Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Теперь ребята из Горелой рощи тащат все, включая мебель. Вернувшись с юга, куда ездили всем семейством, мы не обнаружили нового дивана и двух кресел. Кто-то разбил окно и вытащил. Следов машины под окном я не нашел. На руках унесли. Не сомневаюсь, что диванчик мой и креслица не далеко уехали. Кто-то в Горелой роще на них нежится.

Между встречей с Беллуччи и подписанием доку­мента я успел съездить еще в два интерната из списка Доктора Джерсона. Первый, Макаи-мэнор, располагал­ся в шикарном жилом районе на побережье, по другую сторону от Алмазной головы. Не успел я въехать в во­рота, как понял, что он окажется сказочно привлека­тельным и непомерно дорогим. Здание в колониаль­ном стиле, ослепительно белое, с длинной верандой, где более подвижные пациенты могут сидеть в тени и наслаждаться видом и ароматами роскошного, безупречно ухоженного парка. Внутри — также приятный запах. Повсюду элегантность, комфорт и чистота. У всех живущих здесь отдельные комнаты — светлые, обставленные удобной мебелью, с личным телевизо­ром, телефоном у кровати и т.п. Медицинские сестры улыбчивы, аккуратно одеты и опрятны, они разносят пациентам еду и лекарства с напускной сдержаннос­тью стюардесс. Урсуле понравилось бы в Макаи-мэнор. К сожалению, это стоит $6500 в месяц, не считая расходов на лекарства, физиотерапию, трудотерапию и т.д. Ее удовольствие от пребывания в этом заведении будет отравлено тревогой, что придется покинуть его, когда закончатся деньги. Словно прочитав мои мысли, администратор, знакомившая меня с интернатом, статная блондинка в безукоризненном льняном кос­тюме, деликатно намекнула, что они требуют опреде­ленных финансовых гарантий, когда принимают не­излечимо больного пациента, чтобы «упредить любые сложности, которые могут возникнуть, если прогноз окажется слишком пессимистичным», как она иноска­зательно это объяснила. По моему робкому поведе­нию, а возможно и по моим помятым дешевым «ливай­сам», она сделала вывод, что я клиент не того класса. Что и соответствует действительности.

Кражи еще не самое страшное. Старика сторожа под Новый год чуть не убили. На него напали, а он ружья не хотел отдавать. Лупили его так, что в больницу пришлось отправить.

Второе место, где я побывал, называется Бельведер-хаус — несколько претенциозное название для простого одноэтажного бетонного здания пастельных то­нов, которое с дороги казалось скорее маленькой шко­лой. Территория открытая, лишенная тени, совсем рядом с широкой прямой магистралью в довольно голом северо-западном пригороде. После роскоши Макаи-мэнор это небольшой шаг назад, но по зрелом размышлении Бельведер-хаус был значительно лучше любого из двух заведений, которые я видел вчера. Мо­чой воняло совсем чуть-чуть, да и этого я уже практи­чески не чувствовал, когда закончил свой визит; а пер­сонал производил впечатление дружелюбного и за­ботливого. Тем не менее некоторые моменты Урсуле не понравятся: ей придется жить в комнате с другой женщиной, и кровати стоят очень близко (подозре­ваю, что изначально комнаты предназначались для од­ного человека); кое-кто из обитателей совершенно вы­жил из ума, и общих мест для отдыха и развлечений очень мало. С другой стороны, стоит это всего $3000 в месяц. И есть свободные места.

Такие времена: ограбили, да не избили — спасибо надо сказать.

Под утро я еще раз вышел на улицу. Ночь была холодной. Босые ноги обожгла изморозь. В этот предрассветный час поселок спал и не подавал признаков жизни.

Завтра я должен поехать в банк Урсулы в Вайкики и взять сертификаты акций из ее депозитного сейфа, а затем отвезти их к ее брокеру в центральный Гонолулу, чтобы акции можно было продать. Еще я должен отка­заться от сейфа в банке, чтобы сэкономить арендную плату, ликвидировать маленький депозитный счет и обратить в наличные выпущенную банком валютную облигацию на $3000. Затем все эти деньги нужно поло­жить на приносящий проценты чековый счет, как здесь называют текущий счет. По последней оценке, которая была совсем недавно, портфель акций Урсулы стоит около $25000, а другие ее сбережения и бумаги составляют примерно $15000, что в сумме дает $40000, плюс ее пенсия. Предположим, что она откладывает пенсию для карманных расходов и непредвиденных обстоятельств и оплачивает интернат из капитала. Ес­ли она поселится в Бельведер-хаусе, денег ей хватит на год и даже более, что, надо сказать, в два раза дольше, чем, согласно прогнозам Джерсона, она проживет, а значит, остается приемлемый запас на случай, если доктор Джерсон ошибается в своих оценках. Отврати­тельные подсчеты, но приходится смотреть фактам в лицо.

Преподаватель-железнодорожник, лишившийся и жены, и дома, еще двадцать лет назад заказал в районе очки толщиной с лупу. И от военных занятий его освободили, и пистолета в руке он никогда не держал. И где оружие взять, ни за что бы не сообразил. Так что он стрелять в таксиста не мог.

А кто мог?

Урсула смотреть им в лицо, кажется, готова. Я рас­сказал ей о моих последних изысканиях в отношении интернатов, не слишком останавливаясь на недосягае­мых прелестях Макаи-мэнор. Она приняла мое сужде­ние, что Бельведер-хаус, возможно, лучшее место, на которое мы можем рассчитывать, исходя из расценок, и согласилась, что я должен заняться этим вопросом, чтобы ее приняли туда как можно быстрее. Джерсон до сих пор не разобрался с ее запором, который оказался удивительно упрямым, но это всего лишь вопрос вре­мени, и затем она сможет покинуть больницу. Урсула проявила живейший интерес к выдаче доверенности и подсчету своего состояния. Парадоксально, но вся эта деятельность, похоже, вернула ей желание жить. Она попросила меня принести ей из квартиры дополни­тельную ночную рубашку и белье, а завтра собирается сделать прическу. Время словно летит, когда я ее наве­щаю, нужно так много всего обсудить.

Закапало, и я повернул к дому. На крыльце стряхнул с брюк налипшую траву.

Жаль, не могу сказать того же о папе. Он только и делает, что жалуется на боль в бедре, на унизительную потребность в судне и прежде всего на меня — за то, что навлек на него все эти неприятности. Он жаждет оказаться дома и снова спрашивал меня о Тесс. Думаю, мне лучше позвонить ей сегодня вечером и покончить с этим, но пока слишком рано — в Англии еще спят. Схожу-ка я поплавать. Чувствую, что мне нужно как-то размяться после целого дня поездок по Гонолулу в об­лицованном пластиком автомобиле и сидения в каби­нетах и больничных палатах.

Теперь я знал, кто стрелял в таксиста и из какого оружия. И что мне делать?



Я посмотрел в сторону сарая. Старший, похоже, еще и не ложился. Из-под двери сарая так же пробивалась полоска желтого цвета, поблекшая с проблесками утра.

Я только что вернулся с пляжа, едва избежав неболь­шой катастрофы, и так доволен собой, что безостано­вочно ухмыляюсь, даже иногда посмеиваюсь вслух, чтобы дать выход моему комичному чувству ликова­ния. Миссис Кнопфльмахер столкнулась со мной в тот момент, когда я фыркал от смеха, выходя из лифта, и бросила на меня подозрительный взгляд. Спрашивая о папе и Урсуле, она подошла ко мне вплотную, видимо, для того, чтобы унюхать мое дыхание. Но я был вполне трезв.



Выстрел из охотничьего ружья

Я собирался поплавать в бассейне, но когда вышел поглядеть на него с балкона, он лежал, укрытый глубо­кой тенью, совершенно пустой и непривлекательный. Тогда я надел под шорты купальные трусы и поехал на пляж, который выходит на Капиолани-парк, начинаю­щийся там, где заканчиваются отели Вайкики. Я без труда нашел для своей машины место в парке под де­ревьями, поскольку час был поздний и пляж сравни­тельно пустой. Отдыхающие, в течение дня ведущие борьбу за место под солнцем, скатали полотенца и со­ломенные коврики и пошлепали в свои башни-инку­баторы на кормежку. Немногие оставшиеся на пляже не отличались от местных, которые пришли сюда по­сле рабочего дня, принеся с собой пиво и коку, чтобы искупаться, расслабиться и полюбоваться заходом солнца.

Он даже не понял, что именно его разбудило, но когда вскочил, увидел, что горит сарай. Иван Семенович бросился к двери, но она не открывалась. Он с трудом выбрался через окно. Дверь кто-то припер граблями. Этот кто-то и поджег сарай, и заодно бросил в колодец ведро навоза, так что Матвеев остался и без сарая, и без воды.

Идеальное время для купания. Солнце, утратившее свирепость дневного жара, стояло низко, но море было теплым, а воздух душистым. Я энергично проплыл ярдов сто, держась приблизительно в направлении Ал­мазной головы, а потом лежал на спине, вглядываясь в небесный свод. Длинные полосы розовато-лиловых облаков, окаймленных золотом, текли с запада, как флаги. Негромко прожужжал над головой реактивный самолет, но не смог нарушить покой и красоту вечера Городской шум казался приглушенным и отдаленным. Я отвлекся от всех мыслей и позволил волнам покачи­вать меня, будто маленькую щепку. Изредка набегала волна побольше, захлестывая меня или приподнимая, заставляя отплевываться в ее кильватере или смеяться как мальчишка.

Он понял, что это было первое предупреждение.

Я решил, что буду устраивать такие заплывы как можно чаще.

Второе последовало через день.

Иван Семенович проснулся от того, что ему трудно стало дышать. Открыл глаза и увидел, что он привязан к собственной кровати. Рядом стояли трое. Один из них сказал:

Некоторые одержимые серфингисты ловили по­следний свет. На том расстоянии, что отделяло меня от пляжа, я оказался в лучшем положении, чем раньше, и наблюдал за ними, наслаждаясь их грацией и мастерст­вом. Когда подходит большая волна, они скользят по диагонали вдоль ее глянцевитой поверхности как раз под нависающим гребнем — колени согнуты, руки раскинуты, а движения бедер позволяют менять на­правление и даже разворачиваться назад, прыгнув сквозь брызги и подошву волны на другую ее сторону. Если они ехали на волне, пока она не истощалась, то постепенно выпрямлялись. Иногда, с моего угла обзо­ра, их доски были невидимы, и серфингисты прибли­жались ко мне, словно шли по воде. Затем, потеряв ско­рость, они опускались на колени, как в благодарствен­ной молитве, прежде чем повернуть назад, в открытое море. Наблюдая за ними, я припомнил строки из «Бури»[70] которую только что просматривал у Урсулы в сборнике шекспировских пьес издания «Книжного клуба». Франческо говорит про Фердинанда:



— У тебя простой выбор. Или ты завтра продаешь свой дом и исчезаешь отсюда навсегда. Живой и с деньгами, понял? Или… Тебе так и так пора на тот свет перебираться, зажился ты, старик. — И он ударил Ивана Семеновича. Потом скомандовал: — Всё, уходим.

Иван Семенович с трудом освободился от связывающих его пут. Вышел на улицу умыться. В небольшом зеркальце отразилась его небритая физиономия со следами ударов.



Может, жив.
Я видел, как он, волны поборов,
На гребень выплыл, отстранял он воду...[71]



Иван Семенович зашел к соседу — Матвееву. Тот рубил дрова. Увидев синяки на лице Ивана Семеновича, забеспокоился:



— Что произошло? Кто вас ударил?

Интересно, пришла мне в голову мысль, не это ли первое описание серфинга в английской литературе?

Тот присел на скамейку:

Выйдя из воды, я вытерся и сел полюбоваться зака­том. Последние серфингисты удалились, взвалив свои доски на плечи. На воде, на фоне мерцающего золота, выгибались силуэты парусов катамаранов и шхун, со­вершающих «Коктейль-круизы». Где-то под деревьями в парке позади пляжа невидимый одинокий саксофо­нист выводил, импровизируя, длинные джазовые ар­педжио[72]. Саксофон жаловался и плакал, и его хрипло­ватый голос казался голосом самого вечера. Возмож­но, впервые я понял, как Гавайи способны околдовать приезжего.

— Слушай, меня заставляют дом продать. Что делать?

Матвеев посмотрел на него и сказал:

Потом, когда я подумал о возвращении домой, мое умиротворенное настроение вмиг улетучилось: я об­наружил, что пропали ключи. Видимо, они выпали из кармана шортов в мягкий сухой песок. Я застыл, созна­вая, что любым своим движением могу похоронить их безвозвратно, если они уже и так не потеряны. Я стал медленно поворачиваться вокруг своей оси — спица моей тени удлинялась и укорачивалась на песке, — но ключей не заметил, хотя впивался взглядом буквально в каждый выступ и в каждую впадинку вокруг себя.

— В такой ситуации лучше продать, Иван Семенович. Жизнь и здоровье дороже.

— А я не хочу, чтобы всякая мразь мной командовала!

Я издал негромкий тоскливый вопль и в прямом смысле заломил в отчаянии руки; ибо пропали не только ключи от машины и квартиры, но и ключ от банковского сейфа Урсулы, который она доверила мне сегодня днем (все Урсулины ключи я прицепил на бре­лок автомобильного ключа). Без сомнения, ключи можно было восстановить, но ценой непомерных уси­лий, неудобства и траты драгоценного времени. Как хорошо я справлялся с делами Урсулы, подумалось мне; теперь же из-за дурацкой беспечности я поставил под угрозу завершение неотложного дела и потерял только-только приобретенное самоуважение. Ибо что это, как не дурацкая беспечность — принести ключи на пляж просто в кармане. В песке так легко потерять маленький предмет — именно поэтому профессио­нальные служители весь день ходят по пляжу Вайкики взад-вперед с металлоискателями. Прищурясь, я по­смотрел вдоль пляжа в надежде увидеть кого-нибудь из служителей и всерьез подумал о том, чтобы простоять не сходя с места, если понадобится, до утра, пока кто-нибудь не появится и не окажет мне помощь.



Ярдах в десяти от меня сидели двое темноволосых смуглых юнцов в выцветших обрезанных джинсах и майках и потягивали из банок пиво. Они пришли на пляж, пока я находился в воде, и со слабой надеждой я окликнул их, спросив, не видели ли они случайно на песке связку ключей. Увы, не видели. Я подумал, не упасть ли мне на колени и не рискнуть ли порыться в песке. В прежние времена я, наверное, упал бы на коле­ни и произнес молитву. Моя тень на песке была теперь гротескно длинной и тонкой, как одна из этих анорексичных[73] статуй Джакометти[74], и, казалось, выражала бессильное отчаяние. Я снова повернулся к океану, ту­да, где быстро падал в воду золотой диск солнца. Скоро уже не хватит света, чтобы искать ключи. Это навело меня на мысль.

Матвеев проснулся под утро от какого-то шума и вышел на улицу. Крики доносились из соседнего дома. Он удивился: Иван Семенович был человеком на редкость спокойным и скандалов не выносил. У соседского дома стояли две машины.

Матвеев некоторое время постоял в растерянности — не зайти ли к Семенычу? После вчерашнего разговора он беспокоился за жизнь соседа. Но тот, кажется, упоминал, что ждет гостей, а вмешиваться в чужие дела Матвеев не любил и пошел досыпать. Потом, сквозь сон, ему словно послышался выстрел. Но он уже крепко спал.

Идея была притянута за уши, но мне показалось, что это мой единственный шанс. Я вернулся ярдов на пят­надцать назад, к кромке воды, идя точно по прямой. Солнце уже почти касалось горизонта, и его лучи были на уровне поверхности океана. Остановившись, я по­вернулся и присел на корточки. Посмотрел перед собой на чуть отлогий пляж на то место, где я переодевался для купания, и там, в ярде или двух справа от моего полотен­ца, что-то слабо блеснуло, отразив свет заходящего солнца. Когда я выпрямился, все исчезло. Я снова опус­тился на колени — вновь что-то блеснуло. Два юнца на­блюдали за моим упражнением с некоторым любопыт­ством. Не отводя взгляда от места, где мерцала искорка света, я решительно прошагал по пляжу назад и там действительно торчал из песка всего на каких-то полдюй­ма ключ от банковского сейфа Урсулы. С торжествую­щим «Ха!» я бросился вперед и выхватил из песка ключ со всеми остальными довесками и, подняв его, дал по­любоваться юнцам, которые заулыбались и зааплоди­ровали. В этот момент солнце скользнуло за горизонт, и пляж потемнел, как сцена, на которой внезапно приглу­шили свет. Крепко сжимая ключи — свидетельство чему до сих пор еще не исчезло с моих ладоней, — я вернулся в лиловых сумерках к автомобилю, беззаботный и ли­кующий. Завтра я должен приобрести один из этих сум­чатых кошельков.

А наутро увидел у соседнего дома милицию. Подошел. Прямо на его глазах тело Ивана Семеновича вынесли из дома.



— Застрелился, — объяснил ему милиционер. — Ночью. Из охотничьего ружья.

— Не может быть! — вырвалось у Матвеева. — Иван Семенович был бодрым и жизнерадостным человеком. Он собирался жить лет сто.

Я просматривал «историю своей жизни», насколько ус­пел продвинуться прошлой ночью, в те недолгие часы, когда лихорадочно записывал ее, поддавшись приступу саморазоблачения или самоанализа. Начал, вообразив, что разговариваю с Иоландой Миллер, но вскоре раз­говаривал уже с самим собой. И остановился там, где остановился, не потому, что устал, или не только пото­му, но и из-за невозможности продолжать. Так больно было вспоминать последующие события, распутывая клубок важнейших духовных решений и нелепых фи­зических промахов, которые затем последовали. Имен­но поэтому я, конечно же, так внезапно и покинул дом Иоланды: боялся повторения случившегося. Прошлым вечером в гостиной Иоланды я дошел до той же самой черты, что и с Дафной в ее квартире тем темным, сы­рым февральским днем. Вот почему я запаниковал и сбежал. Закончу свою историю как можно короче.

— Еще как может быть, — невесело усмехнулся милиционер. — Вставил дуло в рот, ногой нажал на спусковой крючок.



— Послушайте, — сказал ему Матвеев. — Ему угрожали. Ночью у него были какие-то люди. Они кричали друг на друга.

— Вы сами их видели, можете описать? — Милиционер вытащил блокнот.

Я оставил нашего героя прижатым к спинке дивана, к губам его прильнули теплые губы женщины в первый раз за... пожалуй, действительно за всю мою жизнь, по крайней мере с отрочества и до того дня. На нашей ули­це жила девочка, Дженнифер, в которую я был влюблен в семилетнем возрасте, и я смутно помню, что целовал ее в губы во время какой-то игры в фанты на детском дне рождения со смешанным чувством удовольствия — они были мягкими и влажными, как очищенная вино­градина, — стыда и смущения оттого, что поцеловался с кем-то на людях. Но после наступления половой зре­лости я никогда не обнимал женщин, за исключением матери и сестер, и излишне говорить, что эти объятия и легкие поцелуи в щеку были совершенно несексуаль­ны. Поэтому прикосновение гy6 Дафны к моим губам стало для меня абсолютно новым ощущением. В те дни я бороды не носил, так что никакая изолирующая про­кладка поцелую не мешала. Дафна поцеловала меня крепко, осторожно, я мог бы даже сказать благоговей­но, совсем как некоторые из моих прихожанок. Эти, как правило хорошо одетые, солидного вида женщины вроде Дафны обычно целовали ноги распятого Христа во время литургии в Великую пятницу, граци­озно преклонив колени и уверенно и точно склонив голову, словно демонстрируя другим, как это нужно делать. (По роду службы я стоял рядом с большим кре­стом, который на ступенях алтаря держали два диако­на, вытирал гипсовые ноги льняной салфеткой после каждого преклонения и невольно отмечал и мысленно классифицировал, как по-разному исполняли люди этот религиозный акт — одни застенчиво и смущенно, словно при игре в фанты, некоторые неловко, но пыл­ко и непосредственно, другие холодно, сдержанно и думая о чем-то своем.)

— Нет, я слышал голоса и видел две машины у дома.

— Номера не запомнили?

Потрясенный, я сидел не шевелясь, пока Дафна ме­ня целовала, но не сопротивлялся — я был действитель­но заворожен. В одно мгновение я осознал, насколько в течение всех этих долгих лет учебы и службы священ­ником я был лишен человеческого физического кон­такта, животного утешительного прикосновения — в особенности же лишен этой таинственной физичес­кой непохожести женщин, их мягких, податливых форм, их гладкой атласной кожи, их сладко пахнущих дыхания и волос. Поцелуй был долгим. Я успел заме­тить, что глаза у Дафны закрыты, и, стремясь следовать правилам этого незнакомого действа, закрыл свои. За­тем она оторвалась от моих губ, отодвинула лицо и лу­каво произнесла: «Я целую вечность хотела это сде­лать. А ты?»

— Издалека не видно. Одна — вроде бы «Волга».

Милиционер спрятал блокнот:

Мне показалось неблагородным ответить «нет», поэтому я сказал «да». Улыбнувшись, она опустила ве­ки, поджала губы и приподняла подбородок, более или менее обязывая меня наклониться к ней и снова поцеловать, что я и сделал. Когда я покинул се кварти­ру, торопясь (о, кощунство!) поспеть в церковь к шес­тичасовой исповеди, хотя дальнейшей близости не последовало и ничего не было заявлено в открытую, эмоционально я чувствовал, что связан с Дафной обя­зательствами, и ощущал моральную потребность оста­вить службу священника. Было бы несправедливо ут­верждать, что Дафна силой заставила меня действо­вать подобным образом. Я был готов порвать с церковью — на самом деле я втайне страстно желал этого, чтобы покончить с противоречиями моего слу­жения, наконец-то быть искренним, открытым и чест­ным в отношении того, во что я верил или не верил, — но мне недоставало мужества сделать это в одиночку. Я нуждался в толчке и поддержке. Дафна дала мне и то, и другое. Священник-скептик, скрывающий свои со­мнения и продолжающий выполнять свою работу из застенчивости или из чувства долга, — это одно (я уве­рен, что таких много); но католический священник в объятиях женщины на диване — совсем другое: скан­дал, аномалия, которой нельзя позволить продолжать­ся. Поцелуй Дафны и мой ответ на него поставили пе­чать на свидетельстве об утрате веры — или, я бы ска­зал, сломали печать моих скрытых сомнений. Я не испытывал чувства вины, только облегчение и возбуж­дение, когда, отъезжая от дома Дафны, глянул на окно ее гостиной — занавеска была отдернута, и громозд­кий силуэт, темневший на фоне освещенной комнаты, как будто помахал мне рукой. Всего второй раз в жиз­ни я предпринял решительный шаг, чтобы изменить свою судьбу. Первый был прыжком в суровые, но уте­шительные объятия матери-церкви; второй — прыжком в объятия женщины и жизни, исполненной не­предсказуемого риска. В течение многих лет я не чувствовал себя более живым. Я «кайфовал» от этого ощущения и действительно считаю, что никогда не испо­ведовал лучше, чем в тот вечер, — с состраданием, заботой, вселяя надежду.

— Жаль… Хотя особого значения это все равно не имеет. Типичное самоубийство. Нам тут делать нечего.

— Но ведь есть же такое понятие «доведение до самоубийства»!

Служить мессу и читать проповедь на следующее утро было уже совсем иным делом. Я нервничал и отвлекался. Во время чтения я запинался в несвойственной мне манере и, подавая причастие, избегал встречаться взглядом с отдельными членами конгрегации, словно боялся, что, заглянув мне в глаза, они увидят там, как в замочной скважине, некую скандальную кар­тинку моих объятий с Дафной. За ланчем я едва был способен поддержать вразумительную беседу с Томасом, который раз или два с любопытством посмотрел на меня и спросил, хорошо ли я себя чувствую. Днем я поехал на квартиру к Дафне, и мы снова долго разгова­ривали, на этот раз о нашем будущем.

— Есть, — угрюмо ответил милиционер, — но у меня на участке одно нераскрытое убийство, четыре ограбления со взломом и два изнасилования. С меня достаточно.



Он небрежно козырнул и пошел к машине.

Главной заботой было свести до минимума шок и боль, которые неизбежно вызовут у моих родителей такие перемены в жизни их сына. Поэтому, вместо того что­бы публично, одним махом, отказаться от сана, като­лической веры и безбрачия, я подумал, что сначала по­дам прошение о секуляризации, представив свое ре­шение маме и папе как кризис моего призвания; затем, когда они с этим свыкнутся, я смогу разъяснить теоло­гические сомнения, которые за этим кроются, и постепенно подготовлю их к мысли о своей женитьбе. Я по­думал, что параллельно смогу подыскивать работу преподавателя где-нибудь на севере Англии и что со временем Дафна переедет туда ко мне, чтобы в тиши и покое мы получше узнали друг друга, прежде чем со­вершить этот ответственный шаг — вступить в брак. Но это был наивный и плохо продуманный план, кото­рый скоро рухнул.



Председатель дачного кооператива, тоже пожилой человек, отвел Матвеева в сторону:

Я отправился на прием к помощнику епископа, под чьим началом служил в епархии, рассказал ему об ут­рате веры и попросил секуляризировать меня. Как я и предполагал, он настоятельно посоветовал проявить осмотрительность, не торопиться, подумать. Попро­сил меня удалиться на время, чтобы обдумать этот во­прос в спокойной и одухотворенной атмосфере. Же­лая пойти ему навстречу, я отправился для двухнедель­ного уединения в кармелитский монастырь, но уехал оттуда через три дня, чуть не сойдя с ума от тишины и одиночества, и вернулся к епископу, чтобы повторить свою просьбу о секуляризации. Он спросил, не имеет ли все это какого-либо отношения к трудностям в свя­зи с безбрачием, на что, несколько казуистически, я от­ветил, что мои сомнения касательно католической ве­ры лежат исключительно в области интеллектуальной и философской, хотя, вполне возможно, что, покинув церковь, я, как и большинство мирян, женюсь. Он ска­зал, что еще поразмыслит в надежде, что мы сможем найти взаимоприемлемый способ отложить необра­тимый шаг. Сказал, что будет молиться обо мне.

— Слушай, а ты не хочешь продать свой участок?

— Нет. А зачем мне продавать? — удивился Матвеев. — Мне здесь нравится. Ты же знаешь, я здесь и зимой, и летом. Уж и не помню, когда в последний раз в городе ночевал.

Последовала пауза — неделя или две, — в течение которой мой разум пребывал в смятении от нереши­тельности и противоречивых побуждений. Епископ освободил меня от обязанности служить мессу: офи­циально я был нездоров и, страдая от стресса, отдыхал по рекомендации врача. В монастыре, расположенном чуть дальше по дороге за церковью Петра и Павла, у меня была комната. Мы продолжали тайно встречаться с Дафной. Мне кажется, она отчасти получала удо­вольствие от недозволенности и конспиративности наших отношений — это сообщало им привкус роман­тики. Разговаривали мы только о моих сомнениях, мо­ем решении и промедлении епископа, но наше физи­ческое сближение продолжалось. Ее поцелуи при рас­ставании бывали долгими и неторопливыми, а однажды она повергла меня в изумление, просунув свой влажный, теплый язык мне в рот. Один из прихо­жан неизбежно заметил нас как-то вечером: мы сиде­ли, держась за руки, в маленьком деревенском пабе в нескольких милях от Сэддла, — и тайное стало явным.

— Тут объявились богатые люди и предлагают хорошие деньги, — туманно объяснил председатель. — Такие деньги, что ты себе в другом месте такой же дом запросто можешь купить и еще на жизнь останется.

— Вот пусть они себе в другом месте и купят, — усмехнулся Матвеев. — А я уж в своем доме останусь. В мои годы поздно на новом месте обосновываться.

На следующий день весь приход гудел от слухов. Когда я зашел в дом священника забрать свою почту, Агги уставилась на меня так, словно на лбу у меня рос­ли рога, а из штанин торчали копыта. Пожаловались епископу, и тот вызвал меня для беседы, во время кото­рой обвинил во лжи. Мы обменялись гневными выпа­дами, в результате чего я лишился сана там же и тогда же и фактически был отлучен от церкви. Я поехал в Южный Лондон и выдержал тягостную встречу с ро­дителями, сообщив им, что я сделал и что планировал сделать. Для них это было страшное потрясение. Мама плакала. Папа молчал с измученным видом. Ужасное испытание. Я не пытался объяснить причины своего решения — это лишь усилило бы их боль. Их простая вера была так же жизненно важна для них, как цирку­ляция крови; она помогала им преодолевать жизнен­ные испытания и разочарования и помогла справить­ся даже с этим. Когда я ушел, мама сказала, что каждый день до конца своей жизни станет читать молитвы по четкам, чтобы вернуть мне мою веру, и я не сомнева­юсь, что так она и поступила. Напрасные усилия... и тем не менее я до сих пор испытываю невыразимую пе­чаль, думая о том, как из вечера в вечер она, сама уже очень больная, крепко зажмурившись, в тщетном стремлении преклоняла колени в своей холодной спальне перед статуэткой Лурдской Божьей Матери, стоявшей на каминной полке, и бусины четок обвива­лись вокруг ее пальцев, как оковы. Однако разрыв мо­их кратких отношений с Дафной подарил ей надежду. Путь назад, в священничество, теоретически все еще оставался открытым.

Председатель кооператива оценивающе посмотрел на Матвеева:



— Ну, ты все-таки подумай.



Я спешно выехал из дома священника в Сэддле и снял однокомнатную квартирку милях в восьми оттуда, в Хенфилд-Кроссе — более сером, менее богатом райо­не на окраине Большого Лондона (от меня не ускольз­нула ирония названия, в котором сохранились отголо­ски намека на христианство)[75]. Дафна предложила мне поселиться в ее квартире, где имелась крохотная гос­тевая спальня, но это было слишком близко к приходу, чтобы я чувствовал себя спокойно. Местная пресса ух­ватилась за эту историю, и как-то раз в холле Дафниного дома меня заловил молодой репортер с просьбой об интервью. В любом случае я уклонился от столь стремительного перехода к полной близости, к окон­чательному принятию на себя всех обязательств. Ка­ким-то образом в течение нескольких недель объятия превратились в отношения, туманная возможность женитьбы обернулась обсуждением практических во­просов: где, когда и кто нас соединит. Я ощущал по­требность в некоем периоде покоя, во время которого мог бы собраться с мыслями, приспособиться к жизни мирянина и узнать Дафну поближе. Затем оставался нерешенным вопрос о том, как я буду зарабатывать се­бе на хлеб. Моих скромных сбережений надолго не хватит. И я встал на учет в службе социального обеспе­чения на пособие по безработице и внес свое имя в профессиональный регистр в местном центре по тру­доустройству. Чиновник пришел в некоторое замеша­тельство, когда я указал свою профессию — «теолог». «Спрос на подобных специалистов крайне мал», — ска­зал он. Я ему поверил. И начал ходить в местную пуб­личную библиотеку, просматривая там маленькие объ­явления в газетах, особенно касающиеся вакансий в сфере образования, где, по моему разумению, у меня был наибольший шанс получить работу.

К Матвееву приехали двое молодых людей, вполне любезных и вежливых. Они официально предложили Матвееву продать участок земли и дом и назвали сумму, втрое превышавшую ту, что он когда-то заплатил. Они объяснили, что берут на себя оформление, и тут же выложили на стол документы, которые Матвееву нужно было подписать. Платить они готовы были наличными — причем немедленно. По какой-то причине их клиент желал получить этот участок в свое владение как можно скорее.

Тем временем мы регулярно виделись с Дафной. Ча­сто мы ели в пабе или в восточном ресторанчике, либо она приезжала ко мне в Хенфилд-Кросс и готовила на моей газовой плитке. Бывать у нее мне не хотелось по вышеизложенным причинам. Кроме того, у нее имелся автомобиль, а у меня — нет. «Форд-эскорт», на котором я ездил будучи приходским священником, покупался на заем, взятый у епархии, и мне пришлось оставить его церкви Петра и Павла. Этот автомобиль — единст­венная вещь, о которой я искренне сожалел.

Матвеев отверг это предложение.



— Можно ли вас спросить — почему? — вежливо поинтересовался один из незваных гостей.

— Я здесь живу давно, и мне здесь нравится. Зачем мне отсюда уезжать?

Я прервал предложение на середине из-за телефонного звонка. Это была Тесса. Я совершенно забыл о своем намерении позвонить в Англию сегодня вечером. Тем, что Тессе снова пришлось самой звонить мне, я, есте­ственно, навлек на себя еще большую немилость и по­ставил себя в еще более невыгодное с моральной точ­ки зрения положение, когда мне пришлось признать­ся, что она не может поговорить с папой, потому что он в больнице. Разумеется, Тесса принялась шумно воз­мущаться. Я очень походил на типичного героя кари­катур, держа трубку на расстоянии вытянутой руки от уха, пока она бранила меня за мою беспечность и не­компетентность в деле присмотра за папой и прежде всего за безумную затею потащить его на Гавайи. Я по­нимал, что ее гнев питало сознание собственной ви­ны — она сама из корыстных побуждений, которые оказались необоснованными, подтолкнула его к поле­ту. Я дал насколько мог обнадеживающий отчет о па­пиной травме и ходе выздоровления. И ловко ввернул, что больница не только обеспечивала в высшей степе­ни квалифицированное лечение, но и была католиче­ской. Я также сумел частично поставить себе в заслугу (которая на самом деле принадлежала молодому чело­веку в туристическом агентстве) приобретение стра­ховки на покрытие медицинских расходов. (Уолши никогда не отличались предусмотрительностью в по­добных делах: помню, как в 50-х годах наш дом дважды подвергся краже со взломом, прежде чем отец застра­ховал имущество.) Я пообещал устроить, чтобы он по­звонил ей из больницы и она могла убедиться, что я го­ворю правду и у него не было («по твоим словам», как мрачно намекнула Тесса) сотрясения мозга, что он не лежал без сознания или в реанимации.

— Своим отказом, — тщательно подбирая слова, произнес второй молодой человек, — вы наносите чувствительный ущерб весьма влиятельным людям. Они воспримут это как личную обиду. А они не прощают обид. Зачем вам наживать себе неприятности?

— Это угроза? — спросил Матвеев.

Попытавшись отвлечь ее от папы, я принялся опи­сывать, с какими трудностями столкнулся, подыскивая подходящий интернат для Урсулы. Тесса спросила, сколько у Урсулы денег, и разочарованно хрюкнула, ус­лышав мой ответ. Когда же я упомянул, что убедил Ур­сулу платить за частный интернат из капитала, Тесса заметила: «Тебе не кажется, Бернард, что в этом вопро­се ты несколько своевольничаешь? В конце концов, речь вдет о деньгах Урсулы, даже если у тебя и есть эта, как ее, доверенность. Если бы она предпочла пересе­литься в государственный интернат и чувствовать себя спокойно, зная, что у нее остаются какие-то деньги...»

— Ну, что вы, — улыбнувшись, ответил молодой человек.

«Бога ради, Тесса, — перебил я, — ей осталось жить несколько месяцев. И в любом случае это ничего не ме­няет. Если она поселится сейчас в государственном интернате, стоимость ее содержания будут компенси­ровать из ее личных средств, пока не останется не­сколько тысяч долларов». (Это я, разумеется, выяснил в ходе своих изысканий.)

После чего гости распрощались и удалились.

«Ой, ладно, сдаюсь, — рассердилась Тесса. — Все равно я в этом ничего не понимаю. И во всем ты вино­ват», — ни с того ни с сего заключила она и швырнула трубку.

А следующей ночью к Матвееву наведались уже другие гости — в дом ворвались трое парней в кожаных куртках. Один скинул на пол все его вещи из шкафа, сорвал со стены фотографии и со всего размаха грохнул об пол посуду, другой своротил телевизор, и тот разбился.



А третий схватил Матвеева за горло.

— Твой сосед, Иван Семенович, тоже поначалу кобенился. А потом все-таки согласился. Написал дарственную и пустил в себя пулю. — И он со всего размаха ударил Матвеева по лицу. — Была бы моя воля, я бы сразу от тебя избавился. Все равно пользы от таких стариков никакой. Но наш хозяин — человек культурный. Он говорит: надо старику объяснить его ошибку, дать возможность исправиться. Вот я тебе и объясняю: людям нужна вся эта земля. Ты мешаешь, ты здесь лишний. Соображаешь? — С порога он оглянулся: — Почему-то мне кажется, что ты такой же упрямый, как твой покойный сосед. Так что чувствую, что мы еще встретимся. Не знаю, как тебе, а мне это доставит удовольствие.

Возвращаясь к Дафне: хочу закончить эту грустную ис­торию и пойти спать. По существу, я стремился отло­жить женитьбу, чтобы дать нам обоим время узнать друг друга получше. Дафна же торопилась: ей было тридцать пять, и она хотела создать семью. Я нуждался в ее товарищеском отношении и поддержке, но глубо­ко в душе страшился сексуальной стороны брака. Мы никогда не заходили дальше поцелуев и объятий — уютных, пристойных, которые я находил скорее успо­каивающими, нежели волнующими. Только когда язык Дафны соприкасался, извиваясь, с моим, я действи­тельно испытывал некоторое сексуальное возбужде­ние и тогда, повинуясь какому-то условному рефлексу, немедленно отстранялся и искал любого умственного отвлечения от «повода ко греху». Это, на мой взгляд, доказывало, что я был по крайней мере способен со­вершить половой акт, но как я все это сделаю, когда придет время, представлялось с трудом. Однажды ве­чером, когда мы сидели в моей квартирке, я стал наме­кать на свои тревоги и сомнения, но настолько туман­но и такими обиняками, что Дафна не сразу сообрази­ла, что меня беспокоит. Когда же поняла, то сказала с присущей ей живостью: «Что ж, существует только один способ это выяснить» — и предложила, чтобы мы тут же отправились вместе в постель.

Да, насчет упрямства, подумал Матвеев, ночной гость был прав. Из-за своего упрямства он всю жизнь и страдал.



Я потерпел катастрофу, фиаско и в ту ночь, и в ходе других наших попыток, у кого-то из нас на квартире или (один раз, в отчаянии прибегнув к этому как к по­следнему средству) в гостинице. Дафна не была девст­венницей, но ее сексуальный опыт ограничивался дву­мя краткими, не принесшими удовлетворения романа­ми в студенческие годы. Если судить по ее рассказам о тех связях, это были печальные истории некрасивой толстой девушки, страстно желавшей любви и слиш­ком легко отдавшейся неразборчивым молодым лю­дям, которые получили свое удовольствие, доставили некоторое удовольствие ей и быстренько смотались. Защитив диплом, она влюбилась в хирурга в первой же больнице, куда пошла работать, но имела с ним чисто платонические отношения, потому что он был счаст­лив в браке. Она сказала мне об этом, словно желая вы­звать мое восхищение ее самоконтролем и самоотречением, но я спросил себя, был ли хирург так уж дово­лен теми платоническими отношениями и не принял ли он в свое время предложение преподавать в Новой Зеландии отчасти потому, что хотел спастись от тяго­стной преданности Дафны. Таким образом, она была сексуально неопытной или, во всяком случае, не имела практики, но в то же время была и на удивление бес­стыдной — наихудшее из возможных сочетаний, что­бы раскрепостить подобного мне не самого юного но­вичка. Пятнадцать лет обихаживания мужчин и жен­щин всех возрастов и видов сделало ее абсолютно равнодушной к обнаженному человеческому телу, его функциям и несовершенству, в то время как я до боли стеснялся своей обнаженности и был сверхчувствите­лен к созерцанию ее тела. Раздетая Дафна сильно от­личалась от Дафны в до хруста накрахмаленном пан­цире сестринской формы или в дамских платьях по­верх невидимой грации. Мое представление об обнаженном женском теле — насколько я вообще имел о нем представление — было составлено, пола­гаю, по таким образцам-символам, как Венера Милосская или Венера Боттичелли. Нагая Дафна больше напоминала собой копию в натуральную величину с одной из статуэток богинь плодородия, которые встречаются в музейных коллекциях этнических ди­ковинок с огромными грудями, набухшими животами и выступающими ягодицами, грубо вырезанные или слепленные из дерева либо терракоты. Более зрелый и уверенный любовник, возможно, упивался бы таким буйством плоти, но я был запуган.

Матвеев все утро приводил дом в порядок. А потом пошел к председателю кооператива, попросил разрешения позвонить. Набрал номер:

— Слушай, по старой памяти помоги с машиной… Да мне надо с дачи увезти кое-что ценное…

Думаю, некоторые люди воображают, будто мужчи­ну, вырвавшегося на свободу после двадцати пяти лет принудительного воздержания, должна сотрясать дрожь приапического[76] аппетита, что он стремится и жаждет совокупляться с первой же встречной, готовой к этому женщиной. Это не так. Было время, в мои сту­денческие годы, когда, как любого другого нормально­го молодого человека, меня вдруг охватывало нестер­пимое вожделение от непреднамеренного взгляда на непристойную фотографию в журнале, или я ловил се­бя на том, что заглядываю за оттопырившийся вырез платья симпатичной девушки, когда стоял над ней, держась за поручень, в переполненном вагоне подзем­ки. И (подозреваю) несколько дольше, чем большинст­во молодых людей, меня беспокоили ночные поллю­ции — этот скапливавшийся сок размножения, кото­рому было отказано в нормальных способах излияния, выплескивался во сне и грезах. (Проблема общая: я раз нечаянно услышал, как прачки в Этеле отпускали грубые шутки насчет «карт Ирландии на простынях», говоря: «Неудивительно, что это называ­ют семинарией».) Но то было давно. Непроизвольное сексуальное возбуждение стало случаться все реже и контролировалось легче. Безбрачие все меньше было жертвой и все больше — привычкой. Живительная вла­га медленно иссякала.

Когда он повесил трубку, председатель кооператива осторожно спросил:

— Все-таки решил продавать?

Я уверен, что даже у мужчин, ведущих нормальную половую жизнь, наступает время, когда сексуальный контакт превращается скорее в акт воли, чем в рефлек­торный отклик. Недавно я где-то вычитал остроумную шутку, приписываемую французу, типичный пример житейской галльской мудрости в отношении того, что «пятьдесят — это хороший возраст, потому что, когда женщина говорит «да», ты чувствуешь себя польщен­ным, а когда отвечает «нет», ты испытываешь облегче­ние». Ну, пятидесяти мне не было, всего сорок один, когда Дафна ответила «да» на вопрос, который я прак­тически и не сформулировал, но, подобно мышцам, лишенным тренировки, способности, если их не раз­вивать, имеют тенденцию атрофироваться. Ни Дафна, ни я не обладали умением или тактом возродить мое долго подавляемое либидо. Я не мог, кажется, это вуль­гарное выражение звучит так: «заставить его встать». А если мне удавалось заставить его встать, я не мог продержать его в таком положении достаточно долго, чтобы войти в Дафну; а ее продиктованные добрыми намерениями попытки помочь мне только усиливали мой стыд и смущение. Каждая неудача способствовала провалу и в следующий раз, заставляя меня все больше нервничать и с опасением ждать повторения фиаско. Однажды Дафна дала мне почитать руководство по технике секса, полное эротических рисунков и описа­ний разных извращенных способов, но это было рав­носильно тому, чтобы меню, предназначенное для гурмана, вручить человеку, который всю свою жизнь про­вел на хлебе и воде (между прочим, разделы книги были игриво озаглавлены «Закуски», «Первые блюда», «Основные блюда» и т.д.). Это все равно что дать до­машнему умельцу-самоучке, собравшемуся всего лишь поменять пробки, учебник по ядерной физике. Все это только усиливало мое чувство несоответствия и преж­девременную панику по мере приближения очередно­го испытания.

Матвеев грустно посмотрел на него:

— Знаешь такое выражение: «против лома нет приема»?

Хотя первое время Дафна была терпима и доброже­лательна, ее терпение начало иссякать, и стало все труднее скрывать тот факт, что нам вряд ли когда-нибудь удастся стать счастливыми сексуальными партне­рами. Она, вполне понятно, чувствовала себя отвергну­той, в то время как я чувствовал себя униженным. Сложности в этой сфере начали сказываться и на всех остальных аспектах наших отношений, которые, ви­дит Бог, и без того были достаточно уязвимыми и на­пряженными. Мы препирались по всяким пустякам и ссорились по важным вопросам — например, согла­ситься ли мне на полставки в колледже Св. Иоанна, ко­торые мне предложили. Дафна не хотела переезжать в Раммидж — отвратительные, грязные промышленные трущобы, как она называла этот город, хотя ей случа­лось лишь пересекать его по автостраде, откуда вряд ли открывался самый привлекательный вид. Она хоте­ла, чтобы я тратил больше времени на поиски работы на юго-востоке, например в отделе религиозного об­разования для средней школы. Но в душе я знал, что никогда не смогу держать в узде класс в государствен­ной средней школе, состоящий, без сомнения, из ску­чающих и обидчивых подростков, тогда как место в Св. Иоанне, при том что зарплата была очень скромной, казалось мне подходящим. И еще — мне не терпелось уехать с юга, прочь от Лондона и его пригородов, куда-нибудь, где будет меньше вероятность натолкнуться на бывших сокурсников или коллег и встретить членов моей семьи. Поэтому, как ни печально, грустно и при­скорбно, пару месяцев спустя после низложения с ме­ня сана я покинул Дафну — или она меня. Во всяком случае, расстались мы по взаимному согласию. Провал наших отношений в течение многих месяцев тяжелым грузом лежал у меня на сердце. Использовал ли я ее, или это она меня использовала? Не знаю, возможно, никто из нас не понимал истинных мотивов. В про­шлом году я с огромным облегчением узнал, что она вышла замуж. Надеюсь, ей еще не слишком поздно об­завестись детьми.

Матвеев махнул рукой и пошел к себе.



Проводив его взглядом, председатель кооператива схватился за трубку телефона.

Вторник, 15-е

Часа через два к дому подкатила знакомая Матвееву машина с двумя хорошо одетыми молодыми людьми. Матвеев сам к ним вышел:



— Знаете, ребята, я хочу поговорить со старшим.

— У нас есть доверенность на ведение всех дел, — сказал один из них.

Сегодня произошло необыкновенное и удивительное событие. Раньше я, наверное, сказал бы, что его нис­послало провидение, или даже назвал бы, как сегодня Урсула, «чудом». Полагаю, в настоящее время я должен посчитать его счастливым или удачным, хотя «счаст­ливый» кажется слишком сдержанным, а «удачный» — слишком легкомысленным эпитетом для события, в котором есть доставляющая удовлетворение поэтиче­ская справедливость. И ключ! Потерянный и найден­ный ключ! Более суеверный человек вполне мог бы от­нести тот небольшой эпизод к разряду благоприятных знамений. Ибо без ключа я не сумел бы сегодня утром поехать в банк и открыть Урсулин банковский сейф, а не открыв банковского сейфа, не взял бы сертификаты ее акций, а без сертификатов акций не пошел бы в бро­керскую контору в центре Гонолулу и не обнаружил бы, что Урсула гораздо обеспеченнее, чем она могла когда-либо мечтать. Да попросту богата!

— Понимаете, ребята, дом — это все, что у меня осталось. Здесь мы жили с женой, пока она не умерла. С этим домом у меня связаны лучшие воспоминания. И если мне суждено с ним расстаться, то я хотел бы по крайней мере посмотреть на человека, которому так нужен мой дом и моя земля. Пусть ваш хозяин сам приедет и сделает мне предложение.

Молодые люди вышли и стали возле машины.

Потому что в ее колоде был джокер — еще один сертификат акции, о котором Урсула совершенно за­была. В простом, ничем не примечательном, довольно дешевом конверте, он лежал в ее свидетельстве о раз­воде, а она ни разу со дня развода не испытала желания заглянуть в этот документ, хранившийся на дне ящика под се завещанием и тонкой пачкой сертификатов ак­ций, о которых она знала. Все сертификаты, разло­женные по прозрачным пластиковым папкам, были приобретены, когда Урсула поселилась в Гонолулу, че­рез фирму «Симкок Ямагучи», с представителем кото­рой, мистером Уайнбергером, я встретился сегодня ут­ром. Оказалось, что Урсула купила эту акцию (причем действительно одну-единственную) во время распада ее брака — по рекомендации подруги, или своего адво­ката, или, возможно, даже бывшего мужа (она не по­мнит точно, все это было так давно), очень скромное вложение капитала размером в двести тридцать пять долларов всего за одну акцию малоизвестной тогда компании. Она убрала сертификат на право собствен­ности, забыла о нем, не позаботилась сообщить ком­пании о бесчисленной смене адресов в тот период своей жизни и потому никогда не получала дивиден­ды, а компания, по словам мистера Уайнбергера, со временем отказалась от попыток связаться с Урсулой.

— Крутит старик, — покачал головой один. — Что-то мне это не нравится.

Вытаскивая сертификат из тоненького конверта, мистер Уайнбергер нахмурился. «Что это? — спросил он. — Он не зарегистрирован в списке миссис Ридделл».

Второй пожал плечами:

Список акций Урсулы значился на экране его ком­пьютера — янтарные буквы и цифры на коричневом фоне. Один за другим он проверил все пункты, выводя на втором экране другие списки и таблицы — белые буквы на зеленом фоне, — чтобы продемонстриро­вать, щеголяя профессионализмом, впустую на меня потраченным, ибо я ничего в этом не понял, рыноч­ную стоимость каждой акции на тот момент, прежде чем, с силой ударяя по клавишам, отдать распоряже­ние о продаже.

— Похоже, он действительно хочет, чтобы его уважили.

— Может, он что задумал?

Какую же странную, отшельническую жизнь ведет мистер Уайнбергер. Нью-йоркская фондовая биржа закрывается в десять утра по гавайскому времени, по­этому он встает затемно и каждый день приходит на работу в пять часов утра, чтобы провести восемь часов в большом, лишенном окон и перегородок помеще­нии, уставленном рядами столов, за которыми хмуро пялятся на компьютерные экраны и бормочут в теле­фоны, на манер скрипок придерживаемые подбород­ками, мужчины в темных костюмах и полосатых ру­башках. Комната биржевых операций «Симкок Ямагучи» являет собой более убедительную имитацию Уолл-стрит, чем контора мистера Беллуччи, и с боль­шим успехом заставляет забыть о том, что за стенами этого здания сверкает в волнах прибоя солнце и гнут­ся под напором пассатов пальмы. Богатство Гавайев, насколько я могу предположить, зависит от таких лю­дей, как мистер Уайнбергер, работающих при электри­ческом свете и безразличных к искушениям тропичес­кого климата. Как я понял, свой рабочий день он закан­чивает к часу, но по его виду не скажешь, что остаток дня он проводит на пляже. Под преждевременной, пробившейся с пяти часов щетиной он бледен, будто шахтер. Я представляю, как он поедает свой ланч вмес­те с близкими друзьями в каком-нибудь холодном, как морозильник, тускло освещенном ресторане в цоколь­ном этаже соседнего торгового центра, а затем едет домой в автомобиле с кондиционером и тонированными стеклами, чтобы смотреть телевизор в своем до­ме с закрытыми ставнями.

— Да он уже развалина. Непонятно, в чем душа держится. Для кого он может представлять опасность? Тем более что шеф без телохранителей ни шагу не сделает. Кстати, нам с тобой тоже придется ехать — шеф наверняка захочет сразу оформить сделку. Так что, считай, еще одна бессонная ночь…

«Господи Иисусе, — проговорил он, рассматривая сертификат. — Откуда, черт побери, это взялось?»

— Думаешь, шеф согласится сам к нему приехать?

Я объяснил.

— Шеф любит в последний раз посмотреть на человека, у которого он забирает то, что ему понравилось. Тот самый случай. Шеф захотел получить эту землю и получит.

«Вы ознакомились с ним, мистер Уолш?»

Он вытащил мобильный телефон и набрал номер. Потом повернулся к Матвееву:

«Да. Это, кажется, всего одна акция».

— Завтра после полуночи мы вас навестим. У нашего хозяина много работы, так что раньше он не освободится.

«Одна акция, но пятьдесят второго года, и обратили ли вы внимание, что компания называется «Интер­нэшнл бизнес машин»?[77] — Он побарабанил по клавиа­туре компьютера и вперился в бело-зеленый экран, где появился новый столбик цифр. — С пятьдесят второго года произошло множество расщеплений акций и вы­плат по акциям дивидендов, поэтому единственная ак­ция вашей тети превратилась в две тысячи четыреста шестьдесят четыре акции, а поскольку текущая цена акции «Ай-би-эм» составляет сто тринадцать долларов, то капиталовложение вашей тети составляет прибли­зительно... (он быстренько подсчитал) двести семьде­сят восемь тысяч долларов».

На следующее утро Матвеев взвалил на себя тяжеленный рюкзак и ушел. Вернулся он поздно вечером и выглядел очень усталым. Он умылся, налил себе чаю и сел у окна.

Я уставился на него, разинув рот.



«Вы сказали, двести семьдесят восемь тысяч?»

Две машины свернули с большой дороги на проселочную. В первой сидел шеф вместе с юристами, во второй — его охрана, трое парней, которые ночью устроили разгром в доме Матвеева.

«Не считая дивидендов и набежавших процентов на дивиденды, которые «Ай-би-эм» помещала в банк на имя вашей тети в течение определенного количества лет, пока они пытались ее разыскать».

Водитель хотел ехать прямо, но фары высветили дорожный знак, запрещающий движение, и большой указатель: «Дорожные работы. Объезд». Дорога не освещалась, и оба водителя чертыхались. На крутом повороте прямо под колесами первой машины что-то взорвалось, и яркое пламя взметнулось вверх. Водитель нажал на газ, надеясь проскочить, и машина полетела вниз с откоса. Автомобиль с охраной тоже рванул вперед, на помощь хозяину, и тоже покатился вниз. Обе машины взорвались.

«Боже мой», — благоговейно прошептал я.

Услышав взрывы, Матвеев оделся и бодрым шагом пошел к месту происшествия. Первым делом он убрал дорожные знаки, которые поставил днем, и вернул на место прежние: «Проезд закрыт». Потом, посветив фонариком, нашел провода и забрал их — не хотел оставлять следов, которые могли бы привести к нему милицию.

«Сто тысяч процентов прибыли на первоначальное вложение, — заметил мистер Уайнбергер. — Неплохо. Совсем неплохо. Что вы хотите, чтобы я сделал с эти­ми акциями?»

В ту ночь он впервые за последние дни хорошо спал. Утром к нему зашел обескураженный председатель кооператива.

«Продайте их! — вскричал я. — Продайте немедлен­но, пока они не упали в цене».

— Представляешь: я уже сговорился продать свой дом, бумаги подписали, а новый хозяин этой ночью погиб. Придется теперь расторгать сделку.

«Ну, это вряд ли», — заверил мистер Уайнбергер.

— Я же говорю, в наши годы не надо покидать насиженное место, — ответил Матвеев.

Три четверти часа спустя я вышел, а лучше сказать — выплыл из здания с чеком в бумажнике на сумму $301096 и 95 центов — столько стоили акции Урсулы за вычетом, комиссионных «Симкок Ямагучи». Я прыгнул в такси и помчался в «Гейзер» в состоянии невероятного блаженст­ва. Все проблемы Урсулы были решены одним махом. Ей никогда больше не придется волноваться из-за денег. До­лой Бельведер-хаус и ему подобное. Она переедет в Макаи-мэнор, как только это можно будет организовать. До чего же приятно принести хорошую новость! Какую до абсурда невероятную гордость испытываешь. Я вбежал в вестибюль «Гейзера» и не мог стоять на месте, пока ждал лифта. Распахнув двери, ведущие в крыло, где лежала Ур­сула, я пронесся мимо сестры, которая возмутилась, ска­зав, что сейчас неприемные часы, и устремился к крова­ти тетушки. Вокруг нес были сдвинуты ширмы, и в возду­хе стояла ужасающая вонь. Из-за ширм появилась бледная медсестра, неся в руке что-то, накрытое поло­тенцем, и поспешила прочь, за ней показался доктор Джерсон, который, положив мне на плечо руку, развер­нул меня по направлению к двери.

Он все еще наводил порядок после разгрома, учиненного в доме. Дошли руки и до фотографий, сорванных со стены. Он вставил в новую рамку снимок, который так нравился его покойной жене. Юный Матвеев в форме сержанта. Это он сфотографировался в день демобилизации. В армии сержант Матвеев служил в бригаде особого назначения и считался лучшим подрывником части.

«Мы наконец-то прочистили ей кишечник, — объ­яснил он. — Это была не клизма, а настоящий «коктейль Молотова»[78]. Я уже начал думать, что придется опериро­вать».

«Как она?» — спросил я.

«Нормально, просто это не очень приятная проце­дура. Она отдыхает. Приходите через часок».

Я сказал, что должен сообщить ей важную новость и что я подожду. Сидя на розовато-лиловом диванчике и холле первого этажа, я успокоился и рассмотрел со­бытия утра в перспективе. Финансовые проблемы Ур­сулы были решены, но она все равно умирала, испыты­вая беспокойство и страдания. И здесь ничем нельзя было помочь. Веселье вряд ли уместно.

Но разумеется, Урсула обрадовалась, когда я в кон­це концов попал к ней. Она не могла поверить, что внезапно обрела целое состояние, и, думаю, убедил ее только вид чека. Она совершенно забыла о покупке этой акции, загнав все болезненные воспоминания, связанные с крушением ее брака, в самый дальний уго­лок памяти. «Это чудо, — сказала она. — Если бы я зна­ла, что у меня есть такие средства, я бы давно продала эту акцию и, возможно, растратила бы деньги по мело­чам. А теперь она, как зарытое сокровище, появилась, когда мне больше всего нужно. Господь очень добр ко мне, Бернард, — и ты тоже!»

«Кто-нибудь так или иначе нашел бы ее», — заме­тил я.

ПОМИНКИ ПО КНИЖНОМУ МАГНАТУ

«Да, но, может, только после моей смерти», — от­кликнулась она. Слово «смерть» на мгновение застави­ло нас замолчать. Тишину нарушила Урсула: «Что бы ты ни делал, не говори об этом Софи Кнопфльмахер. Не говори никому». Когда я спросил почему, она что- то невнятно пробормотала о грабителях и прижива­лах, но вряд ли в этом был какой-то смысл. Я приписал ее опасения врожденной уолшевской скрытности и бдительности в вопросах, касающихся денег. И спро­сил, могу ли я сказать папе, и она ответила — да, конеч­но. «Попроси его позвонить своей сестре, ладно? Мне до сих пор так и не удалось с ним поговорить».

Повесть



Алексей Жучков въехал в узкую арку и подрулил к подъезду. Вслед за ним появилась черная «Волга» и перегородила выезд из двора. Трое мужчин подошли к машине Жучкова, распахнули дверцы и без приглашения уселись: один — рядом с ним, двое — на заднее сиденье.

Я отправился прямо в Св. Иосифа, чтобы сообщить па­пе эту новость, и обнаружил расположившуюся у его кровати миссис Кнопфльмахер — с серебристыми во­лосами и в белом муму с узором из больших, похожих на кляксы, розовых и голубых цветов. На папиной тумбочке лежал букетик орхидей в тех же тонах. «Ваш отец рассказывает мне о католицизме», — сообщила она. «В самом деле? — сказал я, пытаясь скрыть удивле­ние. — И о каком же из его аспектов?» — «О разнице между... как называются эти два понятия?» — спросила она, поворачиваясь к папе, который выглядел не­сколько сконфуженным. «Клевета и злословие», — пробормотал он. «Совершенно верно, — подтвердила миссис Кнопфльмахер. — Оказывается, лучше сказать про человека что-то плохое, что не является правдой, чем что-то плохое, что правдой является». — «Потому что, если это правда, — пояснил я, — вы не сможете за­брать свои слова назад не солгав». — «Верно! — вос­кликнула миссис Кнопфльмахер. — Именно это и сказал мистер Уолш. Я никогда об этом не думала. Причем, заметьте, я все еще не до конца это поняла». — «Я тоже, миссис Кнопфльмахер, — признался я. — Такого рода вещами моральные теологи развлекаются долги­ми зимними вечерами».

Этих людей Жучков никогда не видел, но смотрел на них без страха.

— Ну что, Алексей, принимаешь наше предложение? — спросил один из незнакомцев.

Поболтав о том о сем еще несколько минут, Софи Кнопфльмахер оставила нас одних. «Приходится о чем-то разговаривать, — сказал папа, словно защищаясь, — если эта чертова баба настаивает на том, чтобы навещать тебя. Я ее не приглашал».

Алексею Жучкову, первому вице-президенту компании «Новые времена», вчера предложили выгодную, но опасную сделку: вывезти вагон бронзы под видом помощи болгарским скульпторам в установке памятника российско-болгарской дружбе.

«Мне кажется, это очень любезно с ее стороны, — заметил я. — И если она отвлекает тебя от твоего бедра...»

— Я такими делами не занимаюсь, — ответил он.

«От этого меня ничто не отвлекает», — отрезал он.

Сидевший на первом сиденье мужчина продолжил, словно не слышал его слов:

«У Урсулы есть одна новость, способная это проде­лать, — заинтриговал его я. — Давай, ты сейчас позво­нишь ей, и она сама тебе скажет. Я попрошу, чтобы те­бе сюда принесли телефон».

«Что за новость?»

— Это большие деньги, Алексей. Мы их не упустим. Если поможешь, рассчитаемся по справедливости. Если будешь мешать, тоже рассчитаемся…

«Если я тебе скажу, это испортит сюрприз».

Жучков покачал головой:

«Не люблю сюрпризов. О чем новость-то?»

— Я все сказал.

«О деньгах».

Минуту все помолчали. Затем трое незнакомцев, как по команде, вылезли из машины. Жучков развернулся и поехал к арке. Черная «Волга» подала назад и пропустила его «жигули».

Он с минуту поразмышлял. «Ладно, хорошо. Но я не хочу, чтобы ты пялился на меня, пока я буду с ней раз­говаривать».

Трое мужчин смотрели ему вслед.

Я сказал, что подожду в коридоре. Беседа продли­лась недолго, если учесть, что они не общались не­сколько десятилетий. Когда через пару минут я про­сунул в дверь голову, папа уже отложил трубку в сто­рону.

— Может, передумает? — сказал один из них.

«Ну как?» — с улыбкой спросил я.

— Не передумает, — отрезал старший.

«Похоже, что в конце концов она все же богатая женщина, — без всякого выражения проговорил он. — Не то чтобы это принесло ей теперь большую пользу, бедняжке».



«Это позволит ей поселиться в самом лучшем ин­тернате из имеющихся», — не согласился я.

Капитан милиции Николай Червонцев с приятелем старшим лейтенантом Спиридоновым, тоже оперуполномоченным, поехали в свободное время в магазин за новыми видеофильмами. Оба в штатском и не на служебном автомобиле, а на машине Спиридонова.

«Ну да, полагаю, так». Его взгляд сделался задумчи­вым и отсутствующим. Я понял, что новость Урсулы возродила в нем надежду унаследовать состояние. До уныния эгоистичная реакция, но если она притупит остроту его огорчения в связи с пребыванием на Га­вайях, я жаловаться не стану.

Они подъехали в тот самый момент, когда возле магазина остановился «мерседес». Двое пассажиров зашли в магазин, водитель остался за рулем.

«Надеюсь, Урсула была рада услышать наконец твой голос», — отвлек я папу.

У Червонцева было такое правило: если в машине сомнительные люди сидят, обязательно проверить.

Он пожал плечами. «Так она сказала. Грозилась на­нять санитарную машину, чтобы приехать сюда повидаться со мной».

Это было не совсем законно. Водитель имел право отказаться. Но Червонцев всегда вежливо спрашивал:

«Ну что ж, может дойти и до этого, — согласился я. — Вы недолго говорили по телефону».

— Не возражаете, если глянем, что у вас в машине?

«Да, — ответил он. — Для меня всегда чем меньше было Урсулы, тем лучше».

Тех, кто легко соглашался, сразу отпускал — чистые. Если видел, что водитель мнется, глаза отводит, досматривал особенно тщательно.



С водителем «мерседеса» оказалось совсем просто: в салоне лежал шприц и ампулы с наркотиком. У самого водителя не оказалось ни прав, ни техпаспорта на машину. Из документов — новенький заграничный паспорт. Похоже, фальшивый.

Уже перед самым моим уходом Урсула мечтательно произнесла: «Вот было бы здорово, правда, если бы мы с тобой и с Джеком могли бы завалиться куда-нибудь сегодня вечером и покутить? Ты должен отпраздновать это за нас, Бернард. Поужинай в каком-нибудь шикарном месте».

Червонцев сел за руль «мерседеса», Спиридонов с задержанным — на заднее сиденье. Поехали в свой округ. По дороге задержанный предложил милиционерам сначала тысячу долларов, а в конце посулил аж десять тысяч — «только отпустите».

«Что, прямо так, в одиночку?» — спросил я.

В милиции дежурный сел оформлять протокол. Спросил задержанного:

«А тебе некого пригласить?»

— Фамилия, имя, отчество?

Я тут же подумал об Иоланде Миллер. Будет воз­можность отплатить ей за гостеприимство, но по­скольку я не рассказал Урсуле про мой воскресный ужин, то не мог взять и назвать это имя теперь, не вызвав удивления и нежелательного любопытства. «Я всегда могу пригласить Софи Кнопфльмахер», — по шутил я.

Но тот молчал. Не потому, что кобенился, а паспорт ему на новую фамилию, видимо, только-только дали — не успел запомнить. Тут в милицию влетела знакомая им женщина, директор магазина, в котором они кассеты намеревались купить. Оказывается, ей другие пассажиры «мерседеса» сказали: «Делай что хочешь, но парня выручай. Он и так только что откинулся. Мы его приодеть хотели — куртку кожаную выбирали. На зоне мечтал о куртке…»

«Только попробуй! — воскликнула Урсула. Когда же она поняла, что я ее дразню, черты ее лица разглади­лись. — Я скажу тебе, что ты можешь сделать, Бер­нард, — именно это я бы сделала сегодня вечером, ес­ли бы могла. Пойди в «Моану» выпить коктейль с шампанским. Это самый старый отель в Вайкики — и са­мый красивый. Ты, должно быть, видел его на Калакауа, там, где она вливается в Каиолани. Его недавно отрес­таврировали, он был в страшно запущенном состоянии. Позади него, во внутреннем дворике, обращен­ном к океану, растет огромный старый баньян, там можно посидеть и выпить. Оттуда на материк переда­вали в свое время популярную радиопрограмму «Гово­рят Гавайи». Я часто слушала ее, когда приехала в Аме­рику. Сходи туда за меня сегодня вечером. Расскажешь завтра, как все было».

Она бросилась к Червонцеву, отвела в сторону, стала уговаривать отпустить.

Я пообещал, что так и сделаю. Сейчас 4-30 дня. Если я собираюсь пригласить Иоланду Миллер, то нужно поторопиться.

Тот отказался:



— Теперь это уже не в наших руках.

Среда, 16-е

— Ладно, — усмехнулась она, — договоримся с твоим начальством, раз ты такой глупый.



Старший лейтенант Спиридонов посмотрел ей вслед, сплюнул и сказал Червонцеву:

— Надо было нам доллары брать. Отпустят его завтра, вот увидишь.

Сегодняшний день был чуть менее безумным, чем предыдущий. Я договорился, чтобы Урсулу перевезли в Макаи-мэнор в пятницу, что не вызовет трудностей, «учитывая удовлетворительные финансовые гаран­тии». Съездил туда, чтобы наполнить необходимые Документы («наполнить» — я быстро постигаю амери­канский английский), и привез назад брошюру — по­казать Урсуле. Еще я привез в больницу свежую смену белья, которую она просила. Должен сказать, что эта задача оказалась непривычной и несколько щекотли­вой — шарить в комоде, стоящем в се спальне, в поис­ках интимных принадлежностей женского гардероба, рассматривать, определяя их назначение, щупать тон­кие ткани, чтобы отличить шелк от нейлона; но, с другой стороны, вся эта экспедиция на Гавайи с самого начала ввергла меня в пучину неведомых дотоле ощущений.

Червонцев Спиридонову не поверил, но утром для верности зашел в дежурную часть. Точно — отпустили вчерашнего задержанного. Червонцев поднялся к старшему в отделе — майору Марущаку. Спросил: почему?

На дне одного из ящиков я нашел незаклеенный, без всяких пометок конверт и, подумав, что в нем мо­жет оказаться еще один забытый сертификат акций или другое подобное сокровище, заглянул внутрь. Однако там лежала всего лишь старая фотография, по­желтевший снимок, который когда-то был разорван почти пополам, а потом склеен скотчем. На нем были запечатлены трое детей — девочка лет семи и два маль­чика постарше, лет тринадцати и пятнадцати. Девочка и младший мальчик сидели на поваленном дереве по среди поля и, прищурившись, смотрели в объектив, а старший мальчик стоял позади них в ленивой позе — засунув руки в карманы — и с нахальной ухмылкой. Одеты они были просто и старомодно, все в грубых ботинках на шнурках, хотя, похоже, снимок делали ле­том. Я сразу же узнал в младшем мальчике папу. У де­вочки была копна кудряшек и застенчивая улыбка Ур­сулы, а старший мальчик, вероятно, их брат — возможно Шон: мне показалось, что я узнал беспечную позу утонувшего героя с фотографии на папином буфете.

— В ампулах был уксус, держать под стражей не имели права, — уверенно ответил майор, даже глаза не отвел.

Я взял снимок с собой в больницу, думая, что он мо­жет вызвать какие-нибудь интересные воспоминания из детства Урсулы. Она глянула на фотографию и как- то странно на меня посмотрела: «Где ты ее взял?» Я ска­зал. «Она когда-то порвалась, и я пыталась ее склеить. Не стоит ее хранить. — Урсула вернула мне снимок. — Выброси». Я сказал, что, если ей фотография не нужна, я оставлю ее себе. Она подтвердила мои догадки на­счет детей на снимке, но, похоже, не стремилась продолжать этот разговор. «Он был сделан в Ирландии, — пояснила она, — когда мы жили в Корке, перед тем как перебраться в Англию. Очень давно. Ты ходил вчера вечером в «Моану»?»

Червонцев ушел злой как собака. Он ловил преступников, а их отпускали.

Я рассказал Урсуле все про «Моану» — все, за исклю­чением того, что меня сопровождала Иоланда.





В доме, где жил капитан милиции Николай Червонцев, поселился «новый русский» — Алексей Жучков. Он купил квартиру этажом выше, как раз над квартирой капитана.

Я окончательно собрался с духом и позвонил ей в пять часов вечера. Ответила Рокси. Я слышал, как она зовет свою мать, которая, видимо, была на улице: «Мам! Это тебя, кажется, тот мужчина, что был у нас позавчера». Потом к телефону подошла Иоланда, ответившая до­вольно холодно и сдержанно, что вполне понятно, учитывая мой внезапный уход в воскресенье вечером. Тараторя и задыхаясь от неловкости и смущения, я кратко изложил волнующие события дня и рассказал о желании Урсулы, чтобы я отпраздновал ниспослан­ную ей радость вместо нее («по уполномочию», как выразился я) с коктейлями в «Моане». И спросил у Иоланды, знает ли она этот отель.

Жучков был первым вице-президентом в компании Максима Ивановича Ломова, его правой рукой и главным помощником. Они дружили с юности. Вместе работали и вместе создали компанию «Новые времена».

«Конечно знаю, все его знают. Мне говорили, что его изумительно отреставрировали».

Жучков полгода переделывал квартиру: крушил стены, ставил новые — и не давал Червонцевым жить. Весь день наверху грохотало, и Червонцевы заочно возненавидели соседа. Николай порывался сходить к нему поскандалить, но не решился — каждый имеет право на ремонт. Так что живым своего соседа Червонцев так и не увидел.

«Значит, вы пойдете?»

Поздно ночью два человека с объемистыми портфелями вошли в подъезд, где жили Жучков и Червонцев. Пешком поднялись на шестой этаж и долго возились возле двери квартиры Жучкова. Потом аккуратно собрали мусор и ушли.

«Когда?»



«Сегодня вечером».

Старший лейтенант милиции Спиридонов и капитан Червонцев описывали коммерческий киоск у вокзала.

«Сегодня вечером? Вы хотите сказать, прямо сей­час?»

Два месяца милиция предупреждала владельцев:

«Это должно быть сегодня вечером, — сказал я. — Я обещал тете».

— Или сворачивайте торговлю, или выбивайте разрешение в префектуре.

«Я вожусь во дворе, — объяснила она, — обрезаю за­росли. Вся грязная и потная как не знаю кто».

Разрешения они не получили, вот милиция их и закрыла. Пока описывали, Спиридонов засунул в карман бутылку водки.

«Прошу вас, соглашайтесь».

— Ты что позоришься? — сказал ему тихо Червонцев.

«Ну, не знаю...», — нерешительно проговорила она.

— Не пропадать же добру, — засмеялся тот. — Вместе уговорим.

«Я буду там через полчаса, — сообщил я. — Надеюсь, вы ко мне присоединитесь».

Червонцев заметил, что Спиридонов записал в протоколе вместо пятидесяти косметических наборов двадцать пять. Половину, значит, решил себе забрать. А продавец все понял, но до суда решил молчать.

Ну а Червонцев молчать не стал. Когда они сели в машину, жестко сказал:

Не знаю, откуда я взял этот небрежный, почти ухарский тон, совсем мне не свойственный; но он сра­ботал. Сорок минут спустя я в чистой белой рубашке сидел в плетеном кресле за столиком на двоих на ве­ранде, идущей вокруг баньянового дворика «Моаны», и видел, как из задних дверей отеля вышла и огляде­лась, защищая ладонью глаза от вечернего солнца, Иоланда. Я помахал, и она зашагала ко мне летящей спортивной походкой. Ее черные волосы, еще влаж­ные после душа, подпрыгивали над плечами. На ней было хлопчатобумажное платье с пышной юбкой, ко­торое выглядело модным и удобным. Когда я поднял­ся из-за стола и пожал ей руку, она насмешливо по­смотрела на меня.

— Уходи, или рапорт на тебя напишу.

«Удивлены, что я пришла?»