Θ: «Я называю его магией».
Рольф подошел к нему и распорол ножом советскую гимнастерку.
Я: «Ты движешься по порочному кругу, дьявол тебя побери».
— Ерунда, — сказал он, — царапина.
Θ: «Ну, это еще одно преимущество магии: со мной даже дьявол не совладает. Ты начинаешь понимать магию, так что я могу предположить, что ты для нее хорошо подходишь».
— А где наш смелый друг? — спросил Бруно, оглядываясь.
Я: «Спасибо тебе, ΘΙΛΗΜΟΝ, этого достаточно; я сбит с толку. Прощай!»
— Боюсь, он утонул, — Рольф посмотрел на противоположный берег, над которым плясали лучи прожекторов. — Что ж, по крайней мере он отдал свою жизнь не напрасно.
Я покидаю маленький сад и иду по улице. Люди вокруг стоят группами и украдкой посматривают на меня. Я слышу, как они шепчут за спиной: «Смотри, вот он идет, ученик старого ΘΙΛΗΜΟΝ\'а. Он долго разговаривал со стариком. Он чему-то научился. Он знает тайны. Вот бы я умел делать то, что умеет он». «Замолчите, проклятые дураки», — хочу заорать я, но не могу, потому что и сам не знаю, научился ли чему-то. И поскольку я молчу, они еще больше убеждаются, что я овладел у ΘΙΛΗΜΟΝ тайными искусствами.
— Руки вверх! — скомандовал чей-то властный голос с нависающего над рекой обрыва. — И без глупостей, вы окружены.
Коммандос послушно подняли руки.
[211][2] [H1 142] Ошибочно считать, что есть магические практики, которым можно научиться. Магию понять нельзя. Понять можно только то, что согласуется с разумом. Магия согласуется с неразумностью, которую не понять. Мир согласуется не только с разумом, но и с неразумностью. Но как разум используют для того, чтобы понять мир, и то, что разумно в нем, достигает разума, так и недостаток понимания также согласуется с неразумностью.
Эта встреча магическая и ускользает от понимания. Магическое понимание — это то, что называют непостижимым. Все, что действует магически, непостижимо, и непостижимое часто действует магически. Непостижимые действия называют магическими. Магическое всегда окружает меня, всегда затрагивает меня. Оно открывает пространства без дверей и ведет ко входу, где нет выхода. Магическое и доброе, и злое, но и не доброе и не злое. Магия опасна, потому что согласующееся с неразумностью сбивает с толку, очаровывает и возбуждает; и я всегда первая жертва.
— Приятель, — сказал Рольф, — если бы ты только знал, как я рад слышать настоящую немецкую речь. Можете брать нас в плен, только передайте командующему дивизией, что Зигфрид, наконец, вернулся к своей Кримхильде со свадебными дарами.
Где обитает разум, магия не нужна. Потому нашему времени больше не нужна магия. Только неразумным нужна она, чтобы восполнить нехватку разума. Но крайне неразумно сводить вместе разум с магией, потому что они не имеют друг к другу никакого отношения. Оба портятся, оказавшись рядом. Таким образом, те, кому недостает разума, впадают в излишества и равнодушие. Рациональный человек этого времени потому никогда не использует магию.
[212]
Но все иначе для того, кто открыл хаос в себе. Нам нужна магия, чтобы получить или призвать посланца, и сообщение с непостижимым. Мы осознали, что мир включает в себя не только разум, но и неразумие; и мы также поняли, что на нашем пути нужны не только разум, но и неразумие. Это различие произвольно и зависит от уровня постижения. Но можно быть уверенным, что большая часть мира ускользает от нашего понимания. Мы должны одинаково ценить непостижимое и неразумное, хотя они не обязательно равны в себе; часть непостижимого, однако, только сейчас непостижима, а завтра может оказаться согласованной с разумом. Но пока ее не понимают, она остается неразумной. В той мере, в какой непостижимое согласуется с разумом, о нем можно успешно думать; но в той мере, в какой оно неразумно, чтобы открыть его, нужны магические практики.
В нескольких километрах ниже по течению разведгруппа Второй ударной армии, проводившая рекогносцировку для готовящегося наступления на Синявинские высоты, возвращалась на правый берег Невы.
Практика магии состоит в том, чтобы непостижимым образом делать то, что непонятно, понятным. Магический путь не произволен, ведь так он был бы понятным, он восходит из непостижимых оснований. Кроме того, неверно говорить об основаниях, ведь основания согласуются с разумом. Но и нельзя говорить о безосновательности, ведь вряд ли можно сказать об этом что-то еще. Магический путь исходит сам по себе. Если открыть хаос, появляется также и магия.
Можно учить пути, который ведет к хаосу, но нельзя научить магии. О ней можно только молчать, и это будет лучшим обучением. Это сбивает с толку, но такова магия. Где разум устанавливает порядок и ясность, магия вызывает беспорядок и недостаток ясности.
[213] Для перевода непонимаемого в понятное действительно нужен разум, ведь понятное можно создать только с помощью разума. Никто не может сказать, как использовать разум, но он возникает, как только пытаются объяснить, что означает открытие хаоса.
[214]
— Подуспокоились фрицы-то, — заметил старшина Сухоручко, кивая в направлении позиций немецкой артиллерии. — А то как начали лупить, я уж думал, нас засекли.
Магия — это способ существования. Если некто приложил все усилия, чтобы править колесницей, а затем заметил, что ею на самом деле правит более великий другой, появляется магическая практика. Нельзя сказать, каково будет воздействие магии, и никто не может знать этого заранее, потому что магия — это беззаконие, которое происходит без всякик правил и по случайности, так сказать. Но условием является то, что ее полностью принимают и не отвергают, чтобы посвятить все росту древа. Тупость тоже часть этого, она свойственна каждому, а также безвкусие, которое, возможно, является величайшей несуразицей.
— Сопли пусть сначала подберут, — хмыкнул сержант Басавридис, три поколения предков которого были черноморскими контрабандистами. — Эй, смотрите, что там в реке плывет?
Потому определенное одиночество и изоляция являются неизбежными условиями хорошего существования для одного и для всех остальных, иначе невозможно в достаточной мере быть самим собой. Неизбежна некоторая замедленность жизни, вроде остановки. Неуверенность в такой жизни может быть величайшим бременем, но я еще могу соединить две конфликтующие силы в моей душе и содержать их в подлинном браке до конца моей жизни, ибо мага зовут ΘΙΛΗΜΟΝ и жена его ΒΑΥΚΙΣ. Я содержу вместе то, что Христос держал отдельно и, следуя его примеру, остальные, ведь чем сильнее одна часть моего существа стремится к добру, тем дальше другая продвигается в Ад.
Темный предмет приближался. Разведчики перестали грести, и вскоре увидели, что течение несет на них обломок понтона, на котором, раскинув руки, лежит человек.
Когда месяц Близнецов закончился, люди сказали своим теням: «Ты есть я», ибо их дух уже вился вокруг как вторая личность. Так два стали одним, и с этим столкновением разразилось ужасное, а именно тот всплеск сознания, который называют культурой и который длился вплоть до времени Христа.
[215] Но рыба указала тот момент, когда бывшее единым раскололось, согласно вечному закону противоположностей, на преисподнюю и высший мир. Если сила роста заканчивается, соединенное распадается на противоположности. Христос послал то, что внизу, в Ад, потому что оно стремилось к добру. Так должно было быть. Но разделенное не может оставаться разделенным вечно. Оно будет соединено снова, и месяц рыбы скоро закончится.
[216] Мы полагаем и понимаем, что для роста нужно и то, и другое, и потому держим доброе и злое рядом. Поскольку мы знаем, что погрузиться слишком глубоко в доброе то же, что погрузиться в злое, мы держим их вместе.
[217]
— Надо вытащить, — сказал Сухоручко. — Вдруг он еще живой.
Но так мы теряем направление, и вещи больше не текут с гор в долину, а тихо растут из долины в горы. То, что мы больше не можем предотвратить или спрятать — это наш плод. Текущий поток становится озером и океаном, из которого нет истока, если только его воды не поднимутся паром до небес и не выпадут дождем. Хотя море — место смерти, это также место восхождения. Таков ΘΙΛΗΜΟΝ, укаживающий за своим садом. Наши руки были связаны, и каждый должен тихо сидеть на своем месте. Он невидимо поднимается и выпадает дождем в далеких землях.
[218] Вода на земле — не облако, могущее пролиться дождем. Только беременные могут рожать, а не те, кому только предстоит зачать.
[219]
Все посмотрели на командира. Лейтенант Волков едва заметно кивнул.
— Вытаскивайте, только тихо.
[H1 146] Но на какую тайну ты намекаешь мне своим именем, о, ΘΙΛΗΜΟΝ? Воистину, ты влюбленный, однажды принявший Богов, странствовавших по земле, когда все остальные отказали им в крове. Ты тот, кто, сам того не подозревая, дал приют богам, и они отблагодарили тебя, превратив дом в золотой храм, а всех остальных уничтожил потоп. Когда вырвался хаос, ты остался в живых. Ты служил в святилище, когда люди втуне взывали к богам. Воистину, виживает влюбленный. Почему мы не видели этого? И когда же раскрыли себя боги? Именно тогда, когда ΒΑΥΚΙΣ решила приготовить уважаемым гостям единственного гуся, благословенная глупость: животное улетело к богам, которые раскрыли себя своим бедным хозяевам, отдавшим им последнее. Так я увидел, что любящий выживает, и он тот, кто, сам того не ведая, дает приют богам.
[220]
Из ушей человека текла кровь, кусок гимнастерки на правом боку был выдран вместе с кожей, а его пальцы намертво вцепились в кусок дерева. Но он был еще жив. Когда Сухоручко и Басавридис все-таки разжали ему пальцы и втащили в лодку, человек открыл глаза и прохрипел:
Воистину, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, я не видел, что твоя лачуга — храм, и что ты, ΘΙΛΗΜΟΝ, и ΒΑΥΚΙΣ служите в святилище. Эта магическая сила не позволит ни научить себе, ни научиться. Ее или имеешь, или нет. Теперь я знаю твою последнюю тайну: ты влюбленный. Тебе удалось соединить разъединенное, то есть связать Верх и Низ. Разве мы не знали этого уже давно? Да, мы знали, нет, мы не знали. Это всегда было так, и в то же время никогда так не было. Почему я должен был брести такими длинными дорогами, прежде, чем пришел к ΘΙΛΗΜΟΝ, если он собирался учить меня тому, что было общеизвестно веками? Увы, мы знали все с незапамятных времен, и все равно не знали, пока это не свершилось. Кто исчерпал тайну любви?
— Товарищи, я свой, свой…
[H1 147] Под какой маской, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, ты скрываешься? Ты не поразил меня как влюбленный. Но мои глаза открылись, и я увидел, что ты влюблен в собственную душу, тревожно и ревностно охраняющий ее сокровище. Есть те, кто любят людей, те, кто любят души людей и те, кто любят собственные души. Таков ΘΙΛΗΜΟΝ, приютивший богов.
— Да уж видим, что не немец, — фыркнул Сухоручко. — Откуда ты, братское сердце?
Ты лежишь на солнце, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, как змея, свернувшаяся спиралью. Твоя мудрость — мудрость змей, холодная, с долей яда, но в малых дозах исцеляющая. Твоя магия парализует и, таким образом, делает сильнее людей, бегущих от самих себя. Но любят ли они тебя, благодарны ли они тебе, любящий собственную душу? Или они проклинают тебя за твой магический змеиный яд? Они держатся поодаль, трясут головами и шепчутся вместе.
— Семидесятая стрелковая дивизия, — одними губами ответил раненый, — третья гаубичная батарея… рядовой Варенцов…
Человек ли ты еще, ΘΙΛΗΜΟΝ, или любящий свою душу не может быть человеком? Ты гостеприимен, ΘΙΛΗΜΟΝ, ты принял грязных странников в своей лачуге. Затем твой дом стал золотым храмом, и неужели я оставил твой стол, не насытившись? Что ты дал мне? Ты пригласил меня на ужин? Ты мерцал многоцветным и неразрешимым; ты не предался мне как добыча. Ты избегнул моей хватки. Я тебя не нашел. Ты все еще человек? Ты скорее змееподобен.
— Это, наверное, новенький, — сказал Басавридис. — Им на днях пополнение с Вологды прислали. Ты вологодский, что ли? А как в реке оказался?
Я пытался ухватить тебя и вырвать это из тебя, ведь христиане научились почитать своего бога. И сколько времени пройдет, пока с человеком случится то же, что случилось с Богом? Я смотрю в бескрайние земли и ничего не слышу, кроме завываний, и ничего не вижу, кроме людей, поедающих друг друга.
Раненый прикрыл глаза.
О, ΘΙΛΗΜΟΝ, ты не христианин. Ты не позволил себе пожирать и не позволил пожирать мне. Потому у тебя не ни лекционных залов, ни залов с колоннами, наполненных студентами, стоящими вокруг и говорящими об учителе, впитывающими каждое его слово, как эликсир жизни. Ты не христианин и не язычник, а гостеприимный негостеприимный, приютивший Богов, выживший, вечный, отец всякой вечной мудрости.
— Вологодский, да, — совсем уже беззвучно проговорил он. — Мы понтон для гаубицы проверяли… вот снарядом меня и шарахнуло… Спасите меня, товарищи…
Но покинул ли я тебя, не насытившись? Нет, я покинул тебя, потому что на самом деле был сыт. Но что же я ел? Твои слова мне ничего не дали. Твои слова предоставили меня самому себе и моему сомнению. И так я поглотил себя. И потому, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, ты не христианин, что питаешь себя собой и заставляешь людей поступать так же. Это сильнее всего раздражает их, ибо ничто не отвращает человеческое животное сильнее, чем оно само. Потому они скорее будут есть всех ползучих, прыгающих, плавающих и летающих тварей, да, даже их собственного вида, прежде, чем отщипнут от самих себя. Но это питание действенно, и от него быстро насыщаешься. Потому, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, мы встаем из-за твоего стола сытыми.
— Это по ним, наверное, фрицы-то и лупили, — догадался Сухоручко. — Тоже мне, нашли время понтон испытывать.
Твой путь, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, наставительный. Ты оставляешь меня в целительной тьме, где мне нечего видеть или искать. Ты не свет, что сияет во тьме,
[221] не спаситель, устанавливающий вечную истину и тем гасящий ночной свет человеского понимания. Ты оставляешь место для глупости и шуток других. Ты ничего не хочешь, благословенный, от других, вместо этого ты ухаживаешь за цветами в своем саду. Тот, кто нуждается в тебе, спрашивает тебя и, о умный ΘΙΛΗΜΟΝ, я полагаю, ты также спрашиваешь тех, от кого тебе что-то нужно, и ты платишь за то, что получаешь. Христос сделал людей жаждущими, ведь с тех пор они ожидают даров от своих спасителей, ничего не давая взамен. Давание столь же незрело, как и сила. Тот, кто дает, полагает себя сильным. Добродетель дарения — небесно-голубая мантия на плечах тирана. Ты мудр, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, ты не даешь. Ты хочешь, чтобы сад цвел и чтобы все росло из самого себя.
Раненый застонал и потерял сознание.
Я славлю, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, что ты не действуешь как спаситель, ты не пастырь, отправляющийся за отбившейся овцой, ведь ты веришь в достоинство человека, который не обязательно является овцой. Но если он окажется овцой, ты оставишь ему права и достоинство овцы, ведь с чего бы овце делаться человеком? Людей и так более чем достаточно.
Ты знаешь, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, мудрость вещей грядущих, потому ты стар, о, такой древний, и как ты возвышаешься надо мной в годах, ты возвышаешься над настоящим в будущности, и длина твоего прошлого неизмерима. Ты легендарен и недостижим. Ты был и будешь, периодически возвращаясь. Твоя мудрость невидима, твоя истина неведома, вечно неистинная в любое отдельное время, но истинная в вечности, но ты выливаешь живую воду, от которой цветут цветы в твоем саду, звездную воду, росу ночи.
— Повезло вологодскому, — усмехнулся лейтенант Волков. — Сегодня в семь на большую землю как раз борт улетает с ранеными. Может, и ему местечко найдется. Недолго же ты, рядовой Варенцов, невский рубеж защищал…
Чего тебе нужно, о, ΘΙΛΗΜΟΝ? Тебе нужны люди ради маленьких вещей, ведь все более великое и величайшее в тебе. Христос испортил людей, ведь учил, что они могут быть спасены только одним, а именно Им, Сыном Бога, и с тех пор люди вечно требовали великие вещи от других, особенно их спасение; и если овца где-то терялась, она винила пастуха. О, ΘΙΛΗΜΟΝ, ты человек, и ты доказал, что человек не овца, ведь ты ищешь величайшее в себе, и потому оплодотворяющая вода течет в твой сад из неистощимых кувшинов.
В шесть утра командующий 20-й механизированной дивизией вермахта генерал Эрих Яшке был разбужен ординарцем, доложившем ему о трех взятых в плен офицерах в советской форме, утверждающих, что они выполняют специальное задание главного диверсанта рейха оберштурмбаннфюрера Отто Скорцени.
[H1 150] Одинок ли ты, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, я не вижу окружения и спутников вокруг тебя; ΒΑΥΚΙΣ лишь твоя другая половина. Ты живешь с цветами, деревьями и птицами, но не с людьми. Не должен ли ты жить с людьми? Ты все еще человек? Ты ничего не хочешь от людей? Ты не видишь, как они держатся вместе и распускают слухи и детские сказки о тебе? Не хочешь ли ты выйти к ним и сказать, что ты человек и смертен, как они и хочешь их любить? О, ΘΙΛΗΜΟΝ, ты смеешься? Я понимаю тебя. Только что я вбежал в твой сад и хотел вырвать у тебя то, что должен был понять в самом себе.
О, ΘΙΛΗΜΟΝ, я понимаю: немедленно я превратил тебя в спасителя, который дает поглотить себя и связывает дарами. Таковы люди, думаешь ты; они все еще христиане. Но они хотят еще больше: они хотят тебя как ты есть, иначе ты не был бы для них ΘΙΛΗΜΟΝ, и они были бы безутешны, если бы не нашли для своих легенд носителя. Потому они тоже рассмеялись бы, если бы ты подошел и сказал, что смертен, как они, и хочешь их любить. Если бы ты так поступил, ты не был бы ΘΙΛΗΜΟΝ. Они хотят тебя, ΘΙΛΗΜΟΝ, а не другого смертного, который болеет теми же болезнями, что и они.
— Они просили передать вам, что Зигфрид вернулся со свадебными подарками Кримхильде, — добавил ординарец.
Я понимаю тебя, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, ты настоящий влюбленный, ведь ты любишь свою душу ради людей, потому что им нужен царь, который живет из самого себя и не находится ни у кого в долгу за свою жизнь. Потому ты им нужен. Ты исполняешь желание людей и исчезаешь. Ты сосуд басен. Ты бы обесчестил себя, если бы вышел к людям как человек, ведь они рассмеются и назовут тебя лжецом и мошенником, потому что ΘΙΛΗΜΟΝ не человек.
— Где они? — рявкнул Яшке.
Я видел, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, эти морщины на твоем лице: некогда ты был юн и хотел быть человеком среди людей. Но христианские животные не любили твою языческую человечность, ведь чувствовали в тебе то, что им нужно. Они всегда искали меченого, и когда поймали его где-то в свободе, они заперли его в золотой клетке и отняли его маскулинную силу, так что он был обездвижен и сидел в молчании. Тогда они славили его и сочиняли о нем байки. Я знаю, они называют это почитанием. И если они не найдут подлинного, у них по крайней мере есть Папа, который занят представлением божественной комедии. Но подлинный всегда отрекается от себя, ведь он не знает ничего более высокого, чем быть человеком.
— Задержанные находятся в комендатуре, — ординарец вытянулся в струну. — Их допрашивает майор Федерер.
Ты смеешься, о, ΘΙΛΗΜΟΝ? Я понимаю тебя: тебе надоело быть человеком среди других. И поскольку ты подлинно любил быть человеком, ты добровольно спрятал это, чтобы быть для людей по крайней мере тем, что они хотели иметь от тебя. Потому я вижу тебя, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, не с людьми, а лишь с цветами, деревьями и птицами и текущими водами, и это все рано не порочит твою человечность. Ибо для цветов, деревьев, птиц ты не ΘΙΛΗΜΟΝ, а человек. Но какое одиночество, какая нечеловечность!
— К черту Федерера! Приведите их ко мне и распорядитесь, чтобы накрыли к завтраку стол. Белый хлеб, курица, помидоры — и шнапс. Много шнапса. Парни это заслужили!
Когда ординарец умчался выполнять приказ, Яшке снял трубку и попросил соединить его со штабом группы армий «Север» в Пскове.
[H1 152] Почему ты смеешься, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, я не могу тебя понять. Но разве я не вижу голубой воздух твоего сада? Что за счастливые тени окружают тебя? Это солнце очерчивает голубых полуденных призраков вокруг тебя?
— Оберштурмбаннфюрер? — сказал он, услышав на другом конце провода заспанный голос доктора Эрвина Гегеля. — Это генерал Яшке. Кажется, у меня для вас есть хорошие новости.
Ты смеешься, о, ΘΙΛΗΜΟΝ? Увы, я понимаю тебя: человечность для тебя совершенно поблекла, но для тебя восстала ее тень. Насколько более велика и счастлива тень человечности, чем сама человечность! Голубые полуденные тени мертвых! Увы, вот твоя человечность, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, ты учитель и друг мертвых. Они стоят, завывая, в тени твоего дома, они живут под ветвями твоих деревьев. Они пьют росу твоих слез, они согревают себя добротой твоего сердца, они жаждут слов твоей мудрости, которые кажутся им полными, полными звуков жизни. Я видел тебя, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, в полуденный час, когда солнце стоит выше всего; ты стоял, разговаривая с голубой тенью, кровь приливала к ее макушке и священное мучение омрачало ее. Я могу предположить, о, ΘΙΛΗΜΟΝ, кем был твой полуденный гость.
[222] Как же я был слеп, какой я был дурак! Это ты, о, ΘΙΛΗΜΟΝ! Но кто я! Я иду своей дорогой, качая головой, и взгляды людей следуют за мной, и я остаюсь безмолвным. О, безысходное безмолвие! / [H1 153]
О, повелитель сада! Издали я вижу твое темное древо в сиянии солнца. Моя улица ведет в долину, где живут люди. Я странствующий нищий. И я остаюсь безмолвным.
Убийство тех, кто притворяются пророками — приобретение для людей. Если они хотят убийства, они могут убить своих ложных пророков. Если уста богов остаются безмолвными, каждый может слушать собственную речь. Тот, кто любит людей, остается безмолвным. Если учат только ложные учителя, люди убьют ложных учителей и обретут истину даже на пути своих грехов. Только после темнейшей ночи будет день. Так скрой огни и оставайся безмолвным, чтобы ночь стала темной и бесшумной. Солнце восходит без нашей помощи. Только тот, кто знает темнейшую ошибку, знает, что такое свет.
О, повелитель сада, твоя магическая роща сияла мне издалека. Я почитаю твое обманчивое одеяние, отец обманчивых огней. / [Image 154]
[224]
Глава тринадцатая
Сюрприз
Я продолжаю свой путь в сопровождении отлично отполированного стального клинка, закаленного в десяти огнях, осторожно упрятанного в моей мантии. Втайне под платьем я ношу кольчугу. Накануне вечером я воспылал любовью к змеям и разрешил их загадку. Я сел перед ними на горячих камнях у дороги. Я знаю, как ловко и жестоко поймать их, этих холодных дьяволов, хватающих зазевавшихся за пятку. Я стал их другом и играл на мягко звучащей флейте. Но я украшаю свою пещеру их ослепляющими шкурами. Идя своим путем, я подошел к красному камню, на котором лежит огромная переливающаяся змея. Поскольку теперь я научился у ΘΙΛΗΜΟΝ магии, я снова вынул свою флейту и сыграл нежную магическую песню, чтобы заставить ее поверить, что она — моя душа. Когда она была достаточно околдована, / [Image 155]
[225] {2} [I]
[226] я сказал ей: «Сестра моя, душа моя, что скажешь?» Но она ответила, льстиво и потому терпимо: «Я дам всему, что ты делаешь, порасти травой».
Подмосковье, июль 1942 года
Я: «Это звучит успокаивающе, но сообщает не много».
З.: «Ты хочешь, чтобы я сказала много? Я могу быть и банальной, как ты знаешь, и удовлетвориться этим».
Я: «Это трудно для меня. Я считаю, что ты тесно связана со всем потусторонним,
[227] со всем величайшим и необычным. Потому я думал, что банальность чужда тебе».
Ночка выдалась та еще. Я вам, ребята, прямо скажу — если б Николаич вернулся хоть на час позже, Жорка, товарищ Жером то есть, объявил бы ЧП по всей базе, и территорию начали бы прочесывать с собаками. Потому что мы, как ни крути, находились на особом положении, и интересовался нами сам нарком внутренних дел товарищ Берия, и забыть об этом мог только такой чудак-человек как наш Левка. Вы только не думайте, что я на Левку качу бочку: он парень мировой, и голова у него светлая, и душа добрая, порой так даже слишком. Но если уж вожжа ему под хвост ударит — тут он мог плюнуть на все на свете с высокой палубы, и никто ему был не указ. Когда он мне открылся, я даже не стал спрашивать, зачем ему в Москву — и так все ясно. У Катюхи на следующий день было деньрождение, она как-то обмолвилась об этом, ну, а Николаич, конечно, запомнил. Голова у него, ребята, была как Дом Советов. Память — исключительная. Сколько раз я его после занятий подловить пытался — а чего там про устройство рации нам сказали? а чем лечат то-то и то-то? — и он каждый раз отвечал так четко, будто по бумажке читал. И даже если что-то вдруг забывал, то в тетрадку не смотрел, а становился эдак странно, как статуя, подпирал рукой лоб и что-то шептал себе под нос. Я как-то прислушался, он бормочет: «Жером сидел на краешке стула, вертел в руках мел… свет падал косо, освещал половину класса… я смотрел на ветку за окном, и думал о переселении народов…» И вот, представьте, доходит он до этого переселения народов, и что-то в глазах у него такое мелькает, он улыбается и четко на мой вопрос отвечает! Ну, вы подумайте — пять минут назад ничего не знал, а тут вдруг все вспомнил, до мелочей! Эх, мне бы так…
З.: «Банальность — часть меня».
Короче, помог я ему выбраться. Злой, конечно, как черт — вместо того, чтоб кемарить, полночи караулю его у этой дырки. Знал бы, что так выйдет — ни за что про нее не рассказал.
Я: «Это было бы менее поразительно, если я бы сказал это о себе».
З.: «Чем более необычен ты, тем более обычной могу быть я. Для меня это настоящая передышка. Думаю, ты ощущаешь, что мне не нужно мучать себя сегодня».
А он довольный стоит, лыбится во все тридцать два зуба! Конфеты свои дурацкие к груди прижимает. Дитё, одно слово, дитё малое.
Я: «Я чувствую это, и беспокоюсь, что твое древо больше не принесет мне никакого плода».
— Давай, говорю, Николаич, по-быстрому переодевайся в форму, и бегом к Жоре. Ох, чувствую, вставит он тебе фитиль…
З.: «Уже беспокоишься? Не будь глупым и дай мне отдохнуть».
Я: «Я заметил, тебе нравится быть банальной. Но я не принимаю тебя близко к сердцу, мой дорогой друг, ведь я знаю тебя гораздо лучше, чем раньше».
А он мне так озабоченно:
З.: «Я начинаю узнавать тебя. Боюсь, ты начинаешь терять уважение».
— Ты, говорит, Василий, только за цветами да конфетами пригляди, чтоб их никто не увидал раньше времени. Цветы надо в воду поставить, а стебли обрезать снизу, они тогда дольше стоять будут.
Я: «Ты раздражена? Думаю, это совсем не обязательно. Я в достаточной мере осведомлен о близости пафоса и банальности».
З.: «Так ты заметил, что становление души идет змеиным путем? Ты видел, как быстро день становится ночью, а ночь — днем? Как покрытые водой и сухие места меняются местами? И все неравномерное попросту разрушительно?»
Вот же чудак! С него сейчас стружку снимать будут — причем, насколько я знаю Жору, без всякой жалости, — а он о цветах волнуется.
Я: «Я думаю, видел все это. Я хочу ненадолго прилечь на солнце на этом теплом камне. Возможно, солнце вынесет меня».
— Ладно, — говорю, — Николаич, не дрейфь, не случится ничего с твоими подарками. Получит их завтра Катерина в лучшем виде.
Но змея тихо подкралась ко мне и плавно обвилась вокруг моей ноги.
[228] Прошел вечер и настала ночь. Я обратился к змее и сказал: «Я не знаю, что сказать. Котелки уже закипают».
Он на меня смотрит, как на козу говорящую.
[229]З: «Готовится ужин».
— А ты, — спрашивает, — Василий, откуда знаешь, что это для Кати?
Я: «Тайная Вечеря, я полагаю?»
— А что, — говорю, — может, ты это мне приволок? Или капитану? Ну так я сладкое не люблю, а Сашка когда еще вернется — розы-то завянут.
З.: «Союз со всем человечеством».
Тут до него что-то начинает доходить, и он как хлопнет меня по плечу!
Я: «Ужасающая, сладкая мысль: быть и гостем, и блюдом за этим столом»
[230]
З.: «Это было высочайшим наслаждением и для Христа».
— Не ошибся, — говорит, — я в тебе, Василий, с тобой и вправду в разведку идти можно!
Я: «Как святое, грешное, как все горячее и холодное перетекает друг в друга! Безумие и рассудок хотят обручиться, ягненок и волк мирно касаются друг друга боками.
[231] Все это да и нет. Противоположности объемлют друг друга, смотрят глаза в глаза и перемешиваются. Они осознают свое единство в агонизирующем удовольствии. Мое сердце наполнено яростной битвой. Волны темных и светлых рек обрушиваются друг на друга. Я никогда такого не испытывал».
— Успеется еще, — говорю, — в разведку, ты давай пока думай, чего Жоре сказать.
З.: «Это ново, мой дорогой, по крайней мере для тебя».
Переправились на наш берег, я домой пошел — цветы в воду ставить, — а он, значит, к командиру на разнос. И не было его, ребята, без малого час. Я лежу без сна, свет не выключаю, думаю, чем же все это дело кончится.
Я: «Полагаю, ты издеваешься надо мной. Но слезы и смех — одно.
[232] Я больше не чувствую их различными, и я напряженно тверд. Любящие достигают Небес, и стойкие забираются столь же высоко. Они сплетены и не отпустят друг друга, ведь непомерное напряжение, кажется, указывает на окончательную и высочайшую возможность чувства».
Потом приходит — лицо серое, губы все искусанные. На меня не смотрит — ладно на меня, на цветы свои тоже не посмотрел, — упал на койку лицом вниз и лежит. Ну, думаю, отпарафинил его товарищ Жером по самое не балуйся. Даже жалко парня.
З.: «Ты выражаешься эмоционально и философски. Ты знаешь, что это можно сказать и проще. Например, можно сказать, что ты по уши в любви, как Тристан и Изольда.
[233]
Но с расспросами не лезу. По себе знаю — лучше в такие минуты помолчать. Встал только, свет погасил — а в комнате уже все равно светло, начало шестого.
Лежал он лежал, а потом и говорит:
Я: «Да, я знаю, но все-таки — »
— Эх, Василий, какого же я дурака свалял…
З.: «Религия, кажется, все еще что-то значит для тебя? Сколько тебе еще нужно щитов? Гораздо лучше сказать это напрямик».
Я обратно молчу. Хочет выговориться, так без моих вопросов обойдется.
Я: «Не сбивай меня».
З.: «Ну, так что с моралью? Стали мораль и аморальность едины сегодня?»
Я: «Ты издеваешься надо мной, сестра моя и хтонический дьявол. Но я должен сказать, что те, сплетенными поднявшиеся до Небес, также добры и злы. Я не шучу, я стенаю, потому что радость и боль пронзительно едины».
И точно. Тут Левку как прорвало! Оказывается, Жора-то не просто так рано вернулся, а специально за ним, за Левкой! Капитана-то нашего возили к самому Лаврентий Палычу, и тот поручил ему вывезти из Ленинграда то, что у Левки когда-то при аресте отобрали — птицу серебряную и карту. А Шибанов уперся — без Гумилева, говорит, ничего не получится, нас вместе с ним в Ленинград надо. Нарком ему — шиш тебе, капитан, а не Гумилев, он слишком ценный для страны кадр, чтобы в Ленинград его посылать. Потому что в Ленинграде сейчас хуже, чем на линии фронта. На что ему Шибанов отвечает: воля ваша, товарищ народный комиссар, а только без Гумилева я за успех операции не отвечаю.
З: «Так где тогда твое понимание? Ты совершенно отупел. В конце концов, ты можешь разрешить все мышлением».
Я: «Мое понимание? Мое мышление? У меня больше нет понимания. Оно стало для меня непроницаемым».
Вы, ребята, представьте только — капитанишко какой-то самому наркому в лицо дерзит! Ладно, соглашается удивленный Лаврентий Палыч, если успеете за три часа обернуться за вашим Гумилевым, полетите вместе, только ты, капитан, за него даже не головой отвечаешь, а кое-чем поценнее. После этого Шибанова везут на аэродром, где стоит уже заправленный У-2, а товарищ Жора летит стрелой на базу, чтобы вытащить из постели Левку. Не зная, само собой, что Левка вовсе не в постели, а гуляет где-то по Москве, можно сказать, под носом у Лаврентия Палыча.
З.: «Ты отрицаешь все, во что верил. Ты полностью забыл, кто ты такой. Ты даже отрицаешь Фауста, который спокойно следовал за всеми призраками».
Я: «Это больше не для меня. Мой дух и сам призрак».
Ты только представь, Василий, — Левка мне говорит, — какого я дурака свалял! Ведь я же мог сейчас уже в Ленинграде быть! Ну, ладно, не сейчас, туда, конечно, так просто не попадешь, но завтра к вечеру-то наверняка! А ведь это же мой родной город. Да и Сашку я, получается, подвел. Он же без меня не хотел лететь! Знал, что без меня ему не справиться. А теперь его туда одного отправили — три часа-то давно истекли. Вот скажи мне, Василий, какой из меня боец-разведчик, если я товарища своего так могу подвести?
З.: «А, я понимаю, ты следуешь моему учению».
Я: «К несчастью, так и есть, и это принесло мне болезненную радость».
Тут у меня всякая жалость к нему сразу пропала — ну не люблю я, когда умные люди такую ерунду начинают нести.
З.: «Ты обращаешь боль в наслаждение. Ты сбит с толку, ослеплен; так страдай же, дурак».
Я: «Это несчастье должно сделать меня счастливым».
— Николаич, — говорю я ему эдак вежливо, — хочешь, я тебе объясню, зачем капитан тебя требовал?
— Потому что я один знаю, как выглядит попугай и карта, — отвечает.
Теперь змея разозлилась и попыталась поразить мое сердце, но мои тайные доспехи сломали ее ядовитый зуб.
[234] Она отпрянула в изумлении и прошипела: «Ты ведешь себя непостижимо».
— А то, — говорю, — без тебя он попугая с жирафой спутает. Дурак ты, Николаич. Он не хотел тебя тут с Катькой оставлять, вот и все.
— Ладно тебе, — огрызается Левка, — при чем тут Катька…
Я: «Это потому что я овладел искусством переступать с левой ноги на правую и наоборот, что другие делали, не думая, с незапамятных времен».
— А при том, — говорю. — Он как прикинул, что это командировка не на день и даже не на два — сразу о ней подумал. И о том, что ты здесь будешь с ней все это время. А парень он шебутной, ты же сам знаешь. Вот и решил тебя к себе пристегнуть. Вроде как спокойнее.
Змея поднялась снова, будто бы случайно задержав хвост у своей пасти так, чтобы я не видел сломанный зуб. Гордо и спокойно сказала она:
[235] «Так ты наконец заметил это?» Но я ответил ей, улыбаясь: «В конце концов извилистая линия жизни от меня не уйдет».
Вижу, он уже не так убивается. Значит, проняли его мои слова.
— Ты правда так думаешь? — спрашивает.
— Зуб даю, — отвечаю. — Ты мне лучше скажи, что ты Жорке-то на уши повесил.
[2] [H1 158] Где истина и вера? Где теплое доверие? Ты найдешь их между людьми, но не между людьми и змеями, даже если они змеиные души. Но где есть любовь, там же поджидает и змееподобное. Христос сам сравнивал себя со змеей,
[236] и его адский брат, Антихрист, сам древний дракон.
[237] Все по ту сторону человека, что появляется в любви, имеет природу змеи и птицы, и змея часто очаровывает птицу, а реже птица уносит змею. Человек — посредник между ними. То, что тебе кажется птицей, для другого змея, а то, что тебе кажется змеей, для другого птица. Потому ты встретишь другого только в человеческой форме. Если ты желаешь становления, тогда разразится битва между птицей и змеей. А если ты просто хочешь быть, ты будешь человеком для себя и для других. Тому, кто становится, место в пустыне или в тюрьме, ведь он по ту сторону человека. Если люди желают становления, они ведут себя как животные. Никто не спасет нас от зла становления, если только мы не выберем пройти сквозь Ад.
И вот тут он меня удивил — без дураков удивил.
Почему я вел себя так, будто змея — моя душа? Потому, кажется, только, что моя душа была змеей. Это знание дало моей душе новый лик, и с этих пор я решил очаровать ее собой и подчинить своей власти. Змеи мудры, и я хотел, чтобы моя змеиная душа сообщила свою мудрость мне. Никогда раньше жизнь не была такой сомнительной, ночь бесцельного напряжения, направленность друг против друга. Ничто не двигалось, ни Бог, ни дьявол. Так что я приблизился к змее, будто бы бездумно лежавшей на солнце. Ее глаза не были видны, потому что они были прищурены в игристом солнечном сиянии, и / [Image 159]
[238] / {3} [1] я сказал ей
[239]: «Как же это может быть, что Бог и дьявол стали едины? И они согласны привести жизнь к остановке? Разве конфликт противоположностей принадлежит к неизбежным условиям жизни? А тот, кто осознает и проживает единство противоположностей, останавливается? Он полностью принял сторону действительной жизни и больше не действует так, будто принадлежит к одной стороне и должен сражаться против другой, он стал ими обоими и привел из раздор к завершению. Сняв эту ношу с жизни, не лишил ли он ее силы?»
[240]
— Правду рассказал, — говорит. — Как в Москву ездил, как конфеты эти искал, как с урками дрался. Только про тебя не рассказал — что ты меня прикрывал, и про Анцыферовых.
Змея повернулась и ответила в дурном настроении: «Воистину, ты надоел мне. Противоположности для меня определенно часть жизни. Ты, вероятно, это заметил. Твои новшества лишают меня этого источника силы. Мне не завлечь тебя пафосом и не досадить банальностью. Я несколько озадачена».
— Про каких Анцыферовых? — спрашиваю тупо. А сам думаю — ну, про меня ты мог и не рассказывать, Жорка и сам допрет, мужик-то с соображением.
Я: «Если ты сбита с толку, должен ли я дать совет? Я лучше погружусь в недра земли, в которые ты имеешь ход, и спрошу Аида или небожителей, может, кто-то из них сможет дать совет».
З.: «Ты стал властным».
Я: «Необходимость даже более властна, чем я. Я должен жить и иметь возможность двигаться»
— Знакомые одни, — машет он рукой, — на рынке случайно встретились.
З.: «У тебя есть все просторы земли. О чем ты хочешь спросить потустороннее?»
Я: «Мной движет не любопытство, а необходимость. Я не сдамся».
Молчу, не знаю, что на это сказать. А он видит, что у меня рожа кислая стала, и говорит:
З.: «Я подчиняюсь, но с неохотой. Этот стиль нов и непривычен для меня».
— Да ладно, Василий, не переживай. Товарищ Жером меня не очень-то и ругал.
Я: «Извини меня, но таково давление нужды. Скажи глубинам, что наши перспективы не очень хороши, потому что мы отрезали от жизни необходимый орган. Как ты знаешь, я не виновен, ведь ты бережно вела меня по этому пути».
З.:
[241] «Ты, вероятно, отказался от яблока».
Ага, думаю, чего тут ругать, напишет бумажку, и погонят нас отсюда — Левку обратно в лагерь, меня — в окопы.
Я: «Хватит этих шуток. Ты знаешь эту историю лучше меня. Я серьезно. Нам нужен отдых. Иди своим путем и достань огонь. Вокруг меня и так было темно слишком долго. Ты медлительна или труслива?»
— Даже сказал, что ожидал чего-то подобного, но не от меня.
— От меня, что ли?
З.: «Я за работу. Прими то, что я принесу».
[242]
Пожимает Левка плечами — и такое у него сразу лицо становится растерянное, ну точно как у ребенка несмышленого.
[H1 160] Медленно трон Бога восходит в пустом пространстве, за ним святая троица, Небеса и наконец сам Сатана. Он сопротивляется и держится своего потустороннего. Он его не упустит. Высший мир для него слишком прохладен.
— Он не уточнил. Но по его словам выходит, что плох тот диверсант, который не попробует хоть раз сходить в самоволку, воспользовавшись полученными умениями. И еще, я так понял, дырку эту в заборе не случайно не заделывают.
З.: «Ты крепко ухватился за него?»
[243]
Я: «Здравствуй, горячая штучка из тьмы! Моя душа, наверное, грубо тебя вытянула?»
Тут он меня совсем с толку сбил.
С:
[244] «Зачем этот шум? Я возражаю против такого насильного извлечения».
— Так что, говорю, правда не ругал, что ли?
Я: «Успокойся. Я тебя не ждал. Ты пришел последним. Ты, наверное, самая трудная часть».
С: «Чего тебе от меня нужно? Ты мне не нужен, наглец».
Он смеется эдак невесело.
Я: «Хорошо, что ты у нас есть. Ты самая живая вещь во всей догме».
[245]
— Ругал, ругал. Только не за то. За то, что план заранее не продумал. Что документами не обзавелся — на случай, если бы меня милиция остановила. За то, что второго бандита не вырубил… короче, много за что.
С: «Что мне до твоей болтовни обо мне! Говори быстрее. Я замерзаю».
Да, думаю, непростой человек этот Жора. Может, и правда обойдется, и не станет он писать бумажку?
Я: «Слушай, нечто случилось с нами: мы соединили противоположности. Среди прочего, мы связали тебя с Богом».
[246]
С: «Ради Бога, зачем вся эта безнадежная суета? Ради чего эта бессмыслица?»
Ну, так и вышло. Никто о Левкиной самоволке ничего не узнал. Только на следующий день гонял нас Жорка нещадно, хотя и знал, что мы оба совсем не спали. А может, специально так делал, кто его поймет. На рукопашке метелил Левку, как сидорову козу, да и я от него пару раз таких плюх в голову словил, как никогда раньше. Так что может, и специально. Бегали с полной выкладкой по пятнадцать кэмэ, а после бессонной ночи это удовольствие еще то. Но зато — никаких бумажек и никаких разговоров в особом отделе. По мне так оно и лучше.
Я: «Прошу тебя, это не так уж глупо. Это соединение — важный принцип. Мы прекратили нескончаемую вражду, наконец освободили руки для реальной жизни».
К вечеру мы были почти неживые, а у Левки к тому же еще под глазом фингал красовался — это его Жорка коленом приложил. Но зря, что ли, он все эти муки терпел? (я-то зря, честное слово, бабка моя покойница говорила в таких случаях — «в чужом пиру похмелье»). Вымылся, побрился, переоделся в чистое, взял свой букет и конфеты и поперся Катерину поздравлять.
С.: «Попахивает монизмом. Я таких людей уже давно приметил. У меня для них раскалены специальные залы».
Я лежу на койке, радуюсь, что живой и кости все целы, и только слышу — он в соседнюю дверь — стук-стук. И Катеринин голос — жур-жур-жур. И Левка чего-то там бормочет — быр-быр-быр. И так довольно долго они там журчали и бормотали, я даже засыпать стал.
Я: «Ты ошибаешься. Эти вопросы с нами не так рациональны, как кажутся.
[247] У нас нет и ни единственной верной истины. Скорее, случился весьма примечательный и странный факт: после того, как противоположности были объединены, самым неожиданным и непостижимым образом ничего больше не случилось. Все осталось на месте, мирно, но совершенно неподвижно, и жизнь обратилась к полной остановке».
С.: «Да, вы, дураки, определенно наворотили дел».
А потом дверь распахивается, и на пороге Левка, без букета, с фингалом — но счастливый, как австралийский кенгуру. Нет, вы не подумайте, я никогда этих кенгуру не видал, это у нас взводный, Витя Хвастов, которого потом фрицы из шмайсеров покрошили, так любил приговаривать — счастливый, как кенгуру, дохлый, как кенгуру, тупой, как кенгуру… Вот Николаич и был похож на такое кенгуру — счастье у него только что из ушей не брызгало.
Я: «Ну, издеваться не обязательно. Наши намерения были серьезны».
— Собирайся, — говорит, — Василий, нас Катерина в гости зовет, деньрождение праздновать.
С.: «Ваша серьезность привела нас к мучениям. Порядок потустороннего пошатнулся в самом основании».
Она, оказывается, пока нас Жорка и в хвост и в гриву гонял, пошла на кухню и с Зинкой моей договорилась — та ей муки дала, капустки, сковородку выделила, маслица — в общем, все, что нужно, чтобы испечь пироги. Какая Зинка, спрашиваете? А я не рассказывал? Ну, так я о личном не очень люблю. Повариха одна, я к ней с первого дня симпатию почувствовал. Мы с ней встречались тайно, я же не пацан какой, чтобы все свои сердечные дела напоказ выставлять, как эти петухи, Сашка с Николаичем… А продукты, которые она мне совала, я карточным выигрышем объяснял — мол, у повара выигрываю. Знал, что никто проверять не станет, хотя повар тот, Ашот Вазгенович, был мужик до того ушлый, что я с ним не то, что в карты — я бы и в шахматы с ним играть не сел, поостерегся.
Я: «Так ты осознаешь, что дело серьезное. Я хочу ответ на свой вопрос, что должно случиться в этих обстоятельствах? Мы больше не знаем, что делать».
Короче, испекла Катерина пирогов и зовет нас чай пить. Ну, приходим мы оба — Левкин букет стоит в трехлитровой банке на окне, и такой он огромный, что пол-окна загораживает. На столе — пироги, а на самом видном месте — коробка с конфетами «Южная ночь». И как-то по всему понятно, что довольна Катерина его подарками, и не просто довольна — а очень! Ну, думаю, капитан госбезопасности, не вовремя ты в командировку упорхнул, и не зря так хотел Николаича с собой забрать. Пока ты там нужные для страны штучки-дрючки добываешь, Катерину у тебя уведут.
С.: «Ну, трудно сказать, что делать и трудно дать совет, даже если хочется. Вы слепые дураки, дерзкие нахальные людишки. Почему бы вам было не держаться подальше от неприятностей? Как ты собираешься понять устройство мира?»
Николаич, похоже, ту же думку думает, потому что лицо у него становится совсем уж счастливое, аж до глуповатости. Но только не успевает он свое тактическое преимущество использовать, потому что в эту минуту в дверь вежливо так стучат и на пороге появляется дорогой наш товарищ командир Жора.
Я: «Твои разглагольствования подтверждают, что ты весьма глубоко задет. Смотри, святая троица спокойно все воспринимает. Ей, кажется, новшество не претит».
С.: «Ах, троица такая иррациональная, что ее реакциям верить нельзя. Я настойчиво советую тебе не принимать те символы всерьез».
[248]
И тоже с цветами. Точнее — с одним цветком. Как этот цветок называется, я сказать не могу, но очень красивый. Такой… фиолетово-голубой, что ли. И протягивает он этот цветок Катерине, а потом целует ей ручку.
Я: «Спасибо тебе за этот благонамеренный совет. Но ты, кажется, заинтересовался. Ввиду твоего вошедшего в пословицы ума, от тебя можно ожидать беспристрастного суждения».
И Катерина становится цветом как те розы, что ей Николаич подарил. А у Левки все его глупое счастье с лица как тряпкой стирают, и опять он становится похож на кенгуру, только уже дохлого.
С.: «Я, беспристрастный! Решай сам. Если ты поразмыслишь над этой абсолютностью с ее совершенно безжизненной невозмутимостью, легко поймешь, что состояние и остановка, произведенные твоей самонадеянностью, весьма напоминают абсолют. Но что до меня, я полностью стою на твоей стороне, потому что ты тоже находишь эту неподвижность невыносимой».
— Спасибо, — говорит Катерина тихо, — товарищ Жером. Жаль, мне поставить его некуда.
— Это не беда, — говорю я. — Сейчас чего-нибудь придумаем.
Я: «Что? Ты на моей стороне? Это странно».
С.: «Это не так уж странно. Абсолютное всегда противостояло живому. Я все еще настоящий мастер жизни».
И быстрей-быстрей в нашу комнату, где у меня под кроватью пустая бутыль из-под самогона лежит. Как знал, что пригодится — не выкидывал. Наполняю ее водой, возвращаюсь обратно — там вроде все немножко подуспокоились. Командир вертит в руках коробку конфет, и я понимаю, что не зря Николаич ему всю правду выложил, совсем даже не зря. Потому что соври он тогда хоть что-нибудь, сейчас бы Жора ему учинил допрос с пристрастием, а может, не только ему, но и Катерине.
Я: «Это подозрительно. Твоя реакция слишком уж личная».
— Замечательные конфеты, — говорит Жора, наконец. — Я такие ел последний раз лет десять назад.
С.: «Моя реакция далеко не личная. Я не знаю отдыха, постоянно подгоняя жизнь. Я никогда не удовлетворен, никогда не бываю спокоен. Я тяну все вниз и поспешно перестраиваю. Я амбициозность, жажда славы, жажда действия; я суета новых мыслей и действий. Абсолютное скучное и растительное».
Я: «Хорошо, я верю тебе. Так что же ты посоветуешь?»
Катерина смотрит на Левку, как бы спрашивая: что мне делать? А командир смотрит на нее, слегка усмехается и продолжает:
С.: «Вот лучший совет, что я могу тебе дать: отмени свое пагубное новшество как можно скорее».
— Все нормально, Катя, не переживайте за Льва Николаевича. Он доложил мне о своих ночных похождениях, так что откуда взялись эти конфеты, я знаю.
Я: «И чего я этим добьюсь? Нам придется начать сначала и неизбежно придти к тому же самому во второй раз. То, что было познано, нельзя намеренно забыть и отменить. Твой совет — это не совет».
С.: «Но можешь ли ты существовать без разногласий и разобщенности? Ты должен над чем-то работать, представлять сторону, превозмогать противоположности, чтобы жить».
Левка, гляжу, сейчас пол взглядом просверлит. Но Жора тему развивать не стал. Положил коробку обратно и пирожок с тарелки взял.
Я: «Это не поможет. Ты тоже видим друг друга напротив. Мы устали от этой игры».
— Кстати, — говорит, — пирожков с капустой я тоже очень давно не пробовал.
С.: «И от жизни».
Ну, и начали мы пить чай и есть пироги — вкусные, чего уж там. Зинка моя, конечно, не хуже печет, но она все ж таки повариха, а Катерина — медсестра.
Я: «Мне кажется, это зависит от того, что называть жизнью. Твоя идея о жизни связана с восхождениями и спусками, предположениями и сомнениями, нетерпеливой возней, / [Image 163]
[249] /, с поспешным желанием. Тебе недостает абсолюта с его выдержанным терпением».
— Эх, — говорю, — жаль, капитана с нами нету. Он поесть-то любит.
С.: «Довольно верно. Моя жизнь бурлит и пенится и воздымает бушующие волны, она состоит из овладевания и отбрасывания, страстного желания и беспокойства. Это и есть жизнь, не так ли?»
Я: «Но абсолют тоже живет».
— Ничего, — отвечает Жора, — если все пройдет нормально, послезавтра капитан Шибанов вернется на базу.
С.: «Это не жизнь. Это остановка или что-то ей под стать, или скорее: он живет бесконечно медленно и тратит тысячи лет, совсем как в тех жалких условиях, что ты создал».
— А долго нам еще учиться, товарищ Жером? — спрашивает Катерина.
Я: «Ты просветил меня. Ты личностная жизнь, а кажущаяся остановка — выдержанная жизнь вечности, жизнь божественности! На этот раз ты дал мне хороший совет. Я отпускаю тебя. Прощай».
— По уму если, то год. Только года этого у нас нет. Боюсь, что и месяца нет.
[H1 164] Сатана ловко, как крот, заполз обратно в свою нору. Символ троицы и ее окружение возносятся в мире и невозмутимости в Небеса. Я благодарю тебя, змея, за то, что вытянула для меня того, кто был нужен. Каждый понимает его слова, потому что они личностны. Мы можем жить снова, долгую жизнь. Мы можем тратить тысячи лет.
— Значит, недели две?
— Сроки операции определяю не я, — отвечает командир. — Многое зависит от того, с чем вернется капитан.
[H1 164/2] [2] С чего начать, о Боги? Со страдания или радости или со смешанного чувства между ними? Начало всегда мельчайшее, оно начинается в ничто. Если я начинаю здесь, я вижу каплю «чего-то», что падает в море ничто. Начало вечно там, где ничто распахивается в неограниченной свободе.
[250] Ничего еще не случилось, мир еще не начался, солнце еще не родилось, воды небесного свода еще не были отделены,
[251] мы еще не забрались на плечи отцов, ведь нашим отцам еще предстоит появиться. Они пока только умерли и пребывают в лоне нашей кровожадной Европы.
Тут Левка начинает что-то про себя бормотать — не по-русски и не по-немецки. Я ни слова не понимаю, но Жорины уроки дают себя знать — даже сейчас могу повторить, что он тогда сказал.
Мы стоим в безграничности, обрученные со змеей, и решаем, какой камень должен лежать в основании здания, которого мы еще не знаем. Древнейший? Он подходит как символ. Мы хотим чего-то понятного. Мы устали от сетей, что плетет день и распарывает ночь. Вероятно, дьявол создал его, жалкого фанатика с притворным пониманием и жадными руками? Он появился из кучи навоза, в которой Боги хранили свои яйца. Я отшвырнул бы прочь мусор, если бы золотое семя не было в низком сердце бесформенной формы.
— Aut cum scuto, aut in scuto
[17].
Так вознесись, сын тьмы и зловония! Как крепко ты вцепился в мусор и отходы вечной выгребной ямы! Я не боюсь тебя, хотя ненавижу тебя, брат всего предосудительного во мне. Сегодня ты будешь выкован тяжелыми молотами, так что золото Богов брызнет из твоего тела. Твое время кончилось, твои годы сочтены, и сегодня твой судный день разбит вдребезги. Да вспыхнут твои оболочки, своими руками мы ухватим твое семя, золотое, и освободим от скользкой грязи. Да будешь ты заморожен, дьявол, ведь мы сделаем тебя холоднокованным. Сталь тверже льда. Ты подойдешь к нашей форме, ты, похититель божественного чуда, ты, мать-обезьяна, запихнувший в свое тело яйцо Богов и тем сделавший себя весомым. Потому мы проклинаем тебя, но не из-за тебя, а ради золотого семени.
— Ну да, — соглашается командир, — лучше бы, конечно, cum. В любом случае, сразу же после возвращения капитана вас ждет тот самый сюрприз, о котором я уже говорил.
Какие полезные формы поднимаются из твоего тела, ты, вороватая бездна! Они появляются как элементарные духи, облаченные в измятые одеяния, Кабиры, очаровательно бесформенной формы, юные и тем не менее старые, карликовые, морщинистые, невзрачные хранители тайных искусств, обладатели нелепой мудрости, первые образования несформировавшегося золота, черви, что ползут из освобожденного яйца Богов, зарождающиеся, нерожденные, еще невидимые. Чем станет ваше появление для нас? Какие новые искусства вы вынесете из недоступных сокровищниц, солнечную тяжесть из яйца Богов? У вас все еще есть корни в почве, как у растений, у вас звериные лица на человеческом теле; вы дурашливо милые, поразительные, изначальные и земные. Нам не постигнуть вашу сущность, гномы, души вещей. Вы происходите из низшего. Вы хотите стать гигантами, Мальчики-с-пальчик? Вы принадлежите к последователям сына земли? Вы земная ступня Божественного? Чего вы хотите? Говорите!»
[252]
…А сюрприз этот, ребята, оказался такой, что до сих пор в страшных снах мне снится. Я много чего повидал на свете: и в атаку ходил без патронов, и в рукопашку один против троих, и в грязи сутками лежал, пока по мне артиллерия фрицевская пристреливалась. Но все это я готов пережить снова, если понадобится. А вот сюрприз, который нам товарищ Жора устроил — не хочу. Один раз попробовал — и хватит с меня.
Кабиры: «Мы пришли приветствовать тебя как господина низшей природы».
Я: «Вы говорите со мной? Я ваш господин?»
Кабиры: «Ты не был им, но сейчас это так».
Я: «Вот, значит, как. Да будет так. Но что мне делать с вашим следованием за мной?»
Было это, как сейчас помню, в пятницу. Шибанов в Ленинграде своем задержался — ожидали его в среду, а он вернулся только в четверг к вечеру. Вернулся злой, так что похоже было — ничего у него не вышло, зря только казенное топливо пожег. Но нам он, понятное дело, не докладывался, пошел к товарищу Жоре и о чем-то они там допоздна разговаривали. А наутро будят нас в половине шестого, ни завтрака, ничего — даже умыться как следует не дали — сажают в грузовик и везут на аэродром. Там уже ждет бомбардировщик ТБ-3 — огромная такая махина, хоть полк на нем перевози. А к нему сзади привязан маленький пузатый самолетик, выкрашенный в желто-зеленые защитные цвета — деревянный, ребята! Деревянный, как табуретка!
Кабиры: «Мы несем то, что не должно выносить снизу вверх. Мы соки, что поднимаются втайне, не под действием силы, а высосанные инерцией и присовокупленные к растущему. Мы знаем неведомые пути и непостижимые законы живой материи. Мы выносим вверх то, что дремлет в недрах земли, то, что мертво и тем не менее входит к живым. Мы делаем это медленно и легко, чего не достигнуть человеческим путем. Мы свершаем то, что для тебя невозможно».
Даже У-2, которые фрицы называли «рус фанэр», и то больше похожи на самолет, чем это изделие мебельной промышленности. Стоим, дивимся, а товарищ командир нам показывает — залезайте, мол. Не сомневайтесь, туда, туда. Ну, погрузились. Ранцы с парашютами с собой, это уж как обычно. С какой, спрашиваю, высоты на этот раз прыгать будем?