Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Уильям АЙРИШ

СРОК ИСТЕКАЕТ НА РАССВЕТЕ



БЕЗ ДЕСЯТИ ЧАС

Он был лишь розовым талончиком на танец. К тому же использованным талончиком, порванным пополам. Два с половиной цента комиссионных с каждого десятицентового талончика. Пара ног, которая гнала ее через весь зал, через всю ночь. Он — ничто, ноль — мог заставить ее двигаться, куда хотел, пока не кончались его пять минут. Пять минут грохочущих, ревущих, барабанящих синкопов, подобных вихрю песка, бьющему в груду пустых жестянок, там, на эстраде, где джаз. И внезапная, будто включенная рубильником, тишина и две-три секунды какой-то особенной глухоты. Несколько свободных вдохов и выдохов, пока твои ребра не обхвачены рукой какого-то чужого человека. И все сначала: еще один вихрь песка, еще один розовый талончик, еще одна пара ног, догоняющих твои, еще один ноль, заставляющий тебя двигаться туда, куда ему хочется.

Да, вот чем были для нее они все. Она так любит свою работу!.. Она так любит танцы!.. Особенно танцы за плату! Иногда она жалела, что не родилась хромой. Или глухой — тогда она не слышала бы тромбона, показывающего длинный нос потолку. Тогда она не попала бы сюда. Тогда она, наверное, стирала бы чьи-нибудь грязные рубашки в прачечной или мыла грязные тарелки в кухне какого-нибудь кафе. Какой смысл мечтать? Все равно ничего не получишь. Но чем это плохо — помечтать? Все равно ничего не потеряешь.

Во всем огромном городе у нее был только один друг. Он всегда оставался на месте. Он не танцевал — это первое, чем он был хорош. И он всегда рядом, каждую ночь, словно говорит: «Держись, девушка, тебе остался всего лишь один час! Ты выдержишь, ведь раньше ты выдерживала!» И немного погодя: «Держись крепче, девушка! Теперь всего тридцать минут осталось. Я работаю на тебя». И наконец: «Еще один круг, девушка! Всего лишь один круг. К тому времени, как ты снова увидишь меня будет ровно час ночи».

Он говорил ей так каждый вечер. Он никогда ее не подводил. Он, единственный во всем Нью-Йорке, был на ее стороне. В ее бесконечных ночах он был единственным, у кого было сердце.

Она могла его видеть только из двух окон — тех, которые выходили на боковую улицу, — каждый раз, когда она подходила сюда по кругу. Окна всегда немного приоткрыты, чтобы проходил воздух и чтобы прохожие на тротуаре, внизу, слышали джаз: это может заманить кого-нибудь в дансинг. Перед остальными окнами высились здания, они мешали, а вот из двух крайних она видела своего друга. Он ласково смотрел на нее с высоты в узком просвете между домами. Иногда за его спиной была рассыпана горстка звезд. Звезды ей были ни к чему, а вот он помогал ей. Какой прок от звезд? Какой прок вообще от чего бы то ни было?

Он был довольно далеко, но у нее хорошее зрение. Он мягко мерцал на фоне тафтового занавеса неба. Светящийся круг с двенадцатью зарубками по внутренней стороне кольца. И две светящиеся стрелки. Стрелки, которые никогда не застревали, никогда не замирали, никогда не играли с ней злых шуток. Они работали на нее, все двигались и двигались — вперед и вперед дюйм за дюймом, чтобы освободить ее, выпустить отсюда. Это были часы, да, часы на башне Парамоунт на противоположном конце Нью-Йорка, на углу Седьмой авеню и Сорок третьей улицы. Часы были похожи на лицо, как и все часы. Но у них было лицо друга. Странный друг для стройной рыжеволосой девушки двадцати двух лет! Но именно он помогал. Смешно!..

Она видела своего друга и из комнатки, где жила, из окна меблированного дома, если вставала на стул и вытягивала шею, хотя оттуда еще дальше до часов. Но оттуда в бессонные ночи друг казался бесстрастным наблюдателем: ни «за» нее, ни «против». А здесь, в этом беличьем колесе, в этом круговороте — с восьми вечера до часу ночи, — он помогал ей.

Она с надеждой посмотрела на часы через плечо партнера, и они сказали ей: «Без десяти. Худшее позади. Ты стисни зубы — и не успеешь оглянуться…»

— Здесь довольно много народу…

Какой-то миг она не могла понять, откуда пришли эти слова, — настолько далеки были ее мысли от окружающего. Потом она сосредоточила свое внимание на ноле, который кружил ее в этот момент.

О, он еще и разговаривать хочет?! Ну, с этим она справится. Кстати, ему потребовалось больше времени, чем многим другим, чтоб решиться. Он танцевал с ней третий или четвертый раз подряд: ей показалось, что этот цвет костюма уже довольно долго находился перед ее отсутствующим взглядом. Хотя она не могла сказать с уверенностью: она никогда не прилагала усилий, чтоб отличить их одного от другого. Этот, наверное, молчаливый или застенчивый тип, потому и заговорил не сразу.

— Ды.

Короче она не сумела произнести этот слог. Она бы его тогда совсем проглотила. Он попытался снова:

— Здесь всегда так много народу?

— Нет, после закрытия здесь пусто.

Ну и ладно, пусть он на нее так смотрит. Она не обязана быть с ним приветливой. Она обязана только танцевать с ним. Его десять центов оплачивали лишь работу ее ног, а не вокальные упражнения,

В зале притушили свет. Так всегда делали перед последним танцем. Выключали верхний свет, и танцующие фигуры двигались, как шаркающие привидения. Это должно размягчать посетителей, отправлять их на улицу с ощущением, что они провели время здесь, наверху, наедине с кем-то. И все — за десять центов и бумажный стаканчик лимонада…

Она почувствовала, что он немного откинул голову и пристально рассматривает ее, пытаясь понять, почему она такая. Она отвела взгляд. Пустыми глазами смотрела она — пристально, упорно — на сверкающие блестки, бесконечно мелькающие по стенам и потолку. Их разбрасывал зеркальный шар, крутящийся под потолком.

Смотрит ей в лицо, чтоб узнать, почему она такая. Там он не найдет ответа. Почему бы ему тогда не заглянуть во все театральные агентства города, откуда еще не ушел ее призрак, напряженно сидящий спозаранку на первом от двери стуле? Там должен остаться ее дух — столько раз она бывала там! Или почему бы не заглянуть в артистические уборные низкопробного кабаре на Ямайка-роуд — единственное место, где она получила работу, но должна была бросить ее раньше, чем начались репетиции ревю: она оказалась настолько глупа, что однажды согласилась на предложение директора задержаться позже других девушек. Почему бы не заглянуть в щелку автомата-закусочной на Сорок седьмой улице, в щелку, проглотившую в тот никогда не забываемый день ее последнюю монетку, — последнюю во всем мире. Автомат раскрылся и выдал две пухлые булочки; и с тех пор больше не раскрывался для нее, потому что у нее больше не было монеток. А она так часто стояла перед ним голодная! Почему бы прежде всего не заглянуть в старый, видавший виды чемодан под кроватью в ее комнате? Он немного весит, но он полон. Полон заплесневевших, разбитых надежд, ни на что уже не годных.

Ответ можно найти там, а не на ее лице. Ведь лица — только маски.

Он снова попытал счастья:

— Я пришел сюда в первый раз.

Она не отрывала взгляда от серебряного блеска, хлеставшего по стенам.

— Мы без вас скучали…

— Вы, наверно, устаете танцевать к концу вечера?

Его чувство собственного достоинства требовало этого — объяснить ее грубость другой причиной, а не отношением к его личности.

Она знала, она знала, какие они все… На этот раз она посмотрела на него уничтожающим взглядом.

— О нет! Я никогда не устаю. Мне этих танцев недостаточно, даже наполовину. Дома ночью я упражняюсь в пируэтах…

Он мгновенно опустил глаза — удар попал в цель, — потом снова посмотрел на нее.

— Вы на что-то сердитесь, вот что.

Он произнес это не как вопрос, а как открытие.

— Да. На себя. — Он не хочет сдаваться! Неужели он не может понять намека, даже когда этот намек вколачивают кувалдой?

— Вам здесь не нравится?

Коронный вопрос всей серии неуместных замечаний, которые он неуклюже предлагал ей в качестве пищи для разговора!

Она почувствовала спазму в груди от ярости. За этим обязательно последовал бы взрыв. К счастью, необходимость отвечать была устранена: скрежет, грохот жестяных ведер оборвался на какой-то изломанной ноте; отблески зеркал исчезли со стен; зажглась центральная люстра; труба пропела мотив, известный в Бронксе как сигнал «По домам!». Навязанная интимность закончилась, десять центов отработаны.

Она уронила руку, лежавшую на его плече как нечто давно отмершее; и, делая это, она ухитрилась не грубо, но решительно убрать его руку со своей талии.

У нее вырвался вздох неописуемого облегчения; она даже не пыталась скрыть его.

— Спокойной ночи. Мы уже закрываем.

Она повернулась, чтобы уйти, и почти сделала это, но ее задержало — на одно мгновение — его удивленное лицо; она увидела, как он стал шарить в своих карманах и вытаскивать скомканные пачки билетов на танцы; он еле удерживал эту груду в обеих руках.

— Господи, выходит мне не надо было покупать их столько!.. — сказал он разочарованно больше самому себе, чем ей.

— Вы собирались расположиться здесь лагерем на всю неделю? Сколько вы их купили?

— Не помню. Кажется, долларов на десять. — Он взглянул на нее. — Я просто хотел попасть сюда и даже…

— Вы просто хотели сюда попасть? — произнесла она насмешливо. — Сто танцев! Да у нас столько за вечер и не играют. — Она посмотрела на дверь, ведущую в фойе. — И не знаю, что можно сейчас сделать: кассир ушел домой. Вам не удастся получить деньги обратно.

Он все еще держал их, но вид у него был скорее беспомощный, чем огорченный.

— Мне и не нужно денег обратно.

— Билеты действительны и на другие дни.

— Не думаю, что я смогу прийти, — сказал он тихо и внезапно протянул билеты ей. — Можете взять их. Ведь вы получаете проценты с тех, которые сдаете, правда?

На какой-то миг ее руки против воли потянулись к этой груде. Но она тут же отпрянула и взглянула на него.

— Нет! — сказала она вызывающе. — Я не понимаю… Но все равно — не надо, спасибо.

— А мне они зачем? Я сюда никогда больше не приду. Уж лучше вы их возьмите.

Здесь было очень много комиссионных, к тому же очень легких комиссионных, но, наученная горьким опытом, она давно взяла за правило: никогда не уступать ни в чем и нигде, даже если и не видишь, к чему все это ведет. Если уступаешь в чем-нибудь, неважно в чем, потом ты уступаешь еще в чем-нибудь, потом — где-нибудь еще, и делаешь это несколько легче, потом…

— Нет! — сказала она твердо. — Может быть, я и дура, но мне не нужны деньги, которых я не заработала.

И она ушла — окончательно; повернулась на каблуках и пошла через пустой зал. Она обернулась только у двери своей уборной — случайно, когда открывала дверь. Она увидела, что он смял в руках груду билетов, равнодушно бросил бесформенный ком на пол, повернулся и пошел к выходу в фойе.

Он протанцевал с ней примерно шесть раз; он выкинул сейчас билетов больше чем на девять долларов! И это был не жест, чтобы произвести на нее впечатление, — он и не заметил, что она на него смотрела. Легко же он относится к своим деньгам! Будто не знает, что с ними делать, как избавиться от них побыстрее. А это значит — если это вообще что-нибудь значит, — что он не привык иметь деньги. Теперь-то она научилась разбираться в таких вещах. Те, у кого деньги водятся, всегда знают, что с ними делать.

Она пожала плечами и закрыла за собой дверь.

Теперь ей предстояло «прорваться наружу». Но эта операция уже не страшила ее. Это стало похоже на необходимость перебираться через грязную лужу: неприятно, но через минуту ты уже на другой стороне, и — с ней покончено.

Когда она вышла в зал, лампы погасли. Горела только одна, чтобы уборщица могла мыть пол.

Она прошла вдоль мрачного, пустого, похожего на пещеру зала.

Свет и мрак поменялись местами. Теперь за окнами было светлее, чем здесь, внутри. Она прошла мимо двух окон в конце зала и увидела его — своего друга, своего союзника и сообщника; он был все там же — четкий круг на фоне неба. Она толкнула раскачивающиеся двери и вышла в фойе, еще освещенное. Там были двое. Один из них — тот, что закинул ногу на подлокотник дивана, — должно быть, ждал кого-то: он на нее едва посмотрел. Другой, тот самый, что танцевал с ней последние полдюжины — или около того — танцев. Он, однако, напряженно смотрел вниз, на улицу, а не на двери зала, откуда она вышла. Его, видимо, задержало решение проблемы: «Куда идти?» — а не намерение кого-нибудь дождаться. Она прошла бы молча, но он прикоснулся к шляпе — теперь на нем была шляпа — и сказал:

— Домой идете?

Если прежде, в зале, она была уксусом, то здесь, в фойе, превратилась в серную кислоту. Здесь не было распорядителя, который мог бы защитить, здесь ты должна действовать на свой страх и риск.

— Нет, наоборот, я только что пришла. Я поднимаюсь по лестнице спиной вперед.

Она спустилась по покрытым резиновой дорожкой ступенькам и вышла на улицу. Он остался там, наверху. Похоже, что он все еще не знает, что ему делать. И ведь он никого не ждал. Какое ей дело? Что ей до всего этого и до кого бы то ни было?

На воздухе было хорошо, — где угодно было бы хорошо после этого зала.

Но по-настоящему опасная зона — здесь, на улице! Здесь слонялись две не очень-то импозантные фигуры. Они держались в тени подъездов. С их губ свешивались сигареты. Она не помнила случая, чтобы их не было здесь. Как коты, которые следят за мышиной норкой. Те, которые околачивались там, наверху, ждали, как правило, какую-нибудь определенную девушку, а те, что были здесь, внизу, просто ждали кого-нибудь… Повернувшись, она пошла вверх по улице.

Она наперед знала все, что произойдет. Она могла бы написать об этом книгу. Все дело в том, что не стоит пачкать хорошую, белую, чистую бумагу вот этим. И все. Это просто грязная лужа, и, когда идешь домой, через нее надо перешагнуть.

На этот раз началось со свиста; такая форма приставания встречается часто. Это не был честный, открытый, звонкий свист, а приглушенный, таинственный. Она знала, что он относился к ней. А затем последовал словесный постскриптум: «Куда спешишь?» Она даже не ускорила шаг: это означало бы оказывать делу большее уважение, чем оно заслуживало. Когда они думают, что ты боишься, они делаются храбрее. Чья-то рука, задерживая, ухватила ее за локоть. Она не пыталась вырваться, остановилась и посмотрела на руку, а не в лицо.

— Уберите, — сказала она холодно.

К тротуару подкатила машина. Ее дверца была поощрительно приоткрыта.

— Ну, ладно, тебя трудно уговорить. Я тебе поверил. Теперь пошли — такси ждет.

— Я с тобой и в одном троллейбусе не поеду.

Он попытался повернуть ее к машине. Ей удалось захлопнуть сзади себя дверцу, и машина стала опорой, к которой она могла прислониться спиной. Какой-то человек остановился возле них — тот самый, что стоял наверху, в фойе, когда она выходила; она увидела его через плечо этого типа, Но она никогда ни у кого не просила помощи на этих улицах — при этом условии по крайней мере знаешь, что никогда не разочаруешься. И потом все равно через минуту все кончится.

Человек подошел ближе и спросил неуверенно:

— Нужно мне что-нибудь сделать, мисс?

— Вы что, думаете — это отбор желающих выступить по радио в «Часе добрых дел»? Если у вас отнялись руки, позовите полисмена!

— Зачем мне его звать, мисс! — ответил он с какой-то удивительной скромностью, совершенно не подходящей к обстоятельствам.

Он подтянул второго человека к себе, и она услышала глухой звук удара по кости — должно быть, по челюсти. Тот, кого стукнули, зацепился за задний буфер машины, не удержался и отлетел на мостовую, упал на спину. Мгновенье ни один из троих не двигался. Потом упавший стал быстро отползать, забавно отталкиваясь ногами, — он не был уверен, что находится на безопасном расстоянии. Молча, без всяких угроз или других демонстраций враждебности, как подобает человеку, который достаточно практичен, чтобы не тратить время на запоздалый героизм, он вскочил на ноги и удрал. Потом ушла машина: шофер понял, что делать ему здесь нечего.

Ее благодарность вряд ли можно было назвать очень горячей.

— Вы всегда так долго ждете? — сказала она.

— Я же не знал. Может быть, это какой-нибудь ваш особенный друг, — пробормотал он.

— Вы полагаете, что особенные друзья имеют право набрасываться на человека, когда он идет домой? Вы тоже так делаете?

Он улыбнулся.

— У меня нет особенных друзей.

— Можете считать, что вы высказались за двоих, — сказала она. — А мне они и не нужны.

Он понял, что она собирается без дальнейших разговоров повернуться и уйти.

— Меня зовут Куин Вильямс, — вырвалось у него; он пытался задержать ее еще на мгновенье.

— Рада с вами познакомиться.

Эти слова не звучали так же приятно, как они выглядят написанными на бумаге.

Она снова двинулась в путь. Он повернулся и посмотрел в ту сторону, где исчез пристававший к ней человек.

— Как вы думаете: может быть, мне пройти с вами квартал или два?

Она и не разрешила и не запретила ему это сделать.

— Он не вернется, — только и сказала она.

Он истолковал ее невразумительный ответ как полное согласие и пошел в ногу с ней на официальном расстоянии в несколько футов. Целый квартал они прошли в молчании: она — потому что твердо решила не делать никаких усилий для поддержания разговора; он — потому что был очень робок и не знал, что говорить теперь, когда получил право провожать ее. Они перешли улицу, и она заметила, что он оглянулся, но ничего не сказала. В таком же каменном молчании миновали второй квартал. Она смотрела вперед, словно была одна.

Подошли ко второму перекрестку.

— Здесь я поворачиваю на запад, — сказала она коротко и повернула за угол, как бы прощаясь с ним без лишних церемоний.

Он не понял намека и, помедлив, повернул вслед за ней. Она заметила, что он снова оглянулся.

— Можете не волноваться, — сказала она язвительно, — он сбежал совсем.

— Кто? — спросил он удивленно. И тут только понял, о ком она говорит. — О, я о нем и не думал!..

Она остановилась, чтоб опубликовать ультиматум.

— Послушайте, — сказала она, — я не просила вас идти со мной до моего дома. Если вы хотите идти — это ваше дело. Только одно я вам скажу: ничего не придумывайте, пусть никакие мысли не лезут вам в голову

Он принял это молча. И не протестовал против того, что она неправильно поняла его, когда он оглядывался. Это было почти первое, что ей понравилось в нем, с тех пор как он попал на ее орбиту час или два назад.

Они снова двинулись, все еще на расстоянии нескольких футов друг от друга, все еще не разговаривая. Это было странное провожание. Но если уж нужно, чтобы ее кто-нибудь провожал, она предпочла бы, чтоб это было именно так.

Они шли вверх по переулку, темному, как тоннель, — над ним когда-то проходила воздушная железная дорога.

Наконец он заговорил. Ей показалось, что это были первые слова, которые он произнес после драки возле такси.

— Вы хотите сказать, что ходите здесь одна ночью?

— А почему бы и нет? Это не хуже, чем там. Если здесь на вас кто-нибудь набросится, то только ради вашего кошелька.

Она уже устала держать свои коготки выпущенными, все время готовясь пустить их в ход. Приятно было — ради разнообразия — вернуть их туда, где им полагалось быть.

Он снова оглянулся — второй или третий раз, как будто в густом мраке, сквозь который они шли, можно было что-нибудь рассмотреть.

— Чего вы боитесь — что он набросится на вас с ножом? Он этого не сделает, не беспокойтесь.

— Я и не заметил, что оглядываюсь. Должно быть, такая привычка у меня появилась…

«Его что-то гнетет, — подумала она. — Люди не оглядываются вот так, каждую минуту». Она вспомнила о странной покупке кучи билетов там, в этой потогонке, и о том, как он выбросил их, будто они потеряли свою ценность, как только кончился вечер. Она вспомнила еще кое-что и спросила:

— Когда я вышла, вы стояли там, в фойе, на верху лестницы, помните? Вы кого-нибудь ждали?

Он сказал:

— О нет, не ждал.

— Тогда зачем вы стояли там, ведь дансинг закрылся?

— Я не знаю, — сказал он. — Просто не решил, куда мне идти и что делать.

Тогда почему он не стоял на улице, у выхода? Ответ пришел сам собой: с улицы нельзя увидеть человека, стоящего в фойе. Пока он находится там, он в безопасности, а внизу, у подъезда, человека можно узнать, если его кто-нибудь ищет.

Но она его не спросила, так ли это, потому что ее собственная мысль в этот момент, как решетка в воротах крепости, вдруг опустилась с резким скрежетом: «Не нужно милосердия! Какое тебе дело? Что все это тебе? Зачем тебе это нужно знать? Что ты — нянька в трущобах? О тебе кто-нибудь когда-нибудь беспокоился? Ты все еще не научилась. Тебя избили до синяков, а ты все еще протягиваешь руку каждому, кто попадается на твоем пути? Что нужно, чтобы ты, наконец, поняла? Стукнуть тебя по голове свинцовой трубкой?»

Он снова обернулся. И она ничего не сказала. Они дошли до Девятой авеню, темной, широкой и мрачной. Красные и белые бусинки автомобильных фар не могли осветить ее. Поток бусинок стал медленнее, застыл и превратился в блестящую диадему.

Она уже шагнула на мостовую, когда он на какое-то мгновенье отпрянул назад.

— Пошли. Светофор открыт, — сказала она.

Он сразу же пошел за ней, но эта задержка разоблачила его: она поняла, что не светофор остановил его, а одинокая фигура на другой стороне улицы, медленно удалявшаяся от них, — полицейский, обходящий свой участок.

Они пересекли улицу и вошли в бездну следующего квартала с тремя озерцами света. В воздухе теперь чувствовались сырость и прогорклый запах загрязненной нефтью воды. Где-то впереди них мрачно простонала сирена буксира, затем другая ответила ей — издалека, со стороны Джерси.

— Теперь уже скоро, — сказала она.

— Я никогда не был в этом районе, — признался он.

— За пять долларов в неделю нельзя жить подальше от реки.

Она открыла свою сумочку и стала искать ключ. Своего рода рефлекс — заблаговременно удостовериться, что ключ на месте. Когда они достигли среднего озерца света, она остановилась.

— Ну, вот здесь.

Он посмотрел на нее. Она подумала, что он почти глупо на нее смотрит. Но во всяком случае в его взгляде не было никаких любовных стремлений.

Почти напротив них — ее подъезд; дверь распахнута. Раньше подъезд был совсем темным, и она до ужаса боялась входить в дом поздно ночью; но когда кого-то зарезали на лестнице, там стали оставлять тусклую лампочку, так что она размышляла кисло: «Ты по крайней мере увидишь, кто именно всадит тебе нож в спину, если уж это должно случиться…»

Она сделала прощание очень кратким, чтобы уйти за пределы досягаемости его вытянутой руки.

— Ни о чем не беспокойтесь, — сказала она и оказалась уже в подъезде, а он — на тротуаре.

Опыт научил ее поступать именно так, а не стоять рядом, выслушивая уговоры и возражения.

Но, прежде чем уйти, она успела заметить, что он снова оглянулся в темноту, сквозь которую они только что прошли. Над ним властвовал страх.

Кем он был для нее? Просто розовым талончиком на танец, порванным пополам. Два с половиной цента комиссионных с каждых десяти центов. Пара ног, ничто, ноль.

ЧЕТВЕРТЬ ВТОРОГО

Она прошла по коридору. Теперь она была одна. Она была одна в первый раз с восьми часов вечера. Ее не обнимали мужские руки. Чужое дыхание не касалось ее лица. Она была одна. Она не очень хорошо представляла себе, каково людям в раю, но ей казалось, что там именно так — можно быть одной, без мужчины. Она прошла мимо единственной лампы в конце коридора — бледная, усталая… Сначала она шла если не бойко, то во всяком случае твердо, но после двух маршей лестницы как бы осела, пошатываясь из стороны в сторону, придерживаясь то за стены, то за деревянные перила.

Она поднялась на самый верх и, задыхаясь, прислонилась к двери.

Оставалось еще немного, совсем немного, и тогда — все. Все — до завтрашнего вечера. Она достала ключ, сунула его в скважину, толкнула дверь, вытащила ключ и захлопнула дверь за собой. Не руками, не за ручку — плечами, откинувшись назад.

Нащупала выключатель и зажгла свет.

Вот оно! Это — дом. Вот эта комната. Ради этого ты упаковала чемодан и приехала сюда. Об этом ты мечтала, когда тебе было семнадцать лет. Для этого ты выросла красивой, выросла нежной, привлекательной. Выросла…

Здесь трудно двигаться. Вся комната засыпана черепками. Они доходят до щиколоток, до колен. Они невидимы — рассыпавшиеся мечты, разбитые надежды, лопнувшие радуги…

Здесь ты иногда плакала, плакала тихо, неслышно, про себя, глубокой ночью. Или просто лежала с сухими глазами, ничего не ощущая. Все было безразлично. Ты размышляла тогда: скоро ли ты постареешь? Надо думать, скоро…

Она, наконец, оттолкнулась от двери и, стягивая шляпку, бросила взгляд на мутное зеркало в углу. Нет, не скоро. И к тому же очень жаль, что это все-таки произойдет.

Она свалилась на стул и сбросила туфли. Ноги у людей существуют не для того, что делают ее ноги. Людей нельзя заставлять танцевать бесконечно.

Она сунула ноги в фетровые ночные туфли с бесформенными отворотами и продолжала сидеть с бессильно повисшими руками.

Около стены стоит кровать, продавленная посредине. В центре комнаты, под лампой, — стол и стул. На столе лежит конверт с наклеенной маркой, совсем готовый к отправке. Но в конверт ничего не вложено. На конверте — адрес: «Миссис Ани Кольман. Гор. Глен-Фолз, штат Айова». А рядом — листик почтовой бумаги, на котором написано всего три слова: «Вторник. Дорогая мама!» — и больше ничего.

Закончить письмо нетрудно — она написала много таких писем. «У меня все в порядке. Спектакль, в котором я участвую, имеет большой успех, и очень трудно достать на него билеты. Он называется…» Она может выбрать какое угодно название в газете. «Я играю в этом спектакле не очень большую роль, немного танцую, но уже поговаривают о том, чтобы дать мне в следующем сезоне роль со словами. Так что, видишь, мама, беспокоиться нечего…» И потом: «Пожалуйста, не спрашивай, нужны ли мне деньги. Это смешно. Видишь, я посылаю тебе. По справедливости я должна была бы послать больше, мне достаточно хорошо платят. Но я немного растранжирила. В нашей профессии приходится следить за своей внешностью. А потом — моя квартира. Как бы она ни была прекрасна, она стоит довольно дорого. Да еще моя прислуга-негритянка. Но на следующей неделе я постараюсь прислать больше…» И две долларовые бумажки окажутся в конверте — бумажки, невидимо покрытые ее кровью.

Вот что она писала. Она могла кончить это письмо с закрытыми глазами. Может быть, она его допишет завтра, когда встанет. Придется. Оно лежит на столе уже три дня. Но не сегодня. Иногда человек так устает, что чувствует себя побежденным! Даже лгать не может. И тогда между строк может проскользнуть…

Она поднялась и подошла к нише в задней стене. Там стояла газовая конфорка. Она чиркнула спичкой, повернула кран — и возник маленький кружок голубоватого пламени. Сняла с полки и поставила на конфорку помятый жестяной кофейник. Кофе засыпано еще утром, когда двигаться не так мучительно. Прежде чем расстегнуть и снять платье, она подошла к окну — задернуть занавеску. И замерла…

Он все еще стоял там, внизу. Он стоял там, внизу, на улице, возле дома. Тот, который провожал ее. Он стоял на краю тротуара, будто не знал, куда отсюда уйти. Стоял неподвижно, однако не совсем спокойно.

Но он остался не из-за нее: не смотрел вверх, не искал ее в окнах и не заглядывал в подъезд, через который она ушла. Он делал то же, что раньше, когда шел с ней, — оглядывался по сторонам, напряженно всматриваясь в ночь. Да, в чувствах, которые он испытывал, нельзя было ошибиться даже с высоты третьего этажа. Он боялся.

Его поведение почему-то ее раздражало. Чего ему надо? Почему он не уходит куда-нибудь? Она хочет избавиться от них всех, она хочет забыть их всех, кто имеет хоть какое-то отношение к этой толчее, к ее тюрьме! А он один из них.

Ей хотелось наброситься на него: «Убирайся! Чего ты там ждешь? Давай двигай, или я позову полицейского!» Она знала, как говорить, чтобы заставить человека уйти!..

Но прежде чем она раскрыла окно, что-то произошло.

Он посмотрел вдоль улицы, в направлении Десятой авеню. И она увидела, как он вздрогнул и съежился.

Еще миг — и он бросился в сторону, исчез. Очевидно, в подъезде ее дома.

Никаких признаков того, что вызвало его исчезновение. Улица внизу была безжизненна — темная, как ствол револьвера; только свет уличных фонарей конусами падал на тротуар.

Она стояла, прижав лицо к стеклу, выжидая и наблюдая. Внезапно что-то белое появилось во тьме. Через несколько секунд она поняла: это был маленький патрульный полицейский автомобиль. Он приближался с выключенными фарами, бесшумно, чтобы захватить злоумышленников врасплох. У него не было определенной цели. Он ни за кем не охотился. Просто ехал и завернул сюда — наугад.

Вот он уже проехал. У нее мелькнуло желание открыть окно и крикнуть, чтобы они остановились, и сказать им: «Здесь, в подъезде, прячется человек. Спросите его, что он задумал». Но она не тронулась с места. Зачем? Она не собиралась заниматься его делами, но, с другой стороны, она не собиралась также заниматься делами полиции.

Автомобиль проехал и пропал за углом.

Она обождала минуту или две, чтобы посмотреть, как он выйдет из подъезда. Он не выходил. Тротуар перед домом был пуст. Он прятался где-то в подъезде. Он совершенно потерял мужество, это ясно.

Наконец она задернула занавеску и отошла от окна. Но не стала раздеваться. Она подошла к двери и прислушалась. Затем медленно открыла ее. Вышла в пустой коридор, неслышно — в своих мягких туфлях — прошла к перилам, осторожно наклонилась и посмотрела вниз в слабо освещенный зияющий колодезь — на самое дно.

Она увидела его там, внизу. Он сидел, сгорбившись, — на первых ступеньках. Он снял шляпу. Должно быть, она лежала рядом с ним. Он сидел спокойно, только одной рукой все время теребил волосы.

И, сама не зная почему, она издала шипящий звук — сильный, но не громкий, чтобы привлечь его внимание.

Вздрогнув, он вскочил и взглянул наверх. И увидел ее лицо наверху, над перилами.

Она жестом приказала ему подняться. Он сразу же исчез из виду, но она слышала, как он быстро поднимается, шагая через две-три ступеньки. Потом он показался в последнем пролете — и вот остановился рядом с ней, тяжело дыша. Он посмотрел на нее вопросительно и в то же время с какой-то надеждой.

Он моложе, чем казалось прежде. Моложе, чем в той толкучке. Может быть, там сама атмосфера заставляет всех выглядеть зловещими и более опытными, чем они есть на самом деле.

— Что случилось, парень? — поскольку она нарушала одно из ею самой введенных правил, она задала вопрос как можно грубее.

Он сказал:

— Ничего… Я… Я не понимаю вас… И запнулся. Но потом сказал: — Я просто отдыхал там немного.

— Да, — сказала она с каменным лицом. — Люди всегда отдыхают на ступеньках чужих домов в два часа ночи, когда их ничто не тревожит. Я знаю. Это совершенно логично. То-то вы всю дорогу оглядывались. Неужели вы думаете, что я не заметила? И того, как вы устроились в фойе, когда я вышла из своего сарая?

Он смотрел на лестничные перила и тер их ладонью по одному месту, будто там никак не стиралась грязь.

Он становится моложе с каждой минутой. Теперь ему лет двадцать пять. А когда он возник в дансинге, ему было… Да что там — у крыс нет возраста. Во всяком случае, их возрастом никто не интересуется.

— Как вы сказали вас зовут? Вы мне говорили на улице, но я забыла.

— Куин Вильямс.

— Куин? Никогда не слыхала такого имени.

— Это девичья фамилия моей матери.

Легкий звенящий шум заставил ее вернуться в комнату. Она подошла к конфорке и выключила газ, подняла жестяной кофейник и перенесла его на стол. Дверь осталась открытой, и она подошла, чтобы закрыть ее.

Он все еще стоял у лестницы, и все еще полировал перила, и смотрел на свою руку…

Она резко и повелительно сказала:

— У меня тут есть кофе, зайдите на минутку, я поделюсь с вами. — И тут же подумала: «Какая ты дура! Неужели ты никогда не научишься? Неужели ты не знаешь, что этого нельзя делать! И все-таки ты сделала это».

Он шагнул вперед, но она стояла в дверях, как бы преграждая ему путь.

— Только договоримся об одном, — предупредила она убийственно ровным голосом. — Я вас приглашаю выпить со мной чашку кофе — и больше ничего.

— Я ведь вижу, что вы за человек, у меня глаза в порядке, — сказал он с какой-то странной скромностью, которую она до сих пор в мужчинах не встречала.

— Вы бы поразились, если б узнали, скольким людям надо сходить к глазному врачу, — кисло пошутила она.

Она отступила, и он вошел. Она закрыла дверь.

— Говорите тише. В соседней комнате живет старая летучая мышь… Можете взять вон тот стул, а я придвину этот, если он не рассыплется.

Он со строгой церемонностью опустился на стул.

— Можете бросить свою шляпу на постель, — она снизошла до гостеприимности, — если дотянетесь.

Они оба посмотрели, как шляпа очутилась на кровати, и неуверенно улыбнулись друг другу. Потом она опомнилась и быстро согнала свою улыбку, а его — погасла от одиночества.

— Все равно я в этой штуке никогда не могу сварить только одну чашку кофе, — заметила она, как бы извиняясь за то, что попросила его войти.

И принесла еще одну чашку и блюдце.

— У меня две чашки, потому что их продавали у Вулворта по пять центов за пару. Надо было брать две, либо оставить им сдачу, — сказала она. — Первый раз ею пользуюсь. Наверно, надо ее ополоснуть. — Она подошла к покрытому плесенью крану водопровода в той же нише, в углу. — Вы пейте, — сказала она, стоя к нему спиной. — Не ждите меня.

Она услышала, как задребезжала крышка кофейника, когда он поднял ее, чтобы налить себе кофе. А потом крышка упала с таким стуком, что чашка на столе запела.

Она быстро обернулась

— Что такое? Вы ошпарились? Вылили на себя?

Ей показалось, что он побледнел. Он покачал головой, но не взглянул на нее: он был слишком занят чем-то. В одной руке он держал кофейник, — а в другой — конверт. Конверт с адресом ее матери. Он смотрел на него в полном оцепенении.

Она подошла к столу и сказала:

— Что случилось?

Он взглянул на нее, все еще держа в руке конверт.

— Вы кого-нибудь знаете в Глен-Фолзе, в Айове? Вы туда посылаете это письмо?

— Да. А что? — спросила она резко. — Это я своей матери пишу. — В ее тоне был вызов. — Ну и что? Что вы хотите по этому поводу сказать?

Он покачал головой и приподнялся со стула, но потом снова сел. Он смотрел на нее во все глаза.

— Это невозможно! — выдохнул он, наконец, и потер лоб. — Ведь я приехал оттуда! Это мой родной город. Я приехал оттуда немногим больше года назад… Вы что, тоже оттуда? — В голосе его звучало недоверие.

— Когда-то я там жила, — сказала она осторожно. Она выпустила слово «тоже». Так уж она была устроена. Она научилась никому не верить, никогда и нигде. Это единственный способ не быть обманутой. Какую он ведет игру? Минутку! Он открыт! Сейчас она собьет его с ног прямым в подбородок.

— Так вы, значит, из Глен-Фолза? — Она смотрела на него в упор. — А на какой улице вы там жили?

Он ответил сразу же, раньше, чем она успела сесть.

— На Андерсон-авеню, около Пайн-стрит, второй дом от угла, между Пайн-стрит и Ок-стрит. Очень близко от угла…

Она внимательно следила за его лицом. Так отвечают, когда спрашивают твое имя.

— Вы когда-нибудь ходили в кинотеатр «Бижу», на площади, где суд?

На этот раз ответ задержался.

— Когда я там жил, — сказал он, и в голосе его звучало недоумение, — никакого кинотеатра «Бижу» не было. В Глен-Фолзе было только два кинотеатра: «Штат» и «Стандарт».

— Я знаю, — сказала она тихо, глядя на свои руки. — Я знаю, что там нет такого кинотеатра. — Ее руки немного дрожали, и она спрятала их под стол. — А как называется та улица, где мостик пересекает железнодорожную линию? Знаете, мостик, по которому переходят через железнодорожную выемку?

Только тот, кто родился там, кто прожил там полжизни, мог ответить на этот вопрос.

— Да какая же это улица? — ответил он просто. — Мостик расположен в очень неудобном месте, между двумя улицами, и к нему приходится пробираться по очень узенькой тропочке. Все на это жалуются, вы ведь знаете.

Да, она знала. Но дело в том, что и он знал. Он сказал:

— Господи, посмотрели бы вы на себя! Вы совсем побледнели. Я тоже так себя чувствовал только что.

Значит, правда? И ей достался такой странный фант? Она сказала почти шепотом:

— Знаете, где я жила? На Эме-роуд. Вы знаете, где это? Да? Это ведь следующая улица после Андерсон-авеню. Это, собственно, не улица, а тупик. Послушайте: наверное, задние стены наших домов — друг против друга. Вы когда-нибудь слышали такое!..

Она замолчала. Потом сказала удивленно:

— Как получилось, что мы не были знакомы?

— Я приехал в Нью-Йорк год назад, — сказал он.

— А я пять лет назад.

— А мы переехали на Андерсон-авеню после того, как умер мой отец. Это два с лишним года тому назад. До этого мы жили на ферме, у нас была ферма около Марбери…

Она быстро кивнула, счастливая оттого, что иллюзия не рухнула.

— Так вот в чем дело! Я уже уехала к тому времени, когда вы переехали в город. Но, может быть, сейчас мои родные уже знакомы с вашими родными. Ведь — соседи…

— Должно быть. Я прямо их вижу сейчас. Мама всегда очень любила… — Он запнулся и сказал: — Вы мне еще не сказали, как вас зовут.

— Меня зовут Брикки,[1] Брикки Кольман. То есть меня зовут Руфь, но все называли меня Брикки, даже в семье. Боже, как я ненавидела это прозвище, когда была девчонкой! А теперь мне его даже как-то недостает. Это все из-за…

— Я понимаю, из-за ваших волос, — закончил он за нее.

Его рука потянулась к ней, ладонью кверху, немного неуверенно, готовая спрятаться, если на нее не обратят внимания. Ее рука появилась из-под стола тоже не очень уверенно. Руки сошлись, встряхнулись и снова разошлись.

Они смущенно улыбнулись друг другу через стол. Церемония была закончена.

— Привет, — пробормотал он нерешительно.

— Привет, — ответила она тихо.

Они словно заключили союз, основанный на общности интересов.

— Мне кажется, что наши родные уже познакомились там. Как вы считаете? — спросил он.

— Обождите минутку! Вильямс… Хотя это очень распространенная фамилия. А нет ли у вас брата, с веснушками?

— Есть. Младший братишка. Джонни. Еще мальчишка, ему восемнадцать лет.

— Готова держать пари — он встречается с моей племянницей! Ей самой всего шестнадцать лет. Она мне время от времени пишет о своих сердечных увлечениях. Теперь это — мальчишка по фамилии Вильямс, совершенно замечательный парень, если не считать веснушек. Но она надеется, что они со временем сойдут.

— Он играет в хоккей?

— Да, в команде Джеферсоновской школы, — ответила она.

— Тогда это Джонни. Тогда это он!

Они только качали головой, совершенно пораженные.

— Как тесен мир!

— Да, действительно!

Теперь уже она смотрела на него. Господи, как она смотрела на него! Видела его в первый раз. Изучала его. Заучивала наизусть. Простой парень, задушевный, простой, как хлопчатобумажная ткань. Ничего шикарного в нем — просто парень из соседнего дома. В жизни каждой девушки из маленького городка есть такой парень. И вот он здесь. Ее парень! Тот, который должен был быть ее парнем, который был бы ее парнем, если бы она задержалась дома, обождала еще немного. Ничего особенного в нем нет. Да и вообще в мальчишках из соседних домов никогда ничего особенного не бывает. Они слишком близки к вам.

Они говорили о своем родном городке тихими голосами, и глаза их заволокла мечта. Они ввели родной городок в эту самую комнату. Они вытолкнули Нью-Йорк, и он повис в ночи, снаружи. Они вытолкали его прочь.

Они забыли, кто они и чем занимались. Они уже говорили не друг для друга, а каждый для себя. И образовался один бегущий ручей между ними, один поток воспоминаний.

— Этот деревянный тротуар перед универсальным магазином «М»… Там одна доска все время опрокидывалась, если станешь близко к краю. Я уверен, что ее так и не починили.

— А кондитерская Грегори — помните? Какие он придумывал названия для своих блюд! Мороженое «Восточные сладости Делюкс»!..

— А Джеферсоновская школа? Вы тоже ходили в Джеферсоновскую школу?

— Конечно! Все ходили в Джеферсоновскую школу. А эти отлогие каменные скосы вдоль лестницы? Я всегда съезжала по ним стоя, когда выходила из школы.

— И я тоже. У вас наверняка английский язык преподавала мисс Эллиот? Да? У вас была мисс Эллиот?

— Конечно. У всех была мисс Эллиот по английскому.

На мгновенье ей стало немного больно: «Мальчишка из соседнего дома, а я встретилась с ним за две тысячи миль и с опозданием на пять лет! Мальчишка из соседнего дома. Мальчишка, которого я должна была знать и никогда не знала!»

— А аптека в конце главной улицы? Это тоже хорошее место, — сказал он.

— А вьюнки в окнах…

— А вечером на всех верандах — гамаки. Они медленно раскачиваются, а на полу, рядом, стоит стакан лимонада… А вы тоже пили лимонад? Я так всегда…

А ночью — никакой музыки. Тишина… Она уронила голову на руки так внезапно, будто у нее сломалась шея.

— Домой, — услышал он ее приглушенный голос. — Домой! Я хочу снова увидеть маму…

Когда она подняла голову, он стоял над ней. Он до нее не дотронулся, но она поняла, что он хотел это сделать. Она не хотела, чтобы он увидел ее глаза, полные слез.

— Дайте-ка сигарету, — сказала она хрипло. — Я всегда курю после того, как плачу. Не знаю, что со мной случилось. Я на людях не плакала уже много лет.

Ему это не понравилось. Он не дал ей сигареты.

— Почему вы не вернетесь? — спросил он.

Теперь он снова показался ей намного старше. А может быть, она стала моложе, в свою очередь. Город старит человека. Вот дома остаешься молодым. И даже когда думаешь о доме, тоже немного молодеешь на некоторое время.