Безобразие сегодняшнего дня коренится в чрезмерной чувствительности, рабской, подлой чувствительности: неумении оставаться прекрасной среди безобразия. В толпе я ощущаю на своем лице безобразие всех мимо идущих бессмысленных лиц, моя кожа отражает неопрятность их тел, мне передается их раздражение, их безотрадность. Для несмелых, чтобы наслаждаться природой, надо найти место, где между тобой и природой не всунется толпа.
А вы глупы, не понимая моего слова «защищать». Ваша дружба, вера в вас защищали бы меня в толпе, вас, а не толпу отражало бы мое лицо и было бы прекрасным. Так же и я могла бы вас защитить.
То, что в вас потрясает: стихийное разрушение нормы во всем — в мышлении поведении, восприятии. Это — признак счастливых натур. Вы не видите этой стихии в себе, но за вашей несознательной смелостью надо полагать только одно: огромные возможности интеллекта, творческого духа.
Для меня ваша печаль о моей некрасоте не потому пошлая, что вы не правы (мне бы, конечно, лучше родиться красивой), а потому, что в ней я вижу слабость, недостаток страстности, веры. Если вы любите, то разве не исключается этим, что я могу быть некрасивой. Для меня любовь — это вера в совершенство того, кого любишь. Если нет веры, я чувствую разочарование.
Воскресенье.
В Москве 250 смертных исходов гриппа. Искусственный вирус из Западной Германии, от которого ребенок может умереть на второй день. Такой страшной эпидемии не было со времен испанки. Война и вирусы стали для меня реальными чудовищами с тех пор, как я испытываю страх за мое дитя. Никогда родить детей не было таким безумием, как в это проклятое время химии, превосходства избранных рас и бессилия.
Увы, никто не замечает, что все персонажи хемингуэевских книг просто кретины. А поскольку Сократ учил, что истинное мнение справедливее заблуждения большинства и что один человек часто стоит десяти тысяч (пропорция Демокрита), то я скажу, что Хемингуэй — пошлый писатель, хотя все думают иное.
Но Хемингуэй хорошо жил, он много двигался — «по вольной прихоти своей». Жизнь тем прекраснее, чем больше в ней движения.
Для меня построение развесистых теорий по всякому поводу — единственный доступный вид движения.
Никто также не заметил, что Достоевский — величайший поэт будущего человечества. Найдется ли у Толстого в 20 томах столько индивидуальностей, сколько есть в одних только «Бесах»? Из всех художников один Достоевский умел представить подлинную духовную страсть и духовное страдание.
Страдание и гибель великой души, превосходящей скудные возможности бытия. В таких размерах личность, может быть, разовьется через тысячу лет. Современный человек, живущий в гадкий период своей предыстории, есть то, что всего вернее рассказано у Фрейда. Только принадлежащие будущему Фрейда опровергнут. Их поэт — Достоевский. Замечательно, что самые интеллектуальные в мировой литературе романы написаны косноязычно, как попало. Стиль Достоевского вычурное, издевательское косноязычие. Ставрогину доступны сладострастие преступления и сладострастие добра. Он гибнет не от недостатка сил. Ему нет искупления. Это богоравная личность, и он призван своей мукой добыть первородное значение добра и зла.
Рядом с Достоевским (злобным сумасшедшим, юродивым, мудрецом) Хлебников — только многословный чудак.
Быть одному — совсем иное, чем быть одинокому, заброшенному. Вечером я гуляла одна, прыгала на одной ноге и размышляла. Так было бы чудесно, если бы не бояться, что подойдут и скажут грубое. Одиночество чувствуешь в душных стенах.
Справедливо думать, что одиночество — истина существования. Но эта истина преодолевается в любви. В жизни я умела не лгать только вам.
И вот что говорили обо мне, и какие это пустяки и вздор: В-р говорит, что я «полководец» и т. д., «сила огромная, устоять нельзя». Какой вздор.
В. говорит, что «по самой людной улице я хожу, как по лесу».
Ш. говорит, что я «когда возбуждена — чудно красива, ослепительная царица Сиона евреева».
Б. говорит, что «по скрытности и недоступности я напоминаю закрытую звезду, которую знают по вычислениям, но свет ее никому не ведом».
Моя Мария очень похожа на меня и болезненно некрасивая девочка.
Среда.
Прозрачная, легкая, как осенний лист, Мария. Любит зефир, пастилу, яблоки. Не любит апельсины, пирожные, колбасу.
Сто дней не было солнца, и все забыли. До гигантских, ненужных размеров разрастается душа в скудости этих стен. Сколько надо гордости и смирения, чтобы не заплакать о парках, о зимнем море. Все невозможное очарование жизни предстает только в снах.
В этот век всякая деятельность отдавала газетой и ложью. Лучшие люди сознательно или несознательно устремились к праздности.
Четверг.
Темно и душно от вашего страха. Но только минута. Преодолеваю. Поверьте, все — весело.
Ренуар не доверяет реальности мысли и воображения. С гордостью: «Мои модели не размышляют!» Разве игра мысли менее реальна, чем широкозадая глиняная баба под названием «Венера»? Но Ренуар не совестится своей наклонности к тяжелоногим женщинам, и играть в футбол не совестятся, а мыслить, выдумывать, играть мыслью совестно, подозрительно; слишком много в этом свободы: не проверишь, не поймаешь, не оштрафуешь, не заставишь платить.
Пятница.
Презренная распущенность неумеющих молчать и беречь другого от своей боли. Без веры и молчания (вера — всегда молчание) человек — только животное.
Через много времени вижу забытое, как призрак себя, и знаю, что это — ничтожнейшая доля моего тогдашнего и постоянного излучения. К призраку себя отношение как к очаровательной, сжимающей сердце (достойна любви!) незнакомке. Пишу в снах, парках, в чем-то небывшем, где угодно — но не здесь. Здесь редко бывала.
Суббота.
Тот род деликатности, который в ответ на признание в любви не позволяет ответить: «Я не люблю вас». Я слишком деликатна, чтобы сказать вам мое глубокое убеждение: «Могу ли я любить вас. Это невозможно, невероятно, смешно». Я с тоской чувствую, что рано или поздно придется подвести черту и освободиться. Тяготит отвращение к распущенности, мраку, многосложной многоюродивой достоевщине.
«Вас Господь сподобил жить во дни мои».
Неужели всю жизнь протаскаетесь по случайным улицам и лицам, не создав счастья из умения видеть и колдовать: безголосый Орфей в хороводе алчущих своей погибели Эвридик. Неужели всегда будете открывать за прекрасным лицом разъеденную распущенностью душу, под длинными волосами — дегенеративный затылок и не поймете, сколько в этом вашей катастрофической неспособности к счастью. Так всю жизнь и проживете повторением прошлого, изменяя, но не меняясь, возвращаясь к одним и тем же песням, слушая одни и те же песни. Никогда не сделаете усилия преодолеть импотенцию. Нет, вы жили четыре моих года. Ваша причастность ко мне, даже бессилием, нелюбовью и развратной, ленивой ложью — освящала вас. Теперь вы остались нищим, как современная литература. К низости, ненависти и равнодушию — я равнодушна. Неравнодушна только к любви. Благодарю вас за все. За то, что захотела пойти за вами. За неизвестное вам количество близости. За мою веру. За мое счастье. За то, что презираю распущенность и страдание и не умею прощать. За то, что никогда не прозрею. Простите же и вы и забудьте мое неудобное для похоти лицо, неудобную для измен душу.
Воскресенье.
Ни у вражды, ни у ненависти, даже в самом последнем страдании и недоумении не спрашивай: «За что?» Господи, позволь мне жить, помилуй меня. Мне радостно и светло каждый день. Сегодня дождь, и влажные сумерки растворили границы, я жила сразу во всех городах, где прозрачно, и во всех невраждебных душах.
Страдание и радость — два полюса любого сознания. Вопрос в том, отчего отталкиваться, к чему стремиться.
Вы — наркоман. Вам необходимо мучиться, мучить, быть мучимым. Ради этого вы свою жизнь губите, остаетесь в безобразии, зная, что безобразны. Вы и меня так грубо возненавидели за то, что со мной никакое мучение невозможно. Вы без грязи и беспорядка не можете. Не умеете и не хотите, потому что в болоте привыкли к удобству и разнообразию, — ни единственным быть, ни другом, ни мужем. Только тысяча первым, одним из многих любовников дюжины прекрасных любовниц. И думаем, что сие и есть великая тайна. Базарная это тайна. На базаре тоже сравнивают и на тот товар бегут, где народу и шуму больше, тысяча первым встать.
Понедельник.
Гамсун грязнел год от года. В «Пане» и «Мистериях» — живая свежая злоба, а в «Беноне» и «Розе» — кусающееся безобразие. Он, как юродивый, всю жизнь бьющий по одному гвоздю со злобной верой в дельность своего занятия. В каждом лице — разгул глупости, не сдерживающий себя развал мелочей, и притом с наскоком на читателя, втянуть или искусать несогласного. Не контролирующий свои порывы эксгибиционист.
Среда.
«…Последний ключ — холодный ключ забвенья. Он слаще всех жар сердца утолит».
У меня давно насквозь сырые ноги, но я, презирая заботы, могу идти всю ночь. Oт Смоленской площади через центр до Лермонтовской. На промокшем рассвете станет ясно то, что навсегда осталось бы мраком.
Пронзительное ощущение своей молодости и потерянности. Любой праздный и пустой взгляд меня потрясает, и я отвечаю испуганно и укоризненно.
«По пустынной блаженной улице шатаясь и спотыкаясь, я, липкий от сна, иду. Я сегодня умру, а назавтра раскаюсь и сам не замечу нескладную эту беду. Ненавистное, жестяное, нахальное слово — я не вспомню его и другие не вспомню слова… А спать когда? Некогда спать, никогда».
Суббота.
Потерялась, не могу определиться в пространстве и во времени, словно человек который не может найти удобную позу, чтобы заснуть. Как обрести ясность прошлого и будущего. Свободу. Человек не выходит из страдания, из тупого недовольства собой, перемены мест и лиц, мучительных впечатлений, сложностей — все, чтобы скрыть от себя свою неспособность к счастью. Ах, счастье, ровный ясный свет до смерти (бессмертия). Тишина и беседа. Один день такого счастья в полной вере: навсегда. А потом — сложить голову в любой буре.
Я посажена в четыре стены: ни уйти, ни уехать, ни закричать — а все счастлива, пока не захлебнусь.
Меня притесняет время. Вытекает по капле, как кровь. А я — самоубийца. Мне остается только пять минут. Я люблю вас. Кто вы? Как вы будете жить после меня? Кто узнает, увидит вас, как я?
Вместо долго и душножданного ливня — медленный дождь. Но темень, как и должно, кромешная. Я совершенно голая вышла на балкон и стояла под дождем.
Среда.
До 18 лет мне не давали спать. С 18 я не умею, не успеваю, не хочу спать.
Отчего нашумел «Белый пароход» — просят жевать бумагу и ждут «Ты чувствуешь, как умно написано на бумаге?» А я только чувствую, что жую бумагу.
«Он среди разговора смотрел на ее разгоревшееся лицо и думал, что она вполне красавица». Вот стиль Бунина. Певец любви.
Возвратившаяся способность молиться. Время опять приобрело мучительную, но непрерывную длительность. Воля к самосохранению подавлена тем, что не знаешь, будешь ли жить дольше завтрашнего дня. Беспечно и судорожно разрушаешься, точно у края катастрофы.
Ни одному из людей не могу сказать «какой-нибудь». К каждому проникаюсь состраданием, какой-то мстительной нежностью. Но испокон века некого любить человеку.
Ах, да ложись же ты, ради Бога. В такой час даже мухи спят.
Четверг.
Мое дитя отчаянно плачет за решеткой окна Кузьминской больницы. Вот какая трехлетняя девочка: лукавая, упрямая, деспотичная, беззастенчивая, предприимчивая, отважная и нескучная. Родится ли когда-нибудь свет из этого мрака (в котором ни тени рефлексии)?
Лучшим наслаждением всегда было разрешать и решать, и порывать. Мне служба и каторга — возвращаться к бывшему. Железо куй, пока горячее. Жалеть о прошлом — дело рачье.
Перед смертью об этом писать будет некогда, да и стыдно писать перед смертью, умирать надо тихо, невидимо, вдали, не оставляя смертью следов. Но и сейчас, никогда это невозможно, если мне больно сказать «мы» от невозможной смелости этого признания (мы) и возможного в нем счастья. Тысячу лет проживи, я бы не устала благодарить Бога, радоваться за возможность этого «мы», будь оно при моем упрямстве (гордыне) возможно.
Суббота.
Перечитать бы всякому умному, томящемуся от безысходности россиянину литературно-политические анекдоты «Былого и дум» Герцена. Пусть в самоубийственном злорадстве убедится, что Русь от века не стареет. Проснулась Россия однажды, да после полубредового десятилетия бодрствования, испытав необоримый позыв ко сну, отрубила себе голову цепкой рукой грузина, чтобы удобнее почивать. И теперь, как никогда, российская душа тешится видимостью движения, которое есть все тот же российский сон на будто новый, европейский лад.
Два подарка вчерашнего дня. Утром: невероятная девушка в электричке (16–17 лет), принявшая мой облик, призрак меня в любом возрасте — угрюмая от юности. О бедное, неведомое существо с неизвестной развязкой, я не могу помыслить о тебе без страха сострадания.
Вечером, в метро: два грязных угрожающе красивых цыгана свирепо озираются, поднимаясь по эскалатору, и исчезают наверху, как видение непонятного, назойливо требующего разгадки смысла.
Тупая реалистическая правда, исключающая меня из всеобщего закона и хода вещей. Соблазнительная правда, учебник которой в книгах Мопассана, Бунина и кого угодно.
Глупец не понимает ужаса вызова. («Забыть — забвенья не дал Бог. Да он и не взял бы забвенья».) Не приемлющий летейского беспамятства, непримиримый, готовый длить свою муку за грань смерти, значит, на любое готовый — и все не берущий отдохновение забвением. Единственная не мелкая месть себе и ему.
Вторник.
Где я? Что я? И для чего не сплю? Сказал: ты прекраснее всего, что можно вообразить. В тебя трудно поверить, как в смерть.
У французов в XIX веке все же есть один великий писатель — Стендаль и одна великая книга — «Красное и черное».
Созерцать, размышлять, двигаться. Великое наслаждение собой и талант времени (жить каждую минуту, вычерпывая, сознавая, радуясь, отчаиваясь ушедшей) — смысл моего существования. В любой норе, в любом утеснении. Могу ничего не иметь и быть живой. Мне ничего не надо. И что же, все дары и самую жизнь — в жертву одной мании. Одно ожидание и глубочайшее пренебрежение ко всему другому. В сущности, я только избываю мое прекрасное время в ожидании несбыточного праздника.
Постепенно приучать себя к неизбежности зимы.
Пятница.
Эта осень без жестокости. Долго, постепенно входящая в кровь. Не заметишь, как и умрешь. Безвкусица вопиет с каждой страницы Томаса Манна. Множит и множит тысячу раз помноженную на себя почтенную мысль виртуоз гроссбуха, шустрый гомункулюс, самозародившийся в формалиновой колбе доктора Вагнера. И как вослед не впасть в соблазн умножить себя посредством бесконечного деления самозарождающихся истин. Сегодня я увижу во сне то, что случится со мной завтра днем. Ах, довольно бумагу марать, отправляйтесь, пожалуйста, спать.
Прошу вас, позвольте себе умереть.
На мертвую вас я хочу посмотреть.
Вы будете очень красивой в гробу.
Не дуйте, пожалуйста, больше в трубу.
Мне будет удобнее кушать и пить,
А вам всё равно — умереть или жить.
Понедельник.
Вот уже четвертое сентября. Детская вера в магию чисел. Господи, не милуй меня. Как будто сломали спинной хребет, на просьбу о жизни ответили «нет».
Превозмочь насильственную временность своего существования. Радость всегда длится как переживание бессмертия. Казалось, было всегда, всегда будет, так протекало любое кратчайшее мгновение радости. Оскорбительная дешевизна страдания в том, что его переживают. Возможно ли умному, страдая, не понимать, что переживет и заживет свое страдание. Подыхай же или выбирай радость.
Двадцать пять лет — звучит оплеухой (самому себе).
Женщин много, но с каждой он умеет быть единственным. Ах, как много их, а я один, одинок, единственный. «Сын человеческий, не знает, где приклонить ему главу».
Каменная усталость, но внутри камня — все та же радость. Выспаться и оттаять. А над легким облачком причуды осенних парков — свобода, скитания. Вся неокаменевшая жизнь, абсурдная вера в абсурд. Верую, ибо абсурдно.
В детстве — поиски темноты, тишины. Нелегальное существование под письменным столом. После 17-ти — противозаконное придумывание души всему. Вот откуда искусственность, отчужденность существования. Всякий человек не проделывает ли в обиходе ту же вивисекцию жизни — на душу и тело, великий мастер которой Томас Манн? Всякий живет — то тело, то душа. У Мопассана душа всю жизнь хотела любви, а тело всю жизнь без любви обходилось.
Четверг.
Если нет 2–3 часов ежедневного уединения, размышления, времени, безраздельно отпущенного на душу, — хирею, изнемогаю от физической усталости и слабости.
Обманувшая надежды осень, налетает холод, сквозная сырость, не давшая деревьям пожелтеть. В Сокольниках теперь промокло каждое дерево, листья на осинах обвисли. Безлюдно, должно быть. На Ленинских горах, где никто в эту погоду, кроме меня, не ходил, уж точно безлюдно, уж точно просторно.
Одолевает сон, громоздятся скалы, горы, ущелья из картона. Не хватает времени для бессмертия.
Я не вырасту дальше 25 лет. Я отказываюсь от всего, что может быть дальше. Я ничего не хочу. Содрогаюсь от каждой встречи с людьми, и каждое «здравствуйте» меня приводит в ужас. Но если переживу эту пору, то с любовью к себе вспомню самообладание, с которым исполняла долг общения, неизбежность говорения.
Суббота.
Я вам подаю себя Христа ради, из великого снисхождения. Трижды на дню менялась погода и надежды. Неужели в природе еще осталась вторая возможность, которая искупит погибель и повторение осени?
«Мир твоя колыбель и могила мир». Милый, возлюбленный, ты же видишь, я в лесу всегда, и останусь, поэтому мне с тобой никогда не посчитаться.
Серые нежные камни старых набережных Москвы, очистившиеся в пятницу, точно на церковный праздник. В тихом воздухе рассеянье и забывчивость. Осень остановилась, и ни единый лист не пожелтел и не упал сегодня. На лице беспредметная улыбка, как колебание и игра света, отражение нежности. Но лишь на мгновение остановилось колесо в высшей точке, и упадет, и понесется к пустоте и холодам.
Отношение к книгам как к живым людям. Гамсуну отказано от дома: «Мы не знакомы более». Манна терплю, но стараюсь не замечать.
Воскресенье.
С раннего утра скитания по лесу. Воздух холодный и крепкий, жаркое солнце. Ноги стынут от сырости, а лицо горит. Ни единой больной печали: душа занята собиранием грибов. Так ли мы еще отпразднуем наступление новой жизни. Мы двадцать километров пройдем, не заметя, и будем говорить, говорить:
О море, море, ты мне будешь сниться.
Не может быть, чтоб ты совсем оглохло,
Не может, чтоб заморская синица
Тебя зажгла и море пересохло.
Праздничное (украдкой!) предчувствие: завтра куплю маленькое янтарное ожерелье. Тайно от всего буду владеть им и любоваться, точно случайно оно появилось, откуда-то подарок. Это и удовольствие — потратить последнее на пустяк и безделку. Я чувствую себя роскошно богатой и защищенной от превратностей мира. Даже если завтра пойдет дождь, мне будет с бусами в сумке, как в теплом доме, уютно. Закрываю глаза: под елкой коричневые шапки грибов.
Образ вдохновенья: злой, невыспавшийся человек, раздражительный и с перьями в волосах. Ни с чем по возвышенности не сравнимое творение.
Быть евреем смешно. Во-первых, почему именно евреем выпало быть душе? Русские и все остальные, «не евреи», являются абсолютным множеством, ими душа рождается как должно и незаметно. Еврей же — курьезное попадание в цель. Во-вторых, ни одного корня, а вместо земли под ногами — небо над головой. В-третьих что такое еврей? (Кроме того, что безобразное слово, лысое, потертое, заросшее щетиной, суетливо оглядывающееся.) Быть русским — всеми быть и ничего не значит. А быть евреем — что значит?
Среда.
Переживаю каждый день его время, его число, его погоду. Время не ограничено точками, рождением и смертью, не линейно. Осень идет через кровь. Повторение времен года кружит меня, кружится во мне, и я непостижимо поименована числом дней и числом лет. Когда я иду по улице, то чувствую, как от моего лица исходит сияние. Это влюбленность мира в меня, блаженное состояние сосредоточенности и взаимности. «Я вас люблю. Я хочу умереть с вами». А той порой из радости и жизни нарождается и длится любовь к небытию. Отчего любовь толкает к смерти? Отчего жизнь толкает к смерти?
Я — только женщина, унизительно жаждущая оплодотворения. В российском захолустье, не развлекаемая ничем, кроме радостного сознания своей погибельной избранности все знать, умираю от неразделенной любви к себе. Бог бессилен оплодотворить мое бредовое знание.
Отвращение к делу, писанию, высказыванию — всероссийской подавленности и безлюдия плод? Или угаданный нерв времени в любых границах? Следствие личной извращенности, неприкаянности, лени?
Дайте мне сюжет — и я нанижу на него весь мир. Всех сюжетов мира не хватит, чтобы объяснить один мой день.
Воскресенье.
Три дня на пылающем холоде — чудо, веселье. В половине седьмого утра изморозь на земле. Цветное пылание деревьев.
Благодарю за любовь. Благодарю за погоду.
Новый век, новый привкус на губах, новые одежды, новая тетрадь. Мнилось зеркало, где из тумана недоумений выступит мое непостижимое лицо, и я спрошу себя: «Это и есть жизнь?» — «Молчите. Не надо говорить. Лучше танцуйте». И вот я танцую в невесомости воспоминаний. Было только то, чего никогда не было. Прощайте. Всегда прощайте.
Вижу время, как: камень, летящий мне в лицо, громоздящаяся бесконечность белья, которое отчаиваюсь перестирать. Я не хочу ничего, что не я. Только себя. 7 лет назад на вопрос, сколько лет, ответила: «Восемнадцать тысяч». Глупость того ответа происходила от нежелания жить, и время и тело были непосильной тяжестью. А теперь, как в бессоннице, или в упоении, или в бреду: во вторник 25 лет, и в среду, и в 6 часов утра — 25, и в полночь — 25.
Даже во сне не успеваю добраться к себе. Откуда (от кого?) придет мне свобода.
Вторник.
Выпал снег. Как всегда — врасплох. Была же надежда, что еще не скоро, что листья успеют опасть. Пустые детские грезы о каком-то несуществующем доме, блаженном уюте, где в уединении я лелею свою душу и познание.
Еще до нового года столетие проживу, а там елка, которая чуть ли не целым оборотом земного шара отделена от жуткой весенней пустоты. Смысл жизни — наслаждение (жизнью). Никогда не признаю страдание. Есть только преодоление. Аминь.
Природой мне было ниспослано в дар слышать и отсчитывать движение Земли вокруг земной оси. Подневольный раб несчастного таланта, я не знаю развлечений и с неизбежной покорностью отбываю мою службу. У вас есть скрипка. Придите играть для меня. Вы один знаете музыку, чтобы мне уснуть.
Шею себе не сломайте, с пустяками рукодельничая. Пусть они кое-как вкривь и вкось — мелочи никогда не довести до совершенства. Это в вас нехорошая, опасная страсть желать совершенства в мелочах.
Суббота.
Не презрение даже — снисхождение, ужасная усталость от снисхождения. — «Не смотрите на меня понапрасну, ничего вы не увидите. И вы недостаточно безумны, чтобы увидеть».
Как оторваться от сияющего влюбленного молчания и сказать о любви к себе. Ровный свет, вера, сотканная из воспоминаний и предчувствий, встает — точно ли от меня исходит это сияние? Как оно погаснет, когда прямо из света и веры?
Свет несет боль. На душе светло и радостно. За окном любой светлый таинственный день зимы, весны, лета. Вся душа обращена к себе, к тайнам и погоде, а вовне — одно молчание. Я ли выброшена отовсюду, я ли сама ушла от всех, слушая в себе непрекращающуюся музыку. Мое слияние с погодой. Колебания света и тени, никогда не погружающихся в мрак. Светлая обреченность единому кругу возвращений. В моей жизни нет ничего, кроме осени, зимы, весны и лета. Боль живых сомнений и вера, сумасшедшая тревога вдруг сладостно вознаграждаются, из хаоса, тревоги возникает лучший в мире голос, мелодия счастья allegro сонаты ля-минор Шуберта, светлый день и влюбленность любого времени года.
Воскресенье.
Финал увертюры к «Эгмонту». Вот я: ничего не знаю! Не умею! Не помню! Талантами не одарена. Каждое утро взбалтываю себя перед употреблением, чтобы выцедить первое слово.
Там уж сумею сказать кое-что, чтобы окончательно не одичать в совершенстве моего идиотизма. Искушение молчания так же велико, как невразумительное мне самой счастье несовпадания меня со Всеобщим Законом Всеобщей Жизни.
Но надо плакать, петь, идти (не оставляя следов) — зимой, весной, летом и долго нисходящей в ад зимних холодов осенью. Разорвав последнюю, ах нет — единственную, ах нет — вымышленную связь со Всеобщей Жизнью, неожиданно обретаю заново ощущение святости и впервые переживаемого детства — а теперь уж мне 25. «Верую, ибо трижды абсурдно».
Четыре года через пень колоду. Пятый — на плаху со всего размаху.
Идти, не оставляя следов. Верность никому.
Четверг.
Хроническое привычное недосыпание. Вчера у Ситникова. Уже после того, как час печалюсь и молчу, как камень (от молчания, недосыпания, от придавившей до земли безобразной шапки). «Ты почему долго не приходила? Я скучал по тебе». — «Ты мне поверь, ты — великий человек». — «У тебя образ из тех, что так много душе говорят». — «Я художник». Прекрасная важность его голоса, осмысленность слов.
Рассматриваю фотографии двух безжалостно запроданных (в Америку) портретов. Чудной красоты лица, которые я понимаю. Сумасшедшая зоркость Ситникова находит невозможно прекрасные лица. Я снова плачу, видя их, как три года назад. Три года назад, когда Ситников быстро открыл дверь и ушел, не показав лица, я странно в единый миг почувствовала необыкновеннейшего человека и пережила сказочное ощущение праздника, торжества, собственной красоты. Он не постарел, не потускнел.
Суббота.
Снова выпал снег. Воздух запах чистотой. Из-за окна долетают слабые голоса, случайные деревянные удары. На окно села синица. И я, вдруг испугавшись, тихо кричу: «Нет, не надо сюда! Птичка, кыш!» Опять, как всегда, не знаю, сколько мне лет. И только боюсь, вспоминая о давних началах, видеть одновременно теперешние концы, извращая нормальный ход времени. И вместе против воли в тысячный раз гадаю над моей невольной, безвинной недоступностью ни для кого. Не гадала бы, будь время впереди свободно и чисто для ходьбы, движения, воздуха? Все размечено сроками и зароками, в которых ни тени моего присутствия и моей души.
Небо серое, светлое и серьезное, как будто, и вправду я одна на свете живу. Я нежно люблю себя. Так же светло и неустанно радуюсь себе, как сегодняшнему снегу и ненастью. Наслаждение от чтения такое же непосредственное и природное, как радость от выпавшего снега.
Воскресенье.
Завтра лицейская годовщина, День Лицея. Осень раньше времени в зиму преобразилась. Когда онемею на все слова, останется все же «ах» — перед жизнью, перед погодой. Два человека: одному дано все — из всего сделал ничто, другому ничего не дано — из ничего сделал все. В котором из двух узнаете себя? Наблюдение. Каждый согласен прослыть порочным, развратным — такое мнение о себе втайне даже и лестно. При гадании по руке человек чувствует себя уязвленным, даже если умеет скрыть, когда находишь «бугор чувственности» недостаточно выраженным. Отсутствие малейшего намека на «венерин пояс» прямо-таки оскорбительно. Это все сильные, ходовые ценности по известным ценам, зато «душа» — слово смешное и сомнительное. Да полно, есть ли она? Уж не выдумка ли развратника в момент отдохновения и набирания сил для нового разврата. Моя летняя проповедь о Достоевском. Для него в познании падений остается ясной грань между добром и злом. Величие частых у него «счастливых развязок» как раз и родится твердым знанием, что зло, что добро, это вера в добро, преодоление зла во имя его. Здесь несравненная гениальность, поэзия Достоевского: зло и падение все знают и показывают, но никто, кроме него — из глубины однозначной и простейшей веры в добро. Томас Манн во всех десяти томах заблудился в двух соснах противоречия «духа» и «чувственности».
Лев Толстой, надсаживаясь от безверия, ставит в боги свою юродивую выдумку о добродетелях. Другие просто не веруют, томясь непонятной для себя тоскою и скукой. Пришел бессильный человек. Он не захочет расплачиваться ни за первородный грех, ни за преступление. Для импотента, которому нечем платить, не существует собственного неблагородства. Зло и добро ему одно. Не пустяк только — «реабилитация плоти»: это — «очень важно». Остальное кушать не просит.
Вдруг стало тесно и дико от неизбежных слез. Тогда я вскочу, побегу через дюны и нырну в море под воду: под водой невозможно плакать.
Понедельник.
Я пьяна, шатаюсь, не впервые ли в жизни? Да как весело! Отпраздновали День Лицея бокалами шампанского без числа. Умильная болтовня о Пушкине. Скачем, плачем! Ах, я нетрезвая нынче, а мысли резвые. И не хочу, о други, умирать, я жить хочу, чтоб мыслить и страдать, и верую.
В окно постучали. «Кто там?» Через стекло, бесстыдно гримасничая, смотрел господин в черном цилиндре и фраке. «Не изволите ли войти обычным образом, через дверь. Третий этаж. Неприлично, на вас фрак». А он проник сквозь отдушину и, расшаркиваясь, пританцовывая, обхаживая, чаруя, изъяснился мне в любви и пригласил на бал. «Я согласна, — молча сказала я. — Лишь бы Вам можно было не кончать тараторить, а мне — не переставать молчать».
Четверг.
Радость, свежесть, сияю лицом, ожидание — точно с ума сошла, ступаю осторожно и свято, как по первому снегу. Вот, словно дверь отворится, и придут, начнется, разрешится. Сегодня ведь — весна? Растаяло же! Засияло! Дважды ошибаюсь датой и погодой, написав вместо «октября» — «февраля». Никогда так не блуждала во времени, не путалась, окончательно бросив считать. Десять минут дороги мимо берез — долгожитие. Не каждый и перед казнью последние десять сумел бы так долго прожить. Ночью короткий дождь. Раздельные отчетливые удары редких капель. Отходите спать.
Суббота.
У девочки иногда опять выступает на лице душа, которая два года назад была совершенно обнажена и пугала. Теперь бывает редко, как беглый отблеск. Но и то светит ясным, особенным умом, обещанием пробуждения.
Рембрандт возбуждает ностальгию воспоминаний не тонкостью приемов, не возвышенностью взгляда на вещи, а крайним сгущением, напряжением жизненности. Бог знает, как это удается ему даже в карандашном рисунке. Только не бывает и в живой жизни такой густоты бытия, напряжения, ударяющего по нервам. После часа на маленькой выставке рисунков болит спина и душа изнемогает от тяжести.
Мучительно после двух-трех дней глухоты заново слушать музыку. Ужасно мгновение начала, страшно отдаваться радости.
Андре Жид
По веревочке бежит.
Более пустого, бездушно-ласкового чтения не создавала даже гораздая на бездушие литература Франции («Фальшивомонетчики»).
Ночью нет сна печальнее, чем увидеть во сне свое смирение.
Воскресенье.
Тесно и душно во сне, еще не проснувшись, знаю, что вижу чужой сон. Я к себе даже словом не прикоснусь пока, в суеверной страсти выжить. Дожить до весны. Кажется, я бы впервые отчаялась, если бы отняли счастье ежеутренне видеть деревья. Душой, глазами, всей кожей и кровью — мне нужны деревья. Я выживу и начну понимать.
Я живу! Я — жива. У меня весна. У меня радость сегодняшнего дня. Я в завтрашней весне — изнываю от инфантильного ожидания писем, внезапно открывающихся дверей и роковых появлений. И подарков: бус, колец, платьев.
Ничто не просто из того, что дается душе; и душа никогда не дается ничему как нечто простое.
Имя этого счастья — музыка.
Благополучно покончено с Андре Жидом после полуторамесячных проволочек. Со святыми упокой, Господи, мелкую душу убогого гомосексуалиста. Ни иллюзии, ни надежды, ни веры. Инстинкту оплодотворения и бессмертия отвратителен гомосексуализм как самое гнусное извращение.
Низкими Пушкин называл слова, которые подлым образом выражают обыкновенные понятия: «нализался» вместо «напился пьяным».
Вторник.
Минимум, без которого нельзя: дом, не слишком трудный хлеб — и чтобы не приставали хамы. От этого минимума в умном человеке начинается независимость; без остального умный человек умеет обходиться, потому что от минимума (дальше) только сам человек и все важное — в нем. Без — всякий загнан, нельзя говорить о душе. Ужасная, ужасная тоска и беспомощность бесприютного.
Выпал снег. В морозном небе висит маленькое красное солнце. Пахнет сыростью и железом.
О, если бы. Мечта бездомного нищего интеллигента. Мы: ничто не защищает нас от жизни. У нас нет дома. У нас нет ни семьи, ни родового прошлого. Наше детство измучено грубостью и одиночеством. Наш опыт: отрицание абсолютное опыта родителей. Наши традиции: отвращение абсолютное к привычкам родителей. Мы порвали все кровные связи. Мы не принадлежим ни к какому клану, ни одному кругу, ни одному цеху. Мы — единомышленники? Какая хрупкая связь. (Единомышленники — в чем? Свобода и человечность.)
Как в русской сказке царевич, летящий на птице, собой птицу кормит, чтобы долететь, так я терзаю свои ночи, скармливаю себя времени: дожить, дождаться. Чего?
Вчера еще раз — 14 симфония Шостаковича. Через 200 лет скажут «Великие композиторы прошлого — Бах, Бетховен, Шостакович». А рабская, безысходная эта пора канет в ничто.
Человек! Через тысячу лет тоскую о тебе! Умираю о тебе! Завтра утром — снова живая, неуничтожимая, радостная, бессмертная. Это огромное — кому по силам? Отдаю равному. Только смерть меня вместит.
Суббота.
Не оставляю следов. Меня нигде нет — ни там, ни здесь, ни в чьих пустых воспоминаниях. Зато — я вне сравнений.
Сегодня потеплело. Стекла стали влажны. На улицах месили серую снеговую кашу. К ночи выпал снег и мягко белил город. Не спавший человек бродил в парке, не было звуков, кроме его шагов.
Слишком поздно и долго темнеет. Слишком рано светает. Просыпаюсь и вижу светлое окно и дальше бесконечно раздвигающиеся безутешные пространства. (Ночь истаивает по углам.)
Две недели назад думала: февраль — звук ломающегося снежного наста. Сегодня: взрывает предчувствие весны. Зверь и душа во мне предчувствуют и томятся. (Зверь — начало природное, младенческое, детское. В раннем детстве обоняние безошибочно предсказывало первую оттепель и последние заморозки. Звериное — кровь.)
Ильинское. Холмы под снегом. Легкое, легкое — беспечное небо. Взгляд к небу, мысль: «Это — бессмертие». Беспечное, бессмертное небо.
Сон. Единственная возможность быть наедине с собой. Мария. Что она уже знает? Усталость. Неизбежность. Смирение. Бегство. Я и лист бумаги: сосредоточенность, взгляд в себя, след о проходящем.
«Доктор Живаго» — ролланизм (?). Мысль путается во многих бесцветных речениях, словах без ритма и силы живой мысли. Фразы вялые и расползаются. А в стихах? Та же описательность выстраивает особое (только пастернаковское, кажется) линейное развертывание образности.
Взгляд вглубь. Душа глубокая, бездонная, сквозная: сквозь душу видится божественный замысел. (Мироздания?) О, какие сны мне снятся. Моря, острова, набережные, горы, дом и зеленая лампа. Все возвращение к небывалому, небывшему прошлому. (Прошлое — все, что не сегодняшний день. Будущее — осуществление небывшего прошлого.)
Ночные мысли. Сон стрекочет в ухе. Приснись, Свобода.
Воскресенье.
Усталость. Устала так, что ощущаю свою смертность. Тяжело отходит зима. Серые, скучные метели. Может быть, вера — только защитное свойство слабого духа, не умеющего вынести правды. Уловка слабого разума. Вот я вижу эту неопровержимую правду, мир оголяется, никакой преграды между мной и миром, никакой защиты; целую ночь — пробуждение — падение камнем, неподвижно — правда без преград — страх — незащищенность — неправедно постаревшее лицо — призраки; к утру изнеможение — растворение в тоске, пустыня. И снова — вера. Вера — только бессилие жить с истиной?
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Безмолвно утопать в восторгах умиленья —
Вот счастье! Вот права…
Преступление против отдельного человека должно ощущаться как преступление всей нации, преступление всех. Вся Россия — и до сих пор — должна бы нести бремя вины за убийство Пушкина. Это не искупленная вина, но усугубленная сотней других убийств (сотней тысяч).
Моцарт, Гармония света. Воспоминания небывшего отрочества. Дыхание солнечных бликов сквозь листву утренних деревьев; это — гобой, флейта, валторна и милый фагот. Фортепиано — мелодия простая и светло загадочная, как рожденный тобою ребенок. Финал: пробуждение к радостному действию, ликование.
Метель. Солнечный день.
Киниск. Совершенство, или, что то же, — отсутствие случайного, непобедимая юность, чистота и есть вечность, бессмертие. В восхищении им — тайное сладострастие (наверное): красота Афродиты никогда не откроется так, как красота Киниска. Я знаю, что тело увядает и смертно, и поэтому люблю, чтобы (вопреки!) его представили совершенным и недоступным разрушению (это греки). Представить Христа молодым — как и было — не что иное, как тело его распинают на кресте. Это тело Киниска бессмертное.
Среди многих слов и воспоминаний помнится и приснится (и уже снится) то, что не начало быть. Что погибло не будучи:
О Господи! Как совершенны
Дела Твои, — думал больной…
День в постели, без движения и свободы. Лежала. Разбросанное чтение многих книг, медлительность. Погружаюсь в себя. Кажется, ни разу не смотрела в окно. Но помню, что скоро весна. Один день, нагнетая потребность простора и выхода — на тысячу вольных лет. Завтра — уйду. О, как волнуюсь, как бьется сердце. Умру, если не выйду. Уйти. Уходить. Всегда уходить.
Вторник.
Опять в комнате. Боже мой! На волю. Бродяжить. Проснуться раньше всех и уйти.
Невинность есть незнание страха. Я была невинна и бесстрашна. Теперь страх не дает забыть о несвободе.
Для чего дано мне это знание, и сны, и тайны, и глубокая радость, и много ли буду жить. Неужели все — только для моей радости, и никого не накормить (и хочу ли).
Никого нет в мире, кроме Тебя (меня) и моего ребенка. С утра — яркое солнце. Весь день солнце.
В голове ни одной трезвой ноты. Девочка, я рада, что ты мое дитя. Я бы никому не открыла двери, если бы не ждала, что вы постучите.
Рассуждение о свободе: ускользая от всякой завершенности — в профессии, устроенности, в семье, в квартире; от всякой законченности — в самосознании и в представлении других о себе; всегда ускользая, уходя, меняясь, ты (все же) не обманешь своей несвободы. Никакие ухищрения мозга не заменяют движения и пространства; свобода — вольная прихоть, я пренебрегаю необходимостью, если мне угодно.
Одиночество есть необходимый атрибут совершенства.
Офелия, нимфа, иди в монастырь.
Тянет в скит: это тоска по совершенству — Сольвейг.
В церкви душно, но когда распахиваются царские врата, я жду того, что никогда не случается.
Четверг.
Пятна сухого асфальта — это первые. Сводит с ума запах просыхающей земли.
Если бы дерево заговорило, то не поверили бы: не так говорят деревья. А после бы привыкли, слушали, забыли, что ложь, что дереву нельзя говорить.
Освободиться и обрести можно только посредством веры.
Достоевский.
Киркегор.
Существование — неадекватный способ осуществления духа.
Молчание как выражение истины.
Я и Киркегор. Забавные совпадения.
Киркегор не пришел к вере и не обрел радости, как Авраам обрел Исаака через веру.
Вера есть возвращение в стихию. Женщина есть стихия. Мужчина есть стихия?
У меня нет ума, есть способность мыслить. (Путь.) По отношению к уму я глупа. (По отношению к красоте некрасива и без отношения к красоте некрасива.)
Владыко дней моих!
Дух праздности унылой,
Любоначалия — змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей…
На паутине самой скромной надежды повисла моя будущая жизнь. Будет ли свобода? Лес, трава, деревья, поле, птицы (чибис, над полем — жаворонок). Господи, все в воле Твоей.
Прости меня,
Мое несовершенство,
Мою печаль,
И то, что я состарюсь,
И то, что ты состаришься
(О, это мне невыносимо думать.
Пусть я умру. Ты не состаришься,
Забудь меня, не помни.)
О, как верно: забвение есть способ никогда не состариться. Воспоминания у старящихся: не только есть, но и были.
Суббота.
Проснулась рано и видела в окно, как ветер несет тучи прямо на меня, в лицо.
Вот наказание: мой мир сократился до пределов этой жалкой комнаты, этого постылого дома. Совестно думать, как долго живу, 26 лет уже — это опыт (скверное слово).
В феврале просыпаешься вместе со светом. В марте будет всегда поздно. Какая утрата! Уже все жило и наслучалось — и ты не успел войти в еще незаслеженный мир.
Письменно и устно отрекаюсь от страдания. (Но.) Если изжить страдание, что остается нам (Тебе и мне)?
Жизнь пуста, безумна и бездонна…
Быть может, радость это есть подготовление себя и готовность к великому, бездонному уже страданию. Начало чего — эта весна? Конец чего? (Не конец, нет! только начало.) Все потерять с тайной мыслью сберечь единственное.
С концерта «Искусство фуги Баха». 14-я фуга не оконченная. Боялась, что, когда оборвется на 139-м такте, не выдержу напряжения и внезапности, закричу. Случилось мягко и тихо, угаснув на длинной ноте гобоя. Невероятная, величественная музыка.
Должно быть, никто не живет так сознательно радостно, как я. Но страх боже мой, вечный призрак, вечная опасность лагерей, гетто, насилий, невыносимой несправедливости. Господи, помилуй нас. Господи, помилуй всех!
Что за день: скорей забыть его глупую тревогу. А в воздухе была весна (ненависть к многоточиям). Просить прощения у тополей в том саду за то, что их грубо, бессмысленно, безжалостно казнили, когда почки уже были готовы жить. Слепые без ветвей и почек стволы, немые обрубки. Ветки, должно быть, сожгут.
О, какой легкий, легчайший человек. Никогда, ничего у него не было: ни вещей, ни дома. Терять ему больно только прекрасное, просить у него не тягостно. Условное, ничтожное не связывает его. Никогда он не лжет. Как во сне легкий, никто о нем не знает. Это — правда и вера.
Воскресенье.
Впечатления обоняния много сильнее впечатлений цвета. В памяти тысячи запахов — почувствовать и узнать дом, людей, одежды, слово, состояние — все, бывшее едва ли не до памяти (сознания). Цвет, ни сочетание цветов ключа не дает. Запах действует на чувственность. Восприятие цвета духовнее и безразличнее. Скверный запах может вызвать рвоту, а одежду тошнотворных тонов носят безболезненно. Абстрактная живопись — попытка выделить чистый цвет, отослать к цветовым ассоциациям. Но у кого они есть? Возможно, что цветовое зрение находится в примитивном состоянии и абстрактная живопись — искусство невероятного будущего.
Обступают, гонятся призраки мира вещей. Скука грядущих хлопот. Пережить скучную полосу и устроиться, чтобы без хлопот и мелочей.
Выставка Сомова. Изысканный, изящный, циничный. Тончайшее мастерство имеет вовсе не значение честной преданности ремеслу. Здесь, напротив, насмешка, бесстыдство, иезуитский выверт. Даже под масло берет картон, на котором возможно достигнуть большей, чем на холсте (живом), замкнутости, глухости цвета, нереальности. Очаровательный декаданс. Симпатичное разложение. Разложение высшей, до неживого разложившейся культуры, без которой грустно.
К кому пойти, чтобы нарисовал: к Сомову или Серову? Конечно, к Сомову. У него на портретах лица, таинственные и имеющие внутреннюю жизнь. У Серова — безразличные, так себе, лица, ни про что.
Выспаться, дождаться. Растаяло, слякотно, грязь. Дождаться надо.
Суббота.
Итак, посреди зимы наступает разрыв, влага. Вечером по дороге обнадеживающий ветер в лицо — а вдруг тепло… и весна? Но нельзя и преступно торопить время. Всякую минуту изжить неторопливо, глубоко. О если бы не торопиться, и помнить, и спать.
Наконец, снег. Ощущение: слишком много, тяжело надето. Снять, сбросить все, тогда станет возможно жить. Что еще про снег? Что тяжелый, сырой, сгребают широкими лопатами, про грязь забыто.
Все перепуталось в голове и в животе: зима, весна, лето, осень. Бог Отец, Бог Сын, Богоматерь и Святой Дух.
Пленяет: в нем нет условного.
Письма Цветаевой к Тесковой. Это будет вторая лучшая моя книга. (Первая — Блок, где на каждой странице отражение себя.) Заранее дрожу потерять.
Отражение — не сходство и не подобие. Зеркало чудесно отражает меня, не имея со мной никакого сходства. Не подхожу вам: слишком хочу, а вы — не слишком. Тороплюсь, вам становится тяжело, вы устаете, хотите спать, а я никогда не устаю, могу вовсе не спать.
Женская поэзия. Поэт осознает (вообще женское, не только женско-поэтическое) в самолюбовании, в упоении собой — красотой, душой, судьбой, трагедией, погодой; все через себя (я «вижу себя в смерти»). «Я прекрасна в ощущении дождя» — взгляд на себя. Поэт-мужчина — взгляд вовне из себя, поэтому большая универсальность. В мужской поэзии достижим катарсис. Женщина взвинчивает чувство и остается в себе без разрешения. Она влюблена во влюбленность в себя, потому что ею заняты, в нее влюблены. В остальном — разделение: мужчина — женщина (кроме большого эгоцентризма женщины): вздор, недоумение.
В сказанном слове — ложь. В написанном есть молчание.
Настоящее чувство уюта и безопасности бывает только зимой. Идет на убыль последняя зимняя луна. Ночью стоит страшная в окне. Утром свет уже ранний, тихий. Утешение Метерлинка: покамест в суете, уничтожении — душа витает в высоких сферах и слышит музыку. День не пропадает для души.
Я бы не поняла, как, написав хорошую книгу, можно печалиться или заботиться об успехе. Разве это не мелочная забота? Меня лихорадит от желания спать. Спите.
Воскресенье.
Уходит февраль. Словно теряю от тела. Каждый месяц уходит — больно… Это время, моя кровь. Но будет новый. А новый месяц — страшно и чудно. Заново отдавать себя, заново в себя вонзаешь. Писательство — призвание к воспоминанию. Будущее отдавать прошлому. А снегу нападало в один день больше, чем за всю нелепую эту зиму.
Безответственный снег: земля простояла голая, озимые вымерзли — теперь уже не нужно. Кому не нужно? Мне нужно.
«О Господи, как совершенны дела твои», — думал больной, и дальше:
Мне сладостно в свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Себя и твой жребий подарком
Бесценным твоим называть.
Кончаясь в больничной постели,
Я чувствую рук твоих жар.
Ты держишь меня, как изделье,
И прячешь как перстень в футляр.