Билл Брайсон
Остров Ее Величества
Маленькая Британия большого мира
Синтии
Пролог
Впервые я увидел Англию туманной мартовской ночью 1973 года, высадившись с полуночного парома из Кале. Двадцать минут на причале кипела жизнь, проезжали легковушки и грузовики, делали свое дело таможенники, и все направлялись в сторону Лондон-роуд. И вдруг все стихло, а я побрел по сонным, тускло освещенным улочкам, затянутым туманом — точь-в-точь как в фильме про Бульдога Драммонда
[1]. Просто чудо — целый английский город принадлежал мне одному.
Лишь одно несколько нарушало очарование — все отели и гостиницы, увы, были закрыты на ночь. Я дошел до железнодорожной станции в надежде поездом добраться до Лондона, но и в здании вокзала было темно, а все двери заперты. Я стоял, гадая, что делать, и тут заметил серый отблеск телевизора в верхнем окне гостиницы через дорогу. Ура! — обрадовался я, кто-то не спит, — и поспешил туда, намереваясь смиренно извиниться перед хозяевами а поздний визит и воображая жизнерадостный разговор, включавший такие реплики:
— О, не могу же я просить, чтобы меня накормили среди ночи! Нет, честное слово… ну, если вы уверены, что то не трудно, тогда, пожалуйста, просто ростбиф с хлебом, огурчиков с укропом, да еще, может быть, тарелочку картофельного салата и бутылочку пива.
Подходы к крыльцу терялись в непроницаемой тьме, и я в спешке и по незнакомству с британскими привычками споткнулся о ступеньку и врезался носом в дверь, разбросав полдюжины загрохотавших молочных бутылок. Окно наверху распахнулось почти мгновенно.
— Кто там? — резко спросили из окна.
Я отступил назад, потирая нос, и всмотрелся в силуэт головы с кудряшками волос.
— Здравствуйте, мне нужен номер, — сказал я.
— У нас закрыто.
— О! А нельзя ли поужинать?
— Попробуйте в «Черчилле». На набережной.
— На какой набережной? — спросил я, но окно уже с лязгом закрылось.
Роскошный «Черчилль» светился огнями и по всем признакам готов был принять посетителей. Заглянув в окно, я увидел в баре мужчин в костюмах, элегантных и обходительных, будто из пьесы Ноэля Коуарда. Я притаился в тени, чувствуя себя уличным мальчишкой. Как по общественному, так и по костюмному положению я не подходил для этого заведения, и в любом случае оно явно не вписывалось в мой скромный бюджет. Только накануне я вручил исключительно пухлую пачку разноцветных франков пучеглазому пикардийскому портье, в уплату за единственную ночь в комковатой постели и тарелку таинственного блюда под названием «Охотничье», в котором то и дело попадались кости мелких зверьков, и их приходилось украдкой сплевывать в большую салфетку, чтобы не показаться невежей, — после чего принял твердое решение впредь быть осторожнее в расходах. Я со вздохом повернулся спиной к манящему «Черчиллю» и поплелся во тьму.
На набережной я наткнулся на беседку — открытую всем стихиям, но с крышей — и решил, что на лучшее рассчитывать не приходится. Подложив рюкзак вместо подушки, я улегся и поглубже завернулся в куртку.
Скамейка была сделана из узких планок — жестких и утыканных к тому же большими болтами с круглыми головками, на них совершенно невозможно было с комфортом отдохнуть — разумеется, так и задумывалось. Я долго лежал, прислушиваясь, как море омывает гальку под набережной, и наконец задремал. Это была долгая холодная ночь, заполненная путаными сновидениями, в которых я спасался по арктическим льдам от пучеглазого француза с арбалетом и большим запасом болтов. Француз был никуда не годным стрелком и то и дело поражал меня болтами в зад и ляжки, мстя за украденную льняную салфетку с пятнами соуса, которую я запихал за одежный шкаф в своем номере. Около трех ночи я с криком проснулся. Тело затекло, от холода меня бил озноб. Туман рассеялся. Воздух был ясен и тих, а в небе горели звезды. Маяк на конце мола неустанно обметал лучом море. Все это было очаровательно, но я слишком замерз, чтобы наслаждаться видом. Дрожа, я порылся в рюкзаке и вытащил все теплое, что сумел найти — фланелевую рубашку, два свитера и запасные джинсы. Шерстяные носки я приспособил вместо перчаток, а пару фланелевых боксерских трусов натянул на голову как оригинальный ночной колпак, после чего снова рухнул на скамейку и стал терпеливо ждать сладостного поцелуя смерти. Но, так и не дождавшись, уснул.
Второй раз я проснулся от резкого воя туманной сирены, чуть не сбросившего меня с узкого насеста. Я сел, все еще несчастный, но чуть менее продрогший. Мир купался в молочном предрассветном сиянии, исходившем неизвестно откуда. Над водой с криками кружили чайки. За чайками, за каменным молом, величественно выходил в море огромный, сверкающий огнями паром. Я посидел еще немного — молодой человек, у которого в голове забот куда больше, чем мыслей. Рев корабельной сирены разнесся над водой, заново взбудоражив надоедливых чаек. Я стянул носок-перчатку и посмотрел на часы. Без пяти шесть. Я посмотрел вслед парому и задумался, куда можно отправляться в такую рань. И куда в такую рань направиться мне? Я надел рюкзак и зашаркал по набережной, чтобы разогнать кровь по жилам.
Подходя к «Черчиллю», который теперь тоже мирно спал, я повстречал старичка, прогуливающего собачку. Собачонка упорно желала оросить все до одной вертикальные поверхности, вследствие чего ее приходилось не столько выгуливать, сколько волочить на трех ногах.
Когда я поравнялся со старичком, тот приветливо кивнул.
— Хороший, видно, будет денек, — объявил он, окидывая взором небо, напоминавшее груду мокрых полотенец. Я спросил, не найдется ли ресторана, открытого в этот час. Он знал один, не слишком далеко отсюда, и объяснил мне дорогу.
— Лучшая дорожная забегаловка в Кенте. — добавил он.
— Дорожная забегаловка? — с сомнением повторил я и стал отступать, поскольку собачонка явно нацелилась оросить мои ноги.
— Все шоферы грузовиков ее уважают, а они умеют выбирать лучшее, верно? — Старичок дружелюбно улыбнулся, потом чуть понизил голос и доверительно наклонился ко мне. — Только, прежде чем заходить, штанишки-то с головы снимите.
Я схватился за голову — ох! — и, покраснев, стянул с макушки боксерские трусы. Пока я подбирал слова, чтобы покороче объяснить свой странный вид, старичок снова устремил взгляд на небо.
— Точно распогодится, — решил он и потащил собачонку на поиски новых столбиков. Я посмотрел им вслед и двинулся дальше по набережной под первыми каплями дождя.
Кафе оказалось неподражаемым — шумным, дымным и восхитительно теплым. Я получил тарелку яичницы, бобы, поджаренный хлеб, бекон и сосиски, и в дополнение к ним тарелку с джемом и маргарином и две чашки чая — все за 22 пенса. Потом, почувствовав себя обновленным, я прихватил с собой зубочистку (и отрыжку) и вприпрыжку зашагал по улицам, глядя, как просыпается Дувр. Надо сказать, при свете дня Дувр выглядел не намного лучше, чем ночью, но мне город понравился. Мне по душе маленький, уютный городок, где все перекликаются: «Доброе утро», «Привет!», «Мерзкая погода, но, может, еще разойдется», и ощущение, что этот день — всего лишь один из длинной череды радостных, расписанных до минуты дней, когда ничего не происходит, и это хорошо. Ни у кого во всем Дувре не было особенных причин сохранить в памяти 21 марта 1973 года — кроме меня да горстки детей, родившихся в этот день, да еще, может быть, одного старичка с собачонкой, повстречавшего в то утро парня с подштанниками на голове.
Я не знал, с которого часа в Англии считается приличным начинать поиски гостиницы, и решил заняться этим ближе к полудню. Несколько свободных часов я занял выбором гостиницы, привлекательной с виду и тихой, но гостеприимной и в то же время не слишком дорогой, и в десять часов шагнул через порог тщательно подобранного заведения, старательно обогнув молочные бутылки. Это был маленький отель, вернее, пансион, вернее, мебелированые комнаты.
Не припомню, как называлось это заведение, зато хорошо помню хозяйку — неприступное создание средних лет по имени миссис Смегма. Она показала мне комнату, затем продемонстрировала удобства и растолковала множество сложнейших правил для жильцов: когда подается завтрак, как включать колонку в ванной, в какие часы я должен буду освобождать комнату и в какой краткий отрезок времени разрешено пользоваться ванной (как ни странно, эти часы совпадали), за сколько времени я должен предупредить, если жду телефонного звонка или намерен вернуться после 10 вечера, как спускать воду в уборной и пользоваться туалетным ершиком, какие предметы допускаются в мусорную корзину в спальне, а что следует аккуратно переправлять в мусорный бачок на улице, где и как вытирать ноги в каждой точке прихожей, как пользоваться трехрожковой горелкой в спальне и в каких случаях это допускается (по-видимому, при наступлении ледникового периода). Все это было для меня ново и поразительно. Там, откуда я прибыл, вы снимаете номер в отеле, на протяжении десяти часов с удовольствием и, возможно, необратимо превращаете его в конюшню, а спозаранок спокойно выезжаете. Здесь же я чувствовал себя новобранцем в армии.
— Минимальный срок пребывания, — продолжала миссис Смегма, — пять суток по фунту в сутки с полным английским завтраком.
— Пять суток? — ахнул я. Я-то собирался провести здесь всего одну ночь. Ради бога, что мне делать в Дувре пять суток, куда себя девать?
Миссис Смегма подняла бровь.
— Вы собирались прожить дольше?
— Нет, — выдавил я, — нет, просто…
— Хорошо, поскольку я ожидаю на уик-энд партию шотландских пенсионеров, так что это было бы неудобно. В сущности, совершенно невозможно. — Она окинула меня критическим взором, словно я был пятном на ковре, и задумалась, всё ли возможное она сделала, чтобы испортить мне жизнь. Не всё. — Я собираюсь выходить, так что нельзя ли попросить вас в течение четверти часа освободить вашу комнату?
Я снова пришел в смятение.
— Простите, вы хотите, чтобы я вышел? Но я только что пришел!
— Согласно правилам заведения. К четырем можете вернуться. — Она собралась уйти, но вспомнила еще кое-что.
— Да, и, будьте добры, пожалуйста, на ночь всегда снимайте плед. У нас уже были неприятные случаи, когда оставались пятна. Если вы повредите плед, вам придется его оплатить. Вы, конечно, понимаете?
Я тупо кивнул. И она наконец ушла. Я чувствовал себя потерянным и усталым и заброшенным в чужую страну. Я провел кошмарно неуютную ночь под открытым небом. Все мышцы у меня болели, я был весь во вмятинах от головок болтов, а кожу покрывал маслянистый слой грязи с двух континентов. Я дотащился сюда, лелея мечту погрузиться в ласковую горячую ванну, за которой последуют четырнадцать часов глубокого, мирного сна на пухлой подушке и под пуховой периной, заглушающей громоподобный храп!
Пока я стоял, поглощенный мыслью, что муки мои далеко не закончились, а только начинаются, дверь отворилась, и миссис Смегма прошагала через номер к трубке дневного света над раковиной. Она ознакомила меня с правильной методикой включения: «Дергать не нужно. Достаточно тихонько потянуть!» — и теперь, как видно, вспомнила, что забыла ее выключить. Сейчас она, как мне показалось, довольно резко рванула выключатель, после чего окинула меня и комнату последним подозрительным взглядом и удалилась.
Убедившись, что она ушла, я тихонько запер дверь, задернул шторы и помочился в раковину. Я откопал в рюкзаке книжку, потом постоял минуту, озирая чистую и чужую комнату.
— И что еще за чертовщина этот «плед»? — пробурчал я жалким голосом и тихо вышел.
Как не похожа на сегодняшнюю была Британия весной 1973-го! Фунт тогда стоил 2.46 доллара. Средняя недельная плата за квартиру составляла 30.11 фунта. Пакетик чипсов стоил 5 пенсов, лимонад — 8 пенсов, помада — 45 пенсов, шоколадный бисквит — 12 пенсов, утюг — 4 фунта 50 пенсов, электрический чайник — 7 фунтов, черно-белый телевизор — 60 фунтов, цветной — 300 фунтов, радиоприемник — 16 фунтов, а средний обед — 1 фунт. Билет на авиарейс из Нью-Йорка до Лондона стоил 87 фунтов 45 пенсов зимой и 124 фунта 95 пенсов летом. Вы могли провести восемь дней на Тенерифе по куковской каникулярной путевке «Золотые крылья» за 65 фунтов или пятнадцать дней — за 93 фунта. Все это я знаю, потому что перед этим путешествием просмотрел номер «Таймс» за 20 марта 1973 — дата моего прибытия в Дувр — и нашел разворот с правительственным сообщением, где объяснялось, сколько все это стоит сейчас и как скажется на ценах крутой новый налог на добавленную стоимость, который собирались ввести через неделю или около того. Суть сообщения состояла в том, что хотя кое-что при новом налоге подорожает, зато другие цены упадут (ха-ха!). В собственной скудеющей памяти я наскреб еще, что послать открытку в Америку авиапочтой обходилось в 4 пенса, пинта пива — 13 пенсов, а первая купленная мной книжка издательства «Пенгуин букс» (это был «Билли-врун»
[2]) — 30 пенсов.
Только что отпраздновали вторую годовщину перехода на десятичную систему, но люди все еще пересчитывали в уме: «Господи, да ведь это чуть ли не шесть шиллингов!», и следовало помнить, что шестипенсовик на самом деле стоит два с половиной пенса, а гинея — это фунт и пять пенсов.
Удивительно, сколько газетных заголовков той недели вполне могли бы появиться сегодня: «Забастовка авиадиспетчеров во Франции!» — «Белая книга»
[3] требует обеспечить безопасность Ольстера!» — «Лаборатории ядерных исследований должны быть закрыты!» — «Буря нарушила железнодорожное сообщение» — и множество сообщений о матчах по крикету, чтобы заполнить пустые места: «Поражение Англии» (на сей раз против Пакистана).
Но больше всего увлекают заголовки, напоминающие о неспокойной обстановке в промышленности в ту неделю 1973 года. «Забастовка в британской газовой корпорации! В Лондоне не вышла «Дэйли миррор». 10 000 увольнений после протеста работников «Крайслера»! Профсоюзы намерены испортить Первое мая! 12 000 учащихся получили выходной из-за забастовки учителей!» — все за одну неделю. На тот год пришелся кризис ОПЕК и отставка правительства Хита (хотя всеобщие выборы прошли только в феврале следующего года).
До конца 1973 года предстояло еще увидеть выдачу бензина по карточкам и очереди к гаражам, протянувшиеся на мили по всей стране. Инфляции предстояло взлететь до 28 процентов. Возник острый дефицит туалетной бумаги, сахара, электроэнергии и угля, а также многого другого. Половине нации предстояло участие в забастовках, а другой половине — переход на трехдневную рабочую неделю. Люди еще будут покупать рождественские подарки в освещенных свечами универмагах и с отчаянием смотреть на погасшие по распоряжению правительства после «Десятичасовых новостей» телеэкраны. То был год Саннингдэйлского соглашения
[4], пожара в парке «Саммерленд» на острове Мэн, борьбы с сикхами и мотоциклетными шлемами и дебюта Мартины Навратиловой на Уимблдоне.
То был год, когда Великобритания вступила в Общий рынок и — теперь в это верится с трудом — объявила Исландии войну из-за селедки (правда, в милосердно скучном стиле: «Оставьте в покое рыбок, не то мы отстрелим вам нос!»). Короче говоря, предстоял самый необыкновенный год в современной английской истории. Я, конечно, не знал о том в непогожее мартовское утро в Дувре. Я вообще ничего не знал — довольно странное положение. Все, что открывалось мне, было так ново, таинственно и волнующе — вы просто не представляете. Англия полна была неслыханных доселе слов: «полосатый бекон» (с прослойками жира), фонарь Белиша (на пешеходном переходе), серветты (салфетки), плотный чай (то есть ужин с чаем), рожки с мороженым. Я еще не умел правильно выговорить «скон» (ячменная булочка) или «пэсти» (пирог с начинкой), назвать Таучестер и Слау. Я еще не слышал о «Теско», Пертшире и Денбишире, о муниципальных домах, о комическом дуэте Моркама и Уайза, о железнодорожных скидках, о банковских каникулах и рождественских хлопушках, о приморских скалах и молочных тележках, о междугородном телефоне и яйцах по-шотландски, о моделях «моррис майнор» и Маковом дне
[5].
Насколько я понимал, машина с литерой «L» могла принадлежать лепрозорию или управляться прокаженным. Я представления не имел, что стоит за сокращениями GPO, LBW, GLC или ОАР
[6].
Простейшие действия представлялись мне тайной. Я увидел, как кто-то попросил у газетчика «Два десятка номера шесть» и получил сигареты, и долго еще полагал, что у газетчиков весь товар пронумерован, как в китайском ресторанчике с доставкой обедов на дом. Я полчаса просидел в пабе, пока догадался, что надо самому подойти за заказом, а потом попытался поступить так же в чайной — и был отправлен за столик.
Хозяйка чайной называла меня «милый». Все дамы в чайной называли меня милым, а для большинства мужчин я был «приятель». Я не провел у них и двенадцати часов, а они уже полюбили меня. И все они ели так же, как я. Я много лет приводил в отчаяние свою матушку тем, что, будучи левшой, отказывался есть по-американски — то есть хватать вилку левой рукой, чтобы придержать кусок, пока режешь его ножом, а потом перекладывать в правую, чтобы отправить отрезанный кусок в рот. Мне это представлялось до смешного неудобным, и вот, смотрите-ка, целая страна ест, как я! И машины водят по левой стороне! Настоящий рай! День еще не кончился, а я уже понял, что хочу здесь жить.
Я провел долгий день, бесцельно и радостно блуждая по жилым и торговым улицам, подслушивая разговоры на автобусных остановках и на перекрестках, с любопытством заглядывая в витрины овощных, мясных и рыбных магазинов, читая афиши и проектные планы, тихо впитывая в себя все вокруг. Я поднялся в замок, чтобы полюбоваться окрестностями и снующими туда-сюда паромами, с почтением взирал на белые скалы и старую Тюремную башню, а под вечер ни с того ни с сего завернул в кинотеатр, привлекший меня обещанием тепла и афишей, изображавшей выводок юных дам в скудных платьях и игривом настроении.
— Ярус или партер? — спросила меня билетерша.
— Нет, мне на «Рынок женщин в предместье», — застенчиво и смущенно ответил я.
Внутри мне открылся новый мир. Я впервые увидел кинорекламу и киноафишу, представленную с британским выговором, впервые встретился с сертификатом Британского совета по киноцензуре (тот фильм был допущен для просмотра взрослыми благодаря лорду Харлеху, которому очень понравился) и открыл, к немалому своему восторгу, что в английских кинотеатрах разрешается курить — и к черту противопожарную безопасность. Сам фильм снабдил меня множеством сведений относительно общественного устройства и лексикона, не говоря уж о том, что дал возможность отдохнуть горящим ногам и полюбоваться на множество привлекательных девиц, щеголявших в костюме Евы. Среди обилия новых для меня терминов были «грязный уик-энд», «уборная», «полный подонок», «о-пэр», «дом на две семьи», «снять» и «короткий перепихон у плиты». Все они впоследствии очень мне пригодились. Во время перерыва — тоже оказавшегося для меня новостью — я впервые в жизни попробовал оранжад «Киаора», купив его у величественно скучавшей леди, которая поразила меня способностью выбирать товар со своего подсвеченного подносика и давать сдачу, ни на миг не отрывая взгляда от точки, расположенной где-то в пространстве перед ее носом. После кино я поел в маленьком итальянском ресторанчике, рекомендованном путеводителем «Перл и Дин», и довольный вернулся в пансион, когда над Дувром спустился вечер. День прошел с пользой и удовольствием.
Я собирался лечь пораньше, однако по дороге к своей комнате заметил дверь с надписью «Гостиная для жильцов» и сунул в нее нос. Это была просторная комната, уставленная мягкими креслами и канапе с крахмальными салфетками на спинках; на книжной полке хранилась скромная коллекция паззлов и книжек в бумажных обложках. Имелся столик с россыпью захватанных пальцами журналов и большой цветной телевизор. Я включил телевизор и, дожидаясь, пока он прогреется, стал просматривать журналы. Все это были журналы для женщин, но как они отличались от женских журналов, которые читали моя мать и сестры! В тех журналах все статьи касались секса и вопроса, как доставить себе удовольствие. И заголовки были соответствующие: «Как питаться, чтобы усилить оргазм», «Секс в офисе — как этого добиться», «Таити — отличное новое место для секса» и «Эти робкие дождевые джунгли — хороши ли они для секса?». Британские журналы взывали к более скромным чувствам. Я читал заглавия: «Как самой связать конверт для близнецов», «Новая экономичная пуговица», «Вяжем модный кармашек для обмылков» и «Настало лето — время готовить майонез!»
Программа, разворачивавшаяся на телеэкране, называлась «Король Джэйсон». Если вы не слишком молоды и вам в начале семидесятых годов порой некуда было пойти вечером в пятницу, вы припомните, что в ней участвовал нелепый тощий верзила в кафтане с пуфами, почему-то оказывавшийся неотразимым для женщин. Я не знал, видеть в этом добрый знак для себя или впасть в уныние. Самое удивительное в этой программе — то, что я видел ее всего однажды двадцать лет назад, но меня до сих пор не оставляет желание хорошенько обработать того типа бейсбольной битой, утыканной гвоздями.
К концу программы появился еще один жилец. Он принес с собой тазик с горячей водой и полотенце. При виде меня удивленно охнул и занял место поближе к окну. Был он тощим, рыжим и наполнил комнату запахом какой-то мази. Он походил на мужчину с нездоровыми сексуальными предпочтениями (из тех, в которых, по уверениям вашего школьного учителя, вы превратитесь, если будете слишком усердно мастурбировать — словом, вроде того самого учителя). Поклясться не могу, но по-моему, я видел, как он покупал пакетик фруктовой жевательной резинки в зале, где показывали «Рынок женщин». Он опасливо покосился на меня, возможно, подумав обо мне нечто в том же роде, а затем накинул на голову полотенце и склонился над тазиком и так провел большую часть вечера.
Несколько минут спустя вошел лысый человечек средних лет — на мой взгляд, торговец обувью, — бросил мне: «Привет!», сказал: «Добрый вечер, Ричард!» голове под полотенцем и уселся рядом со мной. Вскоре после того к нам присоединился человек постарше, с тростью, негнущимся коленом и брюзгливыми манерами, истинный британский отставной полковник. Он мрачно глянул на нас, отметив наше присутствие легчайшим наклоном головы, после чего тяжело опустился в кресло, где и провел ближайшие двадцать минут, так и этак перекладывая свою ногу, словно переставлял громоздкую мебель.
За «Королем Джэйсоном» последовал фарс под названием «Мой сосед — чернокожий». Может быть, он назывался не совсем так, но вся соль состояла именно в этом — мысль, что в соседнем доме может поселиться человек с черной кожей, представляла богатую почву для шуток. То и дело звучали реплики: «Боже мой, бабушка, у тебя в шкафу цветной!» и «Как же я его разгляжу в темноте!». Словом, безнадежный кретинизм. Лысый, сидя рядом со мной, смеялся до слез, да и из-под полотенца порой доносилось одобрительное фырканье, но полковник, как я заметил, и не думал смеяться. Он уставился на меня, словно пытался вспомнить, о каком мрачном событии из его прошлого я напоминаю. Оборачиваясь к нему, я всякий раз натыкался на пристальный взгляд. Это несколько нервировало.
Наконец экран заполнил звездопад, возвещающий рекламную паузу. Лысоголовый воспользовался ею, чтобы подвергнуть меня дружелюбному, но обескураживающе бессвязному допросу: кто я и откуда на них свалился? Узнав, что я американец, он пришел в восторг.
— Мне всегда хотелось повидать Америку, — сказал он. — Скажите, у вас там и впрямь есть «Вулворт»?
— Да, действительно, Вулворт — американец.
— Подумать только! — восхитился он. — Нет, вы слыхали, полковник? Вулворт — американец! — Полковник остался равнодушен к этому открытию. — А кукурузные хлопья?
— Простите?
— Есть у вас в Америке кукурузные хлопья?
— Да, в сущности, они тоже американские.
— Да что вы!
Я выдавил слабую улыбку и воззвал к своим ногам с мольбой поднять меня и унести отсюда подальше, однако ноги отказались повиноваться.
— Потрясающе! Что же вас привело в Британию, если кукурузные хлопья у вас и так есть?
Я взглянул на собеседника, проверяя, не насмехается ли он надо мной, потом неохотно, с запинкой, принялся выкладывать свою биографию до сего момента, но минуту спустя осознал, что программа продолжается, и он даже не притворяется, будто слушает, поэтому я умолк и провел всю вторую часть фарса, впивая жар полковничьего взора.
Программа закончилась, и я собирался уже вытащить себя из кресла и пожелать этому веселенькому трио счастливо оставаться, когда дверь отворилась, и вошла миссис Смегма с чайным подносом и тарелкой печений того сорта, который, кажется, зовется чайным ассорти. Присутствующие оживились, принялись азартно потирать руки и приговаривать: «О, чудесно!» Я до сего дня не устаю поражаться способности британцев любого возраста и социального положения с восторгом встречать появление горячих напитков.
— Как сегодня «Мир птиц», полковник? — спросила миссис Смегма, передавая полковнику чашку чая и печенье.
— Не могу знать, — ледяным тоном ответствовал полковник. — Телевизор, — он бросил в мою сторону многозначительный взгляд, — был настроен на другую программу.
Миссис Смегма поддержала его, послав мне суровый взор. Думаю, она с ним спала.
— «Мир птиц» — любимая программа полковника! — В ее тоне, когда она вручила мне чашу и твердое бледное печенье, звучало чувство несколько посильнее ненависти.
Я проблеял какое-то жалкое извинение.
— Сегодня рассказывали о тупиках, — выпалил краснолицый жилец с самым самодовольным видом.
Миссис Смегма с минуту разглядывала его, словно дивясь, что он еще может говорить.
— Тупики! — повторила она, и обратила ко мне еще более испепеляющий взгляд, вопрошавший, как может человеческое существо дойти до такого падения. — Полковник обожает тупиков. Не так ли, Артур? — Положительно, она с ним спала.
— Да, действительно, — подтвердил полковник, уныло вгрызаясь в шоколадный бисквит.
Опозоренный, я глотнул чаю и откусил крошечный кусочек своего печенья. До того дня мне не приходилось пробовать чая с молоком и печений, твердых и безвкусных, как камень. Такого вкуса, верно, бывает добавка к корму для попугайчиков, которую им дают, чтобы крепче был клюв. Через минуту лысоголовый склонился ко мне и доверительно шепнул:
— Не обращайте на полковника внимания. Он уже не тот с тех пор, как потерял ногу.
— Ну, желаю ему поскорее ее найти, — буркнул я, решившись добавить в ответ капельку сарказма. Лысый разинул рот, и мгновение я ждал, что он разгласит мои слова полковнику и миссис Смегме, однако он вместо того сунул мне мясистую лапу и представился. Я не запомнил его имени, но это было одно из тех имен, что бывают только у англичан: Колин Дерьмофонтен, или Бертрам Бронегульфик, или еще что-то столь же неправдоподобное. Я криво усмехнулся, решив, что он меня разыгрывает, и сказал:
— Шутите?
— Ничего подобного, — холодно возразил он. — Вы находите это смешным?
— Нет-нет, просто несколько… необычным.
— Ну, для вас — возможно, — промолвил он и отвернулся к полковнику и миссис Смегме. Тогда я понял, что отныне и навеки в Дувре у меня нет друзей.
В следующие несколько дней миссис Смегма подвергала меня беспощадным преследованиям, между тем как другие жильцы, как я догадывался, поставляли ей улики против меня. Она обвиняла меня в том, что я не выключаю свет в комнате, когда выхожу, не опускаю крышку в уборной, когда заканчиваю приводить себя в порядок, за то, что похитил у полковника горячую воду — я понятия не имел, что это его собственность, пока он не загремел дверной ручкой и не огласил коридор гневными криками, — и в том, что два дня подряд заказывая полный английский завтрак, я оба раза оставлял на тарелке жареные томаты.
— Я вижу, вы опять не съели жареные томаты, — заметила она во второй раз.
Я не знал, что сказать, поскольку в ее словах была неопровержимая истина, и потому наморщил лоб и вместе с нею уставился на предмет ее недовольства. Вообще-то я уже два дня гадал, что бы это могло быть.
— Могу ли я попросить вас, — продолжала она голосом, отяжелевшим от обиды и многолетнего недовольства, — если в дальнейшем вы не пожелаете есть жареные томаты, будьте так любезны заблаговременно сообщить мне?
Я, опешив, смотрел ей вслед. Мне хотелось крикнуть:
— Я принимал их за сгустки крови! — но, конечно же, я промолчал и отступил к себе в комнату под победное ликование моих соседей по жилью.
С тех пор я старался как можно меньше бывать в пансионе. Я сходил в библиотеку и отыскал в словаре слово «плед», чтобы избежать обвинений, по крайней мере, на этот счет. (Я с изумлением узнал, что это такое, потому что три дня искал его не на кровати, а на окне.) В доме я старался держаться тихо и неприметно. Даже в скрипучей кровати я ворочался с опаской. Но сколько бы я ни старался, мне не судьба была избежать обвинений. На третий день миссис Смегма предъявила мне пустую сигаретную пачку и осведомилась, не я ли бросил ее под изгородь. Я начал понимать невинных людей, подписывающих самые невероятные признания в полицейском участке. В тот же вечер, наскоро и украдкой выкупавшись в ванне, я забыл выключить колонку и усугубил свою оплошность, оставив прядь волос в сливном отверстии. На следующее утро меня ожидало последнее унижение. Миссис Смегма безмолвно препроводила меня в туалет и показала крошечную какашку, оставшуюся несмытой. Мы согласились, что я уеду после завтрака.
Я сел на первый же поезд до Лондона и с тех пор не возвращался в Дувр.
Глава первая
Существуют некоторые местные идеи, которые вы постепенно усваиваете, долго прожив в Британии. Одна из них — что британское лето когда-то длилось дольше и было более солнечным. Другая — что английская футбольная команда всегда легко справится с норвежской. Третья идея гласит, что Британия — большой остров. Труднее всего бороться с этим последним убеждением.
Если вы мельком заметите в пабе, что собираетесь проехаться, скажем, от Суррея до Корнуолла (большинство американцев свободно прокатятся на такое расстояние, чтобы купить себе тако), — ваши спутники примутся надувать щеки, понимающе переглядываться и тяжко вздыхать, словно говоря: «Ну, это уж ты хватанул!», после чего погрузятся в оживленную жаркую дискуссию, решая, как лучше ехать: по шоссе А30 до Стокбриджа, а оттуда по А30 на Илчестер или по А361 на Гластонбери через Шептон-Маллет. Через минуту разговор переходит на уровень, заставляющий иностранца, незнакомого с местными условиями, в тихом обалдении мотать головой.
— Знаете тот объезд за Уорминстером, там еще ящик для песка с отломанной ручкой? — говорит один. — Ну, сразу за поворотом на Литтл-Пэкинг, но до миниразвязки на В6029. У сухого тополя.
На этом месте вы обнаруживаете, что вы один не киваете головой.
— Ну, так на четверть мили оттуда, не на первом повороте налево, а на втором, есть дорожка между живыми изгородями — в основном из терна, с небольшой примесью лещины. Если вы проедете той дорожкой мимо пруда, нырнете под железнодорожный мост и резко свернете направо у Баджеред-Плафман…
— Там недурная пивнушка, — перебивает другой (по необъяснимым причинам это, как правило, парень в мешковатом джемпере). — Там подают вполне приличный «Старый Тоджем».
— …И проедете по проселку через армейское стрельбище и обогнете сзади цементный завод, то окажетесь прямо на запасной полосе В3689. Выиграете три, а то и четыре минуты, и на переезд под Грейт-Шеггинг не попадаете.
— Если, конечно, ехать не от Крокерна, — живо включается кто-то еще. — А вот если ехать от Крокерна…
Назовите двоим посетителям паба два или более пункта в Британии, и вы осчастливите их на много часов. Куда бы вы ни ехали, все сойдутся на том, что это, в общем, возможно, при условии, что вы всеми силами будете держаться подальше от Окхемптона, круговой развязки в Хангер-Лэйн, центрального Оксфорда и западной объездной Северн-Бриджа начиная с трех дня в пятницу и до десяти утра в понедельник, не считая банковских каникул, на которых вообще никуда ездить нельзя.
— Я так на банковских каникулах и на угол рядом с банком не выйду, — в скобках заявит маленький человечек с таким видом, будто, оставаясь у себя дома в Стэйнсе, он годами искусно миновал знаменитое пробками сужение дороги у Скотч-Корнер.
Наконец, когда все переплетения трасс категории В и опасные разъезды досконально обсудили, и у вас уже кровь начинает сочиться из ушей, кто-нибудь, обернувшись к вам с кружкой пива, невзначай спросит, во сколько вы собрались выезжать. Когда это произойдет, ни в коем случае не отвечайте правду — не тяните этак лениво: «О, не знаю, думаю, часиков в десять», иначе все начнется сначала.
— В десять? — повторит один и замотает головой так, будто задумал открутить ее от плеч. — В десять утра? — Лицо у него будет, как у несчастного, который получил крикетным мячом между ног, но не вопит, потому что не хочет показаться слабаком в глазах подружки. — Ну, решать, конечно, только вам, но лично я, если бы собирался быть в Корнуолле завтра к трем, выехал бы еще вчера!
— Вчера! — фыркает второй, осуждая столь неуместный оптимизм. — Ты, Колин, забыл, что в Северном Уилтшире и в Западном Сомерсете на этой неделе каникулы? Между Суиндоном и Уорминстером будет смертоубийство. Нет уж, лучше бы выехать во вторник на прошлой неделе.
— А в Литтл-Дрибблинг на выходных проводят Большое Вестстимское ралли, — добавит кто-то с дальнего конца зала и не поленится подойти к вам ради удовольствия сообщить дурную новость. — На узком объезде к Литтл-Чеф в Аптон-Даптон столпится 375 тысяч машин. Мы там как-то одиннадцать дней дожидались очереди на выезд со стоянки. Нет уж, лучше бы вам выехать, пока вы еще лежали у матушки в животе, и даже тогда парковки за Бодмином вам не найти.
Когда-то в молодости я принимал подобные пугающие предостережения близко к сердцу. Я возвращался домой, переводил будильник, поднимал домашних в четыре утра, невзирая на их протесты и дружное сопротивление, запихивал всех в машину и к пяти отправлялся в путь. В результате мы оказывались в Ньюквее к завтраку и нам приходилось семь часов болтаться по округе, пока воскресный парк пускал нас в одно из своих несчастных шале. А хуже всего, что я только потому туда и собрался, что городок назывался Нуки — уютный уголок, — и мне хотелось послать открытку с таким обратным адресом.
Факт, что британцам свойственно совершенно особое представление о расстоянии. Это особенно заметно по общей для них идеи, что Британия — одинокий остров в безбрежном и пустынном океане. Да-да, я знаю, все вы осведомлены, что поблизости имеется довольно значительный массив суши под названием Европа, куда время от времени приходиться выбираться, чтобы задать трепку джерри или провести отпуск на Средиземном море, но близость эта чисто абстрактная, а по правде вам куда ближе, скажем, «Диснейленд». Если ваши географические представления формируются исключительно по газетам и телепрограммам, вам не избежать впечатления, что Америка расположена где-то в районе Ирландии, Франция и Германия соседствуют с Азорами, Австралия занимает теплое местечко на Ближнем Востоке, а прочие суверенные государства — либо миф (в том числе Бурунди, Сальвадор, Монголия и Бутан), либо достижимы лишь на космическом корабле. Примите во внимание, сколько места в британских новостях уделяется маргинальным американским фигурам вроде Оливера Норта, Лорены Боббит и О. Джей Симпсона — человека, занимавшегося спортом, которого большинство британцев не понимает, потом рекламировавшего прокат машин, и не более того, — и сравните с объемом всех новостей, поступающих за год из Скандинавии, Австралии, Швейцарии, Греции, Португалии и Испании. Если в Италии политический кризис или в Карлсруэ авария на атомном реакторе — им уделят строчек восемь на внутренних страницах. Но если какая-то дамочка в Мухоловске, Западная Виргиния, в пылу супружеской ссоры отрезала супругу мужское достоинство и вышвырнула его в окошко, в «Девятичасовых новостях» эта новость окажется на втором месте, а воскресная «Таймс» пошлет на место события местного корреспондента. Судите сами.
Помнится, прожив год в Борнмуте, я купил свою первую машину и, играя с автомобильным радиоприемником, удивился, как много французских станций он принимает. Тогда-то, взглянув на карту, я впервые с изумлением осознал, что нахожусь к Шербуру куда ближе, чем к Лондону. В тот же день я упомянул о своем открытии на работе, но большинство коллег отказались мне верить. Даже когда я показал им карту, они, недоверчиво хмурясь, отвечали что-нибудь в таком роде: «Ну, может, в строго физическом смысле и ближе» — словно я занимался схоластикой, а на самом деле тому, кто пересек Английский канал, требуется совершенно новая концепция расстояния — и, разумеется, в этом они были правы. Я и до сих пор часто поражаюсь, что перелет от Лондона занимает меньше времени, чем нужно, чтобы вскрыть дорожный пакетик молока, залив себя и соседа (потрясающе, сколько молока умещается в эти маленькие трубочки!) — и вот вы уже в Париже или в Брюсселе, и все вокруг похожи на Ива Монтана или на Жанну Моро.
Я упоминаю об этом потому, что примерно такое же потрясение я испытал, когда, стоя на грязной полоске пляжа в Кале в необычно светлый ясный осенний день, разглядел на горизонте выступ, который не мог быть не чем иным, как белыми скалами Дувра. Теоретически я знал, что до Англии всего двадцать миль, но никак не мог поверить, что, стоя на чужом берегу, могу запросто ее увидеть. Честно говоря, я был до того удивлен, что обратился за подтверждением к человеку, задумчиво проходившему мимо.
— Эскюзе муа, мсье, — обратился я к нему на своем лучшем французском. — Сес вон там Англетерр?
Он оторвался от своих дум, чтобы взглянуть туда, куда я указывал, угрюмо кивнул, словно говоря «Увы, да!», и побрел дальше.
— Подумать только, — пробормотал я и пошел осматривать город.
Кале — интересное местечко. Существует он исключительно для того, чтобы англичанам в жилетах было где провести день. В войну его сильно разрушили бомбежками, и потому после войны город попал в руки планировщиков, отчего напоминает теперь недоразобранный павильон «Выставки цемента» 1957 года. Поразительное количество зданий, особенно тех, что окружают безрадостный «Place d\'Armes», больше всего напоминает магазинные упаковки — особенно упаковки сливочных крекеров «Джейкобс». Несколько строений возвели даже поперек дороги — верный признак планировки 1950-х, когда архитекторы обезумели от обилия новых возможностей, какие дает бетон. Одно из главных зданий центра — это всегда разумеется само собой — коробка кукурузных хлопьев, она же «воскресная гостиница».
Но я не жаловался на судьбу. Солнце сияло, как и положено ясным бабьим летом, я был во Франции и в том благодушном настроении, которое всегда сопутствует началу долгого путешествия и головокружительной перспективе — проводить неделю за неделей, ничем особенным не занимаясь, и называть это работой. Мы с женой недавно решили переехать на время обратно в Штаты, чтобы познакомить детей с жизнью в другой стране и дать жене возможность ходить по магазинам до десяти вечера семь дней в неделю. Я недавно прочитал, что, согласно опросу Гэллапа, 3,7 миллиона американцев верят, что в то или иное время они были похищены пришельцами, и мне стало ясно, что я необходим моему народу. Но я потребовал возможности напоследок осмотреть Британию — нечто вроде прощальной экскурсии по зеленому ласковому островку, так долго бывшему моим домом. Я приехал в Кале, потому что хотел заново вступить в Британию так же, как увидел ее впервые — с моря. Назавтра я собирался взойти на первый паром и приступить к серьезному делу — исследованию Британии, ознакомлению с публичным фасадом и укромными закоулками нации; но сегодня я был свободен и беззаботен. И делать мне было нечего, кроме как ублаготворять самого себя.
Я с разочарованием заметил, что никто на улицах Кале не походит на Ива Монтана или Жанну Моро и даже на Филлипа Нуаре. А все потому, что встречались мне одни британцы, одетые в спортивные костюмы. Всем им не хватало только судейского свистка на шее и футбольного мяча в руках. Вместо мячей они волокли тяжелые сумки для покупок, набитые звякающими бутылками и вонючими сырами, и гадали, зачем накупили этих сыров и куда им себя девать до четырехчасового парома на родину. Обходя их, вы слышали тихое жалобное ворчание: «Шестьдесят франков за паршивый козий сыр! Ну, она тебя не похвалит!» И все они на вид мечтали о чашечке чая и солидном обеде. Мне пришло в голову, что ларек с гамбургерами принес бы здесь целое состояние. Можно бы называть их калебургергами. Следует отметить, что, кроме как заниматься покупками и ворчать, в Кале, в общем-то, делать нечего. Перед ратушей имеется знаменитая статуя Родена, и еще единственный музей Musee des Beaux Arts et de la Dentelle (музей изящных искусств и зубов, если я еще не позабыл французского). Но музей оказался закрыт, а до ратуши — далеко тащиться, да и вообще, статую Родена можно видеть на каждой открытке. Я закончил тем, что, подобно всем прочим, стал совать нос в каждую сувенирную лавочку, а их в Кале великое множество. По непостижимым для меня причинам французы проявляют особый дар в изготовлении грошовых религиозных сувениров. В темной лавочке на углу Пляс д\'Арм я нашел один по своему вкусу: пластмассовую статуэтку девы Марии, стоящей с протянутыми руками в гроте из морских ракушек, миниатюрных морских звезд, кружевных кусочков сушеных водорослей и полированных крабовых клешней. К затылку Мадонны был приклеен нимб из пластмассового колечка для шторы, а на клешне краба даровитый художник аккуратно вывел нарядную надпись: «Calais!». Я замялся, потому что просили за нее немало, но когда хозяйка магазина показала мне, что к открытке еще и подведен провод и игрушка освещается, как ярмарочный павильон в Маргейте, я задумался, не купить ли такую же вторую.
— С’est tres jolie
[7], — проговорила она благоговейным шепотом, когда поняла, что я и впрямь готов выложить за безделушку настоящие деньги, и бросилась заворачивать покупку, пока я не опомнился с криком: «Где я? И что это за гнусный кусок французского merde лежит передо мной?»
— С’est tres jolie, — повторяла она как колыбельную, словно опасаясь нарушить мой сон наяву.
Думается, не часто ей удавалось всучить кому-нибудь «Деву Марию с ракушками и подсветкой». Во всяком случае я, когда за мной закрывалась дверь лавочки, явственно расслышал ликующий вопль.
Затем, чтобы отметить покупку, я заказал кофе в популярном кафе на Rue de Gaston Papin et Autres Dignitaires Obscure. За дверями Кале царит куда более приятная галльская атмосфера. Люди приветствуют друг друга поцелуями в обе щеки и окутываются голубым дымком «голуаз» и «житан». Изящная женщина в черном чрезвычайно напоминала Жанну Моро, улучившую минутку для сигаретки и рюмочки перно в перерыве между эпизодами фильма под названием «La Vie Drearieuse»
[8].
Я написал открытку домой и с удовольствием выпил кофе, а оставшиеся до сумерек часы провел, пытаясь подманить к своему столику дружелюбного, но застенчивого официанта в надежде оплатить скромный счет.
Я дешево и поразительно хорошо поужинал в маленьком заведении через дорогу — надо признать, французы умеют-таки готовить жареную картошку, — выпил две бутылки «Стелла Артуа» в кафе, где меня обслуживал двойник Филлипа Нуаре в фартуке мясника, и рано вернулся в свой крохотный номер, где еще немножко поиграл с Мадонной, потом лег в постель и провел ночь, прислушиваясь к грохоту машин под окном.
Наутро я рано позавтракал, заплатил по счету Жерару Депардье — вот это был сюрприз! — и вышел навстречу новому полному обещаний дню. Сжимая в руке неразборчивую маленькую карту, прилагавшуюся к билету на паром, я пустился на поиски паромного причала. Если верить карте, он находился совсем рядом, практически в центре города, но в реальности до него оказалось добрых две мили по пустырю, застроенному нефтеперегонными станциями и заброшенными фабриками, которые перемежались пустошами с упавшими балками и грудами бетонных плит. Я протискивался сквозь дыры в решетчатых изгородях, кружил между ржавыми вагонами с выбитыми стеклами. Не знаю, как добираются к парому из Кале другие, но у меня сложилось отчетливое впечатление, что никто до меня не шел этим путем. Причем меня преследовало тревожное чувство, постепенно переходившее в панику: время отхода приближалось, а паромный причал, хоть и маячил вдалеке, но казалось, не приближался ни на шаг.
В конце концов, прошагав по заброшенным шпалам и вскарабкавшись на набережную, я последним оказался на месте — задыхаясь и в таком виде, будто пережил небольшую автокатастрофу. На борт меня доставила на автобусе-челноке суровая женщина, видимо, страдающая от серьезной дисменореи. По дороге я перебрал свои пожитки и с тихим отчаянием обнаружил, что моя дорогая (и дорогостоящая) Мадонна лишилась нимба и теряла ракушку за ракушкой.
Я поднялся на палубу, обильно потея и немного тревожась. Признаюсь откровенно, я не гожусь в моряки. Мне становится нехорошо даже на водном велосипеде. Сильно смущало меня то обстоятельство, что путешествие предстояло на одном из паромов «ро-ро», которые названы так потому, что отплясывают на волнах рок-н-ролл, и что компания, которой я доверил свою жизнь, имела небезупречную репутацию. Она славилась тем, что порой забывала закрыть носовые ворота — а это все равно как если бы вы забыли снять ботинки, залезая в ванну.
Паром был набит под завязку — сплошь англичане. Первые четверть часа я бродил между ними, гадая, как им удалось сюда забраться, не перемазавшись с головы до ног. На минуту я сунулся в сутолоку жилетов, оказавшуюся беспошлинной лавочкой, так же поспешно выбрался оттуда, заглянул в кафетерий с подносом для еды, положил поднос на место (для чего пришлось отстоять очередь), поискал свободного места среди орды нездорово оживленных детишек и наконец выбрался на продуваемую ветром палубу, где 274 человека с синими губами и развевающимися волосами пытались убедить себя, что невозможно замерзнуть, когда светит солнце. Наши анораки хлопали на ветру со звуком ружейного выстрела. Ветер катал маленьких детей по палубе и, к общему тайному восторгу, опрокинул пластиковый стаканчик с кофе на колени толстой леди.
Вскоре белые скалы Дувра поднялись из моря и придвинулись к нам, и не успели мы глазом моргнуть, как вошли в Дуврскую гавань и неловко ткнулись носом в причал. Бестелесный голос предложил пешим пассажирам собраться у сходней правого борта на палубе ZX-2 у «Солнечной кают-компании» — как будто кто-то понимал, где это, — и все мы поодиночке разбрелись на поиски. Мы долго мыкались по кораблю, спускались и поднимались по трапам, пересекали кафетерии и кают-компании клубного класса, и кладовые, и кухни, полные трудолюбивых ласкаров, и возвращались в кафетерии с другой стороны и наконец — совершенно не понимая как это вышло — выбирались под долгожданное жидкое английское солнышко.
После стольких лет я рвался увидеть Дувр. По Морской набережной я прошагал прямо к центру и с тихим криком радости высмотрел беседку, в которой спал много лет назад. Она покрылась еще примерно одиннадцатью слоями гнойно-зеленой краски, но в остальном не изменилась. И вид от нее на море тоже остался неизменным, только вода была голубее и блестела ярче, чем в прошлый раз. А вот все остальное выглядело иначе. Там, где в воспоминаниях я видел ряд изящных георгианских террас, теперь возникло огромное неприглядное жилое здание. Таунуолл-стрит — главная сквозная дорога на запад — стала шире, а движение на ней сделалось более угрожающим, чем мне помнилось, к тому же появилась линия подземки к городскому центру, который тоже изменился до неузнаваемости.
Главную торговую улочку сделали пешеходной зоной, Рыночную площадь превратили в этакую пьяццу с картинной мостовой и обычным набором чугунных украшений. Весь центр как будто неловко съежился в тесном кольце шумных, широких объездных дорог, которых я не запомнил, и еще построили большое здание для туристов, названное «Опыт белых скал», где, как я полагаю, вы можете испытать, каково быть меловым утесом восьмисотмиллионного возраста. Я ничего не мог узнать. Вся беда с английскими городами в том, что они совершенно неотличимы друг от друга. В каждом найдется «Бутс», «У. Г. Смит» и «Маркс и Спенсер».
Я рассеянно кружил по улицам и горевал, что город, Занимавший такое место в моих воспоминаниях, стал чужим. И на третьем круге, пройдя по аллейке, по которой, готов поклясться, никогда не ступал прежде, я наткнулся на кинотеатр, в котором, несмотря на густую патину художественной перестройки, еще можно было узнать приют «Рынка женщин», и тогда все вдруг стало ясно. Теперь у меня была надежная точка отсчета, и я точно знал, где нахожусь. Я целеустремленно отмерил шагами 500 ярдов на север, свернул на запад — я мог бы проделать это с завязанными глазами — и оказался прямо перед заведением миссис Смегмы. Оно по-прежнему было отелем и выглядело все тем же, насколько мне помнилось, только в саду перед домом появилась асфальтовая площадка для автомобилей да пластиковая вывеска, возвещающая о наличии цветных телевизоров и ванны «en suite»
[9].
Мне пришло в голову постучаться в дверь, однако я не видел в этом смысла. Драконоподобной миссис Смегмы, конечно, давно уже здесь нет — она на пенсии, или умерла, или поселилась в одном из множества приютов для стариков, которыми кишит южное побережье. Вряд ли она перенесла перемены в жизни английских гостиниц — все эти ванны «en suite», кофейные автоматы и доставку пиццы прямо в номер.
Если она попала в приют — а я считаю это самым вероятным, — искренне надеюсь, что у сиделок хватает милосердия и здравого смысла почаще распекать ее за брызги на сидении унитаза, за недоеденный завтрак и вообще за то, что она беспомощна и утомительна. Это поможет ей чувствовать себя как дома.
Развеселившись от этой мысли, я свернул на Фолкстон-роуд к вокзалу и купил билет на ближайший поезд в Лондон.
Глава вторая
Господи помилуй, ну не велик ли Лондон? Он начинается, кажется, милях в двадцати от Дувра и тянется без конца, милю за милей: серые пригороды стандартных домиков на одну или две семьи, словно выжатых из огромной машины для производства сосисок. Хотел бы я знать, как миллионы жильцов находят дорогу к нужной им коробочке в этом сложном и однообразном лабиринте.
Я точно не сумел бы. Для меня Лондон остается огромной и вдохновляющей тайной. Я жил и работал в нем и в его окрестностях восемь лет, смотрел по телевизору лондонские новости, читал вечерние газеты, измерил шагами немало его улиц в поисках дома, где праздновали венчание или день рождения или где ждали безмозглых гостей для заключения какой-нибудь сделки, но и до сих пор обнаруживаю участки города, в которых не то что не бывал — даже не слышал о них. Для меня постоянная забава, читая «Ивнинг пост» или болтая с кем-то из знакомых, наткнуться на упоминание района, умудрившегося двадцать один год избегать моего внимания.
— Мы только что купили домик в Фэг-Энд у Тангстен-Хит, — скажет кто-то, и я поражаюсь: «В первый раз слышу! Как же это получается?»
Перед выходом я запихнул в рюкзак справочник «Лондон от A до Я», и теперь, в поисках недоеденного батончика «Марс», который точно сунул туда же, наткнулся на эту книженцию. Достав ее, я праздно перелистал деловитые страницы и в который раз дивился, находя на них районы, деревушки и поглощенные большим городом городки, которых, готов поклясться, там не было, когда я смотрел в прошлый раз: Дадден-Хилл, Плэшет, Снейрсбрук, Фулвелл-Кросс, Элторн-Хайтс, Хайам-Хилл, Леснесс-Хит, Биконтри-Хит, Белл-Грин, Вэлли оф Хелф… И в чем вся штука — я наверняка знаю, что в следующий раз, как я загляну в справочник, там окажутся другие, новые названия. Для меня это столь же глубокая тайна, как затерянные таблицы инков или шумная популярность Ноэля Эдмондса
[10].
Я не перестаю восхищаться справочником «От А до Я» и скрупулезностью, с какой он отмечает каждую площадку для крикета и канализационные работы, каждое забытое кладбище и блуждающие по пригородам тупики и плотные столбцы названий самых крошечных забытых местечек. Я случайно открыл указатель и от нечего делать погрузился в него. Я подсчитал, что в Лондоне числится 45 687 названий улиц (плюс-минус), в том числе 21 Глостер-роуд (со щедрой прослойкой Глостер-кресент, — сквер, — авеню и — клоуз), 32 Мэйфилда, 35 Кавендишей, 66 Орчард, 74 Виктории, 111 Стейшн-роуд, 159 Черчроуд и — лейн, 25 Авеню-роуд, 35 просто авеню, а прочим множествам несть числа. И при том мест с интересными названиями на удивление мало. Имеется несколько улиц, напоминающих жалобы пациентов (Шинглз-лейн и Бернфут-авеню — дословно Лишайный переулок и авеню Обожженной Ноги), и еще несколько походят на подписи к анатомической таблице (Терапия-роуд и Пендула-роуд), иные звучат несколько отталкивающе (Колд-Блоу-лейн — переулок Жестокого удара, Друп-стрит — Горбатая улица, Гаттер-лейн — Сточный переулок), а несколько приятно веселят (Колдбат-сквер — площадь Холодной Ванны, Глимпсинг-грин — Мимолетная лужайка, Хэмшейдс-клоуз — тупик Окорочковых Ставен, Кактус-уок, Наттер-лейн — Чокнутый переулок, Баттс — Ягодицы) — но лишь очень немногие могут быть названы действительно завлекательными. Я где-то читал, что при Елизавете в городе где-то имелся переулок Гроупкант-лейн (Хватизахрен), но, по-видимому, его больше не существует. Полчаса я провел, развлекаясь таким образом, радуясь, что въезжаю в мегаполис загадочной и непостижимой сложности, а в качестве приятного дополнения, запихивая справочник обратно в рюкзак, наткнулся на половинку «Марса». Обломанный конец шоколадки был празднично украшен пушинками, но это совершенно не повлияло на вкусовые качества, а только прибавило плитке полезного веса.
Вокзал Виктория, как обычно, наполняли растерянные туристы, выскакивающие из засады зазывалы и вырубившиеся пьяницы. Не припомню, когда я в последний раз видел на этом вокзале человека, похожего на ожидающего поезд пассажира. Мне попались трое, осведомившиеся, нет ли у меня лишней мелочи — «Нет, но спасибо, что поинтересовались!»; двадцать лет назад такого быть не могло. Тогда попрошайки не только были редкостью, но всегда имели наготове историю о потерянном бумажнике и отчаянной необходимости получить два фунта, чтобы добраться до Мейдстоуна, чтобы сдать донорский костный мозг для маленькой сестрички. А теперь они тупо просят денег, что занимает меньше времени, но далеко не так интересно. Я взял такси, чтобы доехать до отеля «Хэзлитт» на Фрит-стрит. «Хэзлитт» мне нравится своей нарочитой неприметностью — у него даже нет вывески на фасаде, что ставит вас в на редкость выигрышную позицию относительно таксиста. Позвольте сразу заметить, что лондонские таксисты, бесспорно, лучшие в мире. Они надежны, умело водят машину, как правило, дружелюбны и неизменно вежливы. Они поддерживают в машинах безупречную чистоту и идут на великие жертвы, чтобы высадить вас точно в пункте назначения. У них имеются всего две маленьких странности. Первая — они не способны больше 200 футов проехать по прямой. Я никогда не умел этого объяснить, однако, куда бы вы ни ехали и какова бы ни была обстановка на улицах, каждые двести футов у них в голове словно звонит звоночек, и они резко сворачивают в боковую улочку. А подвозя вас к вашему отелю или вокзалу, они непременно объедут его кругом по меньшей мере один раз — чтобы дать вам полюбоваться со всех сторон.
Вторая отличительная черта — именно из-за нее я люблю ездить к «Хэзлитту», — что таксисты терпеть не могут признаваться, что не знают, где находится место, которое, как им кажется, они должны знать — например, отель. Они скорее доверят свою юную дочь Алану Кларку
[11] на весь уик-энд, чем хоть на йоту поступятся знанием перед невежеством — и я нахожу это очаровательным.
И вот, вместо того, чтобы спросить, они ставят опыты. Проедут немного, глянут на вас в зеркальце и с наигранной непринужденностью спросят:
— «Хэзлитт» — это тот, что на Керзон-стрит, против «Голубого льва», шеф? — Но, едва заметив возникающую у вас на губах ироническую улыбочку, спохватываются: — Нет, постойте-ка… Это я спутал с «Хазлбери». Вам-то ведь «Хэзлитт» нужен, так?
И сворачивают на первую попавшуюся улицу, а немного спустя задумчиво осведомляются:
— Это ведь, помнится, ближе к Шепердс-Буш, нет?
Когда вы скажете, что это на Фрит-стрит, то слышите в ответ:
— Ах, тот! Ну, конечно. Я так и знал — модерновое местечко, сплошное стекло.
— Вообще-то это кирпичное здание восемнадцатого века.
— Ну, ясное дело. Как же его не знать.
И выполняют разворот на месте, вынуждая проезжающего велосипедиста врезаться в фонарный столб (так ему и надо, потому что на штанинах у него прищепки, а на голове этакий модный защитный шлем, так что парень просто напрашивается, чтоб его сбили).
— Да, это вы меня запутали, вот я и думал о «Хазлбери», — добавляет водитель, хихиканьем намекая, как вам повезло, что он разобрался в ваших сумбурных указаниях, и ныряет в переулок, отходящий от Стрэнда. Вы читаете название: Раннинг-Соур-лейн (проезд Мокрой Болячки) или Сфинктер-пасседж, и в который раз обнаруживаете, что даже не подозревали о его существовании.
«Хэзлитт» — приятный отель, но больше всего мне в нем нравится, что он ведет себя не как отель. Ему уже много лет, и служащие в нем всегда доброжелательны — приятное новшество в отеле крупного города, — но они умудряются создавать легчайшее впечатление, что занимаются своим делом не слишком давно. Скажите им, что вы забронировали номер и хотите в него вселиться, и они с перепуганным видом начинают сложные поиски регистрационной карточки и ключа от номера. В самом деле, это совершенно очаровательно. А девушки, прибирающие в номерах — номера, позвольте заверить, содержатся в безупречной чистоте и чрезвычайно уютны, — эти девушки, кажется, не слишком хорошо владеют английским, так что когда вы просите у них кусок мыла или что-то в этом роде, они пристально смотрят вам в рот, а потом частенько возвращаются и с надеждой в глазах вручают вам горшок с цветком, или стульчак, или что-либо другое, никак не напоминающее мыло. Удивительное местечко. Я его ни на что не променяю.
Он называется «Хэзлитт», потому что в этом доме жил когда-то эссеист Хэззлит, и спальни носят имена его соседок, или женщин, с которыми он здесь спал — что-то в этом роде. Признаться, мои сведения об этом парне довольно обрывочны. Вот они:
Хэзлитт Уильям. Английский (или шотландский?) эссеист, годы жизни — до 1900 года. Самые известные труды — не знаю. Шутки, эпиграммы, остроты: неизвестны. Другая полезная информация: в его доме теперь отель.
Я, как всегда, принял решение прочитать что-нибудь о Хэзлитте, чтобы заполнить пробел в образовании, и, как всегда, немедленно забыл о своем решении. Я швырнул рюкзак на кровать, извлек блокнотик и ручку и выбрался на улицу, вооружившись любопытством и мальчишеским азартом.
Я в самом деле нахожу Лондон восхитительным местом. Как ни противно мне соглашаться со старым занудой Сэмюэлом Джонсоном, несмотря на помпезную тупость его замечания: «Если вы устали от Лондона, значит, вы устали от жизни» (наблюдение, по бессмысленности сравнимое лишь с фразой: «Пусть улыбка будет вам зонтиком!»), но оспорить его я не могу. После семи лет жизни в стране, где дохлая корова собирает толпу, Лондон в некоторой степени ослепляет.
Я никак не могу понять, почему лондонцы не видят, что живут в самом удивительном в мире городе. На мой взгляд, он куда красивее и интереснее Парижа, а по живости с ним сравнится только Нью-Йорк — и даже Нью-Йорк уступает ему во многих существенных отношениях. В нем больше истории, лучше парки, более живая и разнообразная пресса, лучшие театры, больше оркестров и музеев, более зеленые скверы, более безопасные улицы, а горожане более любезны, чем в любом другом большом городе мира.
И еще в Лондоне больше своеобразных мелочей — можете назвать их маленькими любезностями, — чем во всех известных мне городах: веселые красные почтовые ящики, водители, которые в самом деле пропускают пешеходов на переходе, маленькие забытые церквушки с удивительными названиями вроде Святой Андрей у Гардероба или Святой Джайлс Шестипенсовые ворота, неожиданно тихие местечки вроде Линкольнз-Инн и площади Ред Лайон, любопытные статуи неизвестных викторианцев в тогах, пабы, черные такси, двухэтажные автобусы, готовые помочь полицейские, вежливые объявления, горожане, которые останавливаются, чтобы помочь упавшему или уронившему покупки, и лавочки на каждом углу. Какой еще город потрудился бы развесить на домах синие таблички, чтобы известить вас, какая знаменитость здесь проживала, или посоветовать посмотреть налево или направо, прежде чем шагнуть на мостовую? Я вам скажу! Никакой!
Исключите аэропорт Хитроу, погоду и все здания, которых коснулся костлявым пальцем Ричард Сейферт, — и вы повсюду найдете почти полное совершенство. И, раз уж мы об этом заговорили, запретите сотрудникам Британского музея забивать двор своими машинами и превратите его в зеленый сад, а еще избавьтесь от жутких, неряшливых и дешевых барьеров перед Букингемским дворцом — они совершенно не к лицу ее несчастному, осажденному во дворце величеству. И, конечно, приведите музей естественной истории в тот вид, в каком он был, пока его не раздолбали (совершенно необходимо вернуть на место выставку насекомых, вредящих домашнему хозяйству, демонстрировавшуюся с 1950-х годов), и сделайте бесплатным вход во все музеи, и заставьте лорда Палумбо вернуть на место здание «Маппин и Уэбб», и восстановите дома на Лайонс-Корнер, но теперь пусть в них кормят чем-нибудь съедобным, и хорошо бы еще кофейную лавку «Кардома» ради старых добрых времен; последнее, но самое главное — заставьте совет директоров «Бритиш Телеком» выйти наружу и лично выследить каждую проданную ими красную телефонную будку, использующуюся под душевую кабину или сарай во всех концах земного шара, пусть приволокут все обратно, а потом засадите их за решетку — нет, лучше убейте. И тогда Лондон станет воистину великолепным местом.
Я впервые за много лет приехал в Лондон без особой цели и с легким трепетом ощутил себя свободным и невостребованным в огромном гудящем организме города. Я прошелся по Сохо и Лестер-сквер, заглянул ненадолго в книжный магазин на Чаринг-Кросс-роуд, переставляя книги по своему вкусу, бесцельно поблуждал по Блумсбери и наконец вышел через Грейс-Инн-роуд к старому зданию «Таймс», превратившемуся в офис незнакомой мне компании, и сердце мое сжала ностальгия, знакомая лишь тому, кто помнит дни горячего типографского металла и шумных репортерских комнат и тихой радости — получать весьма недурное жалование за двадцатипятичасовую рабочую неделю.
Когда я начинал в «Таймс», после знаменитого годичного перерыва в ее работе, раздутый штат и небольшая нагрузка были, мягко говоря, в обычае. В отделе «Новости компаний», где я работал помощником редактора, мы большую часть дня пили чай и читали вечерние газеты, дожидаясь, пока репортеры совершат ежедневный подвиг: отыщут дорогу к своим столам после трехчасового обеденного перерыва, включавшего несколько бутылок очень приличного «Шатонеф дю Папе», подсчитают расходы, пошепчутся, скрючившись над телефонными трубками, со своими брокерами, обсуждая чаевые, оставленные за крем-брюле, и наконец принесут пару страниц текста, прежде чем отбыть, умирая от жажды, через дорогу, в «Голубого льва».
Примерно в половине пятого мы принимались за непыльную работенку, а через час или около того надевали пальто и расходились по домам. Работа казалась неправдоподобно легкой и приятной. К концу первого месяца один из коллег научил меня, как вставлять воображаемые покупки в список расходов и относить его на третий этаж, чтобы обменять через маленькое окошечко примерно на 100 фунтов наличными — таких денег я буквально никогда не держал в руках. Нам предоставляли шестинедельный отпуск, три недели авторского и месяц творческого отпусков. Что за чудное местечко была тогда Флит-стрит, и как я был счастлив ему принадлежать!
Увы, ничто хорошее не вечно. Несколько месяцев спустя Руперт Мердок взял «Таймс» в свои руки, и через несколько дней здание наполнилось таинственными загорелыми австралийцами в белых рубашках с короткими рукавами. Они шастали у нас за спинами с табличками для заметок и, похоже, взглядами снимали мерку на гробы. Существует легенда, которая, подозреваю, могла основываться на истинном происшествии: один из этих функционеров заглянул в комнатку на четвертом этаже, битком набитую народом, спросил, что они здесь делают, и, не услышав ни одного внятного ответа, единым махом уволил всех, кроме одного счастливчика, который как раз выскочил к букмекеру. Возвратясь, он нашел комнату пустой и провел в ней в одиночестве еще два года, гадая, что стряслось с его коллегами.
В нашем отделе борьба за эффективность проходила менее остро. Отдел, где я работал, подчинили более крупному отделу деловых новостей, вследствие чего мне пришлось работать ночами, чуть ли не восемь часов в сутки, и к тому же нам немилосердно урезали расходы. Но хуже всего было то, что мне пришлось регулярно иметь дело с Винсом с телетайпа.
Винс был притчей во языцех. Он вполне мог бы считаться самым отвратительным человеком на свете — будь он человеком. Чем он был, я не знаю, могу только описать пять футов шесть дюймов злонравия, одетые в нестираную футболку. Поговаривали, что он и родился не как все, а готовеньким вывалился из материнского живота и тут же рухнул в сточную трубу. В числе немногих простых и дурно исполняемых обязанностей Винса была и такая: передавать нам сообщения с Уолл-стрит. Каждый вечер мне приходилось самому вытягивать из него сообщения. Найти его обычно удавалось в шумной беспорядочной суматохе телетайпа. Он сидел, развалясь в кожаном кресле, отвоеванном в административном отделе этажом выше, плюхнув перед собой на стол ноги в башмаках «Док Мартенс», а рядом — вскрытую, а порой и опустошенную коробку с пиццей.
Что ни вечер, я робко стучался в открытую дверь и вежливо спрашивал, не видел ли Винс сообщений с Уолл-стрит, напоминал, что уже четверть двенадцатого, а нам следовало бы получить их в половине одиннадцатого. Не мог бы он отыскать их в грудах забытых бумаг, изливавшихся из его многочисленных аппаратов?
— Не знаю, может, ты не видишь, — отвечал Винс, — я ем пиццу.
К Винсу у каждого был свой подход. Одни прибегали к угрозам. Другие к подкупу. Третьи стремились обаять. Я — умолял.
— Пожалуйста, Винс, не мог бы ты их мне отдать, ну, пожалуйста. Всего-то секунда, а мне станет куда легче жить.
— Отвали.
— Пожалуйста, Винс. У меня жена, семья, а меня грозят уволить, потому что сведения с Уолл-стрит всегда опаздывают.
— Отвали.
— Ну, может, ты просто скажешь, где они, а я сам возьму?
— Ты отлично знаешь, что не смеешь здесь шарить.
Телетайп принадлежал профсоюзу, носившему таинственное имя NATSOPA. NATSOPA, чтобы держать в своих когтях нижние эшелоны газетной промышленности, помимо всего прочего, хранила в тайне секреты технологии — например, способ выдернуть из машины листок с телеграммой. Винс, как мне помнится, прошел шестинедельный курс подготовки в Истборне. Ни на что другое сил у него уже не осталось. Журналистов он и на порог не пускал. Наконец, когда мои мольбы переходили в невнятное хныканье, Винс тяжело вздыхал, запихивал в пасть ломоть пиццы и шел к двери. На добрые полминуты он застывал нос к носу со мной. Это было самое тяжкое испытание. Дыхание его не ведало вкуса зубной пасты. Глазки блестели, как у крысы.
— Ты меня достал, — хрипло рычал он, осыпая меня крошками размокшей пиццы, после чего либо отдавал мне сообщения с Уолл-стрит, либо мрачно возвращался в свое кресло. Заранее предсказать исход было невозможно.
Однажды, в особенно трудный вечер, я пожаловался, что мне не справиться с Винсом, ночному редактору Дэвиду Хопкинсону, который и сам, когда хотел, являл собой грозную фигуру. Хопкинсон, фыркнув, пошел разбираться и даже вошел в помещение телетайпа — впечатляющее нарушение установленных границ. Через несколько минут он вышел обратно, красный и встрепанный, стряхнул с лица крошки пиццы и вообще выглядел совсем другим человеком. Он негромко уведомил меня, что сообщения Винс скоро принесет, а пока лучше его не беспокоить. В конце концов я открыл более простой способ: вырезал курсы валют на конец дня из первого выпуска «Файненшл таймс».
Сказать, что Флит-стрит в начале 1980-х годов не поддавалась контролю, значит лишь намекнуть на масштаб хаоса. Национальная ассоциация графики, профсоюз печатников, решала, сколько человек требуется на одну газету (многие сотни), сколько можно уволить во время спада (ни единого), и предъявляла администрации соответствующий счет. Правление не властно было нанимать и рассчитывать типографских работников, да, собственно, и не знало, сколько народу числится в редакции. Сейчас передо мной газета от декабря 1985 года. Заголовок гласит: «Аудитор обнаружил в «Телеграф» излишки штата в 300 человек». Это надо понимать так, что газета «Телеграф» платила жалование 300 сотрудникам, которые у них не работали. Жалование выплачивалось по сдельной системе, столь хитроумной, что в каждой репортерской комнате на Флит-стрит имелась книга расценок, толстая, как телефонный справочник. Помимо жирного жалования, печатники получали бонусные доплаты — вычислявшиеся порой с точностью до десятых долей пенни — за набор шрифтом необычного размера, за набор густо правленой статьи, за набор неанглийских слов и за пробелы в конце строк. Если работа выполнялась не в типографии — например, приносили готовый набор для рекламы, — они получали компенсацию за то, что не набирали статью.
В конце каждой недели старший представитель ассоциации подсчитывал все доплаты, прибавлял кое-что в легкорастяжимую статью «за дополнительное беспокойство» и представлял счет в правление. В результате кое-кто из старших наборщиков, знавших свое дело не лучше работника какой-нибудь захолустной типографии, получал доход по верхней планке заработной платы в Англии. Это было безумие.
Не стоит рассказывать, чем это кончилось. 24 января 1986 года «Таймс» одновременно уволила 5250 членов самых агрессивных профсоюзов — или вынудила их уволиться по собственному желанию. Вечером того же дня сотрудников редакции собрали наверху, в конференц-зале, и редактор Чарли Уилсон встал из-за стола и сообщил о переменах. Уилсон был кошмарный шотландец и с головы до пят человек Мердока. Он с ужасным шотландским выговором произнес:
— Мы вас, английских сопляков, посылаем в Уоппинг, и ежель вы будете очень-очень стар-раться и не станете меня сер-рдить, то, может статься, я не стану р-резать вам уши и запекать их в свой р-рождественский пудинг! Вопр-росы есть? — или что-то в этом духе.
400 запуганных журналистов вывалились из зала, возбужденно переговариваясь и пытаясь смириться с мыслью о великом переломе в их трудовой жизни, я же стоял, озаренный сиянием единственной восторженной мысли: мне больше не придется работать с Винсом!
Глава третья
Я не бывал в Уоппинге с тех пор, как уехал оттуда летом 1986 года, и мне очень хотелось снова повидать город. Я договорился о встрече со старым другом и коллегой, прошел до Чэнсери-лейн и сел в метро. Я очень люблю метро. Спускаться в недра земли, чтобы сесть в поезд — в этом есть что-то сюрреалистическое. Там, внизу, существует отдельный маленький мир, с особыми ветрами и климатом, с собственными жуткими звуками и маслянистыми запахами. Даже если вы спуститесь так глубоко, что совершенно потеряете представление, где находитесь, и уже не удивитесь, встретив выходящую из туннеля бригаду чумазых шахтеров — даже там вы ощутите под ногами дрожь и услышите рокот поезда, проходящего линией ниже. И все это происходит в организованной тишине: тысячи людей проходят по лестницам и эскалаторам, входят и выходят из битком набитых поездов, мотая головами, ускользают во тьму — и все молча, словно в эпизоде из «Живых мертвецов».
Стоя на платформе под очередной, довольно свежей лондонской любезностью — а именно, электронным табло, оповещающим, что очередной поезд на Хэйно прибудет через 4 минуты, — я обратил внимание на грандиознейшее из лондонских удобств: карту лондонской подземки. Этот шедевр создан еще в 1931 году забытым героем по имени Гарри Бек, безработным возчиком, догадавшимся, что, находясь под землей, не обязательно знать, где конкретно ты находишься. Бек понял — какой прорыв! — что, если только станции приведены в правильном порядке, а пересечения линий указаны четко, вполне возможно исказить масштаб, а то и вовсе от него отказаться. Он придал своей карте упорядоченную точность электрической схемы и создал совершенно новый, воображаемый Лондон, мало чем связанный с сумбурной надземной географией.
Вы можете сыграть с приезжими из Ньюфаундленда или Линкольншира забавную шутку. Приведите их на станцию «Банк» и предложите добраться до Мэншн-хауса. Пользуясь картой Бека — а в ней мгновенно разберутся даже приезжие из Линкольншира, — они решительно отправятся поездом Центральной линии до «Ливерпуль-стрит», пересядут на Кольцевую линию в западном направлении и проедут еще пять остановок. Вынырнув, наконец, из-под земли, на станции «Мэншн-хаус», они обнаружат, что оказались на той же улице в 200 футах от отправной точки, а вы, пока их ждали, успели неспешно позавтракать и сделать покупки. Теперь проведите своих друзей на «Грейт-Портленд-стрит» и назначьте им встречу на «Риджентс-парк» (правильно, опять та же шутка!), а потом на станцию «Темпл» и назначьте свидание в Олдвиче. То-то вы позабавитесь! А когда игра надоест, попросите подождать вас на станции «Бромптон-роуд». Ее закрыли в 1947 году, так что больше вы своих гостей не увидите.
Самое лучшее в поездке на метро — то, что не видно мест, под которыми проезжаешь, и приходится их себе воображать. В других городах названия станций метро совершенно обыденны: «Потсдаммерплац», «Лексингтон-авеню», «Третья Южная улица». А лондонские названия звучат удивительно завлекательно: Стэмфорд-Брук, Тернем-Грин, Бромли-бай-Боу, Мейда Вэйл, Дрейтон-парк. Это не город, а роман Джейн Остен. Легко представить, что над вами проносится полумифический город золотого, доиндустриального века. Суисс-коттедж (Швейцарская хижина) — уже не шумный перекресток, а пряничный домик, запрятанный в глубине дубравы, известной как Лес Святого Иоанна (Сент-Джонс-Вуд). Чок-фарм (Меловая ферма) — просторные поля, где веселые крестьяне в коричневых балахонах собирают урожай мелков. В Блэк-Фрайарз (аббатстве черных братьев) монахи в капюшонах поют хоралы. Над Оксфорд-Серкус (дословно «цирк») высится полотняный купол, в Баркинге лают своры диких собак
[12]; Тейдон Буа — пристанище трудолюбивых ткачей-гугенотов, в Уайт Сити (Белый город) высятся стены и башни из слоновой кости, а в Холланд-парке полно голландских ветряных мельниц.
Можно затеряться в этих маленьких фантазиях, но, поднявшись наверх, будьте готовы к разочарованию. В этот раз я вышел на «башенном холме» — Тауэр-хилл — и не увидел ни башни, ни холма. Вы не найдете и Ройял Минт (Королевского монетного двора — или королевской мяты, которую я любил воображать в виде очень больших шоколадок в зеленой фольге), потому что его куда-то перенесли и заменили зданием с множеством дымчатых стекол. Многое из того, что когда-то стояло в этом шумном уголке Лондона, теперь снесли и заменили зданиями с дымчатыми стеклами. Я не был здесь всего восемь лет, но если бы не постоянные ориентиры: Лондонский мост и Тауэр, — я бы вряд ли опознал знакомые места.
Я шел по несносно шумной улице под названием Хайвэй, разглядывая все эти новшества. Мне чудилось, будто я оказался на конкурсе на самое уродливое здание. Чуть не десять лет архитекторы съезжались сюда и заявляли:
— Вы думаете, это плохо? Погодите, вы еще не видели, на что я способен!
И над всеми этими бездарными современными конторами гордо высится самая уродливая постройка в Лондоне — комплекс «Ньюс интернешнл», напоминающий главный кондиционер планеты.
Когда я видел его в последний раз, в 1986 году, он одиноко торчал над акрами пустующих складских здании и залитых лужами пустырей. Хайвэй, сколько мне помнится, был сравнительно тихой проезжей дорогой. Теперь по Хайвэю грохочут тяжелые грузовики, земля содрогается, а воздух принимает нездоровый голубоватый оттенок. Сам комплекс по-прежнему окружен зловещего вида забором и электронными воротами, к которым добавилась чрезвычайно суровая охрана — такую ожидаешь увидеть на могильнике плутония в Селлафилде. Бог весть, на какую террористическую угрозу тут рассчитывают, но, видимо, на что-то серьезное. Я в жизни не видел более неприступного строения.
Я назвал себя в окошко охраннику и подождал снаружи, пока вызовут моего коллегу. Самое жуткое во всем этом — непробиваемая серьезность происходящего. У меня в памяти вставали картины: толпы демонстрантов, конная полиция, сердитые пикетчики, которые орут друг на друга, сверкая глазами и скаля зубы, и тут же смущенно улыбаются: «О, привет, Билл, я тебя не узнал», — дают закурить и заводят разговор о том, какие ужасы творятся. И в самом деле, это был ужас — для 5000 уволенных, среди которых были сотни достойных тихих библиотекарей, клерков, секретарей и курьеров, виноватых лишь в том, что они вступили в профсоюз. К их чести, большинство не держало личной обиды на тех, кто остался на работе, хотя, признаюсь, видение Винса, выступающего из толпы с мачете в, руках, всегда заставляло меня ускорить шаг.
Примерно в 500 ярдах по северной стороне участка, граничащего с Пеннингтон-стрит, стоит низкое, глухое кирпичное здание старого склада, оставшегося с тех дней, когда Ист-Энд был шумным портом и снабжал товарами весь город. Выпотрошенное и набитое затем под завязку технологическими новинками, это здание сделалось, и остается до сих пор, офисом «Таймс» и «Санди таймс». В нем мы всю долгую зиму 1986 года мучились с новыми компьютерами и прислушивались к пению и гулу голосов, к цоканью подков полицейских лошадей, к реву и воплям, когда в ход шли дубинки. Поскольку в здании не было окон, видеть мы ничего не видели. Странное ощущение. Мы смотрели «Девятичасовые новости», потом выходили наружу и видели то же самое — самые жестокие промышленные волнения, какие знавали лондонские улицы — воочию, прямо перед нашими воротами. Очень странный опыт.
Для поддержания морального духа компания каждый вечер раздавала круглые коробки с сэндвичами и пивом. Это выглядело как широкий жест, пока не выяснилось, что щедрость тщательно рассчитана — так, чтобы на каждого сотрудника приходился один размякший сэндвич с ветчиной и один стаканчик теплого «Хайнекена». Кроме того, нас одарили глянцевыми брошюрками, представлявшими планы компании на развитие территории после окончания забастовки. Каждому из тех брошюрок запомнилось свое. Я как сейчас помню технический набросок большого крытого бассейна, где необычайно плотные и здоровые на вид журналисты ныряли с бортиков или просто сидели, болтая ногами в воде. Другим запомнились площадки для сквоша и спортивные залы. Один мой знакомый вспоминает боулинг на десять дорожек. Почти всем помнится просторный современный бар из разряда тех, что можно увидеть в зале для вип-пассажиров в фешенебельном аэропорту.
Даже из-за ограждения мне видно было несколько новых зданий, и не терпелось взглянуть, какими же удобствами осчастливлены нынешние сотрудники редакции. С этим вопросом я и обратился прежде всего к коллеге (чье имя не решаюсь здесь привести из опасения, как бы он не обнаружил вдруг, что его перевели на разборку секретной рекламы телераспродаж), когда он вышел за мной к воротам.
— А, помню я этот бассейн, — сказал он. — Мы о нем и не слышали с тех пор, как волнения прекратились. Впрочем, надо отдать им должное, нам продлили рабочее время. Теперь разрешают работать лишний день каждые две недели — без дополнительной оплаты.
— Это они так показывают, как высоко вас ценят?
— Они бы не просили нас работать больше, если бы им не нравилось, как мы работаем, не так ли?
— Именно так.
Мы прошли по главной дорожке между старым кирпичным складом и монументальной новой типографией. Люди походили на статистов в голливудском фильме: рабочий с длинной деревянной рейкой, две женщины в модных деловых костюмах, какой-то парень в шляпе с жесткими полями и планшеткой в руках, курьер, несущий большой цветочный горшок. Мы прошли в дверь издательского отдела «Таймс», и я тихо ахнул. Возвращаясь в знакомые места и видя те же лица за теми же столами, всегда испытываешь небольшой шок, в котором сочетаются узнавание — будто никуда и не уходил — и глубокая, согревающая сердце благодарность за то, что ушел. Я увидел старого приятеля Микки Кларка, ныне звезду журналистики; нашел Грэма Сарджента в той же пещерке со стенами из газетных пачек и пресс-релизов, сохранившихся со времен, когда мистер Моррис еще делал мототележки; повстречал друзей и прежних коллег. Мы проделывали все, что полагается в подобных случаях: мерились животами и лысинами, составляли список пропавших и умерших. Все было просто здорово.
Потом меня отвели пообедать в столовую. В старом здании «Таймс» на Грейс-Инн-роуд столовая располагалась в подвале, обстановка напоминала трюм подводной лодки, а тарелки выплевывали на стол унылые автоматы, почему-то приводившие на ум мышей в передниках; новая же была светлой и просторной, с соблазнительным выбором блюд, и подавали их хорошенькие девушки-кокни в хрустящей чистой униформе. Сам обеденный зал не изменился, если не считать открывавшегося из окон вида. Там, где прежде тянулись болота грязи, пересеченные канавами, в которых ржавели кроватные стойки и магазинные тележки, теперь стояли ряды построенных по авторским проектам домиков и нарядные многоквартирные здания из тех, что всегда можно увидеть в Британии рядом с модернизированными набережными: сплошные балконы и наружная отделка из красных металлических труб. Мне пришло в голову, что я, хоть и проработал в Уоппинге семь месяцев, никогда его толком не видел, и мне вдруг остро захотелось осмотреться. Разделавшись с пудингом и тепло распрощавшись с бывшими коллегами, я выскочил из охраняемых ворот, нарочно не сдав пропуск. Я надеялся, что взревут сирены воздушной тревоги и люди в костюмах химзащиты примутся прочесывать участок, разыскивая меня, а потому, нервно оглядываясь, ускорил шаг, торопясь уйти подальше по Пеннингтон-стрит, поскольку догадывался, что такой поворот дел не столь уж невероятен, когда речь заходит о «Ньюс интернешнл».
Я никогда не ходил по Уоппингу пешком, потому что во время волнений это было небезопасно. Пабы и кафе в этом районе кишели недовольными печатниками и делегациями сочувствующих — почему-то особенно все боялись шотландских шахтеров, — вполне готовых повыдергать кроткому журналисту ноги и наделать из них факелов для ночных шествий. Одному журналисту, столкнувшемуся в пабе неподалеку от Уоппинга с компанией бывших наборщиков, разбили об лоб стакан, от чего он, помнится, едва не умер — во всяком случае вечер у него был безнадежно испорчен.
На темных улицах было настолько небезопасно, что полиция часто задерживала нас до поздней ночи, если демоны особенно бесчинствовали. Не зная, когда нас выпустят, мы выстраивали машины в длинную очередь и сидели в них часами, дрожа от холода. Где-нибудь от половины одиннадцатого до половины второго ночи, когда вопящую толпу разгоняли или растаскивали по кутузкам или просто большая часть протестующих разбредалась по домам, тогда ворота распахивались, и большая эскадра грузовиков с ревом выезжала по эстакаде на Хайвэй, где остатки толпы встречали их градом кирпичей и баррикадами. Остальным приказывали тем временем нырять в переулки на задворках Уоппинга и рассеиваться, отъехав на безопасное расстояние. Несколько ночей это проходило, но потом случилось так, что мы отправились по домам в час закрытия пабов. Перед нашей растянувшейся по улице процессией из теней вдруг показались люди. Они пинками распахивали двери пабов и высыпали на мостовую, швыряя в нас всем, что подворачивалось под руку. Передо мной разлетелась вдребезги бутылка, кто-то заорал во всю глотку. К моему глубокому и непреходящему изумлению, человек, двигавшийся в шести машинах впереди — взбалмошный типчик из иностранного отдела, которого я и теперь с удовольствием протащил бы по улице, привязав к заднему бамперу «лэндровера», — вышел взглянуть, не пострадал ли его автомобиль, как если бы наехал ненароком на гвоздь: и всем, кто ехал за ним следом, пришлось остановиться. Я помню, как, захлебываясь отчаянием, смотрел, как он пытается приладить на место оторвавшийся бампер и как, повернувшись, увидел в своем окне злобную рожу белого парня с подпрыгивающими дредами, в куртке с распродажи армейских излишков; все стало походить на кошмарный сон. Как странно, думалось мне, что совершенно незнакомый человек готов вытащить меня из машины и избить в кровь, заступаясь за печатников, которых он и знать не знает и которые, увидев его, отвернулись бы от немытого хиппи и уж точно никогда не приняли бы его в свой союз и, десятилетиями получая несоразмерное усилиям жалование, ни разу не проявили солидарности с работниками других профсоюзов, в том числе и со своими бастующими собратьями из провинции. Потом меня осенила мысль, что я готов расстаться с собственной маленькой жизнью за человека, который запросто отказывается от своей нации ради денежной выгоды, который меня не знает и с такой же легкостью выставил бы на улицу и меня, если бы нашлась машина, чтобы делать мою работу, и чье представление о высочайшем великодушии сводится к полупинте пива и размякшему сэндвичу. Я уже представлял письмо, отправленное моей жене от имени компании: «Дорогая миссис Брайсон, примите наши соболезнования по поводу трагической гибели вашего супруга от рук разъяренной толпы и прилагающиеся к ним банку пива и сэндвич. PS: будьте так любезны вернуть его пропуск на стоянку».
А между тем, пока громадный дикарь с косичками пытался выломать дверцу моей машины, чтобы выволочь меня на темную улицу, придурок из иностранного отдела медленно обходил свой «пежо», подвергая его столь тщательному осмотру, словно собирался купить подержаный автомобиль на распродаже, и временами приостанавливался, с недоумением глядя на кирпичи, осыпавшие машины позади, — редкое погодное явление! Наконец он залез обратно, поправил зеркало заднего вида, удостоверился, что оставленная на сиденье газета никуда не делась, включил фары, еще раз проверил зеркальце и поехал дальше. Я был спасен.
На пятый день компания прекратила раздачу сэндвичей и пива.
Совсем новое чувство — прохаживаться по сонным улицам Уоппинга, не опасаясь за свою жизнь. Я никогда не покупался на дикую теорию, будто Лондон по сути своей — всего лишь скопление деревушек. Где вы видели деревушки с многоуровневыми дорожными развязками, газометрами, вонючими помойками и с видом на башню почтамта? Однако Уоппинг, к моему удивлению и восторгу, походил именно на деревушку. Маленькие разнообразные магазинчики и улочки с радующими слух названиями: Синнамон-стрит (Коричная), Уотерман-уэй (Перевозная), Винегар-стрит (Уксусная), Милк-ярд (Молочный двор). Муниципальные здания выглядели весело и уютно, а угрюмые склады удачно переделаны в многоквартирные дома. Я инстинктивно содрогнулся при виде новеньких декоративных труб и при мысли, что эти некогда гордые цеха наполнились вопящими сосунками, всякими там Селенами и Джасперами, и все же, должен признать, они, несомненно, придали округе преуспевающий вид и к тому же спасли старые здания от более печальной судьбы.
У Старой пристани я остановился полюбоваться на реку и совершенно безуспешно попытался вообразить, как выглядел этот район в восемнадцатом и девятнадцатом веках, когда повсюду было полно рабочих, а на причалах громоздились бочонки с пряностями и приправами, по которым названы окрестные улочки. Еще в 1960 году в доках работали 100 000 человек, и Доклэндс был одним из самых активных в мире портов. К 1981 году закрылся даже Лондонский док. Река перед Уоппингом выглядела такой же тихой и безмятежной, как на полотнах Констебля. Я простоял полчаса и увидел всего одну лодку, проплывшую мимо. Тогда я вздохнул и пустился в долгий обратный путь к «Хэзлитту».
Глава четвертая
Я провел в Лондоне еще пару дней, не занимаясь ничем особенным: порылся в газетных подшивках в библиотеке, полдня пытался разобраться в сложной сети пешеходных переходов у Марбл-арч, походил по магазинам и повидался с друзьями.
Все мои знакомые, услышав, что я собираюсь проехать через всю Великобританию общественным транспортом, повторяли: «Ну, ты герой!»; мне же в голову не приходило воспользоваться другими средствами передвижения. Раз уж выпало счастье жить в стране с относительно хорошей системой общественного транспорта (применительно к тому состоянию, в какое она придет, когда тори с ней покончат), так, на мой взгляд, надо пользоваться, пока еще возможно. Кроме того, в наше время сидеть за рулем в Британии — такое скучное занятие! На дорогах слишком много машин, примерно вдвое против того, что было, когда я сюда приехал, а ведь в то время по дорогам, в сущности, на машинах не ездили. Их просто ставили на дорожке у дома и полировали примерно раз в неделю или около того. Примерно раз в год автомобиль «выводили» — так и говорили, будто это само по себе серьезное мероприятие — и тащились навестить родственников в Ист-Гринстеде или погулять по какому-нибудь Хэйлинг-айленду или Истберну; вот и все, если не считать полировки.
Теперь все и всюду ездят на машинах — понять этого я не могу, ведь водить машину в Британии не доставляет ни малейшего удовольствия. Вспомните, скажем, среднюю многоэтажную стоянку. Вы целую вечность кружите по ней, потом полвека втискиваетесь в узкое пространство, ровно на два дюйма шире среднего автомобиля. Потом обнаруживается, что припарковались рядом с колонной, и вам приходится перелезать через сиденье и протискиваться ногами вперед в пассажирскую дверцу; при этом вся грязь с борта машины переходит на спину вашего новенького пиджака из «Маркс и Спенсер». Потом вы отправляетесь на поиски платежного автомата, который не дает сдачи и не принимает монет, выпущенных после 1976 года, и еще ждете, пока стоящий впереди старичок перечитает все инструкции, после чего попытается запихнуть монетки в прорезь для чеков и в замочную скважину.
В конце концов вы получаете свой чек и тащитесь к машине, где заждавшаяся жена встречает вас вопросом: «Где тебя носило?». Не отвечая, вы протискиваетесь мимо колонны, разукрашиваясь пылью, чтобы передние полы вашего пиджака не слишком отличались от спины, выясняете, что до ветрового стекла не дотянуться, потому что дверца приоткрывается ровно на три дюйма, и просто швыряете квитанцию на приборную панель. (Квитанция слетает на пол, но жена не видит, так что, бросив: «Хрен с ней!», вы запираете дверцу и протискиваетесь обратно, и тут жена замечает, во что вы превратились, после того как она столько сил потратила, наряжая вас, и выбивает из вас пыль ладонью, приговаривая: «Честное слово, с тобой никуда пойти нельзя!»)
А это только начало. Тихо отругиваясь, вы отыскиваете путь из этого холодного пекла через дверцу без надписи, ведущую в кунсткамеру, сочетающую в себе лучшие черты темницы и писсуара, или два часа дожидаетесь самого искореженного и ненадежного в мире лифта, который берет всего двоих — а в кабине и так два человека: мужчина с женой, выбивающей пыль из его новенького пиджака из «Маркс и Спенсер» и заботливо распекающей супруга на все корки.
Самое примечательное, что это нарочно — обратите внимание, нарочно — устроено так, чтобы всеми средствами испортить вам жизнь. От крошечных отсеков для машин — чтобы въехать в них, придется повернуть ровно на сорок шесть градусов (что, нельзя было их немного расширить?) — до колонн, тщательно расставленных так, чтобы как можно сильнее воспрепятствовать движению, до эстакад, таких темных, узких и крутых, что на них обязательно врежешься в ограждение, до редких, капризных и зловредных платежных автоматов. (Ни за что не поверю, что машина, способная распознавать и отвергать все существующие на свете иностранные монеты, не могла бы дать сдачу, если бы только захотела!) Все продумано так, чтобы сделать это испытание самым унизительным за всю вашу взрослую жизнь. Известно ли вам — сей факт редко упоминается, но это чистая правда, — что при торжественном открытии новой многоэтажной стоянки мэр и его жена должны торжественно пописать в лестничный пролет? Честное слово!
Такова лишь малая доля испытаний, ожидающих местного автовладельца. Несть числа трудностям, подстерегающим водителя самодвижущегося экипажа: колонна службы «Нэшнл экспресс», выворачивающая на автостраду у вас перед носом, или система встречных полос, протянутая на 8 миль, чтобы дать возможность работягам на передвижном кране менять лампочки в фонарях, или светофоры на развязках с плотным движением, не позволяющие продвинуться больше чем на 20 футов за раз, или сервисные площадки на автострадах, где за 4 фунта 20 пенсов можно получить микроскопическую чашечку кофе и картофелину в мундире, в которую плюнули тертым чеддером, а в магазин заходить бессмысленно, потому что все журналы для мужчин запечатаны в полиэтилен, и вы бы обошлись без сборника хитов Уэйлона Дженнингса, и без болванов с прицепами, выворачивающих с второстепенной трассы прямо перед вами, и без старого дурня в «моррис майнор», который тащится через Озерный край на 11 милях в час и собирает за собой длинный хвост — он, видите ли, всегда мечтал возглавить парад… А сколько еще жестоких испытаний уготовано вашему терпению и рассудку! Моторные экипажи уродливы и грязны и взывают к худшему в людях. Они разрушают мостовые, превращают старинные рыночные площади в беспорядочные свалки металла, плодят заправки, рынки подержанных автомобилей, ремонтные станции и прочие пакости. Они ужасны и отвратительны, и в этой поездке я не желаю иметь с ними ничего общего. И вообще, жена не разрешила мне взять машину.
Вот так и случилось, что пасмурным субботним днем я оказался в исключительно длинном и пустом поезде на Виндзор. Я поднял спинку кресла и в гаснущем свете дня смотрел, как поезд скользит мимо деловых кварталов в чащу муниципальных зданий и стандартных домиков Воксолла и Клэпема. В Туикнеме я понял, почему в вагонах до сих пор было так пусто. Платформа оказалась забита мужчинами и мальчиками в теплой одежде и в шарфах. Они держали в руках блестящие программки и сумочки, из которых выглядывали крышки термосов с чаем. Толпа явно разъезжалась с Туикнемского поля для регби. В вагоны заходили терпеливо, не напирая, извиняясь, если нечаянно сталкивались или занимали чужое место. Меня восхищает такое инстинктивное внимание к другим людям, ставшее в Британии настолько обычным, что его почти не замечают. Почти все ехали до самого Виндзора — я решил, что там, верно, устроена большая парковка: не может в одном Виндзоре проживать столько фанатов регби; и у барьера на выход образовалась терпеливая пробка. Кондуктор отработанным движением принимал билеты и каждому проходящему говорил «спасибо». Смотреть на билеты он не поспевал — легко можно было подсунуть ему крышку от картонной коробки, — зато успевал вежливо приветствовать каждого, и все благодарили его за то, что их освободили от билетов и выпустили. Настоящее чудо разумного порядка и доброжелательства. В любой другой стране пропускающий облаивал бы толпу, приказывая не толпиться и встать в очередь.
Блестевшие от дождя улицы Виндзора были не по сезону темными и зимними, но это не останавливало густые толпы туристов. Я снял номер в отеле «Касл» на Хай-стрит — в одном из тех до странности беспорядочных отелей, где приходится пускаться в эпическое странствие по множеству коридоров и пожарных выходов. Я поднялся на один пролет по лестнице и не слишком далеко от него нашел следующий, по которому спустился, чтобы добраться до дальнего крыла, в котором моя комната оказалась последней. Все же это была приятная комната, и, на мой взгляд, если выйти через окно, из нее удобно было бы добираться до Рединга.
Я бросил багаж и вернулся той же дорогой, какой пришел, чтобы успеть посмотреть Виндзор, пока все не закроется. Я хорошо помнил Виндзор — мы в свое время ездили сюда за покупками, когда жили неподалеку, в Вирджиния-Уотер — и шагал по улицам как хозяин, отмечая, какие магазины за это время закрылись или перешли в другие руки (а эта участь мало кого миновала). Рядом с прекрасным зданием ратуши стоял Маркет-Кросс, столь опасно покосившийся, что поневоле задумаешься, не выстроен ли он так нарочно, ради привлечения японских туристов. Теперь в нем бар с холодными закусками, но внутрь, как и в другие дома на этих очаровательно тесных мощеных улочках, набили уйму всякого разного, по большей части связанного с туристским бизнесом. В прошлый раз, когда я сюда заходил, большая часть лавочек торговала рюмочками для яиц на ножках; теперь, они, похоже, перешли на изящные маленькие домики и замки. Только «Виндзорский лес», умудряющийся извлекать из лаванды коммерческую выгоду, какая мне и не снилась, по-прежнему продает мыло и туалетную воду. На Пискод-стрит вольно раскинулся «Маркс и Спенсер»; «Хэммик» и «Лора Эшли» переехали. А «Золотого яйца» и «Уимпи», как и следовало ожидать, уже нет. (Хотя я, признаться, питаю слабость к старомодному «Уимпи» с его странным представлением об американской кухне. Сдается мне, рецепты владельцам передавали по испорченному телеграфу.) Зато я с удовольствием отметил, что «Дэниел» — самый интересный универмаг Британии — остался на месте.
«Дэниел» — необыкновенный магазин. В нем вы найдете все черты провинциального универмага: низкие потолки, темные и тесные отделы, вытертые ковры, которые держатся на полосках изоленты, ощущение, что здание принадлежит этак одиннадцати разным хозяевам с различными вкусами; но самое поразительное — ассортимент товаров: резиновые подтяжки и воротнички на кнопках, пуговицы и фестонные ножницы, портмерионский фарфоровый сервиз из шести предметов, вешалка с одеждой для древних стариков, скромный выбор свернутых в рулоны ковров такой расцветки, какую можно увидеть, если крепко зажмурить глаза, комоды с отвалившимися ручками, шкафы, у которых дверцы бесшумно распахиваются ровно через пятнадцать секунд после того, как вы попробовали их закрыть… «Дэниел» полностью отвечает моему представлению о том, как выглядела бы Британия при коммунистах.
Мне всегда представлялось неудачным — рассматривая вопрос с глобальной точки зрения, — что проведение столь важного социального эксперимента предоставили русским, хотя британцы справились бы куда лучше. Ведь все, необходимое для установления строгой социалистической системы, для бриттов — вторая натура. Прежде всего, они любят терпеть лишения. Они великолепно умеют сплачиваться, особенно перед лицом врага, ради будущего общего блага. Они будут стоять в бесконечных очередях и невозмутимо встретят введение пайков, скудную диету и внезапное исчезновение из продажи скобяных товаров — в чем может убедиться каждый, кто в субботу вечером искал хлеб по супермаркетам. Их не выводит из себя безликая бюрократия, они, как доказала миссис Тэтчер, терпимы к диктатуре. Они безропотно будут ждать годами операции или доставки купленной мебели. У них природный дар отпускать остроумные шутки о властях, не бросая тем серьезного вызова, и все, как один, радуются, видя богатых и могущественных поверженными в прах. Почти все, кому за двадцать пять, уже и теперь одеваются как восточные немцы. Одним словом, условия подходящие.
Пожалуйста, не подумайте, будто я говорю, что Великобритания под властью коммунистов стала бы лучше и счастливее — просто британцы проделали бы все как следует. Они провели бы эксперимент точно по плану, с искренним старанием и без большого мошенничества. Честно говоря, в 1970-х мало кто заметил бы перемену, а заодно мы бы избавились от Роберта Максвелла
[13].
На следующий день я встал спозаранку и утренние гигиенические процедуры от волнения проделал кое-как — меня ждал большой день. Я намеревался пройти насквозь Большой Виндзорский парк. Это самый роскошный из известных мне парков. Он протянулся на 40 волшебных квадратных миль, и ему присущи все прелести леса: глубокие девственные дебри, тенистые лощины, извилистые тропки для пешеходов и всадников, английские и свободные сады, лесные хижины, забытые статуи, целая деревушка, населенная работниками парка, и все, что королева привезла из заграничных поездок и не нашла, куда приткнуть, — обелиски, тотемные столбы и прочие диковинки, подаренные Короне в разных уголках Содружества.
Тогда еще не прошел слух, что под парком обнаружены нефтяные залежи и его скоро превратят в новый Саллом-Во (но не тревожьтесь, администрация парка заставит замаскировать вышки кустарником), поэтому я пустился в путь без мысли, что надо впитать в себя напоследок здешние красоты, потому что в следующий раз я увижу тут подобие нефтяных полей Оклахомы. В то время Виндзорский парк еще наслаждался блаженной безвестностью — не постигаю, как можно не замечать столь великолепного места столь близко от Лондона! Мне вспомнилось всего одно упоминание парка в газетах — пару лет назад, когда принц Филип отчего-то проникся неприязнью к аллее древних деревьев и велел лесорубам ее величества их срубить.
Надо думать, ветви мешали ему проезжать по парку на лошади или на четверной упряжке или как там называлось то скрипучее сооружение, в котором он так любил разъезжать. Его и членов его семейства часто можно было увидеть в парке, когда они в своем излюбленном экипаже спешили поиграть в поло или посетить богослужение в домовой церкви королевы-матери. В самом деле, поскольку публике не разрешено появляться в парке на колесах, большую часть оживленного движения на его дорожках следует отнести на счет королевской семьи. Однажды, в День подарков
[14], я, как заботливый отец, прогуливался по дорожке парка следом за трехлетним отпрыском на сверкающем новеньком трехколесном велосипеде и вдруг шестым чувством определил, что мы с ним препятствуем движению.
Обернувшись, я увидел за рулем принцессу Диану. Когда я поспешил убрать с дороги себя и сына, она наградила меня обаятельнейшей улыбкой, и с той поры я никогда ни слова не сказал против милой девушки, сколько бы ни убеждали меня те, кто считает, будто она немножко хватает через край, когда тратит 28 000 фунтов в год на леотарды и порой ведет слишком оригинальные телефонные разговоры с восточными военными (а кто бы из нас отказался, дай ему волю? — без слов возражаю я).
Я двинулся по Длинной дорожке — удачное название — от подножия Виндзорского замка к конной статуе Георга III, известной в окрестностях как Медный конь, на вершине Снежного холма, на котором передохнул и насладился одним из самых красивых английских пейзажей: величественный Виндзорский замок в трех милях от меня на конце Длинной дорожки, городок у его подножия, а дальше — Итон, туманная долина Темзы и невысокие холмы Чилтерна. Олени живописными стадами паслись на полянах, ранние отдыхающие казались точками на дорожках. Всю картину обрамляли ступни моих раскинутых ног. Я смотрел, как взлетают из Хитроу самолеты, нашел взглядом на горизонте крошечные, но узнаваемые силуэты электростанции Баттерси и башни почтамта. Помнится, я пришел в восторг от мысли, что могу отсюда увидеть Лондон. По-моему, это единственная точка, с которой его можно увидеть на таком расстоянии. Генрих VIII, выехав на этот холм, слушал гром пушек, возвещающих о казни Анны Болейн, но теперь мне слышно было лишь гудение авиалайнеров, взлетающих из Хитроу, да громкий лай большой лохматой псины, откуда ни возьмись объявившейся рядом со мной — видно, обогнала взбирающегося по склону хозяина. Псина предложила мне щедрую порцию слюны, но я отверг ее дар.
Я отправился дальше, мимо Королевских покоев — розового домика в стиле короля Георга, где провели детские годы королева и принцесса Маргарет, — через окружающие леса и поля в свой самый любимый уголок парка, на Смитс-лоун. Наверно, это лучший и громаднейший газон во всей Британии: ровная чистая зелень, и на ней — ни души, кроме дней, когда здесь проводятся матчи поло. Я пересекал луг добрый час (правда, однажды свернул в сторону, чтобы осмотреть одинокую статую — оказалось, это принц Альберт) и еще час искал дорогу через Вэлли-Гарденс к озеру Вирджиния-Уотер, над которым в прохладном утреннем озере висела нежная дымка. Это озеро — прекрасное рукотворное создание. Герцог Камберленд выбрал столь необычный способ почтить всех шотландцев, брошенных им мертвыми или корчащимися в агонии на поле битвы при Куллодене. Озеро живописно и романтично. Такими живописными и романтичными бывают лишь рукотворные ландшафты: внезапно открывающиеся между деревьями виды, длинный декоративный каменный мостик, а на дальнем конце — даже искусственные римские руины против Форт-Бельведер, сельского домика, в котором Эдуард VIII объявил о своем знаменитом отречении, позволившем ему ловить рыбу в компании с Геббельсом и жениться на кислолицей женщине по фамилии Симпсон, каковую, при всем доброжелательстве и патриотических обязательствах американца, я не могу по чести признать романтической возлюбленной.
Я только потому об этом упоминаю, что в мое время нация, кажется, переживала похожий монархический кризис. Должен сказать, мне совершенно непонятна привязанность британского народа к своему королевскому семейству. Много лет — позвольте мне на минуту проявить простодушие — я считал здешних монархов такими же несносно нудными и почти столь же непривлекательными, как Уоллис Симпсон, однако вся Англия их обожала. Но вот случилось чудо, они принялись совершать увлекательно неправильные поступки и по заслугам попали в «Новости мира» — словом, стали интересными, — и тут вся нация вдруг заявила: «Какой ужас! Давайте от них избавимся!» Как раз на этой неделе я, разинув рот, смотрел выпуск «Времени вопросов», где всерьез обсуждали, не следует ли отвергнуть принца Чарльза и перепрыгнуть сразу к маленькому принцу Уильяму. Оставим пока в стороне сомнительное благоразумие самой мысли: возлагать все надежды на незрелое дитя, несущее в себе гены Чарльза и Дианы, мягко говоря, трогательно, но суть не в том. Если уж вы установили систему наследственных привилегий, так принимайте то, что досталось, как бы ни был скучен очередной бедняга и какой бы дурной вкус он ни проявлял в выборе любовниц.
Мой личный взгляд на этот вопрос исчерпывающе выражен в песенке моего собственного сочинения. Называется она: «Я старший сын наследника наследника наследника того типа, что спал с Нелл Гвин», и я готов выслать ее вам отдельным изданием по получении 3 фунтов 59 пенсов плюс 50 пенсов на почтовые расходы и упаковку.
А пока вы можете вообразить, как я напеваю сей веселый мотивчик, искусно лавируя между машинами, пересекаю магистраль А30 и направляюсь по Крайстчерч-роуд к зеленой и тихой деревушке Вирджиния-Уотер.
Глава пятая
Я впервые увидел Вирджиния-Уотер в необыкновенно знойный день в самом конце августа 1973 года, примерно через пять месяцев со времени своего прибытия в Дувр. Лето я провел, путешествуя в обществе некоего Стивена Катца, с которым повстречался в апреле в Париже и которого с облегчением проводил из Стамбула дней десять назад. Дорога утомила меня, но я рад был возвратиться в Англию. Я был пленен, едва сойдя с лондонского поезда. Городок выглядел чистеньким и заманчивым. Он был полон ленивых предвечерних теней и невероятно яркой зелени, оценить которую в полной мере способен лишь тот, кто только что вернулся из стран с засушливым климатом. Рядом с вокзалом поднимались готические башенки санатория Холлоуэй: монументальное нагромождение кирпичей и фронтонов посреди паркового участка, начинавшегося сразу за станцией. Две девушки из моего родного городка работали в этом санатории сиделками и предложили мне переночевать в своей квартире и покрыть их ванну слоем накопленной за пять месяцев грязи. На следующий день я собирался вылететь домой из Хитроу: через две недели начинались нудные занятия в университете. Однако за лишней кружкой пива в пабе, называвшемся «Роза и корона», мне доверительно поведали, что в санатории постоянная нехватка младшего персонала и что меня, как англоговорящего от природы, возьмут не задумываясь. На следующий день голова у меня гудела, и, не дав себе времени на раздумье, я опомниться не успел, как уже заполнял анкеты и получал инструкции: представиться старшему санитару в отделении Тьюк ровно в 7 часов завтра утром. Добродушный человечек с разумом дитяти отвел меня в кладовую, где мне выдали тяжеловесную связку ключей и гору опрятно сложенного больничного одеяния: два серых костюма, рубашки и галстук, несколько белых лабораторных халатов (к чему это меня готовят?), после чего человечек проводил меня в мужское общежитие, корпус В. Там седовласая старуха показала мне спартанскую комнату и в манере, живо напомнившей незабвенную миссис Смегму, завалила меня наставлениями относительно еженедельной смены грязных простыней на чистые, часов подачи горячей воды и прочего. Я почти ничего не успел запомнить, хотя с некоторой гордостью уловил упоминание о пледах. «Плавали, знаем,» — подумал я.
Я сочинил письмо родителем, предупредив, чтоб не ждали меня к ужину; провел несколько счастливых часов, примеряя новые наряды и позируя перед зеркалом; разложил свою скромную коллекцию книг в бумажных обложках на подоконнике; выскочил на почту и вообще осмотрелся; пообедал в маленьком заведении под названием «Роза Тюдоров»; потом заглянул в паб «Троттлсворт», где обнаружил столь приятную обстановку, что, за неимением других развлечений, выпил, признаюсь, чрезмерное количества пива; и вернулся на новую квартиру мимо нескольких колючих кустов и одного памятно твердого фонарного столба.
Наутро, проснувшись с пятнадцатиминутным опозданием, я чуть ли не ощупью отыскал дорогу к госпиталю. В сутолоке сменявшегося дежурства я спросил у кого-то дорогу к отделению Тьюк и явился туда, с всклокоченными волосами и нетвердой походкой, на десять минут позже назначенного. Старший санитар, дружелюбный и уже не слишком молодой, тепло приветствовал меня, сообщил, где искать чай и печенье, и скрылся. С тех пор я его, кажется, и не видел.
В отделении Тьюк обитали постоянные пациенты мужского пола: тихие сумасшедшие, к счастью, вполне способные сами себя обслуживать. Они сами разобрали с тележки завтрак, сами побрились, самостоятельно заправили свои постели, пока я занимался бесплодными поисками средства от изжоги в туалете для незаметно исчезнувшего персонала. Выйдя из туалета, я, к своему смятению и тревоге, обнаружил, что остался в одиночестве. Я озадаченно обследовал комнату отдыха, кухню и спальни и открыл дверь отделения, за которой увидел лишь пустой коридор, в конце которого открывалась дверь в мир. В этот самый миг в комнате для персонала зазвонил телефон.
— Это кто? — рявкнул голос в трубке.
Я собрался с силами и назвался, одновременно выглядывая в окно и готовясь увидеть, как тридцать три пациента отделения Тьюк перебегают от дерева к дереву в отчаянном стремлении к свободе.
— Говорит Смитсон, — сообщил голос.
Смитсон был начальником над всеми санитарами, грозной личностью с курчавыми баками и бочкообразной грудью. Мне его показали еще вчера.
— Ты новенький, что ли?
— Да, сэр.
— Шумно там?
Я недоуменно моргнул и подумал, как странно эти англичане строят фразы.
— Вообще-то, здесь довольно тихо.
— Нет, Джон Шумно, старший санитар, там?
— О! Нет, он ушел.
— Сказал, когда вернется?
— Нет, сэр.
— Все под контролем?
— Ну, вообще-то… — я прокашлялся, — похоже, пациенты сбежали, сэр.
— Что сделали?
— Сбежали, сэр. Я только зашел в ванную, а когда вышел…
— Им положено выходить из отделения, сынок. Они на садовых работах или на трудовой терапии. Они каждое утро расходятся.
— О, слава богу!
— Прошу прощения?
— Я сказал, слава богу, сэр.
— Именно так. — Он повесил трубку.