Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Билл Брайсон

Краткая история быта и частной жизни

Джессу и Уайатту
Вступление

Спустя некоторое время после того, как мы переехали в бывший дом английского приходского священника в идиллической, но безликой деревне в графстве Норфолк, я поднялся на чердак — посмотреть, где источник неожиданно обнаружившейся таинственной протечки. Поскольку в нашем доме нет чердачной лестницы, пришлось воспользоваться высокой стремянкой, чтобы, долго и неприлично извиваясь, пролезть в потолочный люк — вот почему раньше я туда не совался (да и потом не испытывал большого восторга от подобных экскурсий).

Взобравшись наконец на чердак и кое-как поднявшись на ноги в пыльной тьме, я с удивлением обнаружил во внешней стене потайную дверь, которую не было видно со двора. Дверь легко открылась и вывела меня в крошечное пространство на крыше, площадью чуть больше столешницы обычного стола, между передним и задним фронтонами. Викторианские дома часто являют собой скопление архитектурных несуразиц, но эта казалась совершенно непостижимой: зачем понадобилось делать дверь там, где в ней не было очевидной необходимости? Впрочем, с площадки открывался чудесный вид.

Когда вдруг видишь знакомый мир с непривычного ракурса, это всегда завораживает. Я находился футах в пятидесяти над землей; в центральном Норфолке такая высота уже гарантирует более или менее панорамный обзор. Прямо передо мной стояла старинная каменная церковь (наш дом когда-то служил к ней дополнением). Дальше, чуть под уклоном, на некотором удалении от церкви и пасторского дома, раскинулась деревня, которой и принадлежали обе эти постройки. По другую сторону высилось аббатство Уаймондхэм — нагромождение средневековой роскоши, господствующее над южной частью горизонта. На полпути к аббатству, в поле, тарахтел трактор, чертя на земле прямые линии. Остальная часть пейзажа представляла собой безмятежную и милую английскую пастораль.

Мне было особенно интересно смотреть по сторонам, потому что буквально вчера я бродил по этим местам со своим другом Брайаном Эйрзом. Брайан недавно вышел на пенсию, а до этого занимал пост археолога графства и, наверное, лучше всех остальных знал историю и ландшафты Норфолка. Однако он ни разу не бывал в нашей деревенской церкви и очень хотел взглянуть на это красивое старинное сооружение, более древнее, чем собор Парижской Богоматери, и примерно того же возраста, что соборы в Шартре и в Солсбери. Впрочем, в Норфолке полно средневековых церквей — целых 659 штук (их количество на квадратную милю здесь самое большое в мире), так что они не слишком обращают на себя внимание.

— Ты когда-нибудь замечал, — спросил Брайан, когда мы вошли в церковный дворик, — что деревенские церкви почти всегда словно утопают в земле? — Здание церкви действительно стояло в мелкой низине, точно груз на подушке; фундамент церкви был примерно на три фута ниже окружающего церковного кладбища. — Знаешь почему?

Я признался, как это часто бывало в обществе Брайана, что понятия не имею.

— Дело вовсе не в том, что церковь проседает, — улыбнувшись, объяснил Брайан. — Это поднимается церковное кладбище. Как ты думаешь, сколько здесь похоронено людей?

Я окинул оценивающим взглядом надгробия:

— Не знаю. Человек восемьдесят? Сто?

— По-моему, ты чуть-чуть преуменьшаешь, — отозвался Брайан с добродушной невозмутимостью. — Подумай сам. Такой сельский приход насчитывает в среднем 250 человек, значит, за столетие умирает около тысячи взрослых плюс несколько тысяч маленьких бедолаг, так и не успевших вырасти. Помножь это на количество веков, прошедших со дня постройки этой церкви, и ты увидишь, что здесь не восемьдесят и не сто покойников, а тысяч двадцать.

(Все это, как мы помним, происходит в шаге от моей входной двери.)

— Двадцать тысяч? — изумленно переспросил я.

Мой друг спокойно кивнул.

— Да, это очень много. Вот почему земля поднялась на три фута. — Он немного помолчал, давая мне время переварить информацию, потом продолжил: — В Норфолке тысяча церковных приходов. Умножь все эти столетия человеческой деятельности на тысячу, и получится, что перед нами — значительная часть материальной культуры. — Он обвел рукой высившиеся вдали колокольни: — Отсюда ты видишь десять-двенадцать других приходов, так что фактически ты смотришь сейчас на четверть миллиона захоронений — и это здесь, в сельской тиши, где никогда не было серьезных катаклизмов.

Из слов Брайана мне стало понятно, почему в пасторальном и редко заселенном Норфолке археологи находят по 27 000 старинных предметов в год — больше, чем в любом другом графстве Англии.

Люди теряли здесь вещи задолго до того, как Англия стала Англией. Брайан как-то показал мне карту археологических находок в нашем приходе. Почти на каждом поле что-нибудь да нашли — орудия эпохи неолита, римские монеты и гончарные изделия, саксонские броши, погребения бронзового века, усадьбы викингов. В 1985 году проходивший по полю фермер обнаружил возле самой границы наших владений редкую римскую фаллическую подвеску.

Я представляю себе мужчину в тоге, стоящего совсем рядом с моим участком; он растерянно охлопывает себя сверху донизу, обнаружив, что потерял ценное украшение; подумать только: его подвеска пролежала в земле семнадцать или восемнадцать веков, пережила бесконечные поколения людей, занимавшихся самой разной деятельностью, нашествия саксов, викингов и норманнов, зарождение английской нации, развитие монархии и все остальное, прежде чем его подобрал фермер конца XX века, наверняка весьма удивленный столь необычной находкой!

Так вот, стоя на крыше собственного дома и разглядывая неожиданно открывшийся пейзаж, я поразился странностям нашего бытия: спустя две тысячи лет человеческой деятельности единственным напоминанием о внешнем мире остается римская фаллическая подвеска. Столетие за столетием люди тихо делали свои повседневные дела — ели, спали, занимались сексом, развлекались, и я вдруг подумал, что история, в сущности, и состоит из таких вот обыденных вещей. Даже Эйнштейн потратил большую часть своей интеллектуальной жизни на размышления об отпуске, новом гамаке или изящной ножке юной дамы, сошедшей с трамвая на другой стороне улицы. Эти вещи наполняют нашу жизнь и мысли, однако мы не придаем им серьезного значения. Не знаю, сколько часов я потратил в школе на изучение Миссурийского компромисса[1] или Войны Алой и Белой розы, но мне никогда бы не позволили уделить столько же времени истории еды, истории сна, секса или развлечений.

Я решил, что это может оказаться интересным: написать книгу про обычные вещи, с которыми мы постоянно имеем дело, наконец-то заметить их и воздать им дань уважения. Оглядев свой дом, я со страхом и некоторым смятением понял, как мало знаю об окружающем меня мире быта. Однажды днем, когда я сидел за кухонным столом и машинально крутил в руках солонку и перечницу, я вдруг задался вопросом: а почему, собственно, при всем многообразии специй и приправ мы так почитаем именно эти две? Почему не перец и кардамон или, скажем, соль и корицу? И почему у вилки четыре зубца, а не три и не пять? У подобных вещей должны быть какие-то объяснения.

Одеваясь, я задумался, почему у всех моих пиджаков на каждом рукаве имеется по нескольку бесполезных пуговиц. По радио рассказывали о ком-то, кто «оплачивал жилье и стол», и я удивился: о каком таком столе речь? Внезапно мой дом показался мне загадочным местом.

И тогда я решил отправиться в путешествие по дому: пройтись по всем комнатам и понять, какую роль каждая из них сыграла в эволюции частной жизни. Ванная комната расскажет историю гигиены, кухня — кулинарии, спальня — секса, смерти и сна и так далее. Я напишу историю мира, не выходя из дома!

Признаюсь, идея пришлась мне по душе. Недавно я закончил книгу, в которой попытался постигнуть вселенную и то, как она образовалась, — задача, прямо скажем, была не из легких[2]. Поэтому я с удовольствием думал о таком четко ограниченном, имеющем пределы объекте описания, как старый пасторский дом в английской деревне. Да эту книгу запросто можно сочинять в домашних тапочках!

Но не тут-то было. Дом — объект поразительно сложный. К своему великому удивлению, я обнаружил: что бы ни происходило в мире — открытия, творения, победы, поражения, — все их плоды в конце концов так или иначе оказываются в наших домах. Войны, голод, промышленная революция, эпоха Просвещения — вы найдете их следы в ваших диванах и комодах, в складках штор, в мягкости пуховых подушек, в краске на стенах и в воде, текущей из крана. История быта — это не просто история кроватей, шкафов и кухонных плит, как я смутно предполагал раньше, это история цинги, гуано, Эйфелевой башни, постельных клопов, похищения мертвых тел, а также почти всего остального, что когда-либо имело место в человеческой жизни. Дом — не убежище от истории. Дом — это место, куда в конце концов приводит история.

Думаю, не стоит говорить о том, что история — штука весьма пространная. Я с самого начала предвидел, что мне придется мучительно отсеивать материал, чтобы уместить историю быта в один том. Поэтому, хоть иногда я и заглядываю в далекое прошлое (нельзя рассказать про ванну, не упомянув римлян), основное внимание в тексте уделяется событиям последних 150 лет, в течение которых действительно зародился современный мир. Так совпало, что именно столько и стоит дом, по которому мы вскоре совершим экскурсию.

Мы привыкли к бытовому комфорту — чистоте, теплу, сытости — и забыли, что почти все эти удобства появились не так уж и давно. Можно сказать, прошла целая вечность, прежде чем они надвинулись на нас неудержимой лавиной. Как это произошло и почему человечеству понадобилось столько времени, чтобы добиться комфортного существования, и рассказывается на этих страницах.

Я не называю деревню, где стоит мой дом, старый дом приходского священника, однако этот дом вполне реален, так же, как и люди, упомянутые в связи с ним. Следует также отметить, что фрагмент первой главы, в котором рассказывается про преподобного Томаса Байеса, появился в слегка измененном виде во вступлении к моей книге «Взгляд вдаль. История науки и Королевского общества».



Рис. 1. Интерьер Хрустального дворца Джозефа Пакстона, построенного для «Великой выставки» 1851 года. Эти кованые ворота до сих пор стоят в парке Кенсингтон-гарденз

Глава 1

Этот удивительный год

I

Осенью 1850 года в лондонском Гайд-парке было воздвигнуто весьма необычное сооружение — гигантская оранжерея из железа и стекла, занимавшая девятнадцать акров[3] земли (на этой огромной площади вполне могло бы разместиться четыре собора Святого Павла). В течение короткого времени своего существования это было самое обширное здание в мире. Дворец, построенный для первой Международной промышленной выставки, бесспорно, был великолепен, он поражал своей оригинальностью и обилием стекла. Дуглас Джерролд, обозреватель еженедельного журнала Punch, окрестил здание «Хрустальным дворцом», и это название прижилось.

На строительство ушло всего пять месяцев. Казалось чудом, что этот дворец вообще сумели воздвигнуть. Меньше года назад не существовало даже самой идеи. Выставка, для которой задумали дворец, была мечтой государственного служащего по имени Генри Коул (другим его вкладом в историю стало изобретение рождественской открытки как способа заставить людей пользоваться новыми дешевыми почтовыми услугами). В 1849 году Коул посетил парижскую выставку — более специальное, профессиональное мероприятие, предназначенное для французских мануфактурщиков, — и загорелся идеей устроить в Англии нечто подобное, только более грандиозное.

Он заразил идеей «Великой выставки» многих важных особ, в том числе принца Альберта, мужа королевы Виктории, и 11 января 1850 года состоялось первое совещание организаторов, на котором они наметили открытие выставки на 1 мая следующего года. Меньше чем за пятнадцать месяцев удалось спроектировать и возвести здание доселе невиданной величины, привлечь и выставить десятки тысяч экспонатов из всех частей света, устроить рестораны и туалеты, набрать обслуживающий персонал, организовать страховую и полицейскую защиту, напечатать рекламные листки и сделать массу других вещей — и все это в стране, которая совсем не была уверена в том, что ей вообще нужно столь дорогое и разорительное мероприятие. Явная утопичность этого честолюбивого замысла подтвердилась в течение следующих нескольких месяцев. В открытом конкурсе приняли участие 245 проектов выставочного зала, и все они были отвергнуты как невыполнимые.

Перед лицом катастрофы комиссия сделала то, что обычно делают комиссии в безвыходных ситуациях: она назначила другую комиссию с еще более звучным именем. В строительную комиссию Королевского комитета Великой международной промышленной выставки вошли четыре человека: Мэтью Дигби Уайатт, Оуэн Джонс, Чарльз Уайлд и выдающийся инженер Изамбард Кингдом Брунел. Перед комиссией стояла единственная задача: разработать проект, достойный самой крупной выставки в истории, и через десять месяцев, в рамках стесненного бюджета, начать строительство.

Из четырех членов комиссии только юный Уайатт был профессиональным архитектором (правда, ничего пока не построившим, ибо на этом этапе своей карьеры зарабатывал на жизнь писательством). Инженер Уайлд специализировался почти исключительно на морских судах и мостах. Джонс был оформителем интерьеров, и лишь Брунел имел опыт крупномасштабных проектов. Но его бесспорная гениальность раздражала — ведь для того, чтобы совместить его возвышенные мечты и достижимую реальность, почти всегда требовались огромные деньги и очень много времени.

Сооружение, которое предложили четверо членов комиссии, являло собой чудо нелепости. Просторный, но низкий и темный дом-сарай своей мрачной гнетущей атмосферой напоминал скотобойню. Казалось, четверо проектировщиков работали совершенно несогласованно друг с другом. Подсчитать стоимость такого здания было довольно трудно, но в любом случае его постройка считалась практически невыполнимой задачей. Для начала требовалось тридцать миллионов кирпичей, и никто не мог гарантировать, что такое количество удастся даже изготовить (не говоря уж о том, чтобы уложить в стену) к намеченному сроку.

Всю конструкцию должен был венчать задуманный Брунелом железный купол поперечником в двести футов — деталь, безусловно, впечатляющая, но для одноэтажного здания довольно нелепая. Никто и никогда еще не возводил из железа столь массивную конструкцию, а Брунел, естественно, не мог начать работу, пока не будет поставлено само здание.

Все это следовало сделать за десять месяцев ради проекта длительностью менее полугода. А кто потом будет разбирать невероятную конструкцию? И что станет с огромным куполом и миллионами кирпичей? Эти неудобные вопросы даже не рассматривались.

И вот в самый разгар кризиса на горизонте возникла спокойная фигура Джозефа Пакстона, главного садовника Чатсуорт-хауса, основной резиденции герцогов Девонширских (по странной английской традиции расположенной в графстве Дербишир). Пакстон был удивительным человеком. Он родился в 1803 году в Бедфордшире в бедной фермерской семье; в четырнадцать лет его отдали в ученики садовнику. Он отлично проявил себя и в течение шести лет заведовал экспериментальным дендрарием нового престижного Садоводческого общества (вскоре оно станет Королевским) на западе Лондона — невероятно ответственная работа для столь юного человека, практически еще мальчика.

В дендрарии он однажды разговорился с герцогом Девонширским, владельцем находившегося неподалеку Чизик-хауса, а также множества других угодий на Британских островах — в его собственности было около двухсот тысяч акров плодородных сельских земель, на которых стояли семь больших помещичьих домов. Герцог проникся к Пакстону внезапной симпатией — не столько из-за каких-то особых талантов садовника, сколько потому, что тот разговаривал громким четким голосом, а тугому на ухо герцогу нравились люди с хорошей дикцией. Поддавшись сиюминутному порыву, герцог предложил Пакстону стать главным садовником в Чатсуорте. Двадцатидвухлетний Джозеф согласился.

Это приглашение было самым мудрым поступком герцога. Пакстон взялся за работу с поразительным рвением и старанием. Он спроектировал и установил знаменитый Императорский фонтан, который выбрасывал в воздух струю воды высотой 290 футов, — чудо гидравлической инженерии, до сих пор превзойденное в Европе лишь однажды; он соорудил самую большую альпийскую горку в Англии; составил план нового поместья; стал ведущим в мире специалистом по выращиванию георгинов; его дыни, персики, нектарины и инжир награждались призами как лучшие в стране; построил огромную тропическую оранжерею, известную как «Великая теплица», которая занимала целый акр и была такой просторной, что посетившая ее в 1843 году королева Виктория прокатилась по ней в конном экипаже.

За счет умелого управления поместьем Пакстон сократил долги герцога на миллион фунтов. С благословения герцога он основал и вел два журнала по садоводству и национальную ежедневную газету Daily News (которую недолгое время редактировал Чарльз Диккенс), а также писал книги по садоводству. Он чрезвычайно разумно вкладывал деньги в акции железнодорожных компаний (три из которых пригласили его в совет директоров), а также спроектировал и разбил в Беркенхеде, недалеко от Ливерпуля, первый в мире городской парк, который произвел такое впечатление на американца Фредерика Лоу Олмстеда, что тот взял этот парк за образец для Центрального парка в Нью-Йорке. В 1849 году главный ботаник Кью-гарденз[4] прислал Пакстону редкую больную лилию и спросил, нельзя ли ее спасти. Пакстон спроектировал специальную теплицу — и через три месяца редкая лилия уже вовсю цвела!

Когда Пакстон узнал, что члены комиссии по «Великой выставке» безуспешно ищут проект выставочного зала, ему пришло в голову, что здесь подойдет нечто похожее на его оранжереи. Председательствуя на собрании комитета по Мидлендской железной дороге, он набросал на клочке промокательной бумаги черновой эскиз, а через две недели подготовил чертежи для показа. Фактически Пакстон нарушил все правила конкурса. Во-первых, он представил свой проект уже после официальной даты окончания подачи заявок. Во-вторых, несмотря на обилие стекла и железа, его здание включало много горючих элементов (в том числе целые акры деревянных полов), что было строго запрещено условиями конкурса.

Архитектурные консультанты не без основания замечали, что Пакстон — не профессиональный архитектор и никогда ранее не занимался столь масштабными проектами. Однако опыта подобного строительства не имел никто. И поэтому никто не мог заявить с полной уверенностью, что идея Пакстона сработает. Многих беспокоило, что в помещении, наполненном солнечным светом и толпой людей, будет нестерпимо жарко. Другие боялись, что высокие полированные ребра каркаса расширятся от летнего зноя и тогда гигантские стекла вывалятся из рам и рухнут на посетителей. Но больше всего опасений вызывала видимая хрупкость сооружения: говорили, что его просто-напросто снесет бурей.

Итак, риски были значительны и весьма ощутимы, однако, поколебавшись всего несколько дней, члены комиссии одобрили проект Пакстона. Самое смелое здание столетия доверили садовнику — этот факт, как никакой другой, характеризует викторианскую Британию. Для Хрустального дворца Пакстона не потребовалось ни единого кирпича — не нужны были ни строительный раствор, ни цемент, ни фундамент. Железную конструкцию просто скрепили болтами и установили на земле, как палатку. Это было не просто оригинальное решение грандиозной задачи, это было радикальное отступление от всего, достигнутого архитектурой ранее.

Основное достоинство просторного, полного воздуха дворца Пакстона состояло в том, что его можно было изготовить на месте из стандартных деталей. Ячейкой конструкции была чугунная стропильная рама в 3 фута шириной и 23 фута 3 дюйма длиной, которую соединяли с такими же рамами. Получался каркас, на который навешивали окна (на них ушло около миллиона квадратных футов стекла, то есть треть общего объема годового производства Британии). Была разработана специальная передвижная платформа, которая позволяла рабочим устанавливать 18 000 оконных стекол в неделю — такая производительность даже сейчас считается очень высокой. Чтобы установить огромное количество кровельных желобов — всего около двадцати миль, Пакстон спроектировал станок, управляемый небольшой бригадой рабочих, который мог крепить по две тысячи футов желобов в день (раньше для такой работы потребовались бы триста человек). Да, этот проект был удивительным во всех отношениях.

Пакстону повезло, поскольку как раз в момент подготовки «Великой выставки» стекло вдруг стало доступным продуктом. Надо отметить, что стекло — материал сложный. Его непросто изготовить, а тем более — изготовить качественно. Вот почему оно так долго считалось предметом роскоши. По счастью, все изменилось после двух технологических прорывов. Сначала французы изобрели листовое стекло (жидкая стекломасса распределялась по столам, которые назывались листами). Благодаря этому впервые появилась возможность изготавливать действительно большие оконные стекла, в том числе магазинные витрины. Однако оконное стекло приходилось охлаждать в течение десяти дней после прокатки, и значит, в это время стол не мог быть использован снова. Кроме того, каждый лист тщательно шлифовался и полировался, и это, естественно, приводило к удорожанию продукции. Но в 1838 году была разработана более дешевая процедура обработки листового стекла, которая требовала меньшего времени охлаждения и полировки. Производство стекла больших размеров в неограниченных объемах вдруг стало экономически выгодным.

Одновременно с этим в Британии отменили два долгое время существовавших налога — налог на окна и налог на стекло (последний, строго говоря, был акцизным сбором). Налог на окна появился еще в 1696 году и считался весьма обременительным: люди по возможности старались не делать лишних окон в своих домах. «Глухие» окна (ниши), которые сейчас считаются отличительным признаком старинных британских зданий, когда-то раскрашивали таким образом, чтобы они походили на обычные. Этот налог сильно возмущал население, и его даже называли «налогом на свет и воздух»; из-за него прислуга и бедняки были вынуждены жить в душных комнатах без окон.

Вторым налогом, введенным в 1746 году, облагалось не количество окон, а вес вставленных в них стекол (поэтому в Георгианскую эпоху стекло делали тонким и хрупким, а оконные рамы, наоборот, особо прочными). В то время были популярны круглые слуховые окна, которые назывались «бычий глаз». На самом деле «бычий глаз» (круглое утолщение в центре стеклянного листа) был технологическим браком, возникавшим в ходе производства стекла (он образовывался в том месте, где крепилась трубка стеклодува). Поскольку эта часть листа считалась дефектной, она не облагалась налогом и представляла определенный интерес для бережливых людей. Круглые окна стали использоваться при остеклении дешевых постоялых дворов, конторских помещений и задних фасадов частных домов, где вопрос качества стоял не так остро.

Налог на стекло был отменен в 1845 году, незадолго до его столетнего юбилея, а затем, в 1851-м, отменили и налог на окна. Это оказалось весьма кстати. Как раз в тот момент, когда Пакстону понадобилось столько стекла, сколько еще никто и никогда не заказывал, стоимость этого материала снизилась больше чем вдвое. Это совпадение плюс технологические достижения, которые, в свою очередь, стимулировали стекольное производство, сделали возможной постройку Хрустального дворца.

Законченное здание было длиной ровно 1851 фут (в честь года), 408 футов в поперечнике и около 110 футов высотой вдоль центральной оси — словом, достаточно просторным, чтобы в нем поместилась очень красивая аллея из вязов, которые в ином случае пришлось бы срубить. Из-за своего размера сооружение потребовало больших денежных затрат: необходимо было приобрести 293 655 оконных стекол, 33 000 железных рам и десятки тысяч футов деревянного полового покрытия, однако благодаря бережливости Пакстона окончательная стоимость составила вполне приемлемую сумму — 80 000 фунтов стерлингов. Вся работа, от начала до конца, заняла чуть меньше тридцати пяти недель (собор Святого Павла возводили тридцать пять лет).

В двух милях от дворца вот уже десять лет строились новые здания парламента, и конца этой стройке не было видно. Один репортер журнала Punch полушутя сказал, что правительству стоило бы дать поручение Пакстону — пусть тот спроектирует Хрустальный парламент. Родилась даже крылатая фраза — когда возникала какая-нибудь трудноразрешимая проблема, стали говорить: «спроси Пакстона».

Хрустальный дворец стал самым большим в мире зданием, и самым легким, как бы воздушным. Сегодня мы привыкли к обилию стекла, но для человека, жившего в 1851 году, сама идея пройтись по огромному, полному света и воздуха помещению казалась совершенно удивительной. Нам даже трудно представить, какой восторг испытывал посетитель, когда впервые видел издалека блестящий и прозрачный Выставочный зал — такой же хрупкий, призрачный и волшебно неправдоподобный, как мыльный пузырь. У любого, кто попадал в Гайд-парк, перехватывало дыхание при взгляде на Хрустальный дворец, парящий над деревьями и сверкающий на солнце.

II

В том же 1851 году, когда в Лондоне возводили Хрустальный дворец, в ста десяти милях к северо-востоку, под просторными небесами Норфолка, рядом с сельской церковью, недалеко от рыночного городка Уаймондхэм, выросло гораздо более скромное сооружение — новый дом священника. Здание неопределенной конструкции и хаотичной планировки, под несимметричной крышей, с фронтонами из корабельных досок и веселенькими дымовыми трубами в готическом стиле — словом, «большое, довольно удобное жилище, прочное, уродливое и респектабельное»: так Маргарет Олифант, весьма популярная и плодовитая писательница викторианской эпохи, описала подобный тип зданий в своем романе «Ответственный викарий».

Именно этот дом и будет главным объектом нашего внимания на протяжении следующих страниц книги. Его спроектировал некий Эдвард Талл из Эйлшема, на удивление бездарный архитектор. Заказчиком был молодой священник по имени Томас Джон Гордон Маршем, выходец из хорошей семьи. В возрасте двадцати восьми лет Маршем возглавил церковный приход — эта должность давала возможность весьма обеспеченной жизни, мало чего требуя взамен.

В 1851 году, когда начинается наша история, клир Англиканской церкви насчитывал 17 621 человек, и сельский приходской священник, паства которого составляла примерно 250 душ, мог рассчитывать на средний доход в 500 фунтов стерлингов — столько же получали высокопоставленные чиновники, такие, например, как Генри Коул, идейный вдохновитель «Великой выставки». Младшие сыновья пэров и нетитулованных мелкопоместных дворян, как правило, шли либо в церковь, либо в армию и часто вкладывали в свой приход семейное состояние. Многие имели значительный доход от сдачи в аренду церковных земель или приусадебного участка, полученного вместе с должностью.

Даже наименее привилегированные приходские священники обычно не бедствовали. Джейн Остин выросла в доме священника в Стевентоне, графство Хэмпшир, который казался ей «постыдно убогим», однако в доме были гостиная, кухня, вестибюль, кабинет, библиотека и семь спален — едва ли такое жилище можно назвать трущобой. Самый богатый церковный приход находился в Доддингтоне, графство Кембридж: он занимал 38 000 акров земли и гарантировал везучему священнику годовой доход 7300 фунтов стерлингов, что в пересчете на сегодняшние деньги составляет примерно 5 миллионов фунтов; в 1865 году приход был расформирован[5].

Священники Англиканской церкви были двух типов — викарии (vicars) и собственно священники или ректоры (rectors). Разница между ними была незначительной с точки зрения канонической и огромной — с экономической. Исторически викарии были временными заместителями священников (само это слово произошло от латинского vicarius — «заместитель», «наместник»), однако к тому времени, когда мистер Маршем получил свой приход, эта функция утратила свою значимость. Как называли священника — викарием или ректором, зависело в основном от местных традиций. Однако разница в доходах была существенной.

Церковь не платила священникам. Их доход складывался из арендной платы и церковного налога (десятины). Десятины были двух видов: «большая» десятина, которой облагались основные сельскохозяйственные культуры, такие как пшеница и ячмень, и «малая» десятина, которую платили с огородов, плодокорма (выпаса свиней в лесу) и прочих менее значительных деревенских занятий и объектов. Ректоры получали большую десятину, а викарии — малую, поэтому первые обычно были богаче вторых, порой значительно.

Десятины служили постоянным источником конфликтов между церковью и фермерами, и в 1836 году, за год до восшествия на престол королевы Виктории, было решено упростить эту систему. Теперь вместо того, чтобы отдавать приходскому священнику оговоренную часть своего урожая, фермер платил ему фиксированную ежегодную сумму, рассчитанную исходя из общей стоимости его земли. Это означало, что духовенству полагалась точно зафиксированная выплата, и даже если у фермеров выдавался неурожайный год, у священников всегда были полные закрома.

Роль сельского священника была весьма необременительной. Набожность не являлась обязательным требованием. В Англиканской церкви рукоположение требовало университетской степени, однако большинство священников получали классическое образование и совсем не знали богословия; они не умели проповедовать, вдохновлять, утешать — словом, не могли предоставить своей пастве подлинной христианской поддержки. Многие даже не утруждали себя сочинением проповедей, а просто покупали сборники готовых проповедей и читали из книги.

В результате появился класс хорошо образованных состоятельных людей, располагавших массой свободного времени. Нередко скучающие приходские священники находили себе разные полезные хобби. Впервые в истории большая группа людей занималась целым рядом нужных дел, совершенно не входивших в их прямые обязанности.

Рассмотрим некоторые из них.

Прихожане так плохо посещали службы Джорджа Бейлдона, викария из глухого уголка Йоркшира, что он переоборудовал половину своей церкви в курятник, зато стал самоучкой-авторитетом в лингвистике и составил первый в мире словарь исландского языка.

В тех же краях, неподалеку от Йорка, приходской священник по имени Лоренс Стерн писал популярные романы, самый известный из которых — «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена».

Эдмунд Картрайт, сельский священник из Лестершира, изобрел механический ткацкий станок, благодаря которому стала возможна промышленная революция. К моменту открытия «Великой выставки» в одной только Англии работали свыше 250 000 станков Картрайта.

В Девоне преподобный Джек Рассел вывел породу терьеров, названную его именем, в то время как в Оксфорде преподобный Уильям Бакленд составил первое научное описание динозавров и стал ведущим в мире специалистом по копролитам — окаменелым экскрементам позвоночных. Томас Роберт Мальтус из Суррея написал книгу «Опыт закона развития населения» (в которой, как вы, конечно, помните, утверждается, что ускорение темпов снабжения продовольствием никогда не поспеет за ростом народонаселения), заложив тем самым начало новой дисциплины — политической экономии.

Преподобный Уильям Гринвил из Дарема был отцом-основателем современной археологии, хотя еще больше он известен среди рыбаков как изобретатель любимой многими «славы Гринвила» — искусственной мухи-наживки для ловли форели.

В Дорсете священник с необычным именем Октавиус Пикард-Кембридж стал ведущим мировым специалистом по паукам, а его современник, преподобный Уильям Шепард, написал историю непристойных анекдотов. Джон Клейтон из Йоркшира устроил первую практическую демонстрацию газового освещения.

Преподобный Джордж Гарретт из Манчестера построил одну из ранних подводных лодок[6]. Адам Баддл, викарий-ботаник из Эссекса, вырастил цветущий кустарник, названный в его честь буддлея. Преподобный Джон Макензи Бейкон из Беркшира стал пионером-воздухоплавателем и отцом аэрофотографии. Сабин Бэринг-Гулд сочинил гимн «Вперед, солдаты-христиане!» и (что гораздо более неожиданно) первый роман про оборотня — человека-волка.

Преподобный Роберт Стивен Хокер из Корнуолла писал выдающиеся стихи, которые приводили в восторг Лонгфелло и Теннисона, однако при этом несколько смущал своих прихожан тем, что носил розовую феску и почти всегда находился под умиротворяющим воздействием опиума.

Гилберт Уайт из западного Гемпшира стал самым уважаемым натуралистом своего времени, написал блестящую и до сих пор популярную книгу «Естественная история и древние памятники Селборна». В Нортхэмптоншире служил преподобный Майлз Джозеф Беркли, ставший выдающимся специалистом по грибам и заболеваниям растений; к сожалению, именно он оказался повинен в распространении многих вредных болезней, в том числе самой губительной для садовых культур — мучнистой росы. Джон Митчел изобрел метод взвешивания планеты Земля, который стал, возможно, самым оригинальным практическим научным экспериментом XVIII века. Митчел умер раньше, чем появилась возможность осуществить этот эксперимент, который в конце концов был проведен в Лондоне Генри Кавендишем, выдающимся родственником работодателя Пакстона, герцога Девонширского.

Но, пожалуй, наиболее необычным из всех священников был преподобный Томас Байес из Танбридж-Уэллса, графство Кент, живший в 1701–1761 годах. Этот, согласно общему мнению, робкий и совершенно безнадежный проповедник, оказался необычайно одаренным математиком. Байес вывел математическое уравнение, ныне известное как теорема Байеса, которое выглядит следующим образом:





Люди, понимающие, что здесь написано, могут использовать теорему Байеса для решения таких сложных задач, как определение вероятностей, или обратных вероятностей, как их иногда называют. Это способ получения статистически надежных вероятностей на основе частичной информации. Самое удивительное, что до изобретения компьютера теорема Байеса не находила практического применения (поскольку только компьютер способен выполнить необходимые расчеты), так что в XVIII веке это было интересное, но бесполезное упражнение. Явно придавая мало значения своей теореме, Байес даже не потрудился ее опубликовать. В 1763 году, через два года после смерти священника-математика, один из его друзей отослал теорему в Лондонское королевское общество, где ее опубликовали в «Философских трудах» под скромным названием «Очерк о решении задачи в доктрине вероятностей». Это было ключевое событие в истории математики.

Сегодня теорема Байеса используется при моделировании климатических изменений, прогнозировании фондового рынка, в радиоуглеродном датировании, интерпретации космических событий и во многих других исследованиях, где необходима интерпретация вероятностей, — и все благодаря научным изысканиям английского священника XVIII века.

Многие другие представители духовенства не прославились великими делами, зато произвели на свет великих детей. Джон Драйден, Кристофер Рен, Роберт Гук, Томас Гоббс, Оливер Голдсмит, Джейн Остин, Джошуа Рейнольдс, Сэмюэл Тэйлор Кольридж, Горацио Нельсон, сестры Бронте, Альфред Теннисон, Сесиль Родз и Льюис Кэрролл (который и сам был посвящен в духовный сан, но никогда не служил) — все они были отпрысками священников.

Вы убедитесь в огромном влиянии класса церковнослужителей на культуру, если попробуете поискать в электронной версии «Национального биографического словаря» по нескольким ключевым словам. Введите слово «ректор», и вы получите около 4600 ссылок, «викарий» даст на 3300 ссылок больше. Куда более скромные результаты даст поиск по категориям «физик» (338), «экономист» (492), «изобретатель» (639) или «ученый» (741). Забавно, что поиск по этим последним категориям дает лишь чуть больше результатов, чем по ключевым словам «донжуан», «убийца» или «сумасшедший», и что всех их значительно опережает выдача по словам «эксцентричный персонаж» (1010 ссылок).

Все священники были людьми очень разными и часто необычными, однако большинство из них походило на нашего мистера Маршема, который если и имел какие-то достижения или хотя бы амбиции, то, увы, не оставил никаких вещественных следов этого. Единственное, что хотя бы слегка роднило его со славой, это тот факт, что его прадед Роберт Маршем изобрел фенологию — науку (если можно так ее назвать) о сезонных изменениях в природе: первых почках на деревьях, первом весеннем пении птиц и так далее.

Вы, наверное, думаете, что люди всегда подмечали подобные вещи, но на самом деле систематически до Маршема никто этим не занимался. С его подачи наблюдения над природой стали чрезвычайно модной и престижной забавой во всем мире. В Америке Томас Джефферсон был преданным последователем Роберта Маршема. Даже на посту президента он находил время записывать даты первого и последнего появления на вашингтонских рынках тридцати семи видов фруктов и овощей, а его помощник выполнял такие же наблюдения в Монтичелло[7], чтобы путем сравнения записей можно было отследить какие-либо важные различия между этими двумя местностями. Когда современные климатологи заявляют, что сейчас яблони зацветают на три недели раньше, чем в прошлом, или делают другие подобные выводы, то в качестве источника информации они зачастую используют заметки Маршема.

Кроме того, Роберт Маршем был самым богатым землевладельцем восточной Англии, хозяином большого поместья в Страттон-Стролесс близ Нориджа, где в 1822 году родился Томас Джон Гордон Маршем. Там же юный Маршем и провел часть своей жизни, прежде чем переехать за двенадцать миль и принять должность священника в нашей деревне.

Мы почти ничего не знаем о жизни Томаса Маршема, зато, по счастливой случайности, неплохо представляем, как проводили время сельские священники в ту эпоху. Мы знаем это благодаря запискам одного из них, служившего недалеко от нас, в пяти милях к северу, в соседнем приходе Уэстон-Лонгвилл (это местечко вдали, за полями, видно с крыши моего дома). Священника звали преподобный Джеймс Вудфорд, он жил за пятьдесят лет до нашего Маршема, но за это время уклад жизни изменился не слишком сильно. Вудфорд не был особенно увлеченным, образованным или одаренным человеком, но он любил жизнь и в течение сорока пяти лет вел любопытный дневник, в котором необычайно подробно описывается повседневное существование сельского священника. Записи были забыты больше чем на сто лет, потом их снова обнаружили и в 1924 году опубликовали в сокращенном виде под названием «Дневник сельского священника». Книга стала мировым бестселлером, хотя, в сущности, представляла собой «просто хронику обжорства», как заметил один критик.

В XVIII веке столы ломились от еды, и Вудфорд основательно и с любовью описывал едва ли не каждую свою трапезу. Вот блюда, которые он вкушал на типичном обеде в 1784 году: дуврская камбала в соусе из омаров, цыпленок, бычий язык, ростбиф, суп, телячье филе со сморчками и трюфелями, голубиный пирог, «сладкое мясо»[8], молодой гусь с грушами, абрикосовый джем, творожный торт, тушеные грибы и трайфлы[9]. В другой раз ему выпало отведать: линя, ветчину, три вида дичи, двух жареных уток, свиную шейку, сливовый пудинг и сливовый пирог, яблочный пирог, разнообразные фрукты и орешки. Все это запивалось красным и белым вином, пивом и сидром.

Ничто не могло помешать хорошему застолью. Когда у Вудфорда умерла сестра, он в своем дневнике выразил искреннюю скорбь по покойной, однако не удержался от записи: «Сегодня на обед была вкусная жареная индейка». Никакие события внешнего мира не нарушали эту гастрономическую идиллию. Об американской войне за независимость Вудфорд упоминает лишь мимоходом. А в 1789 год он записал в дневнике новость о падении Бастилии, однако отвел гораздо больше места описанию блюд, съеденных им на завтрак. Неудивительно, что последняя запись в дневнике тоже касается еды.

Вудфорд был весьма порядочным человеком, время от времени он посылал беднякам продукты и вел безупречно добродетельную жизнь. Однако в его многолетних дневниковых записях нет ни строчки, в которой говорилось бы о содержании проповедей или какой-то особой привязанности к прихожанам, если не считать радости, которую он испытывал, когда кто-то из них приглашал его на обед. Трудно сказать, являлся ли Вудфорд типичным представителем духовенства того времени, но, во всяком случае, он хотя бы отчасти отражал то, что имело место быть.

Каким человеком был мистер Маршем, история умалчивает. Он словно нарочно задался целью оставить по себе как можно меньше памяти. В 1851 году, в двадцать девять лет, он все еще был холостяком, да так и не женился до самой смерти. Его экономка, женщина с необычным именем Элизабет Уорм[10], жила с ним лет пятьдесят до своей смерти в 1899 году — значит, по крайней мере ей общество Маршема казалось приятным. Как относились к нему остальные, неизвестно.

Впрочем, есть одна маленькая ободряющая деталь. В последнее воскресенье марта 1851 года Англиканская церковь провела национальный опрос с целью выяснить, сколько человек в тот день посетили службу. Результаты оказались шокирующими. Больше половины населения Англии и Уэльса вообще не ходили в церковь, и лишь 20 % побывали в тот день на службе. Пусть умные священники и придумывали новые математические теоремы и составляли словари исландского языка, но они уже не были так важны для своих прихожан, как раньше. По счастью, в приходе мистера Маршема дела обстояли гораздо лучше. Данные опроса показывают, что в то воскресенье раннюю службу посетили 79 человек, а 86 пришли к поздней. Это почти 70 % всех его прихожан — цифра значительно выше средней по стране. Если она отражает обычную посещаемость в этом приходе, то наш мистер Маршем был уважаемым человеком.

III

В том же месяце, когда англиканская церковь предприняла опрос прихожан, в Британии состоялась очередная перепись населения, проводившаяся раз в десять лет. Выяснилось, что в стране проживает 20 959 477 человек. Это составляло всего 1,6 % мирового населения, но можно с уверенностью утверждать, что эта часть была самой богатой и продуктивной. Именно британцы производили половину мировых объемов угля и железа, контролировали около двух третей всех морских перевозок и участвовали в трети всех торговых сделок. Практически весь обработанный хлопок в мире выпускался на британских фабриках с помощью станков, изобретенных и построенных в Британии. Лондонские банки держали на депозитах больше денег, чем все другие мировые финансовые центры вместе взятые. Лондон был центром огромной (и продолжающей расти) империи, которая на пике своего могущества охватывала территорию площадью 11,5 миллиона квадратных миль и сделала «Боже, храни королеву» национальным гимном четверти мирового населения. Британия лидировала практически во всех категориях, поддающихся измерению. Это была самая богатая, инновационная и совершенная страна того времени — страна, в которой даже садовники становились великими людьми.

Впервые в истории судьбы большинства ее жителей были наполнены таким множеством самых разных событий. Карл Маркс, живя в Лондоне, с удивлением и невольным восхищением писал, что в Британии продается пятьсот видов молотков. Повсюду кипела бурная деятельность. Современные лондонцы живут в великом викторианском городе, но люди Викторианской эпохи в нем скорее выживали.

За двенадцать лет в Лондоне открылось восемь железнодорожных вокзалов. Столица стремительно наполнялась железными дорогами, мостами, канализационными коллекторами, насосными и электрическими станциями, подземными линиями метро; в результате повсюду были траншеи, туннели, грязные котлованы, толчея повозок и другого транспорта, дым, грохот, сутолока. Викторианский Лондон был не только самым большим городом в мире, но и самым шумным, зловонным, грязным, душным из всех когда-либо существовавших. К тому же он постоянно был весь перекопан.

Перепись 1851 года показала также, что в Британии городское население превысило сельское — такое случилось в мире впервые. Наиболее явным последствием стали невиданные прежде толпы народа. Теперь люди все делали массово — работали, путешествовали, учились, сидели в тюрьмах и лежали в больницах. Они даже развлекаться предпочитали толпой и охотнее всего приходили для этого в Хрустальный дворец.

Конструкция здания казалась чудом, но его интерьер впечатлял ничуть не меньше. Примерно в 14 000 экспозиций было представлено около 100 000 объектов, в том числе такие диковины, как нож с 1851 лезвием, мебель, вырезанная из огромных блоков угля (и ни на что, кроме выставки, не пригодная), четырехстороннее фортепиано для домашнего музицирования в восемь рук; кровать, превращающаяся в спасательный плотик, еще одна кровать, автоматически сбрасывающая потрясенного хозяина в только что наполненную ванну; летающие приспособления всех типов (за исключением реально работающего); хирургические инструменты для кровопускания; самое большое в мире зеркало; огромный кусок гуано из Перу; знаменитый бриллиант Хоупа и алмаз «Кохинур»[11]; макет подвесного моста, который мог бы соединить Британию и Францию, а также бесконечные образцы промышленного оборудования, текстильных изделий и разнообразной мануфактурной продукции со всего света. Газета Times подсчитала, что на осмотр всех выставленных экспонатов понадобится двести часов.

Не все предметы, впрочем, были одинаково интересны. К примеру, Ньюфаундленд посвятил всю площадь своего стенда истории и производству рыбьего жира, поэтому эта часть территории выставки стала оазисом спокойствия: туда заходили желающие немного отдохнуть от напора толпы. Секция Соединенных Штатов чуть вообще не осталась без экспонатов. Конгресс в приступе бережливости отказался финансировать мероприятие, и деньги пришлось изыскивать частным образом. К сожалению, когда американская продукция прибыла в Лондон, оказалось, что организаторы оплатили только доставку на портовые склады, а на перевозку в Гайд-парк средств уже не хватило. Не было денег ни на установку выставочных стендов, ни на их обслуживание в течение пяти с половиной месяцев. По счастью, американский филантроп Джордж Пибоди, живший в Лондоне, в срочном порядке предоставил 15 000 долларов и тем самым спас американскую делегацию от позора. Это еще более укрепило и так почти повсеместное мнение о том, что американцы — всего лишь милые дикари, еще не готовые выступать на международной арене.

Но когда выставочные стенды открылись, публика ахнула от удивления: секция США оказалась аванпостом волшебства и чародейства. Американские станки умели делать такие вещи, о которых остальной мир мог лишь мечтать, — они штамповали гвозди, резали камень и формовали свечи с невиданной аккуратностью, быстротой, выносливостью и надежностью. Швейная машинка Элиаса Хоу привела дам в полный восторг; она обещала превратить одно из самых монотонных домашних занятий в увлекательный процесс. Сайрус Маккормик продемонстрировал жатвенную машину, выполнявшую работу сорока человек. Это звучало настолько неправдоподобно, что почти никто не поверил — до тех пор, пока жатку не привезли на ферму в одном из ближних графств[12] и не показали, что она и впрямь способна творить заявленные чудеса.

Наиболее интересным экспонатом стал револьвер Сэмюэла Кольта, не только на удивление эффективный, но к тому же изготовленный из взаимозаменяемых деталей; подобный подход даже назвали «американской системой». Лишь одно британское творение могло соперничать с этими оригинальными, полезными и технически точными новинками — сам выставочный зал Пакстона, однако после окончания выставки ему пришлось исчезнуть.

Для многих европейцев это был первый тревожный звонок: оказывается, люди, живущие по ту сторону океана, — жующая табак деревенщина — потихоньку возводят очередной промышленный колосс. Столь неожиданное превращение просто не укладывалось в голове. Большинство не поверило в него, даже когда оно состоялось.

И все же самым популярным объектом на «Великой выставке» стали не сами экспонаты, а весьма элегантные «комнаты отдыха», где посетители могли облегчиться в комфортных условиях. Этим удобством с благодарностью и энтузиазмом воспользовались 827 000 человек, примерно по 11 000 в день. В 1851 году в Лондоне было прискорбно мало общественных туалетов. В Британском музее, куда ежедневно приходило до 30 000 посетителей, к их услугам было всего два сортира на улице. Ватерклозеты привели посетителей Хрустального дворца в такой восторг, что после этого унитазы со сливными бачками стали массово устанавливать в домах — как мы вскоре увидим, это усовершенствование возымело катастрофические последствия для Лондона.

Но «Великая выставка» явилась не только санитарной, но и социальной революцией: впервые людям всех сословий было позволено собраться вместе и смешаться в тесноте. Многие опасались, что простолюдины — «толпа немытых», как презрительно окрестил их годом раньше писатель Уильям Мейкпис Теккерей в своем романе «История Пенденниса», — не оправдают оказанного им доверия и испортят удовольствие представителям высших классов. Ожидали даже возможных диверсий. Как-никак, всего три года назад, в 1848 году, Европу сотрясали массовые восстания, в результате которых были свергнуты правительства в Париже, Берлине, Кракове, Будапеште, Вене, Неаполе, Бухаресте и Загребе.

Особенно боялись, что выставка привлечет чартистов и сочувствующих. Чартизм был популярным социальным движением, название которому дала «Народная хартия» (People\'s Charter) — петиция, поданная в парламент в 1837 году и требовавшая целого ряда политических реформ. Они были весьма скромными по меркам сегодняшнего времени: от ликвидации «гнилых» и «карманных» избирательных округов до принятия всеобщего избирательного права для мужчин[13]. На протяжении примерно десяти лет чартисты подали в парламент несколько петиций, одну из которых подписали 5,7 миллиона человек, так что общая длина листов с подписями, по свидетельству очевидцев, превышала шесть миль. Парламент был глубоко впечатлен, однако отклонил все требования народа — ради народной же пользы. Всеобщее избирательное право, по единодушному мнению парламентариев, было опасной выдумкой, «совершенно несовместимой с самим существованием цивилизации», как выразился историк и член парламента Томас Бабингтон Маколей.

В Лондоне это движение достигло своего апогея как раз в 1848 году, когда чартисты созвали массовый митинг в Кеннингтон-Коммон, к югу от Темзы. Власти боялись, что негодование и накал страстей выльются в насилие, и как бы митингующие не перешли реку по Вестминстерскому мосту и не захватили парламент. Правительственные здания по всему городу были укреплены и готовы к обороне. Министр иностранных дел приказал защитить окна в министерстве подшивками газеты Times. На крыше Британского музея заняли позиции люди с запасом кирпичей, готовые бросать их на головы возможным агрессорам. Вокруг Банка Англии выставили пушки, а сотрудникам ряда государственных учреждений выдали шпаги и старинные мушкеты сомнительной исправности, многие из которых были по меньшей мере так же опасны для стрелявших, как и для тех, кто отважился бы шагнуть под их пули. Было призвано сто семьдесят тысяч специальных констеблей[14] — в основном богатых людей и их слуг, и командование над ними принял дряхлый и глухой герцог Веллингтон, которому было уже восемьдесят два года и который мог расслышать лишь очень громкий крик.

Но митинг ни к чему такому не привел — возможно, отчасти из-за странного поведения главы чартистов Фергюса О’Коннора (причиной оказалось не диагностированное на тот момент сифилитическое слабоумие; в следующем году его поместили в психиатрическую клинику), отчасти же потому, что большинство участников в душе не были революционерами и не желали устраивать кровопролития. Наконец, весьма своевременный ливень прогнал митингующих с улиц: идея уютно отсидеться в пабе вдруг показалась им гораздо более привлекательной, чем штурм парламента. Times писала:


Лондонская толпа, хоть и не отличается ни героизмом, ни поэтичностью, ни патриотизмом, ни просвещенностью, ни чистотой, представляет собой сравнительно добродушную массу.


При всей своей снисходительности это высказывание было похоже на правду.

Несмотря на временную передышку, в 1851-м мятежные настроения в некоторых кварталах продолжали набирать силу. Генри Мейхью в своем исследовании «Труженики и бедняки Лондона», опубликованном в тот год, заметил, что «почти все до единого» трудящиеся — «неистовые пролетарии, поддерживающие силовые методы борьбы».

Но даже самым воинственным пролетариям понравилась «Великая выставка». Она открылась 1 мая 1851 года без происшествий — «красивое, грандиозное и волнующее зрелище», по словам блистательной королевы Виктории, которая совершенно искренне назвала день открытия «величайшим днем в нашей истории». Люди приехали со всех уголков страны. Некая Мэри Каллинак восьмидесяти пяти лет пешком пришла из Корнуолла, преодолев расстояние свыше 250 миль и тем самым прославившись на всю страну. За пять с половиной месяцев работы «Великой выставки» ее посетило шесть миллионов человек. В самый оживленный день, 7 октября, там побывало около 110 000 посетителей, причем в какой-то момент в Хрустальном дворце единовременно собрались 92 000 человек — никогда раньше столько людей не находилось под одной крышей.

Не все посетители были в восторге. Уильяма Морриса, будущего дизайнера и эстета, которому в ту пору было семнадцать лет, так потрясли безвкусица и культ излишеств, увиденные им на выставке, что он вышел из здания пошатываясь и его стошнило в кустах. Но большинству понравились экспозиции, и почти все вели себя достойно. За время работы «Великой выставки» арестовали всего двадцать пять правонарушителей: пятнадцать карманников и десять мелких воришек. Отсутствие преступлений было фактом весьма удивительным, ибо к середине XIX века Гайд-парк приобрел дурную славу очень опасного места; с наступлением темноты риск быть ограбленным становился настолько велик, что люди обычно гуляли здесь только в сопровождении охраны. Благодаря обилию народа меньше чем за полгода Гайд-парк стал одним из самых безопасных уголков Лондона.

Чистый доход от «Великой выставки» составил 186 000 фунтов стерлингов; этих денег хватило, чтобы выкупить тридцать акров земли к югу от Гайд-парка, в районе, неофициально названным Альбертополис. Там были построены прекрасные музеи и учреждения культуры, которые и поныне господствуют над соседними кварталами: королевский Альберт-холл, Музей Виктории и Альберта, Музей естественной истории, Королевский художественный колледж, Королевский музыкальный колледж и др.

Огромный Хрустальный дворец Пакстона простоял в Гайд-парке до лета 1852 года, пока решалось, что с ним делать. Никто не хотел, чтобы здание вовсе исчезло, однако по поводу его судьбы шли бурные споры. Кое-кто в порыве азарта предлагал превратить его в стеклянную башню высотой в тысячу футов. В конце концов было решено перевезти конструкцию в новый парк, который планировалось назвать парком Хрустального дворца, в Сиденхаме на юге Лондона. Как-то так получилось, что в итоге новый Хрустальный дворец стал в полтора раза больше старого и на него ушло вдвое больше стекла. Поскольку здание на этот раз разместили на склоне, повторная установка оказалась гораздо более сложной задачей. В ходе строительства дворец четыре раза рушился. На его возведение потребовалось более двух лет и около 6400 рабочих, семнадцать из которых погибли в ходе строительства.

Странно, но теперь Хрустальный дворец уже не казался чудом. Нация навсегда утратила к нему интерес. В 1936 году сооружение сгорело.

Через десять лет после «Великой выставки» умер принц Альберт, и впоследствии чуть западнее того места, где стоял Хрустальный дворец, возвели мемориал принца — нечто вроде готического космического корабля. Его сооружение обошлось в огромную сумму — 120 000 фунтов стерлингов, в полтора раза дороже, чем сам Хрустальный дворец. Каменный принц Альберт восседает на троне под огромным золоченым балдахином и держит на коленях книгу — каталог «Великой выставки». А от первоначального Хрустального дворца остались лишь большие декоративные ворота из кованого железа, перед которыми когда-то проверяли билеты в выставочный зал Пакстона. Сейчас они отмечают небольшой участок границы между Гайд-парком и Кенсингтон-гарденз и не привлекают особого внимания публики.

Золотой век сельского духовенства тоже внезапно закончился. В 1870-х годах в сельском хозяйстве разразился кризис, который ударил по землевладельцам и всем тем, от кого зависело их процветание. Через шесть лет сто тысяч фермеров и сельскохозяйственных рабочих оставили свои земли. В нашем приходе за пятнадцать лет население сократилось почти в полтора раза. К середине восьмидесятых годов налогооблагаемая стоимость всего прихода составляла лишь 1713 фунтов стерлингов — всего на какую-то сотню фунтов больше, чем Томас Маршем тридцать лет назад потратил на строительство своего дома.

К концу века средний доход английского священника снизился более чем вдвое по сравнению с доходом пятидесятилетней давности. Если этот доход проиндексировать в соответствии с покупательской способностью денег, то получатся и вовсе жалкие гроши. Сельский приход перестал быть теплым местечком. Многие священники уже не могли позволить себе жениться. Те, у кого были мозги и возможности, применяли свои таланты в других областях. На исходе столетия, как писал Дэвид Каннадин в книге «Упадок и падение британской аристократии», «лучшие умы поколения находились вне церкви, а не внутри нее».

В 1899 году родовое гнездо Маршемов было окончательно разорено и продано; это положило конец добрым и уважительным взаимоотношениям семьи и графства. Любопытно, что разрушительному упадку сельского хозяйства, начавшемуся в 70-е годы XIX века, в немалой степени способствовали те неожиданные изменения, которые произошли в ту пору на домашней кухне. Скоро мы перейдем к этой истории, но, прежде чем заглянуть в дом и начать нашу экскурсию, давайте посвятим несколько страниц рассмотрению весьма уместного здесь вопроса: почему вообще люди живут в домах?

Глава 2

Место действия

I

Если бы нам каким-то чудом удалось воскресить преподобного Томаса Маршема и вернуть его домой, он бы здорово удивился, обнаружив, что его дом сейчас практически незаметен со стороны. Сегодня дом стоит в густом лесу, находящемся в частном владении, и это делает его крайне уединенным. Однако в 1851 году, когда коттедж был только построен, он просто-таки бросался в глаза, словно гора красного кирпича посреди чистого поля.

Впрочем, во всех других отношениях, если не считать некоторой обветшалости, появления электрических проводов да телевизионной антенны, здание почти не изменилось с середины XIX века. Сейчас, как и тогда, оно представляет собой воплощение понятия «дом», соответствующим образом выглядит и по-прежнему наполнено уютом.

Поэтому мысль о том, что здесь, как и в любом другом доме, нет ничего заранее предопределенного, может показаться несколько неожиданной. Все, конечно, пришлось продумывать — двери, окна, дымовые трубы, лестницы. Как мы скоро увидим, на эти детали ушло невероятно много времени и стараний.

Дома — объекты и впрямь довольно странные. Они почти не имеют стандартных, от дома к дому неизменных, качеств, могут быть практически любой формы, почти любого размера и включать в себя буквально любой материал. Между тем в какой бы уголок мира мы ни попали, мы тут же, с первого взгляда, среди всех сооружений опознаем людское жилище. Оказывается, атмосфера домашнего уюта пришла к нам из глубины веков, и первый намек на сей важный факт обнаружился случайно — как раз во время строительства нового дома священника, зимой 1850 года, когда почти над всей Британией бушевала сильнейшая буря.

Это был один из самых страшных ураганов за несколько десятилетий, и он причинил множество разрушений. В Гудвин-Сэндс, на побережье Кента, разбились в щепки пять кораблей, все моряки погибли. Рядом с Уэйртингом в графстве Сассекс гигантская волна перевернула спасательную шлюпку, которая шла на помощь терпящему бедствие судну; утонули одиннадцать человек. В местечке под названием Килки ирландское парусное судно «Эдмунд», следовавшее в Америку, потеряло управление, и пассажиры вместе с экипажем беспомощно смотрели, как их несет на скалы; судно разлетелось вдребезги, девяносто шесть человек погибли, лишь некоторым удалось добраться до берега, в том числе одной пожилой даме, «вцепившейся в спину капитана» (газета Illustrated London News с мрачным удовлетворением подчеркивала, что мистер Уилсон, храбрый капитан ирландского судна, был англичанином). Всего в водах Британских островов погибло в ту ночь свыше двухсот человек.

В Лондоне, в еще не достроенном Хрустальном дворце, возвышавшемся посреди Гайд-парка, только что установленные рамы со стеклами громко хлопали на ветру, но ни одна из них не выпала, да и все здание почти без скрипа выдержало напор урагана — к большому облегчению Джозефа Пакстона, который хоть и уверял с самого начала, что его дворцу не страшны будут бури, все же был рад столь наглядному подтверждению.

В семистах милях севернее, на Оркнейских островах, к северу от Шотландии, шторм бушевал два дня. В одном местечке на берегу залива Скайл ветер был так силен, что полностью сорвал травяной покров с большого кочковатого холма (местные жители называют такие холмики «хауи» — howie).

Когда шторм наконец утих, островитяне исследовали свое изменившееся побережье и с изумлением обнаружили на месте хауи остатки маленького древнего городища, которое на удивление хорошо сохранилось. Поселение состояло из девяти домов, все они были построены из камня, и в каждом нашлось множество самобытных предметов.

Этот древний поселок был построен пять тысяч лет назад. Он старше Стоунхенджа, старше египетских пирамид, старше вообще всех дошедших до нас сооружений древнего мира. Подобные находки чрезвычайно редки и очень важны. Поселение назвали Скара-Брей. Благодаря своей целостности и хорошей сохранности оно дает невероятно подробную картину быта каменного века.

Ни в одном первобытном городище не возникает такого сильного ощущения домашнего уюта. Создается впечатление, будто жители только что покинули свои дома. Древний поселок поражает бытовыми усовершенствованиями, которые кажутся нам совершенно неожиданными. В жилищах людей эпохи неолита, оказывается, были запирающиеся двери и даже простейшая канализация с отверстиями в стенах для слива нечистот. Просторные помещения, каменные стены, до сих пор сохранившиеся на высоту до десяти футов (не хватает только крыш), мощеные полы. В каждом доме имелось нечто вроде встроенных каменных комодов, ниши-кладовые, огороженные спальные места, баки для воды, а также гидроизоляция, обеспечивавшая постоянную сухость в домах.

Все здания одинакового размера и построены по единому плану, из чего следует, что люди здесь жили старой доброй общиной и еще не знали традиционной племенной иерархии. Между домами тянулись крытые переходы, которые выводили на открытую мощеную территорию — археологи окрестили ее Рыночной площадью, — где жители городка, возможно, сообща решали какие-то вопросы.

Похоже, жители Скара-Брей благоденствовали. У них были ювелирные украшения и гончарные изделия. Они выращивали пшеницу и ячмень, в большом количестве ловили моллюсков и рыбу, в том числе треску, отдельные экземпляры которой весили до семидесяти пяти фунтов. Они держали крупный рогатый скот, овец, свиней и собак. Единственное, чего у них не было, так это древесины. Чтобы согреться, им приходилось жечь водоросли, а они плохо горят. Впрочем, это неудобство для нас обернулось удачей: будь у них возможность строить дома из дерева, сейчас от Скара-Брей не осталось бы и следа.

Невозможно переоценить значение этой находки. Доисторическая Европа представляла собой в основном весьма пустынное место. Пятнадцать тысяч лет назад население всех Британских островов насчитывало каких-то две тысячи человек. Пусть к моменту постройки поселка Скара-Брей эта цифра возросла примерно до двадцати тысяч, но это все равно лишь один человек на три тысячи акров, так что когда вдруг находишь какой-либо признак жизни эпохи неолита — это всегда невероятно волнительно. В XIX веке это было настоящей сенсацией.

Тем временем в Скара-Брей обнаруживались все новые странности. Одно здание, стоявшее чуть в стороне от других, по видимости, запиралось только снаружи. Значит, его обитатели сидели в заключении? Это несколько портило радужную картину общества всеобщего благоденствия. Зачем надо было держать кого-то под арестом в столь маленькой общине — вопрос, на который сегодня уже невозможно ответить.

Такую же загадку представляют собой водостойкие емкости, найденные в каждом доме. Согласно предположению большинства археологов, в них держали морские блюдечки — раковинных моллюсков, которые в изобилии водятся в окрестных водах. Но зачем древним людям был нужен запас свежих блюдечек? Ведь они практически непригодны в пищу — в каждом моллюске содержится всего лишь около одной калории, и при этом они настолько жилистые, что на их пережевывание придется потратить больше энергии, чем они дадут человеческому организму.

Мы совсем ничего не знаем про этих людей — откуда они пришли, на каком языке говорили, что заставило их поселиться в таком уединенном и совершенно безлесном краю Европы. Но так или иначе, в течение примерно шестисот лет поселок Скара-Брей жил, судя по всему, комфортно и спокойно. А затем, где-то в 2500 году до н. э., его население исчезло, и, похоже, исчезло в одночасье. В переходе, пристроенном к одному из домов, были найдены рассыпанные бусины. Владелец (или владелица) этих бус наверняка дорожил украшением, но когда оно нечаянно порвалось, его в панике или спешке не стали собирать.

Почему счастливая идиллия Скара-Брей внезапно закончилась, мы не знаем. Так же, как не знаем и многого другого.



Забавно, что сразу после открытия городище Скара-Брей было вновь надолго забыто, и лишь через три четверти века древний поселок вновь привлек к себе хоть чье-то внимание. В 1851 году Уильям Уатт, владелец соседнего поместья Скайл-хаус, взял себе в качестве трофеев несколько предметов с городища, но гораздо более печальное событие произошло в 1913-м: как-то после одной вечеринки в Скайл-хаусе гости, вооружившись лопатами и другим инструментом, пришли в Скара-Брей и всего за один уик-энд радостно разграбили поселение, забрав себе все, что им приглянулось, в качестве сувениров.

Но и после этих эпизодов власти не обращали на Скара-Брей никакого внимания. И лишь в 1924 году, когда во время очередного шторма волны смыли часть одного из древних домов, было решено официально проинспектировать территорию и предпринять меры для сохранения памятника. Это задание поручили чудаковатому, но блестящему профессору из Эдинбургского университета по имени Вир Гордон Чайлд. Он был уроженцем Австралии и убежденным марксистом.

У Чайлда не было практического опыта раскопок; в начале 1920-х годов подобные археологи-практики считались редкостью. Кроме того, Чайлд в принципе терпеть не мог полевые работы и старался вообще не выходить из дома без крайней необходимости. В молодости он читал лекции по классической литературе и филологии в Сиднейском университете, где и почувствовал глубокую и непреодолимую склонность к идеям коммунизма. Ослепленный этой страстью, Чайлд совершенно не замечал бесчинств Иосифа Сталина, зато заметил довольно много важных вещей в области истории и археологии. В 1914 году он поступил в аспирантуру Оксфордского университета, занялся там изучением образа жизни и путей миграций первобытных людей и стал самым авторитетным специалистом своего времени в этой области. В 1927 году Эдинбургский университет назначил его на должность заведующего кафедрой первобытной археологии, только что учрежденной профессором Аберкромби. Таким образом, Чайлд стал единственным профессиональным археологом в Шотландии, и когда такие объекты, как Скара-Брей, требовали внимания ученых, призывали именно его. Вот почему летом 1927 года Чайлд отправился поездом на север, а потом на пароходе добрался до Оркнейских островов.

Почти во всех воспоминаниях о Чайлде много внимания уделено его странным манерам и необычной внешности. Его коллега Макс Маллоуэн (который больше известен тем, что был вторым мужем Агаты Кристи) писал, что лицо Чайлда «было таким уродливым, что на него было больно смотреть». Другой коллега запомнил Чайлда как человека «высокого, нескладного и безобразного, эксцентричного в одежде, с резкими манерами, с любопытной и зачастую пугающей внешностью». Несколько сохранившихся фотографий Чайлда подтверждают, что он и впрямь не был красавцем: костлявый, почти без подбородка, с прищуренным взглядом сквозь круглые стекла очков и тонкими усиками, готовыми, казалось, вот-вот ожить и уползти прочь. Но как бы зло ни шутили окружающие по поводу внешности чудака-профессора, все признавали, что разум его — чистое золото.

Чайлд отличался чрезвычайно пытливым умом и исключительной способностью к языкам. Он читал по меньшей мере на двенадцати языках, живых и мертвых, легко разбирая как старинные, так и современные тексты по любым интересующим его темам. А интересовало Чайлда практически все.

Сочетание странной внешности, невнятного бормотания и физической неуклюжести со столь подавляющим интеллектом делало общение с Чайлдом практически невыносимым. Один его студент вспоминал, как однажды на вечеринке профессор обращался к присутствующим на шести языках, демонстрировал, как делить в столбик римские цифры, подверг подробному критическому анализу химическую основу датирования предметов бронзового века, а напоследок долго читал наизусть отрывки из древних авторов на языке оригинала. Мало кого из гостей порадовал столь утомительный собеседник.

Как мы уже упоминали, Чайлд, мягко говоря, не был прирожденным землекопом. Его коллега Стюарт Пигготт с некоторым даже благоговением отмечал его «полную неспособность оценивать характер археологических находок в поле, а также понимать процессы, в ходе которых таковые извлекаются, идентифицируются и интерпретируются». Почти все книги и статьи Чайлда основаны на письменных источниках, а не на личном опыте практикующего археолога. Даже языками профессор на самом деле владел недостаточно. Да, он бегло читал на разных языках, однако произношение домысливал сам, и никто из носителей этих языков не понимал его. Однажды в Норвегии, надеясь произвести впечатление на коллег, Чайлд по-норвежски попросил официанта принести тарелку малины — и тот немедленно принес чудаку-англичанину двенадцать кружек пива.



Рис. 2. Вир Гордон Чайлд в Скара-Брей, 1930 г.



Однако при всех недостатках внешности и странности своих манер Чайлд, безусловно, значительно продвинул вперед археологию. На протяжении трех с половиной десятилетий он выпустил шестьсот статей и книг — как научно-популярных изданий, так и учебников, в том числе бестселлеры «Человек создает себя» (1936) и «Расцвет и падение древних цивилизаций» (1942); многие археологи говорят, что именно эти книги помогли им выбрать профессию. Чайлд был оригинальным мыслителем, и как раз во время раскопок в Скара-Брей ему пришла в голову идея — одна из самых важных и своеобразных в современной археологии.



Первобытное прошлое человечества традиционно делят на три весьма неравные по продолжительности эпохи: палеолит («древний каменный век»), который начался два с половиной миллиона лет назад и закончился примерно 10 000 лет назад; мезолит («средний каменный век»), в течение которого происходил постепенный переход от охоты и собирательства ко все более широкому распространению сельского хозяйства (10 000–6000 лет назад); наконец, неолит («новый каменный век») — два последних, но крайне продуктивных тысячелетия доисторической эпохи, вплоть до наступления бронзового века. Каждый из этих периодов делится на множество подпериодов: олдувайский, мустьерский, граветтский и так далее, но эта периодизация интересна в основном для специалистов, так что мы не будем здесь на нее отвлекаться.

Важно помнить, что 99 % всего времени своего существования человечество потратило лишь на производство потомства и выживание и только потом изобрело земледелие, ирригацию, литературу, архитектуру, государство и другие вещи, которые сделали возможным развитие цивилизации. Все эти изобретения по праву считаются самыми значительными в истории, и первым, кто полностью осознал и осмыслил все их в целом, был Вир Гордон Чайлд. Он назвал эту волну изобретений неолитической революцией.

Это одна из величайших тайн в развитии человечества. Даже сегодня ученые не могут сказать, почему произошла неолитическая революция, хотя и знают, где и когда это случилось. Скорее всего, здесь сыграли какую-то роль глобальные изменения климата. Около 12 000 лет назад на Земле началось довольно быстрое потепление, а затем по неизвестным причинам наша планета вновь замерзла примерно на тысячу лет — это был своего рода последний вздох ледникового периода. Ученые называют этот период поздний дриас (в честь арктического растения дриада, которое одним из первых заселило северные области планеты после схода ледников). Когда тысяча лет холода миновала, наша планета опять быстро прогрелась и с тех пор остается относительно теплой. Почти все, чего мы достигли, будучи высокоразвитыми существами, сделано нами в течение этого краткого мига климатологического расцвета.

Интересно, что неолитическая революция происходила по всему земному шару. Люди понятия не имели о том, что жители далеких краев занимаются тем же самым, чем и они. Земледелие было независимо изобретено по меньшей мере семь раз — на Ближнем Востоке, в Китае, на Новой Гвинее, в Андах, в бассейне Амазонки, в Мексике и Западной Африке. Города (также независимо) появились в шести разных регионах — в Китае, Египте, Индии, Месопотамии, в Центральной Америке и в Андах. То, что это происходило повсеместно и зачастую без малейшей возможности какого-либо общения между жителями этих регионов, кажется совершенно необъяснимым. Один историк, описывающий экспедицию Фернана Кортеса, замечает:


Когда Кортес высадился на берегу Мексики, он увидел дороги, каналы, города, дворцы, школы, суды, рынки, ирригационные сооружения, королей, священников, храмы, крестьян, ремесленников, военных, астрономов, купцов, спортивные состязания, театр, искусство, музыку и книги.


Все это было изобретено жителями Америки совершенно самостоятельно и развивалось примерно так же, как и на других континентах. Такие совпадения действительно поражают. К примеру, собак приручили практически одновременно на столь удаленных друг от друга территориях, как Британские острова, Сибирь и Северная Америка.

Есть соблазн назвать подобные вещи «всемирным озарением», однако это было бы преувеличением. Многие изобретения были бы невозможны без длительных периодов проб, ошибок и все новых попыток. Иногда эти периоды были длиной в тысячелетия. Сельское хозяйство зародилось на Ближнем Востоке 11 500 лет назад, в Китае — 8000 лет назад, а в большинстве районов Америки — всего 5000 лет назад с небольшим.

Люди уже умели одомашнивать животных на протяжении 4000 лет, прежде чем кому-то пришло в голову, что самых крупных из них можно приспособить для вспашки земли; в течение следующих 2000 лет жители Европы и Западной Азии пользовались неповоротливым, тяжелым и крайне неэффективным плугом с прямым отвалом, пока не познакомились с плугом с изогнутым лемехом, которым с незапамятных времен пахали китайцы.

Жители Месопотамии давно изобрели и активно использовали колесо, однако соседи-египтяне позаимствовали это полезное приспособление только спустя 2000 лет. В Центральной Америке народ майя тоже изобрел колесо (совершенно независимо), однако не придумал ему никакого практического применения и использовал исключительно в детских игрушках. А у инков вообще не было ни колеса, ни денег, ни железа, ни письменности. Короче говоря, шаги прогресса были крайне непредсказуемы и неритмичны.

Долгое время считалось, что оседлость и земледелие появились одновременно: люди оставили кочевой образ жизни и занялись в оседлых поселениях сельским хозяйством, чтобы обеспечить себе запасы продовольствия. Добывать пищу охотой нелегко, и охотники очень часто возвращаются домой с пустыми руками. Гораздо выгоднее и удобней наладить постоянное воспроизводство пищевых ресурсов и всегда быть сытым.

Но ученые довольно рано поняли, что дела обстоят далеко не так однозначно. Примерно в то время, когда Чайлд занимался раскопками в Скара-Брей, археолог из Кембриджского университета Дороти Гэррод, работавшая в Палестине рядом с деревней Шукба, обнаружила древнюю культуру, которую окрестила натуфийской, по названию ближайшего вади (сухого русла реки) — Вади-эн-Натуф. Натуфийцы, вполне вероятно, построили самые первые деревни в мире и основали Иерихон — первый город в истории человечества. Следовательно, у них был очень большой опыт оседлости, но, как ни странно, земледелием они при этом не занимались. Новые раскопки на территории Ближнего Востока показали, что люди вообще довольно часто жили подолгу на одном и том же месте, но лишь очень много времени спустя начинали заниматься земледелием — иногда этот временной интервал составлял 8000 лет.

Зачем же переходить к оседлой жизни, если не для того, чтобы заняться земледелием? Это нам неизвестно — вернее, у нас есть много предположений, но мы понятия не имеем, какое из них правильное. По словам британского историка Филипе Фернандеса-Арместо, имеется как минимум тридцать восемь причин, которые могли бы побудить людей жить оседло: изменения климата; желание остаться рядом с могилами родных; потребность варить и пить пиво, удовлетворить которую можно было, только обосновавшись на одном месте. Согласно одной теории (Джейн Джекобс[15] вполне серьезно обсуждает ее в своей важной книге «Экономика городов», 1969), «случайные космические ливни» привели к мутациям диких злаков, в результате чего эти травы вдруг сделались привлекательным источником пищи.

Одним словом, никто не знает ответа на вопрос, почему началось развитие сельского хозяйства.

Готовить еду из растений очень тяжело. Превращение пшеницы, риса, кукурузы, проса, ячменя и других культур в основные продукты питания — одно из величайших и вместе с тем неожиданных достижений человечества. Взгляните на лужайку за вашим окном, и вы поймете, что трава в ее натуральном виде — не лучшая пища для тех, кто не относится к жвачным животным. Сделать траву съедобной — непростая задача, которую можно решить только с помощью тщательной многоступенчатой обработки и большого мастерства.

Возьмем, к примеру, пшеницу. Она будет пригодна в пищу, только если превратить ее в такой сложный продукт, как хлеб. А для этого требуется масса усилий. Вам придется сначала отделить зерна от плевел и смолоть зерно — сначала крупно, затем мелко; полученную муку надо смешать с другими компонентами — дрожжами, солью и т. д. — приготовить тесто, вымесить его до определенной консистенции и, наконец, испечь, внимательно и аккуратно. Вероятность испортить результат на последнем этапе настолько велика, что во всех обществах, где люди едят хлеб, его выпечку поручают профессионалам.

Нельзя сказать, что переход к земледелию значительно улучшил условия жизни человека. Типичный охотник-собиратель питался намного разнообразней, потреблял больше белка и калорий, чем оседлые люди, и получал в пять раз больше витамина С, чем среднестатистический современный человек. Даже в мрачных глубинах ледникового периода, как мы теперь знаем, пища кочевников была на удивление качественной и здоровой. У оседлых общин, напротив, еда стала гораздо более однообразной, что привело к нехватке витаминов и минеральных веществ. Три основные культуры, которые выращивал древний человек, — это рис, пшеница и маис (кукуруза), но все они имели существенные недостатки как основные продукты питания. Британский писатель и кулинарный критик Джон Ланчестер объясняет:


Рис снижает эффективность действия витамина А; в пшенице есть химические вещества, которые подавляют действие цинка и могут привести к задержке роста; в маисе мало важных аминокислот, кроме того, он содержит фитаты, которые препятствуют усвоению железа.


И действительно, в эпоху зарождения земледелия средний рост обитателя Ближнего Востока снизился почти на шесть дюймов. Даже на Оркнейских островах, доисторические жители которых процветали, исследование 340 древних скелетов показало, что мало кто из них доживал до тридцати лет.

Однако по большей части оркнейцы умирали не от дефицита питательных веществ, а от болезней. Когда люди живут тесной общиной, вероятность распространения инфекций значительно возрастает. Свою роль сыграл и близкий контакт с одомашненными животными: от свиней и кур человек мог заразиться гриппом, от коров и овец — оспой и корью, от лошадей и коз — сибирской язвой. Насколько мы можем судить, практически все инфекционные заболевания стали эндемическими только тогда, когда люди начали жить большими общинами. Кроме того, оседлый образ жизни способствовал увеличению популяции мышей, крыс и других животных, которые живут среди нас и за наш счет — а заодно служат переносчиками опасных инфекций.

Итак, оседлый образ жизни привел к оскудению рациона и росту заболеваемости; у людей появились проблемы с зубами и деснами; они стали раньше умирать. Причем, что поразительно, все эти факторы до сих пор оказывают свое действие. Из тридцати тысяч видов существующих на Земле съедобных растений всего одиннадцать: кукуруза, рис, пшеница, картофель, маниока, сорго, просо, бобы, ячмень, рожь и овес — составляют 93 % всей пищи человека, а культивировать все эти виды начали наши предки эпохи неолита. То же самое относится и к животноводству. Животные, которых мы сегодня выращиваем для еды, выбраны нами вовсе не потому, что они особенно вкусны или питательны или их присутствие доставляет нам удовольствие, а потому, что именно их мы первыми одомашнили в каменном веке.

Мы с вами по существу являемся людьми каменного века. Если судить по нашему рациону, то эпоха неолита по-прежнему с нами. Да, мы добавляем в блюда лавровый лист и нарезанный фенхель, но в основном едим пищу каменного века. И страдаем болезнями каменного века.

II

Если бы десять тысяч лет назад вас попросили угадать, где будет расположена величайшая цивилизация будущего, вы, скорее всего, назвали бы какую-нибудь область Центральной или Южной Америки, ибо именно там люди проделывали удивительные вещи с пищевыми растениями. Ученые называют эту часть Нового Света Мезоамерикой — весьма расплывчатый термин, который в принципе означает «Центральная Америка плюс некоторая часть Южной» (какая именно часть — зависит от того, какую именно гипотезу требуется подтвердить данному конкретному ученому).

Мезоамериканцы были величайшими землепашцами в истории, но из всех их многочисленных сельскохозяйственных достижений самым важным и неожиданным стало выведение маиса, или кукурузы (corn), как его называют на моей родине, в США[16]. Мы до сих пор понятия не имеем, каким образом они это сделали. Если сопоставить первобытные формы ячменя, риса или пшеницы с их современными аналогами, сходство сразу будет заметно. Однако в дикой природе нет ничего, даже отдаленно напоминающего современную кукурузу. Генетически ее ближайшим родственником является тонкая травка под названием теосинте, но на самом деле они мало чем похожи. Кукуруза дает мощный початок на единственном стебле, ее зерна заключены в жесткую листовую обертку, а початок теосинте имеет в длину меньше дюйма, лишен листовой обертки и растет на множестве стеблей. В качестве еды он почти бесполезен. Одно зернышко кукурузы более питательно, чем целый початок теосинте.

Трудно сказать, как люди сумели вывести кукурузные початки из такого тонкого и практически несъедобного растения, да и как им вообще пришла в голову эта идея. Надеясь раз и навсегда разобраться с этим вопросом, университет штата Иллинойс в 1969 году организовал специальную конференцию, посвященную проблеме происхождения кукурузы, на которую съехались ведущие специалисты со всего мира, однако научные дебаты переросли в такой ожесточенный и такой оскорбительный спор, порой переходивший на личности, что конференция была закрыта, а ее материалы никогда не были опубликованы. С тех пор подобных попыток больше не предпринималось. Впрочем, сейчас ученые совершенно уверены — спасибо последним успехам генетики, — что кукуруза впервые была окультурена на равнинах западной Мексики и что ее получили из теосинте, но как именно — по-прежнему остается загадкой.

Так или иначе, в результате появилось первое в мире искусственно выведенное растение, причем это растение требует столь тщательной культивации, что сегодня его выживание всецело зависит от нас. Кукурузные зерна не отделяются от початков сами — их надо специально отделить и посадить в почву, иначе кукуруза не вырастет. Если бы люди не заботились о ней на протяжении тысячелетий, эта культура вообще исчезла бы с лица земли.

Изобретатели кукурузы не только вывели новый вид растения, они практически создали из ничего новый, ранее не существовавший, тип экосистемы. В Месопотамии дикие луговые злаки росли почти повсеместно, и задача земледельца заключалась главным образом в культивации этих лугов и постепенном превращении их в культурные, хорошо обработанные зерновые поля. Однако жители засушливых, поросших невысоким кустарником равнин и плоскогорий Центральной Америки не знали, что такое поле. Им пришлось создавать то, чего они никогда раньше не видели, — это как если бы обитателю пустыни пришло в голову устроить у себя травяной газон.

Сегодня кукуруза незаменима, причем в гораздо большей степени, чем многие думают. Кукурузная мука используется в производстве газированных напитков, жевательной резинки, мороженого, арахисовой пасты, кетчупа, автомобильной краски, бальзамирующего состава, пороха, инсектицидов, дезодорантов, мыла, картофельных чипсов, перевязочных материалов, лака для ногтей, присыпки для ног, соусов для салата и еще сотен вещей. По словам Майкла Поллана, автора книги «Дилемма всеядного», не столько мы одомашнили кукурузу, сколько она одомашнила нас.

Существует опасение, что культуры, доведенные до единообразного генетического совершенства, могут утратить свою защитную приспособляемость. Проезжая сегодня мимо кукурузного поля, вы увидите, что каждый стебель похож на остальные — конечно, между ними есть какие-то небольшие различия, но по сути своей они идентичны. Эти особи-близнецы живут в полной гармонии, поскольку ни одна из них не конкурирует с другой. Но в этом есть и свои опасности. В 1970 году производители кукурузы в США были в страшной тревоге: кукуруза по всей Америке погибала от болезни, которая называется бурая пятнистость, и в этот момент агрономы сообразили, что практически все кукурузные поля страны засеяны семенами с генетически идентичной цитоплазмой. Если бы заболевание напрямую поражало цитоплазму или оказалось более вирулентным, то сейчас ученые всего мира ломали бы голову, пытаясь найти способ снова окультурить теосинте, а нам с вами пришлось бы надолго забыть про попкорн.

У картофеля, другой важной пищевой культуры Нового Света, не меньше интригующих тайн. Это растение семейства пасленовых, известного своей токсичностью. В диком картофеле много ядовитых гликоалкалоидов — они же, только в меньших дозах, содержатся в кофеине и никотине. Чтобы сделать дикий картофель безопасным пищевым продуктом, надо было снизить в нем содержание гликоалкалоидов до одной пятнадцатой или двадцатой от изначального уровня. Возникает масса вопросов, и самый главный из них — как люди это сделали? И откуда узнали, что именно надо сделать? Как они смогли определить, насколько снизился уровень токсичности? И как контролировали ход этого процесса? Да и вообще, откуда древние люди знали, что игра стоит свеч и что в результате получится безопасный и питательный продукт?

Конечно, нетоксичный картофель мог появиться и в результате самопроизвольной мутации. Если так, значит, людям не пришлось тратить столетия на экспериментальную селекцию. Однако каким образом они узнали, что этот вид картофеля мутировал и из всех сортов ядовитого дикого картофеля именно этот пригоден для еды?

Словом, первобытные люди часто совершали не просто удивительные, а поистине непостижимые открытия.

III

Пока мезоамериканцы выращивали кукурузу и картофель (а также авокадо, томаты, бобы и около сотни других видов растений, без которых мы теперь не мыслим свое существование), люди на другом конце земного шара строили первые города, и это было не менее загадочно и удивительно.

Одной из таких загадок стала археологическая находка, сделанная в Турции в 1958 году. В конце этого года молодой британский археолог Джеймс Меллаарт вместе с двумя коллегами путешествовали по пустынным районам Центральной Анатолии и увидели на бесплодной засушливой равнине большую вытянутую возвышенность явно естественного происхождения — «холм, поросший чертополохом», высотой в пятьдесят-шестьдесят футов и длиной в две тысячи футов. Странный холм занимал площадь в тридцать три акра. Вернувшись туда на следующий год, Меллаарт провел пробные раскопки и обнаружил, что холм скрывает остатки древнего города.

Это было совершенно невероятно. Древние города, как было известно в то время даже неспециалистам, существовали лишь в Месопотамии и на Ближнем Востоке, но никак не в Анатолии. И вот же, пожалуйста: один из старейших — возможно, самый старый в мире — город, да еще беспрецедентных размеров, в центре Турции! Городище Чатал-Хююк (турецкое название означает «раздвоенный курган») возникло девять тысяч лет назад и было постоянно населено в течение более тысячи лет; в период расцвета его населяли восемь тысяч человек.

Меллаарт назвал Чатал-Хююк первым городом мира, и эта точка зрения стала общеизвестной, когда Джейн Джекобc повторила ее в своей влиятельной книге «Экономика городов», однако она неверна по двум причинам. Во-первых, это на самом деле был не город, а просто очень большая деревня (различие, с точки зрения археологов, состоит в том, что город имеет не только достаточно большой размер, но и ясно выраженную административную структуру). А во-вторых, что еще более важно, другие поселения — Иерихон в Палестине, Айн-Маллаха в Израиле, Абу-Хурейра в Сирии — согласно последним исследованиям, значительно старше. Тем не менее Чатал-Хююк оказался самым странным из всех древних поселений.

Вир Гордон Чайлд, отец неолитической революции, умер, не успев узнать про Чатал-Хююк. Незадолго до этого открытия Чайлд впервые за тридцать пять лет приехал на родину, в Австралию. Он не был там больше половины всей своей жизни. Отправившись на прогулку в Голубые горы, он либо случайно сорвался с тропы и погиб, либо покончил с собой. Как бы там ни было, его тело обнаружили у подножия возвышенности Говеттс-Лип. На тысячу футов выше был найден тщательно сложенный пиджак профессора, поверх которого аккуратно лежали его очки, компас и трубка.

Чатал-Хююк наверняка восхитил бы Чайлда, ибо с этим поселением все было непонятно. Там не было ни улиц, ни переулков. Дома жались друг к другу, образуя неоднородный по плотности массив. Добраться до стоящих в центре зданий можно было лишь по крышам других (причем все они были разной высоты) — на редкость неудобное решение. В поселении не было ни площадей, ни рынков, ни зданий, похожих на общественные, — словом, никаких признаков социальной организации. Каждый строитель нового дома всегда возводил четыре новые стены, даже если строил впритык к уже существующему зданию. Похоже, население еще не постигло даже азов коллективного проживания.

Это напоминает нам о том, что характер населенных пунктов и зданий внутри них не является предопределенным. Нам кажется естественным, что на первых этажах наших домов есть двери, а сами дома отделены друг от друга улицами и переулками, однако жители Чатал-Хююка смотрели на вещи иначе.

Кроме того, к древнему городу не вела ни одна дорога. Он был построен в болотистой местности, в ежегодно затопляемой пойме реки. На многие мили вокруг расстилалось незанятое, пустынное пространство. Почему же люди решили жить так тесно, словно их со всех сторон теснили волны прилива? Почему скопились тысячами в одном месте, если имели возможность свободно распределиться по незанятой территории? Никаких объяснений этому нет.

Жители Чатал-Хююка занимались земледелием, но их поля находились по меньшей мере в семи милях от их домов. Земля вокруг поселения была малопригодна для пастбищ, на ней не росли дикие фруктовые деревья, орехи и другие природные источники питательных веществ. Не было и древесины для топлива. Короче говоря, абсолютно неясно, почему вообще древние люди решили обосноваться именно на этом месте.

Чатал-Хююк никак нельзя назвать примитивным поселением. Для своего времени он был поразительно передовым и сложно устроенным. Там жили ткачи, мастера, умевшие делать корзины, бусы и луки, плотники, столяры и представители разных других профессий. Они были искусными ткачами и производили ткани изящного плетения. Умели даже делать полосатые ткани, а это явно непросто. Им было важно хорошо выглядеть. Удивительно, что они задумались о полосатых тканях раньше, чем о дверях и окнах.

Все это лишний раз подтверждает, как мало мы знаем — даже на уровне догадок — об образе жизни и обычаях древних людей. А теперь давайте наконец войдем в дом и посмотрим, сколько еще неизвестного нам откроется.

Глава 3

Холл

I

Ни одна комната дома не может похвастаться более долгой историей, чем холл. Место, где сейчас вытирают ноги и вешают шляпы, когда-то было одним из главных помещений в доме. В течение долгого времени холл, собственно, и был домом. Как это получилось? Для того чтобы в этом разобраться, нам придется вернуться к моменту зарождения Англии, к тем дням 1600 лет назад, когда к берегам Британии причалили полные вооруженных людей корабли и сходившие с них на берег обитатели материковой Европы стали каким-то загадочным образом одерживать одну победу за другой. Нам на удивление мало известно о том, кем были эти люди, но именно с них началась история Англии и история английского дома.

Традиционно считается, что события развивались просто и последовательно: в 410 году нашей эры римляне, империя которых рушилась, в спешке и смятении покинули Британию, а германские племена — англы, саксы и юты, известные нам по тысяче школьных учебников, — обрушились на острова, как лавина, чтобы занять их место. Однако на самом деле все могло быть и по-другому.

Во-первых, не факт, что захватчики действительно обрушились лавиной. Согласно одной из оценок, в течение ста лет после ухода римлян в Британию переселились всего десять тысяч чужестранцев, то есть примерно по сто человек в год. Пусть большинство историков считает эту цифру слишком маленькой, однако привести более точную никто не берется. Точно так же никто не берется сказать, какова была численность коренного населения (бриттов) к моменту вторжения германцев. Оценки варьирует от полутора до пяти миллионов, что лишний раз демонстрирует, с каким туманным периодом истории мы имеем дело. Однако одно известно почти достоверно: местных жителей было значительно больше, чем завоевателей.

Почему бриттам не хватило возможностей или смелости для более эффективной борьбы — глубокая тайна. Ведь им было что защищать. На протяжении почти четырех веков они были частью самой мощной в мире цивилизации и наслаждались всеми преимуществами этого положения: у них имелись водопровод, центральное отопление и горячие ванны, отлично организованная связь и отлаженная система правления — словом, все то, о чем понятия не имели их грубые завоеватели. Трудно представить, какое негодование должны были испытать коренные жители Британии, оказавшись под пятой у неграмотных грязных язычников с лесных окраин Европы. При новом режиме они лишились почти всех своих материальных достижений и снова обрели многие из них лишь спустя тысячу лет.

Это была эпоха Volkerwanderung, Великого переселения народов, когда группы племен из разных концов Европы и мира — гунны, вандалы, вестготы, остготы, франки, англы, саксы, даны, алеманны и другие — вдруг ощутили внезапную и, похоже, совершенно непреодолимую тягу к перемене мест; захватчики Британии тоже входили в их число. У нас есть единственное письменное изложение тех событий, оставленное монахом, которого звали Беда Достопочтенный. Именно Беда, писавший три века спустя после вторжения, поведал нам, что армия захватчиков состояла из англов, саксов и ютов, но что это за народы и как связаны между собой, неизвестно.

Юты — совершенная загадка. Считается, что они вышли из Дании, так как там и сегодня есть провинция Ютландия. Но историк Фрэнк Стентон замечает, что когда Ютландия получила свое название, на ее территории уже давно не было ни одного юта. Согласитесь, довольно странно называть местность в честь людей, которые там больше не живут. Кроме того, скандинавское слово jotar, из которого было образовано название Ютландия, вряд ли имеет отношение к какому-либо народу или племени. Ни в одном источнике, кроме записок Беды Достопочтенного, юты не упоминаются, да и сам хронист больше никогда о них не говорил. Некоторые ученые вообще полагают, что рассказ о ютах — позднейшая вставка, добавленная позже другой рукой, и Беда здесь вообще ни при чем.

Вокруг англов тумана почти столько же. О них время от времени упоминается в европейских текстах, так что, по крайней мере, мы можем быть уверены, что они действительно существовали. Однако дошедшая до нас информация не дает нам ничего существенного. Возможно, они внушали страх или вызывали восхищение, однако в любом случае они были не слишком известны. Поэтому есть некоторый абсурд в том, что именно в честь англов — видимо, по чистой случайности — назвали страну, в образовании которой они принимали явно не самое деятельное участие.

Наконец, остаются саксы, которые, вне всякого сомнения, оставили заметный след в Европе — это подтверждает наличие в современной Германии сразу нескольких местностей под названием Саксония, имя Саксен-Кобургской династии и прочее. Однако создается впечатление, что и этот народ не был особенно могущественным. Стентон называет саксов «наиболее известными» из трех групп захватчиков, но не более того. По сравнению с готами, разграбившими Рим, или вандалами, захватившими Римскую Африку, эти племена никогда не проявляли особых воинских доблестей. Похоже, Британию захватили не воины, а обычные крестьяне.

Они не принесли с собой почти ничего нового — только язык и собственную ДНК. Ни одна их технология, ни одна особенность их образа жизни ничего не добавили к тому, что уже существовало в то время на Британских островах. Их, конечно, не могли полюбить, но и уважать себя они не заставили. И тем не менее они настолько сильно повлияли на Британию, что их культура остается с нами спустя более полутора тысяч лет, причем в самом фундаментальном смысле. Мы можем ничего не знать про религию саксов, однако по-прежнему отдаем дань уважения трем их главным богам — Тиву, Водану и Тору (их именами названы три средних дня недели — tuesday, Wednesday и thursday), а каждую пятницу (friday) неизменно вспоминаем Фригг, жену Бодана. Это уже можно назвать привязанностью.

Германцы просто-напросто стерли существовавшую до них культуру. Римляне провели в Британии 367 лет, кельты — по меньшей мере тысячу, однако сейчас кажется, будто их не было вовсе. Нигде в мире не наблюдалось ничего подобного. Когда римляне оставили варварам Галлию и Испанию, жизнь там почти не изменилась: люди по-прежнему говорили на местной версии латыни, которая со временем начала постепенно превращаться во французский и испанский языки; сохранилась устроенная по римским принципам администрация, процветала коммерция, в обращении по-прежнему ходили римские монеты, действовали различные общественные структуры. В Британии же римляне оставили после себя от силы пять слов, а кельты — не больше двадцати: в основном это географические термины, описывающие характерные признаки британского ландшафта. Например, слово crag («скала», «утес») — кельтского происхождения, так же как и слово tor («скалистая вершина»).

После ухода римлян некоторые бритты переселились на континент, основав поселения на полуострове, который получил название Бретань. Некоторые наверняка сражались с захватчиками и были убиты или взяты в плен и стали рабами. Но большинство британских кельтов, похоже, просто смирилось с захватчиками как с неизбежным злом и начало жить в соответствии с новыми правилами.

— На самом деле не факт, что было много резни и кровопролития, — сказал мне однажды мой друг Брайан Эрз, бывший главный археолог графства Норфолк, когда мы с ним как-то стояли и глазели на поле за моим домом. — Допустим, в один прекрасный день ты выглядываешь из окна и видишь, что на твоем поле стали лагерем человек двадцать. Постепенно до тебя доходит, что они не собираются уходить, что они отнимают у тебя твою землю. Наверняка были локальные кровавые стычки, но в общем и целом, думаю, люди просто научились приспосабливаться к драматически изменившимся обстоятельствам.

Существует несколько описаний таких стычек. Во время одной из них, которая произошла в местности под названием Крэйфорд (где именно находится это место, неизвестно), погибло, как утверждается, четыре тысячи бриттов. Легенда донесла до нас историю мужественного сопротивления короля Артура и его войска, однако легенда есть легенда. Ни одна археологическая находка не указывает на массовую резню или паническое бегство населения, какое случается перед нашествием. Захватчики не только не были свирепыми воинами — судя по всему, они даже толком не умели охотиться. Археологические раскопки свидетельствуют, что с момента прихода в Британию германцы занимались животноводством и практически не занимались охотой. Земледельческие работы тоже не были прерваны завоеванием. Похоже, переход от одной власти к другой прошел гладко, как суточная смена рабочих на фабрике. Разумеется, мы не можем утверждать этого с полной уверенностью, но как там было на самом деле, мы, вероятно, уже никогда не узнаем. Наступил период истории, когда Британия уже не была окраиной известного человечеству мира — она оказалась за краем этого мира.

Археологические свидетельства этой эпохи зачастую ставят в тупик. Захватчики отказались жить в римских домах, которые были лучше и крепче строений, оставленных на родине, и которыми к тому же ничего не стоило завладеть. Вместо этого они возвели гораздо более примитивные здания, по большей части поставив их впритык к заброшенным римским виллам. Римские города тоже были им не нужны. Лондон триста лет стоял полупустым.

У себя на родине германцы жили в основном в так называемых «длинных домах» (longhouses) — классических крестьянских жилищах, в одном конце которых размещались люди, в другом — домашний скот; однако в Британии захватчики отказались от них, и никто не знает, почему. Вместо этого они испещрили ландшафт странными маленькими сооружениями, которые в Германии называют Grubenhauser («дома-ямы»), хотя их вообще трудно назвать домами — по сути дела, это землянки. Эти жилища действительно представляли собой яму глубиной около полутора футов, над которой была воздвигнута деревянная или соломенная кровля. В течение первых двух веков англосаксонского владычества это были самые многочисленные сооружения в стране.

Большинство археологов считает, что в этих землянках были и полы, которые настилали поверх ямы, превращая ее в неглубокий подпол, но для каких целей — неясно. Согласно двум наиболее распространенным теориям, эти ямы использовались в качестве хранилищ, поскольку в холодном воздухе, циркулирующем под полом, лучше сохраняются скоропортящиеся продукты. Кроме того, циркуляция воздуха защищала бы половые доски от гниения. Однако труд, затраченный на рытье ям (а некоторые были прорублены прямо в коренной породе), несоизмерим с пользой, которую они могли бы принести.

Первая такая землянка была найдена в 1921 году — на удивление поздно, учитывая огромное количество этих древних сооружений, — во время раскопок в деревне Саттон-Кортеней (ныне в графстве Оксфордшир, тогда — в Беркшире). Первооткрывателем стал Эдвард Терлоу Лидс из музея Эшмола при Оксфордском университете. И ему совсем не понравилось то, что он увидел. Люди, жившие в этих домах, влачили «почти пещерное» существование — настолько убогое, что зрелище его «могло вселить неверие в душу современного человека», с отвращением писал профессор Лидс в своей монографии 1936 года. Германцы, продолжает он, жили «среди разбросанных обломков костей, объедков и разбитых горшков… в невообразимо жутких, почти первобытных условиях. Они совсем не заботились о чистоте, бросали объедки в дальний угол лачуги и там их оставляли». Похоже, Лидс счел «грубенхаусы» чуть ли не предательством цивилизации.

Такое мнение продержалось около тридцати лет, но постепенно специалисты задались вопросом: действительно ли люди жили в этих странных маленьких сооружениях? Прежде всего настораживал их размер: типичный «грубенхаус» был размером всего семь на десять футов; такая площадь (а надо учесть, что на ней должен был еще поместиться горящий очаг) показалась бы тесной даже самому бедному крестьянину. Площадь пола составляла девять квадратных футов, из которых очаг занимал чуть больше семи, так что места для жизни практически не оставалось. Так что, возможно, это были вовсе не жилые дома, а мастерские или кладовые. Но зачем понадобилось устраивать в них подземные помещения, остается загадкой.

По счастью, новые обитатели Британии — англичане, как мы будем называть их впредь, — принесли с собой и второй тип зданий, не таких многочисленных, но в конечном счете куда более важных. Эти постройки были гораздо просторней землянок, но это практически все, что мы можем о них сказать. Это были большие дома, похожие на амбары, с открытым очагом в центре. Слово, которым их называли, уже было известно в 410 году, и сегодня оно считается одним из самых старых в английском языке — hall.

Практически вся жизнь человека — и днем, и ночью — проходила в этой единственной комнате дома — большой, по большей части не имевшей ни мебели, ни украшений и всегда задымленной. Слуги и члены семьи ели, одевались и спали вместе — «обычай, который не способствовал ни комфорту, ни соблюдению приличий», писал Джон Альфред Готч в своей классической работе «Эволюция английского дома» (1909). На протяжении всего Средневековья вплоть до XV века холл эффективно справлялся с ролью дома в целом, так что стало обычным делом называть этим словом все жилище — например Хардвик-холл или Тоуд-холл.

Все домочадцы, в том числе прислуга, старики, овдовевшие родители и прочие постоянные обитатели дома, считались членами одной семьи (family); они действительно были «близкими» (familiar) в самом буквальном и первоначальном смысле этого слова. В лучшем (и обычно самом теплом) месте холла устраивалось возвышение, которое называлось dais («кафедра») и на котором хозяин и его семья обедали. Высокие столы в некоторых современных колледжах и школах-пансионах напоминают об этом обычае и подчеркивают давние традиции заведения (или пытаются создать иллюзию этих традиций). Глава семьи звался husband — составное слово, буквально означающее «домохозяин» или «домовладелец». Его роль управляющего и кормильца была настолько важна, что само занятие сельским хозяйством получило название husbandry. Лишь намного позже слово husband стало обозначать брачного партнера и получило современное значение — «муж».

Даже самые большие дома имели не больше трех-четырех помещений: сам холл, кухню и одну-две дополнительные комнаты, которые могли называться bower; parlour или chamber и в которых глава семьи мог уединиться и заняться личными делами. В IX и X веках в домах часто появляются еще и часовни, которые использовалась не только для богослужения, но и для других домашних дел.

Личные комнаты иногда строились в два этажа. На верхний, который назывался solar, поднимались по приставной или весьма примитивной встроенной лестнице. Слово solar звучит светло и радостно[17], но на самом деле это всего лишь переделанное французское solive — «потолочная балка». Эти верхние комнаты действительно опирались на потолочные балки нижних, и долгое время это были единственные помещения второго этажа, которые могли себе позволить хозяева большинства домов. Как правило, их использовали в качестве кладовых. Людей так мало интересовал современный смысл комнаты как отдельного помещения с определенной функцией, что слово room («пространство») стало применяться в значении «комната» только во времена Тюдоров[18].

Большую часть общества составляли лично свободные земледельцы, крепостные крестьяне (сервы) и рабы. После смерти серва помещик имел право взять себе небольшую часть его личного имущества, например какой-нибудь предмет одежды, в качестве налога на наследство. Часто у крестьянина был лишь один предмет одежды — свободное облачение с широкими рукавами, которое называлось cotta (от него произошло современное английское coat — «пальто»). Тот факт, что крестьянин не мог предложить помещику ничего лучшего, а помещик не брезговал крестьянским рубищем, вполне красноречиво говорит нам о качестве жизни в раннем Средневековье.

Крепостная присяга (серваж) означала, что серв на всю жизнь отдается во власть своему господину. Часто эта присяга освящалась церковью, и этот обычай наверняка приводил в ужас детей серва, поскольку серваж распространялся на всех его потомков. Главной особенностью положения серва было то, что он был лишен свободы передвижения: серв не имел права покинуть земли господина или жениться за пределами поместья. Тем не менее сервы вполне могли преуспевать. Каждый двадцатый серв владел пятьюдесятью акрами земли или более, что для того времени было довольно значительной площадью. И наоборот, многие свободные крестьяне, керлы (ceorls), были зачастую слишком бедны, чтобы иметь какие-то преимущества от этой свободы.

Рабы (часто это были пленники, захваченные во время войны) были в IX–XI веках довольно многочисленны: в одном из поместий, занесенных в Книгу судного дня[19], их насчитывалось свыше семидесяти. Обращались с ними не так бесчеловечно, как с рабами более поздних эпох, например, на американском Юге. Хотя раб считался собственностью господина и его можно было продать, причем довольно дорого (здорового раба-мужчину обменивали на восемь быков), сам он тоже имел право владеть недвижимым имуществом, вступать в брак и свободно перемещаться в пределах поместья. На староанглийском языке раб назывался thrall, вот почему, оказавшись в плену чувства, мы говорим о себе enthralled[20].

Средневековые земельные владения часто состояли из множества отдельных участков. У одного лорда IX века по имени Вульфрик имелось семьдесят две усадьбы, разбросанные по всей Англии, и даже более мелкие поместья демонстрируют тенденцию к дроблению. Вследствие этого средневековые землевладельцы вместе с их обширными семьями и многочисленными домочадцами находились в постоянном движении. В королевских дворцах насчитывалось до пятисот слуг, а важные пэры и прелаты имели их не меньше сотни. Доставить еду такой куче народа было в те времена не проще, чем доставить сам этот народ к еде, поэтому перемещения и путешествия практически не прекращались, а все бытовые предметы старались делать мобильными, с учетом возможности их частой транспортировки в будущем (неслучайно во многих европейских языках слово, обозначающее предметы домашней обстановки, происходит от латинского mobilis, «передвижной», — meubles, mobile, Mobel, мебель). Предметы мебели были экономичными, переносными, практичными, и к ним относились «скорее как к оборудованию, нежели как к дорогому личному имуществу», пишет Витольд Рыбчинский[21].

По этой же причине у старинных сундуков обычно делали выпуклые крышки: в дороге с них лучше стекала вода. Главный недостаток сундука состоит, конечно же, в том, что прежде чем доберешься до вещей, лежащих на дне, придется переворошить все содержимое. Прошло на удивление много времени, прежде чем кто-то додумался встроить в сундук выдвижные ящики, и получился комод. Это случилось уже в начале XVII века.

Даже в лучших домах были, как правило, голые земляные полы, устеленные сверху болотным камышом, причем, пишет в 1524 году побывавший в Англии голландский гуманист Эразм Роттердамский,


эту подстилку так редко обновляют, что нижний слой нередко лежит не менее двадцати лет. Он пропитан слюной, экскрементами, мочой людей и собак, пролитым пивом, смешан с объедками рыбы и другой дрянью. Когда меняется погода, от полов поднимается такой запах, какой, по моему мнению, никак не может быть полезен для здоровья.


В результате пол служил настоящим рассадником насекомых и грызунов, а также был отличным инкубатором для чумы. Однако толстый слой соломы на полу считался символом престижа. Французы говорили про богачей, что они «по пояс в соломе».

Голые земляные полы вплоть до XX века были вполне обычны во многих сельских домах Британии и Ирландии. «Недаром первый этаж зовется ground floor»[22], — замечает историк Джеймс Аэрз. Впоследствии в богатых домах вошли в обычай деревянные и плиточные полы, однако ковры даже во времена Уильяма Шекспира считались слишком дорогими, чтобы бросать их под ноги. Ковры висели на стенах или лежали на столах. Впрочем, нередко их хранили в комодах и доставали только затем, чтобы похвастаться перед особо почетными гостями.

Обеденный стол представлял собой доску, положенную на козлы, а кухонные шкафчики (cupboards) в точности соответствовали своему названию: чашки и другие сосуды расставлялись на простых дощатых полках[23]. Стеклянная посуда была редкостью, и соседи за столом часто пили по очереди из одного бокала. Со временем «доски для чашек» были вставлены в декоративные шкафчики (dressers), название которых не имеет никакого отношения к одежде и связано исключительно с приготовлением пищи[24].

В более скромных жилищах дело обстояло еще проще. Обеденным столом служила простая доска, которую клали на колени обедающим, а потом снова вешали на стену. Подобный стол так и назывался — «доска» (board). Со временем слово board стало означать не только поверхность, на которой едят, но и саму еду, отсюда пошло выражение room and board[25]. По той же причине жильцов и постояльцев общежитий, пансионов и отелей часто называют boarders, а про честного человека, которому нечего скрывать, говорят, что он above board — «[держит руки] над столом».

Люди в те времена сидели на простых лавках (benches), которые по-французски назывались bancs, отсюда слово «банкет». До начала XVII века стул или кресло (chair) были редкостью (само это слово появилось поздно, лишь к началу XIV века) и предназначались не столько для удобства, сколько для того, чтобы подчеркнуть авторитет сидящего в кресле важного человека. Даже сейчас председатель совета директоров компании называется chairman of the board[26], что лишний раз и не совсем кстати напоминает нам про обычаи Средневековья.

На эти простые столы подавались разные диковинные блюда, которые в наше время уже не едят. В центре меню была птица: орлы, цапли, павлины, воробьи, жаворонки, зяблики, лебеди и многие другие пернатые широко употреблялись в пищу. И дело здесь вовсе не в том, что лебеди и еще более экзотические с нашей точки зрения птицы как-то особенно вкусны (отнюдь нет, иначе мы тоже не стали бы исключать их из рациона), просто особого выбора не было. В течение тысячи лет говядина и баранина почти не появлялись на обеденном столе, поскольку эти животные были слишком ценными, чтобы просто их съесть: они давали шерсть, молоко и навоз или использовались в качестве тягловой силы. На протяжении почти всего периода Средневековья основным источником животного белка для большинства населения служила копченая селедка.



Рис. 3. Средневековый пир



Но даже если бы мясо было общедоступным, есть его удавалось бы нечасто. Прибавьте к трем постным дням недели еще сорок дней Великого поста, а также множество церковных праздников, в дни (или накануне) которых вкушать плоть обитателей суши было запрещено. Общее число постных дней менялось, но в максимальном случае могло составить почти половину года.

Зато рыба и другие водные обитатели присутствовали на столе чуть ли не в полном своем многообразии. Если верить епископу Херефордскому, то его домочадцы вкушали селедку, треску, пикшу, лосося, щуку, леща, скумбрию, морскую щуку, хека, плотву, угря, миногу, мерлузу, линя, форель, гольяна, пескаря, морского петуха — всего более двух десятков разных видов рыбы. Кроме того, широко употреблялись в пищу барбус, голавль и даже дельфин. До реформ Генриха VIII несоблюдение постов каралось смертной казнью — во всяком случае, теоретически. После разрыва с Римом Генрих отменил посты, однако королева Елизавета снова учредила их — на этот раз ради поддержки английских рыбаков.



После вечерней трапезы обитатели средневекового холла начинали там же готовиться ко сну — ведь отдельных спален у них не было. Современное выражение to make a bed[27] («постелить постель») в точности описывает действия, которые производил средневековый человек перед тем, как улечься спать: он раскатывал тряпичный тюфяк или насыпал кучу соломы, брал плащ или одеяло и устраивался настолько комфортно, насколько ему удавалось. Похоже, так обстояли дела на протяжении довольно долгого времени. В одном из «Кентерберийских рассказов» Чосера жена мельника в своем же собственном доме случайно укладывается в чужую постель; вряд ли она могла бы так ошибиться, если бы каждую ночь спала на одном и том же месте. До XVII века, а кое-где и позже слово bed («кровать») означало лишь матрас и его набивку, а вовсе не всю кровать вместе с рамой-каркасом. Для этого имелось другое обозначение — bedstead (сейчас это слово означает как раз кровать без матраса).

Судя по описям имущества, составленным в эпоху королевы Елизаветы, люди того времени уделяли довольно большое внимание кроватям и постельным принадлежностям, второе по значимости место занимала кухонная утварь. Все остальное имущество обычно описывалось весьма неопределенно — «и несколько столов и скамеек». Видимо, хозяева достаточно равнодушно относились к своей мебели — так же, как мы не испытываем душевной привязанности к своей бытовой технике. Разумеется, нам не хотелось бы остаться без всех этих необходимых приборов, однако мы не считаем их фамильной ценностью.

Еще одна вещь, которую скрупулезно включали в описи, — это, как ни странно, оконные стекла. В XVII веке застекленные окна можно было увидеть только в церквях и в немногих богатых домах. Элеонора Годфри в своей книге «Развитие английской стекольной промышленности, 1560–1640» рассказывает, как в 1590 году некий олдермен из Донкастера завещал свой дом жене, а окна — сыну. В тот же период хозяева замка Алник, главной резиденции герцогов Нортумберлендских, отправляясь в путешествие, вынимали стекла из оконных рам и отправляли их в кладовую, чтобы они случайно не разбились.

Даже в самых богатых домах стеклили, как правило, только главные комнаты. Все остальные окна закрывались ставнями. Застекленные окна долго оставались редкостью. В 1564-м, в год рождения Уильяма Шекспира, их не было даже в домах самих стекольщиков. Полвека спустя, когда великий драматург умер, ситуация несколько изменилась. К тому времени в большинстве домов представителей среднего класса застекленные окна имелись примерно в половине комнат.

Одно известно точно: комфорта не было даже в лучших домах. Поразительно, как много времени понадобилось людям, чтобы достичь хотя бы самого элементарного уровня удобств. Впрочем, это вполне объяснимо: жизнь в то время была крайне суровой. Средневековый человек по большей части просто выживал. Голод был обычным явлением. Запасы продовольствия были недостаточными, поэтому, когда случался неурожай — а это происходило в среднем раз в четыре года, — людям приходилось голодать. Особенно катастрофическими в этом смысле для Англии стали 1272, 1277, 1283, 1292 и 1311 годы, а затем случился убийственно долгий недород — целых пять лет, 1315–1319. Разумеется, в такие годы сильнее обычного свирепствовали заразные болезни, уносившие множество жизней. Люди, которым суждена была недолгая жизнь, полная постоянных лишений, вряд ли сильно беспокоились об украшении своего быта. Но даже с учетом всех неблагоприятных обстоятельств удивляет медлительность прогресса в этой области. Например, дым открытого очага выводился наружу через отверстия в крыше. Но эти же отверстия пропускали внутрь дождь и сквозняки — до тех пор, пока кто-то в конце концов не изобрел особое устройство с решеткой, которая пропускала дым, но при этом защищала помещение от дождя, ветра и птиц. Что и говорить, изобретение замечательное, однако в XIV веке, когда до него додумались, уже появились камины с дымовыми трубами, и потребность в подобных вытяжках отпала сама собой.

Нам почти ничего не известно об интерьерах частных домов вплоть до позднего Средневековья. По словам историка мебели Эдварда Люси-Смита, «мы больше знаем о том, на чем сидели и лежали древние греки и римляне, чем о предметах мебели, которыми пользовались англичане всего восемьсот лет назад». До нас почти не дошло мебели старше XIV века, а ее изображения на миниатюрах и картинах немногочисленны и противоречивы. Историки мебели в полном отчаянии изучают даже детские стишки и песенки тех лет. Часто пишут, что в Средние века пользовались некой скамеечкой для ног, которая называлась tuffet, — предположение, основанное исключительно на старинном стишке:



Little Miss Muffet
Sat on a tuffet[28]



На самом деле если такой предмет обстановки и существовал, то нигде, кроме как в этой детской песенке, он не упоминается.

Мы сейчас, конечно, говорим о домах относительно зажиточных людей, но, с другой стороны, не следует забывать, что богатые жилища необязательно были хорошо обставлены, а бедные не всегда были так уж плохи. К тому же большие дома в среднем не отличались какой-то особенной сложностью планировки — просто там обычно имелись более просторные холлы.

О самих домах зачастую известно еще меньше, так как практически ни одна постройка раннего Средневековья не сохранилась до наших дней. Англосаксы широко использовали в качестве строительного материала древесину (timber) и даже называли любое здание timbran, однако дерево, к сожалению, недолговечно, так что от этих домов почти ничего не осталось. Насколько мы сейчас знаем, от англосаксонских времен до нас дошла всего одна дверь — видавшая виды дубовая створка в Вестминстерском аббатстве, которая привлекла к себе внимание лишь летом 2005 года, когда ученые поняли, что ей 950 лет и, значит, это самая старая дверь в стране.

Здесь стоит задаться вопросом: а каким образом вообще удалось определить возраст двери? Ответ дает наука дендрохронология: надо сосчитать годовые кольца на срезе дерева. Эти кольца — очень точный показатель, своего рода паспорт дерева, так как каждое кольцо соответствует одному году его жизни. Если у вас есть срез ствола дерева и вы знаете его возраст, то, сравнив рисунок его колец с рисунком колец на стволе другого дерева того же периода, вы сможете узнать возраст последнего — надо лишь найти совпадающие рисунки. Например, для дерева, которое росло с 1850 до 1970 года, и для второго, росшего в 1890–1910 годах, одинаковые годовые кольца укажут период, когда эти деревья были одновременно живы. Составив каталог колец, вы сможете заглянуть в далекое прошлое.

По счастью, в Британии большинство домов было построено из дуба: это единственное британское дерево, возраст которого можно четко определить. Но даже когда имеешь дело с лучшими деревьями, все равно не обходится без проблем. Нет двух деревьев с совершенно одинаковыми рисунками колец. У одного дерева кольца могут быть более узкими, чем у другого, — например, потому, что оно росло в тени, испытывало большее давление со стороны деревьев-соперников или получало меньше воды. На практике вам понадобится огромный набор последовательностей колец, чтобы составить надежную базу данных, а для получения точных результатов вы должны будете произвести целый ряд сложных математических вычислений — и для этого вам понадобится волшебная теорема преподобного Томаса Байеса, о которой мы упоминали в первой главе.

Взяв образец древесины толщиной с карандаш и исследовав его вышеописанным способом, ученые определили, что дверь в Вестминстерском аббатстве сделана из дерева, срубленного в период между 1032 и 1064 годами, перед самым нормандским завоеванием, иными словами — в конце англосаксонского периода. И эта единственная дверь — практически все, что осталось нам от построек тех времен[29].

Когда нет достоверных фактов, рождается множество дискуссий. В авторитетной книге Джейн Гренвилл «Средневековое жилище» есть две интересные иллюстрации, показывающие, как две группы археологов на основе одной и той же информации реконструировали «длинный дом» из Уоррэм-Перси, средневековой деревни в Йоркшире. На одной иллюстрации изображено незатейливое, примитивное сооружение, стены которого сделаны из смеси глины и навоза, а крыша — из соломы или дерна. На другом рисунке мы видим значительно более основательную и сложную каркасную постройку с умело и тщательно пригнанными массивными балками. Причина такого расхождения проста: археологические находки по большей части свидетельствуют о том, как разрушилось здание, а не о том, как оно выглядело.

Довольно долго считалось, что крестьянские дома представляли собой жалкие лачуги с тонкими стенами, которые легко сдул бы волк из сказки про трех поросят. Эти хрупкие хижины были якобы не более долговечными, чем одно поколение их обитателей. Гренвилл цитирует некоего специалиста, который весьма самоуверенно заявляет, будто до эпохи Тюдоров дома простолюдинов были «одинаково плохого качества по всей Англии» — обобщение столь же огульное, сколь и неверное.

В настоящее время все больше фактов говорит в пользу того, что простые люди Средних веков и даже, весьма вероятно, более давних времен вполне могли жить в хороших домах. Одно из подтверждений этого — развитие ремесел, таких как кровельное, плотничное и штукатурное дело, в течение Средневековья. Двери все чаще стали оснащаться замками, а это значит, что хозяева дорожили своим домом и его содержимым. Появилось множество типов крестьянских домов: «с холлом в один этаж», «с холлом в два этажа», «с перекрестной галереей и коровником», «с перекрестной галереей без коровника» и т. д. Пусть эти различия были не очень значительными, но люди, жившие в этих зданиях, ценили их характерные особенности.

Давно было замечено, что в постройках раннего Средневековья пространство выше человеческого роста не использовалось, поскольку обычно оно все было наполнено дымом. Открытый очаг имеет ряд очевидных преимуществ: он распространяет тепло во всех направлениях, так что люди могут греться со всех четырех сторон от него. Однако это все равно что жечь костер посреди жилой комнаты: дым свободно распространяется по помещению, и когда многочисленные обитатели дома проходят по холлу, а в окнах при этом нет стекол, то каждый случайный порыв ветра обязательно снесет клубы дыма кому-нибудь в лицо. Если же воздух неподвижен, то дым поднимается к потолку и висит там густым облаком до тех пор, пока не уйдет через отверстие в крыше.

Казалось бы, решение напрашивается само собой: надо всего-навсего добавить к очагу практичную дымовую трубу. Труба, однако, появилась нескоро — не потому, что это никому не пришло в голову, а из-за технических трудностей. Огонь, пылающий в большом очаге, дает много жара, а значит, нужны прочный дымоход и хорошая заслонка. Эти приспособления научились делать только примерно к 1330 году, когда дымовая труба впервые упоминается в английских текстах. Камины к тому времени уже давно существовали (их принесли с собой еще норманны), однако не отличались высоким качеством. Для того чтобы устроить в камине тягу, в толстой внешней стене норманнского замка проделывали отверстие, через которое дым выходил наружу. Но тяга при такой конструкции была плохой, огонь получался слабый и тепла он давал немного, поэтому такие камины редко использовались где-либо еще, кроме замков. К тому же в деревянных домах, в которых жило большинство населения, они попросту были опасны.

В конце концов ситуацию изменило появление качественных кирпичей, которые по жаропрочности значительно превосходили почти любой камень. С другой стороны, дымовые трубы позволили перейти на другое топливо: теперь в камине можно было жечь уголь, что было весьма кстати, поскольку британские запасы древесины резко сократились. Едкий и ядовитый угольный дым приходилось удерживать в камине, не давая ему наполнить комнату, и направлять вверх по дымоходу. В результате в доме стало чище, а в окружающем мире гораздо грязней — и, как мы увидим далее, это существенно отразилось на внешнем виде и конструкции зданий.

Между тем отказ от открытого очага обрадовал далеко не всех. Многим не хватало плывущего по комнате дыма; им казалось, что они были здоровей, когда постоянно «коптились в древесном дыму», записывает один мемуарист. Даже в 1577 году некий Уильям Харрисон вспоминает, что во времена открытых очагов «у нас никогда не болела голова». Кроме того, дым не давал птицам гнездиться под стропилами; и к тому же, как полагали, он делал стропила более прочными.

Мало того, люди жаловались, что в домах стало гораздо холоднее, чем раньше (и это как раз было правдой). Чтобы увеличить эффективность каминов, их размер постоянно увеличивали. Некоторые были такими огромными, что в них встраивали скамейки: обитатели дома сидели прямо внутри камина — только там и можно было как следует согреться.