Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Андрей Агафонов

СНЫ КУРИЛЬЩИКА 





СНЫ КУРИЛЬЩИКА





КЛОУНЫ С РАЗБИТЫМИ СЕРДЦАМИ



У каждого в этом городе -- свои призраки. Свои укромные, стыдные радости. Свое счастье втихомолку. Видели рекламу «Ностальжи»? Сидит за столиком среднелетний человек, приятный, мягкий, и грустно смотрит на залитую неоном и дождем среднеевропейскую вечернюю улицу: вспоминает...

При обилии в городе закусочных, рюмочных, баров, кафешек, стекляшек -- где наши помятые жизнью грустноглазые джентльмены? Ах, у нас иной стиль, иная традиция: «и пьяницы с глазами кроликов «Верните Ельцина!» кричат...»

Что же, отдадим дань традиции: вместо хрустящего стеклом и пластиком кафе отправимся в трактир. Я знаю один порядочный трактир недалеко от Плотинки, правда, называется он «Пельменной», но это уже не суть важно: это для непосвященных. Второе, тайное название -- «У Свидригайлова».

В нем две крохотных залы. В первой размещаются касса и собственно кухня, «раздача», да несколько модерновых пластмассовых столиков. Вторая зала обшита деревом и освещается только светом из высокого маленького окошка, так что противоположная ему стена и стоящие рядом с ней тяжелые, обшарпанные столы, покрытые невзрачной, но чистой клеенкой, тонут в полумраке. Вот как раз в подобных укромных и зловещих местечках герой Достоевского Свидригайлов, равно как и другие его герои, вынашивал свои больные грезы о возможной поездке в Америку и тому подобном прочем. Единственное, как мы уже сказали, окошко выходит на глухую улочку огромного города, а занавеску на окошке можно даже и задернуть...

Кроме того, здесь подают необычайно вкусные пельмени. И, если к вам уже привыкли, можно курить...



* * *



Ну что ж, убогая тарелка измазана кетчупом и горчицей, мутный стакан пуст. Я один в темном углу. Садись, читатель, в ногах правды нет, как нет ее и выше, -- поговорим...

У меня сегодня был трудный день -- я искал подарок для любимой. Такую вещь, которую она видела бы постоянно, связывала мысленно со мной, не теряясь в догадках, «откуда это взялось». (Разумеется, это не должен быть пейджер...)

Картина. Конечно! Почему мы все дарим близким людям нечто серийное, подлежащее обязательной сертификации? На этих глянцевых поверхностях нет отпечатка нашей личности -- только отпечатки пальцев. Мокрой тряпочкой пройтись...

Но вот картину-то купить оказалось непросто. Казалось бы, деньги (пусть немного) есть -- что-нибудь подберется. Не тут-то было. Обошел художественные салоны, но выставленная там прихотливая мазня впечатления что-то не произвела. На одних полотнах краски какие-то выпуклые, на других -- разбрызганы, будто помелом, на третьих и вовсе выклеены обрезки парчи и наждачной бумаги... Не греет все это.

Другую крайность представляют всякие там цветочки-лютики, со слезой намалеванные ржаные пейзажи, сладкая луна над похабным морем, оплывающие свечи с издевательски трепетными огнями. Размазанный по холсту Сидни Шелдон, утеха домохозяйки, мечтающей о карьере дорогой проститутки, нечто просчитанное, усредненное, -- дешевое компьютерное фуфло.

А нужную картину я нашел недалеко отсюда, в скверике возле Пассажа, иначе именуемом «плитой», где собираются художники-самодельщики. То есть, пардон, конечно, кто-то здесь наверняка с дипломом и международным признанием (две акварели и гуашь куплены по пьянке залетным шведом), но -- не попавший в истэблишмент, неспоймавший конъюнктуру, как собака зубами колбасу -- на лету, не вывалившийся всем творческим весом на страницы подслеповатой народной прессы... Помню, на первой странице одной большой газеты читал я подборку культурных новостей, сопровожденную фоторепродукцией. Первая культурная новость была -- о выставке живописных работ сумасшедших, я и воспринял репродукцию как работу сумасшедшего: не очень умело изображены какие-то волосатые овалы, да еще и завалены куда-то вбок. Читаю дальше: ба, а вторая-то новость посвящена персональной выставке одного очень известного художника, и на фотографии запечатлен его последний творческий прорыв! (У нас ведь теперь порывов нет -- одни прорывы...) Но, в общем, искусствоведы в этом разбираются лучше меня, а я, жлоб и плебей, взял да и купил совсем другое.

Грубый холст, натянутый на рейки, стоял, прислоненный к дереву, прямо в снегу. Рамы не было. На холсте же красовался невообразимый урод, с сизым и зеленым лицом, огромным красным носом-грушей, двумя водоворотами вместо бровей... Урод был грустен, как мужик из «Ностальжи», и держал в пальцах толстенную цигарку, исходящую густым желтоватым дымом. Руки урода были как ноги; ногти на пальцах -- широкие, будто деревянная лопата.

-- Почем клоун? -- спросил я.

-- Это «Курильщик», -- ответила топтавшаяся под деревом барышня и шмыгнула носом. -- Сто тысяч.

Еще она пояснила, что автор -- не она, другая барышня, та отошла погреться, кофейку попить. Фамилию я, грешным делом, не спросил. Какая-то завитушка на изнанке холста: поди, разбери. Глядишь, когда и знаменитой станет...



* * *



Представляю, как ядовито издевается, похмыкивая, над моим рассказом какой-нибудь искушенный эстет, тонкий ценитель, сноб в жилетке или в подтяжках. Какие, дескать, клоуны -- после Пикассо! И пошла канитель: супрематизм -- то, кубизм -- сё, постимпрессионизм -- еще что-то... И, мол, до чего же это все не ново, пошло, бульварно, избито, приелось, опостылело, обрыдло... Да я же своего «Курильщика» не отстаиваю! Он, может быть, четырежды вторичен, да вообще под трафарет написан, срисован с открытки, -- почем я знаю! Но -- и это главное! -- он мне действительно нравится... Как нравится эта пельменная, в которой мы сидим с тобой, читатель, созерцая из окна милые призраки давно ушедших людей и дней.

Тебе тоже есть что рассказать. У Достоевского, помнишь, ежели сойдутся в трактире двое абсолютно незнакомых русских, они через пять минут после знакомства уже начинают решать мировые вопросы. Валяй. Сегодня у тебя есть мужество признать, что ты имеешь свой собственный вкус, что у тебя -- своя судьба и свои тайны, и все это непохоже на то, что есть у меня. И пусть банда лучших ценителей не диктует нам больше, что считать самым вкусным, самым модным, самым трогательным... Знаешь, известный музыкальный анархист Фрэнк Заппа, царствие ему небесное, язвительно говорил, что вышибить слезу из меломана -- плевое дело, достаточно так-то и так-то сыграть в ре-миноре; но он так и не написал, хотя бы в качестве примера, ни одной действительно трогательной баллады, Заппа-то. Признайся же честно, читатель, что тебя воротит от моей картины, зато ты получаешь неподдельное удовольствие от фильмов с Брюсом Виллисом -- и я чокнусь с тобою томатным соком...



ВОПЛИ В КОЛЫБЕЛИ КОНТРРЕВОЛЮЦИИ



Мы такие очаровательные иногда. Бабулька в 28-м автобусе не поспела сойти на своей остановке. Она шипит и каркает: «Чтоб вы все сдохли! Чтоб вы сами все подохли!» -- и расставляет локти, будто жабры. У бабульки пальто в грязи, лицо как сырое мясо и Ниагара изо рта; и дурной жидкий глаз, залепленный тугим красным веком, уставился прямо на меня. Так и едем вместе долгих пять минут: пять минут она желает мне, только что вошедшему и не имеющему к ее проблемам ни малейшего отношения, подохнуть. Так получилось -- автобус переполнен, мы прижаты к дверям. Ударить или одернуть ее нельзя -- она старая; пожалеть нельзя -- она страшная; остается дожидаться, пока она (сдохнет первой) сойдет на первой остановке...

Есть такая категория людей -- пенсы. Это отнюдь не все пенсионеры, и даже не обязательно люди, получающие пенсию, -- это просто преклонного возраста шпана, отвязанное старичье, самые свободные люди в нашем городе и в нашей стране. Трогательная парочка пожилых супругов, делящаяся своими интимными переживаниями через головы пассажиров трамвая; въедливые старички в супермаркетах, третирующие продавщиц, доводящие их, вышколенных девочек с полупрофессиональной улыбкой и лаковыми ноготками, до вполне советской истерики; пьяный нищий у церкви, рашпилем протыкающий печень не подавшему милостыню парню в норковой шапке: это все один тип людей, отрывающихся на полную катушку, потому что терять-то нечего. Свобода! Кто же урезонит старичка, вот этот дядек с дубинкой, затянутый в синее, выпрыгнувший из голливудского кино? Дядек меня урезонит, вас; а пенсам подавай милиционера их юности, подтянутого, представительного, чистенького, козыряющего:

-- Будьте добры в Сибирь на тридцать лет...

Спешу на деловую встречу, поймал машину. Дед за рулем говорлив (пенсы не стесняясь демонстрируют свободное владение русским языком, включая татарский мат), любит Лебедя, надеется на него:

-- Он порядок наведет, киоскеров этих сраных разгонит...

Ехать долго, не отвечать -- неудобно (еще меня за киоскера сочтет), и я затеял дискуссию. Мол, Лебедь, конечно, великий человек, но киоскеры-то почему не люди? Кому они мешают? Любую мелочь в любое время суток подошел и купил -- это что, плохо? И заработки их вполне сравнимы с заработком автоизвозчика, и труд не менее тяжелый...

Не убедил я его. Бесполезно. Знаете, к Диогену подошел один такой настырный древний грек и говорит: «Вот, говорят, что ты мудрец. А убеди меня в чем-нибудь!» На что Диоген так ответил: «Да если б я мог тебя убедить, то убедил бы повеситься!»

И, в общем, Бог бы с ним. У нас, как еще шутят некоторые, свободная страна, каждый имеет право на свое мнение. Так-то оно так, но «свое мнение» -- это еще и голос избирателя. Пенсы -- это избиратели: это, мать его, электорат, большая часть электората. Как они решат -- так и будет. А они решают вовсе не по законам логики и здравого смысла: в их бюллетенях расписываются, говоря ТВ-языком, «Гордость и Предубеждение», а попроще -- Злоба и Предрассудок. И, согласно злобе и предрассудкам, те, кто успел вскочить на свой поезд (или сойти на своей остановке); те, кто не нуждается в поддержке «народных масс», те, кто живет более насыщенной, более яркой жизнью, полны сил, талантливы -- заведомо в черном списке. Пенсы в 1991-м избрали Президентом Ельцина -- из ненависти к Москве, видя в нем милиционера своей юности. Ельцин теперь и сам пенс, его телевизионные интервью ужасны: начинает фразу вроде бы нормальный человек, заканчивает же -- окопный психопат, судорожно сжимающий не то костыль, не то плечо пресс-секретаря. Ему хочется уступить место в трамвае.

И в конце концов, кто из нас, покупающих домашние пельмени у бабушек на углу, хоть однажды не отведал человечины...



ПОД СКАЛЬПЕЛЕМ БЕЗЖАЛОСТНОЙ КАПЕЛИ



Секс -- это хорошо.

(Все хорошо, что хорошо кончается.)

Но хотя бы теперь мы можем поговорить о весне как таковой?..

Да, конечно, теперь, когда снег сошел и повсюду обнаружились просто залежи собачьего дерьма, -- ай, читатель, смотри, куда ступаешь! -- запах весны не так уж пьянит...

Да, конечно, буквально расцветают махровые автолюбители, соревнующиеся в прицельном обливании жидкой грязью и темной водой зазевавшихся пешеходов...

Да, конечно, гораздо больше стало пьяных, и полной грудью вздохнула трудная молодежь...

Однако все это -- на поверхности; а над поверхностью-то, над земной то есть корой, со всеми ее букашками-таракашками, -- небо.

Прямо над волосами.

Шапок-то нет.

Богатые женщины еще донашивают богатые шубы, еще пока прилично; потому что любой искренне весенний наряд, вы, наверное, замечали, -- беден и прост. Но простоволосы уже все, поголовно.

А те, кто в кепках, -- с добрым прищуром.

Разговор двух пожилых в ожидании лифта:

-- Как жизнь молодецкая?

-- Молодецкая ничего была...

Смех совсем детский.

Чувства грубее, ярче, определеннее; оптика виновата? -- вместо воздуха одно большое цейссовское стекло... Всех видишь издали и насквозь, люди ходят, как привидения, и вы говорите -- авитаминоз, а я считаю -- звезды.

Звездный свет в глазах изголодавшихся по горькой кожуре неважно какого овоща, самого завалящего фрукта.

Вот вам объяснение любви.

-- Любовь, -- с важным видом сказала мне одна постриженная под воробышка (ах, как противно орут воробьи на рассвете!) женщина, -- это когда два взрослых человека чувствуют себя ребенками...

И правда, посмотрите, сколько в городе парочек, держащихся за руки. Это абсолютно не завоевательный, не «взрослый» жест. Это так трогательно...

До чего же просто -- небо. Под небом хочется гулять. Вдвоем. В одиночку. Неважно. Звезды светят всем, только их никто не видит.

Ну, а я почувствовал весну несколько иначе. Сахар кончился, денег нет, есть мед в мутной банке -- вот медом кофе заправлял, чтоб не так горько было. Захожу на кухню, смотрю: а на ложке, медом испачканной, муха сидит. И лапки потирает в предвкушении.

Очень, сволочь, живая.

Такие дела.



НА ПЕРЕПУТЬЕ ФРАЗ И ЖЕСТОВ



Поздний вечер. Почти пустой троллейбус. Парочка на переднем сиденье -- она склонила голову ему на плечо, он, что-то буркнув, прикрывает ей коленки пластиковым пакетом. Беспредметная нежность, беспредметная ревность («нечего коленками сверкать!») -- идиллия...

Однако бац -- на остановке водитель открывает лишь одну дверь: проверяет, все ли законно доехали. Выясняется, что наша парочка -- зайчата; кавалер, конечно, платит штраф за двоих, но мне нравится реакция водителя:

-- За двоих?! Неужели охота штраф платить?

Штрафуемый объясняет, что привык ездить с проездным, да вот уволили его и проездной отобрали. Водитель искренне огорчен:

-- Подошли бы, у меня купили абонементы. Это же так просто!..

И разводит руками, показывая, до какой степени это просто... Я вижу их из окна троллейбуса, этих малость общипанных зайцев. Они улыбаются.

Что значит -- никто никому не испортил настроения.



* * *



-- Угол Крауля-Викулова, за пятнадцать.

-- За двадцать.

-- За пятнадцать.

-- За двадцать, -- водитель «девятки» неумолим и жаден, от Фрунзе до указанного угла, да еще днем, «пятнашка» -- в самый раз. Едет дальше порожним, а к обочине подруливает заляпанный грязью «Москвич»:

-- Тебе куда, браток?

В машине двое, по виду -- сами натуральные «братки»: бритые затылки, кожанки из дешевых... Но дело спешное, решаюсь, еду.

Оказывается, правда, что дороги они не знают, я -- тоже, мы тычемся во все тупики, как слепые кутята.

-- Чё, не знаешь, как ехать? Ты местный?

-- Почти. А вы?

-- А мы нет.

Чувствую -- влип. В салоне только что не наблевано, а так -- хорошо, уютно; бычки можно прямо на пол бросать, благо, под ногами лужа грязи. Магнитофон выдает что-то забубенно-блатное, такой репертуар, что Шуфутинский кажется уже официозом... Реакция парня за рулем на очередной глухой дворик:

-- Гы-ы... Смотри, не туда доедешь...

Выруливаем на Посадскую. Завидя белую машину с синей полосой, рулевой тревожится:

-- О, бля, мусора...

Да уж не в угнанной ли машине я еду?! Однако надо поддерживать светский разговор:

-- Так откуда вы?

-- Далеко! -- смеются. -- Отсюда не видать!

После паузы:

-- Из Кемерово. А ты?

-- Из Кургана.

-- Ехала девчонка из Кургана, пятерик везла до Магадана, а за нею ехал вслед парнишка, и ждала его в конце этапа «вышка»... -- тут же откликается тот, что справа. Я, не уверенный, что запомнил все правильно, повторяю вслух слова, он оборачивается изумленно:

-- Чё, музыку любишь?!

И бегло пересказывает продолжение: как кто-то к кому-то лез «на шконку», на нары то есть, а финал истории грустный, как у Шекспира:

-- В общем, во концовке пристрелил прапорщик зэчку...

Братки заметно проникаются лирическим пафосом исполненной а капелла баллады, в машине воцаряется мрачное молчание. А вот уже и угол искомый, я с облегчением прощаюсь, интересуясь из вежливости, куда им теперь ехать.

-- А х... его знает, на Уралмаш, наверное. Да не переживай, доберемся как-нибудь, -- и, косясь на мой пакет, тот, что справа, спрашивает:

-- У тебя поесть с собой ничё нету?

-- Нет. Счастливого пути.

А правда ведь, искусство сближает людей...



* * *



Еще не отошедший морально от встречи с гостями из дружественного Кемерово, стою под окнами девятиэтажки и надрываю легкие:

-- Алена!

Известное дело -- железная дверь на подъезде, а домофоны у нас не прижились, почему-то все время ломаются... Сзади кто-то легонько трогает за локоть:

-- Вам в этот подъезд? Пойдемте...

Обходительный мужик с тяжелой сумкой открывает дверь подъезда и даже пропускает меня вперед:

-- Пожалуйста...

-- Спасибо...

Мне на лифт, ему за почтой. Расходимся, приятно улыбнувшись.

Екатеринбург -- город контрастов.



* * *



Дела закончены, пора домой. Наученный чужим, но горьким опытом вчера увиденных «зайцев», сам подхожу к девушке-кондуктору с кучей бумажек и медяков в руке. А девушка ладная, весенняя такая, улыбается слегка сердито:

-- И это все мне?.. Хотите из меня копилку сделать?

-- Ага, -- улыбаюсь я. -- Специально всю мелочь в доме собрал, чтобы от нее избавиться...

И последний диалог за этот долгий и насыщенный воскресный день состоялся у меня опять же на остановке «Фрунзе». Мужик какой-то выскочил с пакетом из-за темнеющих киосков:

-- Извини, земляк, пэ-вэ-а не купишь?

Как-то по-французски звучит. Смотрю недоуменно, мужик (судя по цвету и запаху, чуток с бодуна) поясняет:

-- Клей ПВА! -- две внушительных емкости, вижу теперь, болтаются в пакете.

-- Да мне как-то без надобности...

-- Почему? Им же что хочешь склеить можно!

Довод, конечно, неотразимый, однако клея я так и не купил. Я шел домой, мне было весело и хорошо. Отчего? Оттого, что люди здесь такие -- веселые, хорошие. Без шуток: как легко жить, когда в любой ситуации стороны проявляют ровно столько доброжелательства, сколько им нетрудно проявить! Насколько же необязательно -- хамить, наказывать, осаживать... Насколько естественно -- улыбнуться, отшутиться, посочувствовать, помочь... Как говорил тот водитель троллейбуса, хорошей ему дороги:

-- Это же так просто...



ВОТ И ПОЛОЖИЛИ НА МЕНЯ КРЕСТНОЕ ЗНАМЕНИЕ



Наверное, нужен какой-то толчок, да?.. Толчок -- или что-то в этом роде, выбивающее из привычной колеи, выводящее за рамки, выносящее за скобки... чтобы прозреть и поверить: Бог есть. Вот только что не было, а теперь -- есть. Я ведь почему спрашиваю. Интересно просто.

Вчера у ДК Автомобилистов -- бывшего ДК, а ныне храма Божьего, -- видел характерную сценку: вышли из храма муж с женой, молодые, лет по тридцати, и крестятся на икону над входом. И кланяются. А с ними девочка, по виду -- недавно в школу пошла. И тоже крестится. И тоже кланяется. То есть, у нее это -- с младых ногтей. А у них?.. Чуть постарше меня, и вряд ли -- катакомбные христиане, вряд ли в скитах где-либо спасались. Такие же, городские.

Мое поколение -- то, которого якобы «нет». Те, чей год рождения упал на шестидесятые. Впечатления нашего детства: первые чаплинские короткометражки и позднее затушеванный Микки Маус, «Ну, погоди!» и потасовки советских и канадских хоккеистов (трансляция прерывается, окна кухонь загораются во всем огромном доме). Шоколадное масло вместо сливочного. Мармелад, продававшийся неразрезанными пластами. Поездка в Москву -- для тех, кому повезет.

(А что в Москве? ВДНХ и шоколадный пломбир за 42 копейки -- трудно доесть и трудно не доесть... Фанта в стаканчиках... Мальчик видит идущих навстречу людей с черными лицами, лепечет растерянно: «Здравствуйте, товарищи негры!» Десятки рук спешащих прохожих тут же пихают его в спину: «Проходи, мальчик, чего встал!»)

Спортивная секция -- обязательно! Мы были очень спортивным поколением: настольный теннис, фехтование, дзюдо... Каратэ было под запретом, но секции каратэ существовали, и самыми популярными были фильмы, где демонстрировалось резкое, отточенное насилие: «Пираты ХХ века», «Сыщик»... Кинотеатры были полны народу, билет купить на вечерний сеанс -- проблема. Мы сбегали с уроков на дневные сеансы. Раджив Капур и Дхармендра котировались наравне с Делоном и Бельмондо, а редкие голливудские фильмы сеяли панику: «К сокровищам авиакатастрофы» оказался антисоветским, а мы всем классом его смотрели...

Но диссидентства -- широкого, -- не было. Пьяные отцы на кухнях костерили Брежнева безо всякой политкорректности, но оставались истинно лояльны великой стране, в которой жили. Семьи переезжали в новые квартиры. Одно-единственное убийство могло переполошить целый город. В очередях за джинсами давили старушек. А дети -- те, кто поумнее, -- читали книги. Слушали Высоцкого. Жванецкого. Ценили, кстати, юмор. Сатира «на строй» не воспринималась, и если бы аудитория была уверена, что Жванецкий -- антисоветчик, его бы презирали. Их всех тогда презирали -- Солженицына, Сахарова. Больные люди, эти диссиденты...

Все одевались в разной степени плохо. Любовь не знала классовых различий. Мальчики в сочинениях писали, что, будь у них атомная кнопка, они бы не задумываясь взорвали США («Но сначала -- Китай»). Но кто-то уже слушал «Воскресенье», кто-то запоем читал Достоевского...

Мы пришли к самым верным и важным истинам легко, без усилий, потому что ничего другого нам не оставалось. Нас загоняли в комсомол, но это была пустая формальность. Нам не давали читать Гумилева и Набокова -- а не очень-то и хотелось, у нас были Пушкин и Блок. Литература «деревенщиков» по масштабу и художественному воздействию была сравнима с магическим реализмом латиноамериканцев...

Мы были абсолютно, бесповоротно асоциальны. Поколение одиночек, поколение самодельных эстетов, психологически -- фашистское поколение: мы могли участвовать в политике, только если это было красиво, «не так, как в жизни». В начале 80-х в каждом городе, где побывала копия фильма «Площадь Сан-Бабила, 20 часов», объявились свои фашисты. Мальчики из хороших семей, интеллектуалы и спортсмены. Не самые дурные головы в той стране, уверяю вас. Язычники -- да. Мы были признательны советскому правительству за то, что, кроме него, нам некого бояться. Мы исповедовали Веру, Надежду, Любовь -- и без матери их Софии, премудрости.

Затем пришли иные времена. Правительство свернуло себе голову. На место дряхлых, гнилых, но «наших», советских старперов, пришли какие-то деляги, верткие недоноски с фарфоровым оскалом, и принялись учить нас жить. Их учительство было активным, а мы же были оторваны от общества, мы верили всему, что обладало энергией убеждения, -- и мы сгорели. Погибли. Кто-то (большинство -- лучшее большинство!) спился с круга, кто-то разочаровался в любви и начал делать деньги...

Но мало кто пополнил ряды политиков или «братков» -- и для тех, и для других мы слишком много читали, в нас было переразвито чувство прекрасного... Так мы ушли с арены. А на наше место пришли они -- бывшие школьные тихони, неудачники от рождения, не знавшие иных трагедий, кроме личных. Все эти годы они были в тени -- они смотрели на нас с ненавистью и тоской, иногда и с любовью, и ждали, чего еще мы выкинем. И когда оказалось, что наши фокусы кончились, худшие из них через комсомол -- через МЖК -- через видеосалоны и дискотеки -- пришли к власти и стали нанимать нас, своих удачливых, своих ярких ровесников, работать на себя. Лучшие же...

«Лучший не значит -- хороший, лучший -- это означает, что остальные еще хуже...» Лучшие из тихонь отомстили нам больнее всего -- они подались в церковь. Ударились в веру. «Вы не смогли защитить нас, -- говорят они, -- так, может быть, Бог защитит». Тому же они учат детей: быть неудачниками. Быть серыми и смиренными -- авось не заметят. Авось примут за своего. Авось полюбят.

И они правы.



МОДНАЯ ПОЗИТИВНАЯ ТУПОСТЬ



На мне по жизни клеймо «чернушника». С ним, видимо, и умру. Оправдываться смысла нет -- черного кобеля не отмоешь добела. Но есть смысл объясниться.

«Чернуха!» -- говорили мне, когда я приносил в редакцию интервью с военкоматским полковником. Полковник говорил примерно следующее: что вы, журналисты, обрушились на армию, если то же самое творится в любой средней школе? Та же «дедовщина», и без скидок на возраст: и избивают до полусмерти, и «опускают» парней (то есть насилуют) в туалетах, в раздевалках спортзалов... Я, тогда еще сам недавний выпускник школы, знал, что это правда. И записывал слова полковника. И там, где он, не находя других слов, вставлял вульгаризм или мат, я следовал ему.

Конечно, интервью не вышло.

Я беседовал со специалистами-наркологами о вреде наркотиков, и все они в голос заявляли: для России на сегодняшний день самый страшный наркотик -- это водка. Любой наркотик -- просто наркотик; водка же одновременно и наркотик, и яд. Смертельная доза -- 0,5 литра, бутылочка с издевательской наклейкой: «Спирт питьевой». Выпей разом, не закусывая, не отдыхая, -- и какой бы ты ни был крепкий, закаленный алкаш, ты окочуришься. Я слышал, как синюшные папа и мама увещевали наркомана-сынка: мол, курить травку так нехорошо, так вредно.

А он отвечал:

-- Я вот вчера косячок забил с Димой в пополаме, а вы с мамой водочки ужрались. Так я вас по койкам растаскивал, спать укладывал, а не наоборот. Какие претензии?..

Претензии огромные. Борьба с наркоманией -- это модно. Так же модно, как использование презервативов. Борьба с пьянством -- это не только немодно, это вообще признак отсталого, некультурного человека, скорее всего, коммуниста.

Я ведь тоже человек, я все понимаю. Наркоманов относительно немного (настоящих наркоманов -- тех, которые колются и нюхают), никто за них не заступится, а смерть от наркотиков -- у всех на виду, она шокирует. Поэтому выделяются немалые деньги на борьбу с этой самой растреклятой наркоманией, и борцам с нею -- слава и почет (и по заслугам! по заслугам!) Пьет же Россия поголовно, спивается деревнями и городами, и любой чиновник, от которого зависит, бороться ли с пьянством, сам не дурак дернуть рюмочку коньяка перед обедом, перед ужином, перед сном... И ради бы Бога -- но зачем же корчить озабоченность мелкими проблемами, в упор не видя крупных?! Зачем критиковать следствия, не интересуясь причинами? Ах, вы думаете, что это уже неактуально? Ну поинтересуйтесь у того же чиновника-«культурпитейца», почему он по нескольку месяцев в году таскается по курортам; поинтересуйтесь у его жены, на каком году совместной жизни ее муж стал импотентом... Поинтересуйтесь статистикой рождения дебилов... Папа -- артист, мама -- журналистка, сын -- олигофрен...

Один из моих коллег не дожил до пятидесяти -- умер от гнилостной пневмонии. Он сильно пил, кодировался-раскодировался не знаю сколько раз... Умер на улице, под забором, на следующий день после встречи Нового года. Семейный человек -- жена, две взрослые дочери, -- патологоанатомы удивлялись диагнозу: «Гнилостная пневмония -- это же болезнь бомжей, бичей!»

Я, наверное, единственный в России журналист, додумавшийся (чем вовсе не горжусь) брать в городском морге еженедельную сводку с указанием причины смерти. Потом оказалось, что патологоанатомы не имеют права давать такие сведения прессе, и канал информации закрылся.

И, в общем-то, понятно, почему информация эта закрыта: потому что практически все в России, умирающие не от старости и не от рака, умирают от водки. Сердечно-сосудистые заболевания: на 90 процентов смертельный исход связан с выпивкой. Печень, почки... можно даже не объяснять. Несчастные случаи на производстве, аварии, бытовуха, поножовщина -- все похоронено одной банальной строчкой: «находясь в состоянии алкогольного опьянения».

Я не призываю опять вырубать виноградники, вводить сухой закон и увольнять за пьянку с работы. Это и невозможно, и не от меня зависит, и в конце концов спасение утопающих -- дело рук самих утопающих. Но разрешите мне естественную брезгливость по отношению к некоторым вещам. Разрешите сказать еще раз: мир во зле лежит. Если задумываться, жить становится неописуемо страшно и тяжело. Выхода нет. Спастись можно только индивидуально. Все попытки изобразить из себя каких-то борцов с человеческими пороками я причисляю к обыкновенному фарисейству, более того -- к оплаченному фарисейству. То есть люди делают вид, что кому-то там деятельно сочувствуют, да еще за это деньги получают.

Поэтому очень симпатичны те, кто не имитирует никакой филантропии, не стесняется собственного эгоизма и не подает милостыню бедным. Просто замечательны те, кто с рождения расслабляется. Да здравствуют те, кто слушает сахарную музыку и читает Григория Остера. Трижды благословенны свалившие за рубеж.

Оскар Уайльд писал: «У англичан нынче в моде спортивное тупоумие», -- конечно, он же был английским писателем...



НИ ЖЕНЫ, НИ ШУМА, НИ СКАТЕРТИ...



Что это значит? Это значит, что можно играть в преферанс. И вот в субботний вечер, в час назначенный, тарабанит в дверь холостяка троица игроков, груженная пивом и тушенкой. На столе (чертежная доска на двух табуретках) -- несколько пачек сигарет, листок бумаги, ручка и карточная колода. 32 карты, без шестерок.

Представляем игроков: автор этих строк; Дмитрий; Дмитрий; Дмитрий. Дмитрий первый не то чтоб очень пьян, но весел бесконечно: он гнет пальцы и говорит, что вообще-то в «прэф» играет только на деньги, но так уж и быть, в виде исключения... Дмитрий второй внешне -- типичный итальянский мафиозо из фильмов Мартина Скорсезе: круглый и крепкий, как орех, с прической ежом, в широких подтяжках. Он самый старший, самый опытный и самый бесцеремонный игрок. Когда идет играть в преферанс, жена знает -- раньше позднего утра следующего дня его лучше не ждать. Дмитрий третий -- новичок, откровенно робеющий перед премудростями игры и превратностями жизни. Наконец, я. Не играл в преферанс больше десяти лет. Потом объясню, почему.

-- Кто считать будет? -- вопрос новичка.

-- Пусть вас не волнует этих глупостей, -- Дмитрий второй уже расписывает бумажный лист сдвоенным прямоугольником, рассеченным диагоналями крест-накрест. Во всех отсеках этой сложной диаграммы покамест пусто: лишь инициалы красуются. Все это, конечно, можно воспринимать как метафору...

-- Раз, -- это значит, что картой, сданною мне, я в принципе доволен, и готов взять шесть взяток из десяти, если козырями будут пики. Еще иногда говорят: «шесть первых». «Вторые» -- это крести, затем бубны и черви, затем -- «бескозырка». Затем -- семь взяток, и т.д. Сейчас идет борьба за обладание прикупом, но Дмитрий первый молчит.

-- Ну? -- толкает его сосед в подтяжках.

-- И я раз, -- говорит тот и ухмыляется...

-- Ты... -- сосед употребляет рифмованное ругательство. -- Ты играешь?

-- А что надо сказать?

-- Надо сказать или «два», или «пас».

-- Два...

Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять... Очень скоро в «гору» (то есть в минус) Дмитрию первому заряжаются какие-то атомные цифры, а Дмитрий второй выходит из себя:

-- Ты что говорил, когда сюда ехал? «Я играю только на деньги, только на деньги!» Я тебе сейчас устрою перелом тазобедренного сустава в трех местах... Встреча в горах с кретином, почти по Бунину...

-- Говорили мне, что преферанс -- грубая игра... -- вставляет новичок.

-- Я жрать хочу, -- угрюмо заявляет «кретин». Мы плавим на сковороде тушенку и опрокидываем туда свалявшуюся вермишель, а полученное странное варево распределяем по тарелкам. Хлеб ломается кусками. Опустошенные консервы вместо пепельниц. Пустые бутылки под столом. Кто-то просит включить «Разлуку»:



скованные одной цепью

связанные одной целью



-- Все, как в старой доброй общаге! -- радостно заявляет Дмитрий первый, роняя пепел на палас. А игра продолжается. Мне не везет: в борьбе забираю прикуп чаще остальных, но порою остаюсь «без лапы» -- недобираю одной взятки. Так что мне пишется и в «пулю» (плюс), и в «гору» (минус). Бунинскому персонажу -- практически только «в гору», его амбиции не отвечают его картам, к тому же он часто ошибается. Оставшиеся Дмитрии предпочитают не рисковать попусту: один в силу своего опыта, другой -- в силу своей неопытности; они вистуют, то есть добирают взятки, оставляемые тем, кто забирает прикуп и ведет игру. Их барыши -- на полях нашей сложной схемы, не в центре.

-- Мизер втемную, -- говорит пьяный и бесшабашный Дмитрий первый. Это значит, что он обязуется не взять ни одной взятки, то есть обратить мелочь, семерки-восьмерки, себе на пользу, в барыш. Но вот нюанс -- «втемную» мизер играть не то что нельзя, а откровенно глупо: ты делаешь заявку, не видя своих карт. Естественно, заправилу преферанса подобные заскоки просто бесят:

-- Дима, я сейчас запишу вот здесь сто рублей за вист, а ты уйдешь без штанов!

-- А чё!

-- В очо! Зачем играть козлячьи игры!

Игра закончена, идет подсчет очков. Сердитый и осторожный заправила выиграл, конечно, больше всех: его поля усеяны вистами. Я оказываюсь вторым: много рисковал, но, как оказалось, чаще удачно, чем неудачно. Остальные двое по итогам в минусе: один понятно почему, второй, новичок, говорит в оправдание:

-- Я только под конец начал что-то понимать...

Да, так я обещал объяснить, почему больше десяти лет не играл в преферанс, и до этого-то сыграл лишь пару партий. Дело в том, что играть меня научили старшие товарищи, они тогда уже учились в институте и преферансом зарабатывали себе на жизнь. И для меня, старшеклассника, эти игры были -- другой мир! Специфичный юмор, у каждого игрока своя манера, своя причуда... Вот мой визави в вязаном жилете, допустим, -- дышит на стекла, -- очки протирает? Нет! Это масонский знак, это значит, что ему ведома тайна жестов, что голос у него ровный и он все знает на свете! Я так их видел тогда...

А потом я как-то сел за один стол с ровесниками и понял, что там нет ничего, в этой игре -- фуфло, тряпки. То есть только то и есть, что сама игра, и ничего больше, мы слишком плавно перешли от одного к другому, понимаешь, читатель? Я думал: ошибся с поколением, ходил к тем, старым, жаловался... Они не поняли -- они ни в чем не виноваты! И мы -- ни в чем. Ни сном, ни духом, ни рылом, ни ухом. Мы те же старшеклассники, ровным счетом ничего не знающие новички, разве что малость отупевшие.

Да какое право мы имеем тогда играть в преферанс!..



ТЕПЕРЬ ЕЩЕ И БЕЗ САХАРА



«На исходе недели спину ломит под вечер, на исходе недели целый день и под вечер -- будто все дни недели, детка, громоздятся на плечи...»

Вы знаете, как ревет по ночам пустой холодильник «Саратов»? Он хрипит, стонет, трясется и опадает в конвульсиях... Он воет мстительно и зловеще, окутывая холодом половинку засохшего лимона и банку скисшего молока -- два экспоната в грязно-белом музее бедности.

Идешь по улице и складываешь вирши: «Пусты мои карманы, без денег я совсем. Кругом едят бананы, и только я не ем.» И начинаешь завидовать неприхотливости бомжей: к их услугам переполненные мусорные баки всей цивилизации.

По чести, я не знаю, что делать в большом городе человеку без денег. Вот он стоит с полными сумками пустых бутылок перед окошечком киоска, где красуется веселое, яркое объявление: «Извините, у нас учет». Человек до слез зол, поскольку до другого киоска, где принимают бутылки, очень далеко, а здесь к тому же продают сигареты, на которые ему, после сдачи бутылок, денег точно хватит. Домой возвращаться глупо, таскаться со стеклотарой туда-сюда -- тяжело; так и стоит он, вжавшись в дерево на автобусной остановке, чтобы дать какой-то отдых ноющим лопаткам.

Не сходить ли в гости? Но из трамвая тебя попрут контролеры. Правда, если человек действительно отчаялся, у него в лице появляется нечто такое, что способно даже контролеров отпугнуть -- они проходят мимо, будто человек -- невидимка, и он еще не торопится отойти и дать им дорогу. Ну, а что -- в гостях? Тебя там досыта накормят... рассказами о том, что сынишку (дочурку) переводят в другой садик, подешевле; то есть тебе, конечно, и супу нальют, и хлеба ломоть в руку сунут, но полезет ли кусок в горло, если ты знаешь, что он и в этой семье -- отнюдь не лишний?

Конечно, полезет...

Тогда понимаешь, что «жить за чужой счет», «заедать чужой век» -- это не какие-то фигуральные выражения, а весьма точные формулы реальных ситуаций: вот кто-то -- упирается, напрягается, крутится, живет; а ты рядышком херувимчиком присоседился и за красивые глаза свои требуешь его доли.

«То одно, то другое, то в долгах я по шею. То одно, то другое, но в долгах я по шею. Отдохнуть бы чуть-чуть, детка, только я не умею».

Это, конечно, вопрос гордости и самолюбия: жить ли на чужие случайные червонцы, которые не отдаешь, да обедать, как мушкетеры Дюма, по мамзелькам, или взять и обозлиться. Подойти и внимательно рассмотреть витрину коммерческого киоска: видишь, конфеты «Мамба», они сладкие и жуются, как жвачка, а ты их никогда не пробовал почему-то. Или яйцо шоколадное, «Киндер-сюрприз»: черт с ним, с сюрпризом, но вот эту скорлупку шоколадную очень нехило было бы прямо сейчас с хрустом сжевать. А вот зажигалки, а вот пиво «Балтика»... Бог ты мой, в жизни столько прекрасного, и стоит оно сущие гроши, только у тебя-то и их нет. Ну, так надо упереться самому: перестирать и заштопать оставшиеся носки и белье, побриться (не надо и крема для бритья -- мыло сойдет), если от прежней хорошей жизни остался одеколон -- наодеколониться, и выйти наружу. Если ты не дурак, не старик и не калека -- работу ты найдешь. К слову, поиски работы куда тяжелее самой работы, так что долго искать -- вовсе не значит продлевать свой вынужденный отдых...

«Я умею работать, я умею трудиться. Я умею работать и умею трудиться. И сегодня под вечер, детка, так и тянет напиться».

Нет ничего выше и чище того презрения, какое испытывает человек, только-только устроившийся на работу, к собственному вчерашнему унынию. «Ну вот, добился я своего, -- размышляет он меланхолично. -- Это что, великая привилегия -- бананы жрать? Да они для того и продаются, чтоб такие, как я, их поедали гроздьями и созвездьями».

Я тут на днях решил пооригинальничать: купил кокос. Никогда не пробовал, а цена-то смешная: 5 тысяч. Спрашиваю у продавщицы, как с ним, кокосом, бороться, она не знает -- тоже никогда не пробовала. Ладно, методом тыка...

Там у него три темных пятнышка на макушке, так я в одно из них нож всадил. Повертел, похрустел лезвием, выпил через образовавшееся отверстие сладкое кокосовое молочко (три глотка, не больше), но покоя не давала мысль, что и мякоть кокоса должна быть необычайно вкусна. Взял я молоток железный, долбанул по кокосу раз-другой -- по экватору трещинка-то и зазмеилась. Дальше просто: крутанул скорлупу в руках, низ вправо, верх влево, и орех распался. И оказалось внутри темное волосатое яйцо, типа того, что в фильме «Чужой». «Ну, -- думаю, -- сейчас оттуда урод какой-нибудь выпрыгнет». Однако ничего оттуда не выпрыгнуло, а была там внутри действительно белая мякоть, и если разрезанный кокос подержать в холодильнике, она, эта мякоть, становится по консистенции как бараний жир, и можно ее взламывать и поедать чайной ложкой. Теперь, стало быть, я кокоса отведал, могу что ни день напевать через губу: «И родина щедро поила меня кокосовым соком, кокосовым соком...» Но, между нами, -- ничего особенного. Бананы вкуснее.

К чему это я? А к тому, что жизнь нам порою кажется до того неразрешимой задачей, до того преисполненной всяческих, но не нам предназначенных благ, что мы совершаем смертный грех -- впадаем в уныние, вместо того, чтобы взять себя за шкирку и выпнуть в мир. Мир -- у наших ног, он не так уж волшебно прекрасен, как нам издали кажется, но мы можем его взять, мы его заслужили. И это -- всего лишь необходимое и достаточное условие для того, чтобы двигаться дальше.

«Развалясь на кушетке, говорить о хорошем. Обожаемой детке говорить о хорошем. Где же ты, моя детка, детка, где же ты, моя крошка...»



ПРЕДЕЛЫ НЕОБХОДИМОГО САМОУБИЙСТВА



-- Ты, ты и ты.

-- А можно я?

-- Можно. Расстрелять.

Это, конечно, анекдот. А вот случай из жизни: дружная семья, муж и жена: работают в милиции. Муж дарит жене подарок на 8 Марта, да такой, что она супругом не нахвалится:

-- Представляете, импортную кобуру подарил. Такую классную, легкую, под одеждой почти не видно...

Интересно, во что был завернут подарок, какими ленточками перевязан -- голубыми? розовыми? И казенный «Макаров» лег в нежно поскрипывающую кобуру, будто всегда там и находился. Э-хе-хе, простые радости жизни... Однако праздники скоротечны, семейная жизнь темна и непонятна, и вот конфликт:

-- Мой-то, гад такой, пошел на дежурство и мою кобуру надел!

Действительно, что за трансвестизм...



* * *



Мальчишками мы рассказывали друг другу очаровательную историю об убойной силе пистолета «Макаров», основанную на реальных фактах: как местный оперативник, задерживая рецидивиста, вынужден был стрелять на поражение. Пуля пробила бандитскую грудь, затем -- двойную деревянную раму окна, пчелкой вылетела во двор частного дома, пронизала дощатую дверь сортира и застряла в его задней стенке. На фоне всех этих перипетий как-то стушевывалось сожженное, вырванное человеческое мясо, кровь живого человека уходила дымом в потолок... Это было примерно в те времена, когда мальчишки жарко спорили: доску какой толщины может разбить ребром ладони обладатель черного пояса по каратэ. А старшие товарищи рассказывали нам, на что способен кумулятивный снаряд при столкновении с броневой плитой. Нас интересовали чисто теоретические аспекты: возможные последствия различных механических взаимодействий. Пуля, нож, ребро ладони -- это были метафоры: одним замахом, ударом, выстрелом изменить положение вещей в свою пользу, стать -- хоть на миг -- хозяином времени и пространства. Что-то подобное испытывал и Александр Македонский, разрубая мечом Гордиев узел. В детстве я восхищался его поступком, сейчас думаю, что решительность эта -- от трусости. От боязни развязки...



* * *



Я помню выскакивавшее из рубчатой коричневой рукоятки лезвие стропореза, двустороннее, плевавшееся искрами: стропорез привез с собой из армии старший брат моего друга, он казался нам ужасно взрослым. Я выпросил, просто вымолил у него голубой берет ВДВ, но надевать его при ком-то стеснялся: дома, перед зеркалом, лихо заломив на правую сторону и выпятив цыплячью грудь инфантильного подростка... О стропорезе же можно было только грезить...

Я помню свой первый нож -- с длинным, узким и кривым лезвием, выточенный, как мне сказали, из куска самолетной рессоры. Купил за 15 рублей у знакомого панка, носившего маечку-сеточку с собственноручно вырванным воротом, мы с ним иногда глотали элениум, когда выпадала такая удача -- фенобарбитал, запивая вонючим «Агдамом». Шалости детства... Нож этот, с тяжелой твердой рукояткой, был со мною добрых восемь лет, издырявил немало дверей, раскрошил, наверное, тонны хлеба и колбасы... «Ты его не свети, -- советовал мне приятель-панк, такой же девятиклассник, как и я, но более достоверно имитирующий бывалого и взрослого мужика, -- он мокрый...» То есть -- кого-то этим ножом якобы убили. Может, и в самом деле убили. Я им никого не убивал. А потом мы с зятем поехали по грибы, и зять его где-то в лесу посеял.

Помню, как пришел зимой в школу, и было еще темно, и все за партами -- парни, девчонки -- ревели, кто тихо, кто в голос. У Наташки Русских, популярной девушки, в Афганистане погиб брат, нас после уроков повели на гражданскую панихиду, там я и увидел впервые цинковый гроб -- со страшным мутным окошечком... Многие из нас впервые поняли тогда, что смерть -- настоящая смерть -- это тяжело, некрасиво, ужасно: не-вы-но-си-мо. И мы плакали -- оттого что детство кончилось.



* * *



Что же до пистолетов, то впервые мне довелось близко, в деталях рассмотреть пистолет в апреле 1993-го, в славном городе Красноярске. И пистолет этот был направлен в мой живот. С тех пор я чувствую острое отвращение к реальному огнестрельному оружию. Хотя, как все, не пропускаю сцены перестрелок в кино. И что бы там ни говорили наши милые патриоты, считаю, что фильмы, переполненные насилием, играют скорее благую роль: если насилие там изображено правдиво, художественно достоверно, оно никого не подвигнет на подражание исповедующим насилие героям. В каждом есть агрессия, а в некоторых ее очень много; стреляя в «плохого» вместе с «хорошим», ты разряжаешь не только чужой пистолет, но и собственную агрессию. И ты ужасаешься -- самому себе.



* * *



Есть миллионы людей, до которых нам нет никакого дела, пока они не страдают явным и взывающим к сочувствию образом. И есть десятки людей, которым мы желали бы страдать, а может быть, и умереть. Но самим принимать в этом участие?..

Есть обстоятельства, когда ты вынужден стрелять или бить первым -- ты солдат, ты давал присягу и знал, на что шел, и если не убьешь ты -- убьют тебя, а этого допустить никак нельзя. Но это именно «обстоятельства», и ты именно «вынужден», и никакой особой правоты за тобой в этом случае нет.

Но когда абсолютно мирный человек «в целях самообороны» обзаводится газовым пистолетом, кастетом или баллончиком, мне всегда хочется спросить: «А ты представляешь, что будет после того, как ты ЭТО применишь?» То есть -- вот перед тобой человеческое лицо (пусть самое ненавистное), глаза. И ты прыскаешь в эти глаза слезоточивым газом или паралитическим газом, или бьешь по ним заведомо вооруженной, заведомо подлой рукой: что происходит? Вы оба -- уже не люди, вы вышли за предел человеческих отношений, и он имеет полное право на всю твою жизнь, потому что только что ты посягнул на его жизнь. И так оно и будет теперь до конца твоих дней.



ТВОИХ СТЕКЛЯННЫХ РУК ПРИКОСНОВЕНЬЕ



Жизнь без любви -- нормальная жизнь. Миллионы людей живут именно так. Они особенно смешны, эти миллионы, когда играют в любовь. «Занимаются» любовью -- в ожидании, пока любовь займется ими.

«Поговорим о странностях любви, другого я не смыслю разговора», -- писал Пушкин. Что, действительно другой темы не нашлось?! Он же гений был! Сегодня у нас не то что гению -- любому дураку ясно, что любовь -- это что-то то ли возрастное, то ли болезненное, то есть -- здоровые, активные люди этим не страдают. «Хорошая любовница» -- подразумевается, высоко оцененная по общей универсальной шкале. «Хороший любовник» -- неутомимый в постели, щедрый, веселый. Таких много. Можно выбирать, как в супермаркете.

Одна из «странностей любви» состоит как раз в том, что любовь отрицает всякую возможность выбора, зачеркивает оценочность, отвергает любое накопление, «приплюсовывание»: если бы к рассудительности такого-то прибавить темперамент другого и внешность третьего... Нет уж, полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит. Помню, как меня насмешил совет женам в каком-то дамском журнале: если ваш муж лысый, любите его лысину.

А ведь это поразительно верно. Вообще дамские журналы, должен сказать, -- очень занимательное, душевное чтение. Ни Эдгар По, ни Оскар Уайльд не находили ничего зазорного в сотрудничестве с дамскими журналами. (Пушкин, ввиду отсутствия таковых в тогдашней России, свои лучшие стихи записывал в девичьих альбомах.) Там, конечно, много галантереи; но хотя бы портянками не пахнет. И там много говорится о вещах, о которых не принято говорить в суровом мужском мире -- в суровом мужском мире принято говорить о триппере.

Порою кажется, что суровость эта -- от какой-то давней, застарелой обиды на собственную обделенность, эмоциональную импотенцию: «Я же так не чувствую, значит, и никто не чувствует! Значит, врут, сволочи!»

«Мне не к лицу и не по летам... Пора, пора мне быть умней! Но узнаю по всем приметам болезнь любви в душе моей. При вас мне скучно -- я зеваю, без вас мне грустно -- я терплю... и мочи нет, сказать желаю: мой ангел, как я вас люблю!»

У Пушкина и друзья были -- сплошь поэты. Врагу бы я не пожелал таких друзей. Какие из них, скажите на милость, деловые компаньоны? Ни одного бизнеса, ни одной мало-мальски стоящей интриги с такими не скрутишь. Ни карьеры, ни денег, только вино да бабы, а они ведь, известно, доведут до цугундера.

Не хочу сказать, что каждый раз у него было «по-настоящему»: любой грамотный пушкиновед, в шинели с наганом, тут же сунет под нос, будто ордер на обыск, «Донжуанский список Пушкина» или его же «Тень Баркова». Но убили-то его по-настоящему; насмерть, так сказать, убили -- и именно за это.

Был ли у него выбор? Выбор есть у каждого: жить как все. То есть -- «перебеситься», а затем существовать безмятежно, сходясь и расходясь с людьми и б...ми (пардон, но словцо-то -- пушкинское же), делать свое дело, осуществлять «проекты»... У тебя сразу же появляется куча единомышленников, суровых мужчин с пухлыми записными книжками: а любящий всегда одинок. Он не декабрист, не демократ, не патриот и не клеветник России: у него есть дела поважнее. Он живет «от принцессы до принцессы»; в промежутках -- так, существует.

Любовь не есть нечто приятное, теплое; даже счастливая (взаимная), она не делает любящего счастливым -- она всего лишь не делает его несчастным. Несчастен, когда идешь по улице, при деньгах и при деле, и вдруг понимаешь -- кроме как по делу или с целью обмена (впечатлениями, любовницами, видеокассетами), тебя нигде не ждут и тебе никто не рад. Взвоешь...

Зато -- не терзаешься дурацкими вопросами, ревнивыми фантазиями, не подкалываешь язвительно (как тебе кажется; как ей кажется -- мелочно, по-детски): «А путешествие в Опочку? А фортепьяно вечерком?» А тебе ответ -- другой цитатой по сусалам: «Ну что, поручик, опять деньги кончились?»

Зато ты душевно уравновешен и делаешь дело, и делаешь деньги. Ради чего только, ради Родины, что ли?

Зато ты не отвечаешь за другого человека...

Вот это, наверное, главное. Мы ужасно боимся ответственности за других. Себя-то мы знаем, в себе уверены -- а что ему (ей) вздумается выкинуть? И надо будет защищать ее (его) от людей, чаще всего близких, которые при других обстоятельствах могли бы и дальше быть твоими партнерами по бизнесу или, на худой конец, друзьями. Приходится обособляться от мира, поскольку мир не очень-то благоволит к любящим: это секс может быть групповым, а любовь -- вряд ли. Она, выходит, антиобщественна, антисоциальна. Семья -- ячейка общества? Бедная семья...