его визиты. С некоторого времени юноша догадывался, что его возлюбленная не очень-то дорожила своим романом с ним. Она была типичной представительницей японской послевоенной молодежи, любила «зажигательную» музыку, разнузданные танцы и массовые спортивные зрелища. Юкико глотала эротические романы и «разъясняющие жизнь» иллюстрированные журналы, такие, как «Либерал», «Ака то куро» («Красное и черное»), «Фуфу сэйка-цу» («Семейная жизнь»), в которых восхвалялась «сексуальная свобода». Кадзуо же все больше и больше отходил от своих сверстников, не признававших ничего, кроме дешевых удовольствий и развлечений. Тщетно юноша пытался увлечь Юкико старыми японскими идеалами.

Однажды знакомая девушка шепнула Кадзуо:

— Кадзуо-сан, неужели ты не замечаешь, что происходит между Юкико и Какуда?

Кадзуо рассердился, решив, что девушка клевещет на его подругу: недаром она уже несколько раз делала ему авансы. Однако вскоре он услышал то же самое от других людей и решил потребовать объяснений.

«Вначале она отмалчивалась, — рассказывает Кадзуо, — и старалась не смотреть на меня. Но потом вдруг разразилась слезами и призналась во всем. Она даже не стала оправдываться. Тогда я влепил ей пощечину. Я ударил ее раза два-три. А потом подумал: «Какой смысл наказывать такую девицу?» Я понял, что был слеп и глуп, и чувствовал себя глубоко пристыженным… Теперь мне стало ясно, что я полностью проиграл свою игру. «Мораль» нового поколения оказалась сильнее моих принципов. Я так мучился, что решил покончить жизнь самоубийством. Я отправился на могилу Ясудзи и Сумико и проглотил солидную дозу яду. Мне пришла в голову страшная мысль, что судьба Ясудзи и Сумико, погибших «в тот день», собственно говоря, сложилась счастливее, чем моя. Зачем я спасся? Чтобы влачить свои дни в этом насквозь прогнившем мире?..»

Тем временем у юноши начались невыносимые боли в желудке. Голова же оставалась совершенно ясной. «Что скажут люди? — спрашивал Кадзуо себя. — Самоубийство из-за несчастной любви? Нет, только не это. Я не собираюсь умереть из-за какой-то потаскухи. Все они будут вздыхать: «Какая любовь!» А ведь я принял яд совсем по другой причине. Просто мне опротивела жизнь. Я боялся, что она постепенно загрязнит и меня. Напрасно я хотел остаться чистым и справедливым. Слишком уж я был самонадеян. С этим теперь покончено…»

Внезапно юноша принял отчаянное решение. Он должен немедленно что-то предпринять. Нельзя, чтобы люди вообразили, будто он хотел умереть из-за пошлой ревности. Ведь Юкико была здесь ни при чем. Просто девушка вновь разбередила «келоид» в его сердце. Измученный воспоминаниями о «том дне», он в сотый раз задавал себе вопрос: «Неужели люди в наше время не способны противопоставить величию своих страданий величие лучшей жизни, неужели они не стремятся к чему-то новому, к чему-то хорошему?» Разочарование в людях — вот что губит его, Кадзуо. И он должен сказать это во всеуслышание. Собрав последние силы, Кадзуо потащился домой. А затем:

«Грудь у меня болит, словно кто-то давит на нее. Голова буквально раскалывается на части… Я слышу странный шум… Люди очень далеко от меня. Но потом они вдруг приближаются. Раздается чей-то громкий голос у самого моего уха. «Кадзуо!» — произносит он. Я прихожу в сознание. Перед глазами у меня нестерпимо яркий свет. Словно прямо на меня навалилось солнце. «Кадзуо-сан, ты спасен». Я лежу на операционном столе в больнице. Вокруг меня — отец, мать, наши соседи; их лица сливаются… «Теперь все в порядке. Он спасен», — говорит врач. Врачу лет сорок, и его голос звучит так самоуверенно, словно он и никто иной вырвал меня из когтей смерти. Это сердит меня.

Я громко кричу и сам удивляюсь своему крику:

— Кто сказал, что я хотел спастись? Добивайте меня! Убейте меня! Лучше уж конец!

УБИЙСТВО

1

Маленький блестящий стальной шарик пробирается сквозь лабиринт стальных шпеньков; его швыряет то влево, то вправо, то вперед, то назад. Но игрок все равно старается предугадать то, что едва ли можно предугадать. Если шарик оправдает его надежды, раздастся резкий звонок, из автомата с шумом посыплется целая куча серебристых жетонов, которые он либо обменяет на дешевые товары, либо снова поставит на кон.

Увы, игроки почти всегда проигрывают. Хозяева игорных салонов устанавливают автоматы так, что шансы на выигрыш предельно малы. Тем не менее каждый человек внушает себе, что он окажется ловчее и быстрее, чем игорный механизм. А потом, когда он, махнув рукой, уже собирается уходить, рядом с ним, у соседнего автомата, раздается возглас: «Выиграл!» Какому-то счастливчику удалось перехитрить судьбу; значит, и ему может повезти. Надо играть дальше. Он нажимает на рычаг. Новый шарик появляется на горизонте этого мира автоматов… и начинает пробираться сквозь лабиринт шпеньков…

Игра, околдовавшая после войны всю Японию, называется «патинко». Тысячи «патинко салонов» с десятками, а то и сотнями автоматов были открыты во всех японских городах. Эти игорные дома работали с утра до поздней ночи. Некоторые предприимчивые дельцы, стремясь увеличить притягательную силу своих заведений, пытались развлекать публику музыкой или даже бесплатным стриптизом. Но игроков эта затея не устраивала. Они не хотели отвлекаться.

В Хиросиме игорные дома «патинко» тоже очень скоро приобрели популярность. Народ толпился в них во всякое время дня и ночи. Особенно известным было заведение на вновь отстроенной центральной улице; оно называлось «Атомный гриб». В первое время после своей неудачной попытки покончить жизнь самоубийством туда захаживал и Кадзуо М. Раньше он презирал маниакальную страсть людей к «патинко», считая ее симптомом падения нравов. Теперь же юноша часами простаивал перед шумными автоматами в игорных домах. Как загипнотизированный, наблюдал он за кружащимся металлическим шариком, нажимал на рычаг то с заискивающей осторожностью, то грубо, изо всех сил. И ждал… Ждал, часто все утро, того счастливого мгновения, когда один-единственный «хороший» шарик попадет в лунку и из автомата с шумом низвергнется серебряный водопад жетонов. Выигравший не получал денег. Ему выдавали только «призы» — сигареты, шоколад, жевательную резинку. Впрочем, все эти «призы» можно было с легкостью реализовать на все еще процветавшем «черном рынке».

Но вскоре Кадзуо так же внезапно охладел к игорным автоматам, как и увлекся ими. В одном из увеселительных кварталов Хиросимы юноша познакомился с электромонтером по имени Наката, чей дом был местом сборищ всех тех молодых людей, которые гнались за дешевыми развлечениями, мимолетными любовными связями и легкими деньгами.

Благодаря Наката, уже имевшему судимость, Кадзуо сошелся с настоящими «фартовыми парнями» и «дзубэ-ко». «Дзубэ-ко», — объяснил мне Кадзуо в одном из писем, которые он посылал мне из тюрьмы, — это женщины, уже не заботящиеся о своей репутации. Среди них попадаются разведенные жены, кельнерши, танцовщицы, а также студентки, считающие себя эмансипированными… Все они приходили к Наката… Мораль, если таковая вообще существовала в послевоенной Японии, нас совершенно не интересовала. Мы вели совсем иную жизнь, чем все простые смертные. Это была поистине безумная жизнь!»

Вот разговор Кадзуо с одной из девушек этого сорта, собственноручно записанный юношей в дневнике:

«Эми сказала мне:

— Кадзу-сан, мне кажется, у меня будет от тебя ребенок.

Возможно, ребенок на самом деле мой. Но еще два месяца назад Эми была подругой Наката. Большинство «дзубэ-ко» живут одновременно со многими.

— Эми, ты уверена, что он мой? Только один человек на свете может знать, чей это ребенок. И этот человек — ты. А кроме тебя, разве только господь бог… Эми, не смотри на меня так своими рыбьими глазами. Подумай лучше, как нам избавиться от внебрачного ребенка. Он не нужен ни тебе, ни мне. Если хочешь денег, пожалуйста…

Я бросил ей пачку банкнот. На аборт здесь хватит. Быть может, она на это пойдет. Ну а если человек предпочитает умереть, я никогда не стану его удерживать…»

Более поздняя запись в дневнике:

«Я слышал, что Эми родила. А потом разнесся слух, будто она избавилась от ребенка. Все это, впрочем, одни разговоры, ничего определенного.

Точно известно только то, что она теперь подвизается в Осака. Значит, жива. А сейчас рядом со мной в кровати лежит другая дурочка. Ее зовут, кажется, Тиё. Как спокойно она дышит во сне!»

«Так я переходил от одной женщины к другой, — писал мне Кадзуо. — Стал завсегдатаем кабаре, все ночи напролет шатался по улицам и где только мог затевал драки. Мелкие жулики и воришки восхищались мною, я был для них Кадзуо Рианко[26]. В апреле я украл у родителей деньги и окончательно переселился к Наката. Как раз в то время его разыскивала полиция. Войдя в долю с несколькими богатыми шалопаями, он зарабатывал на махинациях с секундомерами. Когда дело выплыло наружу, Наката исчез. Его жена осталась с тремя детьми. Ей приходилось очень туго. Без хозяина мастерская не могла долго работать. Служащие разбегались, и госпожа Наката начала продавать мебель. Я не мог спокойно смотреть на это и все время одалживал ей мелкие суммы.

Примерно недели через две после того, как я поселился в этом доме, Тоёко — так звали жену Наката — пришла ко мне в комнату и сказала:

— На свете нет более одинокого существа, чем брошенная жена. Если хочешь, Кадзу-сан, приходи ко мне. Замужняя женщина! Это окончательно сбило меня с толку. Перевернуло все мои понятия о нравственности. Я спрашивал себя: «Неужели я один во всем виноват?» Нет, этого не может быть. Виновато общество, в котором царит такой разброд. А все это — следствие войны и атомной бомбы…» Люди уже погубили меня наполовину, — говорил я себе. — Пускай же они довершат свое дело. Туда мне и дорога!»

2

Деньги, деньги, деньги… Это слово стало боевым кличем Кадзуо. Он считал, что проник в суть вещей. Миром правят деньги, деньги и еще раз деньги! «Юкико бросила меня из-за денег, Тоёко спит со мной потому, что я даю ей деньги. А добываю я эти проклятые деньги, без зазрения совести шантажируя людей. Недаром говорят; «Если хочешь разбогатеть, не будь разборчивым». Эта поговорка как будто специально создана для меня».

Однако «мелкая работа», какой занимался Кадзуо, не приносила особых доходов. Одиночка-шантажист не мог запугать никого, кроме мелких торгашей; у них он и выманивал с помощью угроз по нескольку жалких иен. В поисках более крупного бизнеса Кадзуо совершенно случайно познакомился со спекулянтами валютчиками. Как-то к Кадзуо явился Дзео, один из электромонтеров, оставшихся без работы из-за бегства Наката. Дзео сказал ему:

— Послушай, в Хиросиму приехала целая группа «нисэй» (американцев японского происхождения). Они явились сюда в качестве туристов, и один из них хотел бы поменять на «черной бирже» двести долларов.

— Сколько же он хочет получить за них?