— Почему?
— Потому что все, что мы здесь придумываем, — не более чем игра. Увлекательная — да, интересная — да, результат пока неплох — тоже да. И не исключаю, что пьесу поставят на театре и зрители придут… Но вряд ли сочиненное нами останется надолго. Именно потому, что это — игра. Не всерьез.
А вот и то, чего дожидался Смотритель. Казалось бы, опять прозвучало очередное ключевое слово: на сей раз — игра. Но Смотритель не только не услыхал его с прописной буквы, как произносил сам…
(а за многие выходы в глубокое прошлое он научился интонационно различать прописные и строчные буквы. Вавилон, Рим, Иудея, Египет… Там уж как скажут, так ребенку слышно: прописная!)…
но оно в устах Елизаветы несло весьма уничижительный смысл. Стало быть, не надо искать в ее действиях чего-то таинственного, необъяснимого. Все и впрямь мило и невинно, аргументы Смотрителя верны.
И все же счел нужным поправить себя: пока верны…
— Я все записал, — сообщил Шекспир, прерывая как диалог Смотрителя с Елизаветой, так и его диалог с самим собой.
— У тебя с собой все записи? — спросил Смотритель.
— Все, конечно.
— Дай-ка их мне. Я вызову переписчика: пусть сдублирует. Береженого Бог бережет… — Забрал довольно пухлую уже пачку листов, поинтересовался: — Продолжим? Силы есть? Желание не пропало?
— Нет, — сказала Елизавета. — Я даже не устала ни ка пельки.
А Шекспир спросил:
— Можно я сначала стих прочту?
— Чей? — удивился Смотритель.
Уж чего-чего, а любви Уилла к поэзии Смотритель не ожидал.
А тот и вовсе огорошил:
— Собственный, — скромно потупился он. — Я его для Елизаветы сочинил.
— Когда? — настаивал вконец ошеломленный Смотритель.
Воистину чудны дела твои, менто-коррекция! Или это вовсе не ее дела?
— Да вот сейчас прямо. Записал первый акт, а потом как-то вдруг сочинилось. Никогда не думал даже, а тут… Может, плохо? Послушайте, я ведь это… впервые… и рифма слабая… — Он всмотрелся в привычно корявые строки. Начал: — Избави Бог, меня лишивший воли, чтоб я посмел твой проверять досуг, считать часы и спрашивать: доколе? В дела господ не посвящают слуг. Зови меня, когда тебе угодно, а до того я буду терпелив. Удел мой ждать, пока ты не свободна, и сдерживать упрек или порыв. Ты предаешься ль делу иль забаве, — сама ты госпожа своей судьбе. И, провинившись пред собой, ты вправе свою вину прощать самой себе…
[4]
Он поднял глаза от листа. Жутковато было увидеть, но в них читался собачий страх: не ударят ли? Уилл сделал несанкционированное и опасался реакции. Черт, черт, черт, неужели он считает графа хозяином?..
Елизавета молчала — потрясенная то ли услышанным вообще, то ли тем, что услышанное обращено к ней. Похоже, ей никто никогда не посвящал стихов. А она кому-нибудь посвящала?..
Впрочем, последний вопрос — не к месту! Молчание затягивалось, и Смотритель решил нарушить его.
— Всего две строки, Уилл, всего две… Можно я подарю их тебе?.. — И, не дожидаясь ответа, досказал то, что не написал (не додумался? Не увидел?) Шекспир: — В часы твоих забот иль наслажденья я жду тебя в тоске — без осужденья… Пусть это будет сонетом, ты не против?
9
Потом Смотритель смог проанализировать написанное Шекспиром и оценить беспристрастно — без дурацкой завесы восторга (тоже, надо признать, дурацкого), замешенного, как уже стало привычным, на удивлении, без ложной завесы этой, что не дает с ходу увидеть неявное, не бросающееся в глаза, нерезкое и далее — по списку: не, не, не…
Во-первых, рифма хромала, да, прав самокритичный Уилл. Во второй катрене слова liberty и injury не рифмуются никак.
(В сборнике сонетов Шекспира, читанном Смотрителем, рифма была той же, но всемирное и всевременное восхищение гением автора от этой милой небрежности не уменьшилось. Так что Уилл в своей самокритичности прав — в данный момент, а в масштабах Истории — совсем неправ. Бывает)…
Там же вторая и четвертая строки ритмически не совпадают. Еще: порядок рифмовки не соответствует классической форме сонета.
Да и не сонет вовсе написал Уилл! Стихотворный текст стал сонетом…
(в английском — шекспировском! — варианте)…
только когда Смотритель нагло добавил к нему две положенные строки. Положенные по правилам стихосложения (со-нетосложения), привнесенным в поэзию именно Шекспиром, и, следовательно, положенные по Истории, ибо между делом (буквально — между!), прямо в кабинете графа Шекспир легко, играючи просто, сотворил свой сонет номер пятьдесят восемь…
(пусть даже без двух заключительных строк)…
и Смотрителю было, увы, невдомек: нарушен Миф или нет…
(пятьдесят восьмой по порядку в сборнике стал первым по написанию)…
скорректирована История или осталась нетронутой. Невдомек ему было, поскольку стерва История не дала точных сведений о том, когда какой именно сонет был написан Потрясающим Копьем. Да более того! Когда, в каком году (или в какие годы) он их все написал — тоже не дала. Как никто из шекспироведов понятия не имел, кому он их посвящал. Загадка!
А вот вам и разгадка: девушке по имени Елизавета, ставшей причиной поэтического виража.
И от Смотрителя теперь зависит: узнает мир разгадку или она так и пропадет в веках.
Смотритель-то понимал, что ничего от него не зависит — ни теперь, ни потом, что второе, то есть пропажа разгадки в веках, — безальтернативно. Увы. Но менто-коррекция — это, знаете ли, штука посильнее всего творчества Потрясающего Копьем! (Замечание к случаю.)
— Это правда мне? — тихо-тихо спросила Елизавета. Казалось: еще секунда — и она заплачет. То ли от счастья, то ли от восхищения.
Утверждение Шекспира, что она — прототип Катарины из его «Укрощения»…
(шекспировского, а не «бродячего» варианта)…
уже не казалось Смотрителю правдивым. Наврал Уилл. Захотел привлечь нравящуюся ему даму к совместной работе, а проще говоря, почаще и подольше быть с ней рядом, и — придумал причину. Для графа Монферье. Чтоб не сопротивлялся. А причина оказалась куда более веской и убедительной, нежели думал наивный Уилл. Это раз. А два — это тот факт, что Елизавета ничуть не похожа на сочиняемую ими Катарину. Внешне — мягкая, скромница, даже застенчивая иногда. Вот как сейчас! Просто Бьянка, а не Катарина!.. Но Смотритель предполагал, что под внешним живет внутреннее, невыпускаемое наружу (пока?), а именно: властный и во многом, видимо, мужской характер. И пример неподалеку существует: Ее Величество Елизавета из династии Тюдоров… И когда будет надо, этот характер себя проявит. Как, впрочем, проявляет он себя (постоянно!) у Ее Величества. Та, в отличие от ее юной заочной последовательницы и тезки, ну о-очень жесткого своего характера и не скрывает. Скорее наоборот.
— Не понравилось? — испуганно спросил Уилл.
Смотритель вдруг решил прервать эти лирические вопросы…
(заячьи сопли, почему-то подумал он, объединив зоологически необъединимое)…
и заявил с раздражением:
— Терпеть не могу пустословия! Уилл же сказал: посвящается Елизавете. Это — первое. И второе. Как это может не понравиться, дорогой Уилл, если я впервые слышу точные по мысли, оригинальные по образности и не забитые банальщиной поэтические строки. Пользуясь правом хозяина… если такого права не существует, то считайте, что я его узурпировал… так вот, пользуясь им, я отменяю ваши лирические всхлипы и объявляю категорически: ты, парень, не просто талант, ты еще и новатор. Возможно, я плохой пророк, но рискну попытаться: тебе станут подражать очень многие и очень долго. Сам знаю, что дар… или желание дара… слагать стихи — это неизлечимо. Так что, по здравляя тебя с первым опытом…
(опять отметил про себя: почему ж он остался в литературе как пятьдесят восьмой? Ошибка шекспироведов? Или все же коррекция мифа? Некорректная коррекция, извините за тавтологию, но корректная — это если Смотрителем запланированная и проведенная. А он тут — ни сном ни духом)…
— поздравляя и радуясь, я с нетерпением жду второго, десятого, сто пятьдесят четвертого… — Позволил себе вольность: обронил намек на суммарную, общую цифру, ибо ровно столько сонетов Шекспира осталось в Истории.
Столь длинная и категоричная (сам так сказал) речь хозяина, «имеющего право», произвела на слушателей разное впечатление.
Существующий на менто-связи Уилл воспринял ее не просто как похвалу его действительно первого опыта…
(вряд ли он до встречи со Смотрителем был любителем тонкой поэзии. Разве что площадной)…
но и как руководство к действию.
Да хоть триста! — заверил он работодателя. — Я теперь не остановлюсь.
Количество иной раз вредит качеству, — на всякий слу чай подстраховался осторожный Смотритель.
Реакция Шекспира удивительной не была. А вот Елизавета среагировала на speach графа резковато, хотя и не без почтительности (вот вам и характер):
— Это не лирические всхлипы, ваша светлость. Я, бесспорно, уважаю право хозяина… оно, кстати, ценится в Англии… но уж позвольте и вашим гостям воспользоваться их правами. В частности, возможностью проявлять не слишком адекватную реакцию на происходящее… — высказалась изящно и тут же поправилась, даже тон поменяла — с сухого и официального на повышенный и горячий: — Впрочем, не такую уж неадекватную! Вы что, считаете, нормальная девушка не может задать глупый вопрос, когда ей посвящают стихи? Да мне никто ни когда в жизни стихов не посвящал! А тут — сразу такие! Вы совсем не знаете женщин, граф! Или…
Что «или» — не досказала. Рассыпала многоточие после серии восклицательных знаков и оставила графу возможность подумать, чего ж это такого он не знает в женщинах. Или в себе самом…
А он и без ее многоточия удивился: с чего бы такая неадекватная реакция — теперь уже с его стороны? Откуда раздраженность? Не сама ли Елизавета тому причиной? Не посматриваешь ли ты на нее как на красивую и умную женщинку, а не как на пусть невольное, незапланированное, но все же только окружение объекта? Тогда скверно, Смотритель, тогда тебе пора сворачиваться и просить замены на проекте. Но порядки Службы таковы, что замены на запущенных в работу проектах не делаются. Есть метод менто-коррекции, которым сам Смотритель преотлично владеет. Но и другие тоже владеют — еще преотличнее. А применим метод может быть ко всем, и к специалистам Службы — тоже. Тебе это надо, Смотритель?.. Да избави бог!.. Тогда следи за эмоциями, специалист.
— Прошу меня простить, — сказал граф, — но мое восхищение услышанным из уст поэта таково, что я забыл об обязанностях хозяина. Я предлагаю кликнуть Кэтрин, пусть она подаст нам вина и фруктов, мы отметим этот день…
Пожалел на секунду, что до рождения в провинции, естественно, Шампань первого игристого, бьющего в мозг и веселящего сердце вина — еще около столетия. Но и хорошее белое вполне будет к месту.
А продолжать пьесу, переходить к третьему акту сегодня, судя по всему, не получится. Своим сюрпризом Шекспир создал праздник, но, одновременно, отменил будни, то есть, говоря языком все тех же спецов из Службы, сорвал плановое мероприятие. То есть работу. Означенный праздник (его неуловимая, но возбуждающая атмосфера) теперь станет витать над ними и отвлекать от дела. Плохо. Времени у Смотрителя до обещанного им срока передачи текста кембриджской четверке — уже не три, а только два дня. Успеет ли Уилл?
Ну, в худшем случае покажет им граф два акта. Достаточно для того, кто понимает толк в хорошей драматургии. Или даже пошире: в хорошей литературе.
Смотритель намеренно употреблял определение «хороший», а не «гениальный», что для творчества Великого Барда привычнее. Но для него гениальными были «Гамлет», «Отелло», «Ромео и Джульетта», «Король Лир», все сто пятьдесят четыре сонета, наконец. А «Укрощение» — хорошая пьеса. Ну пусть очень хорошая, если уж ее ставят на театре спустя почти восемь веков. Пусть талантливая. Но гениального даже у Гения много быть не должно. Так считал Смотритель, который не числил себя по ведомству шекспироведов, а по его ведомству, по задачам Службы Времени, от него и не требовалось высокое умение отделить зерна от плевел. Тем более что их давно отделили — все кому не лень. От него требовалось сохранить Миф, а значит, выстроить его, разбросать во времени объекта маячки, которые до-о-олго будут мигать потомкам. А уж то, что всякий идущий на их свет потомок бродит по лабиринту, из коего нет выхода, — так разве Смотритель в том виноват? Уж скорее — Елизавета. Незапланированная. И кембриджская братия. Запланированная. И все другие, которые понадобятся Мифу и кого Смотритель всего только и нацелит: мол, иди туда, смотри то, говори так. Рутина!..
Но Елизавета!.. С ней-то как быть? Она, незапланированная…
(тяжелое казенное слово, но весьма точно объясняет происходящее)…
никуда не пойдет, не посмотрит, не заговорит — вопреки собственному пониманию целесообразности этих действий. И не маячок она никакой, а целый маячище! Как бы он не погасил свет остальных маячков. И как же в таком случае сохранить Миф, а, Смотритель?..
Как быть, как быть… Горячку не пороть, вот как. Будет день, будет и пища.
Переписчики сработали быстро и на диво (в отличие от самого автора текста) аккуратно. Уже к утру следующего дня на столе графа Монферье лежали три экземпляра первого варианта…
(все-таки первого, все-таки его, по твердому убеждению Смотрителя, требовалось дотянуть если не до канона, то по крайней мере до чего-то близкого тому — даже для первой постановки на сцене)…
двух актов «Укрощения строптивой». Два переписанных экземпляра так и остались на столе, а третий Смотритель свернул в трубочку, перевязал суровой веревочкой и отправился в театр. Или в «Театр» — кому как нравится. И не то чтобы он хотел предъявить старому Бербеджу текст пьесы — наоборот: даже не собирался, не себе он эту миссию предназначил! — но просто поддался дурацкому в общем-то желанию поносить эту трубочку, помахать ею эдак небрежно, когда станет беседовать с Джеймсом или с кем-то из труппы. И его обязательно спросят: мол, неужто написали что-нибудь для нас? А он небрежно ответит: да это так, знаете, ерунда всякая, письма, документы, да и какой, в самом деле, из меня писатель…
Смотритель работал в Службе давно, проектов переделал много, но так и не потерял с годами счастливое чувство восторга, которое рождается всегда — от прикосновения к чуду. И не надо понимать слово «прикосновение» буквально…
(вот он держит в руке свернутые листы, касается их, а на них то самое чудо и зафиксировано)…
потому что чудо в его профессии — не результат, а процесс, путь к результату, долгий подчас, и на пути этом то и дело возникают те самые маячки, которые суть опознавательные знаки Мифа.
Но маячки-то разными бывают. Чаще всего они — люди. Свидетели. Иногда — нечто материальное. Свидетельства. К слову, пьеса «Укрощение строптивой» — типичный маяк-свидетельство, а кембриджская четверка — четыре маячка-свидетеля, к примеру. Но создание свидетельства для Смотрителя…
(пусть оно даже происходит при его личном, хотя и опосредованном участии)…
всегда было отдельным чудом, вызывающим абсолютно детский восторг. Это потом он наверняка привыкнет, как всегда привыкал, и восторг не то чтобы вовсе исчезнет — просто притухнет, стушуется. У того же Шекспира впереди — долгое творчество, куча пьес и стихов. Но первая
(первое, первый…)
— это нечто. Это особый случай.
Поэтому Смотритель и не смог равнодушно оставить экземпляр пьесы у себя на столе, поэтому взял с собой: он тоже причастен сотворенному. Кто-то скажет: ребячество? Да и пусть его скажет! Он сам себя за это ребячество не осуждал. Тем более что в прежних его проектах ни один из объектов…
(рифма «объекты-проекты» случайна)…
ни пьес, ни стихов не сочинял.
В театре шла репетиция.
Смотритель уже дважды был на спектаклях Бербеджа и несколько раз забегал в театр среди дня, то на репетицию попадал, а то просто на дневное, ленивое ничегонеделание. Театр во время представления и театр без оного — два разных… разных чего?., наверно, самое точное определение — два разных объекта… но объекта чего?., объекта человеческой деятельности, вот чего. И второй объект (театр без оного) Смотрителю очень не нравился. Когда-то один писатель…
(Смотритель не помнил имени)…
сравнил театр вне представления с роялем, из которого вынули музыку. Весьма точно: пусто, гулко, темно, холодно, прямо колумбарий, а не живой организм. Сравнение было из далекого от шекспировских времен будущего — оттуда, где театры обрели здания, могущие быть гулкими, темными и холодными. Лондонский же более напоминал скорее римский Колизей, только выстроенный из дерева и росточком пониже. Через стены «Колизея» доносился шум города…
(театр «Театр» стоял на большой торговой площади по правому берегу Темзы)…
крики торговцев, ржанье лошадей, веселые вопли мальчишек. Всякое отсутствие крыши лишало театр возможности иметь собственный микроклимат. А лондонское солнышко одинаково освещало как площадь вокруг театра, так и круглую земляную площадку («яму») внутри, довольно большой деревянный помост на столбах, именуемый сценой, а также ложи по периметру стен. Так что ни о «гулко», ни о «темно», ни о «холодно» говорить не приходилось. Но спектакль (актеры на сцене, зрители в «яме» и ложах), считал Смотритель, это и есть музыка, которая оживляет театр, а без нее он теряет смысл.
Репетиция, выведшая актеров на сцену, дела не меняла. Они были в своих будничных одеждах и тупо отбывали номер, произнося вслух реплики и даже не особо двигаясь, забывали текст, актер, сидящий на стуле перед сценой…
(Смотритель вспомнил: его звали Джоном, он, как и Шекспир, подвизался на третьих ролях)…
громко подсказывал, считывая текст по листам, разложенным перед ним прямо на земле и прижатым камешками — чтоб ветер не унес. Бербедж и его помощник…
(вот его имени Смотритель не знал: низок он был Монферье, негоже высокородному графу знаться с театральной обслугой)…
не следили за происходящим. Они сидели в одной из лож и что-то подсчитывали, деньги скорее всего, вяло переругиваясь: у помощника все время получался иной результат, Бербеджа это злило, он бил громадным волосатым кулаком по барьеру и орал:
— Выгоню к чертовой матери и не заплачу ни пенса! Какой ты торговец, если не можешь сосчитать количество проданных билетов?
— Я не торговец, я музыкант, — оправдывался помощник.
— И музыкант ты поганый, — напрягался Бербедж, — от твоей дудки все ослы в округе орут… — Тут он увидел вошедшего в «яму» графа Монферье, забыл о помощнике, вскочил, улыбаясь щербатым ртом. — Какими судьбами, ваша светлость господин граф? Будете на спектакле нынче? Я распоряжусь о месте…
— Вряд ли, — сказал Смотритель, постукивая свернутыми в трубочку актами «Укрощения» по раскрытой ладони. — Дела, знаете… А что это они долдонят без выражения?
— Текст повторяем. Освежаем в памяти… — Заметил наконец постукивания графа, полюбопытствовал: — Неужто написали для нас что-то?
Что Смотритель ожидал, то и услышал.
— Какое там, — отмахнулся трубочкой граф. — Разве я похож на Марло? Или, может, на Джона Лили?.. Нет, Джеймс, не мечтайте. Тут у меня просто кое-какие бумаги… А что вы сегодня играете, никак не разберу?
— «Ройстера Дойстера», — пояснил Бербедж.
— Старье-то какое, — изобразил удивление граф. А пьеске-то и впрямь было уже лет сорок. Да и тогдашний автор ее, некто Юделл, нагло увел сюжет прямиком у Плавта, который Тит Макций, древний, естественно, римлянин. — Совсем, что ли, играть нечего?
— А что играть-то, когда играть нечего? — Бербедж пере махнул через заборчик ложи и встал рядом с графом.
Смотритель числил себя немаленьким даже в дальнем своем веке высокорослых, но средневековый Джеймс Бербедж был выше его на полголовы.
— Говорят, кое-что кое у кого появилось, — туманно заявил граф и вновь постучал бумажной трубочкой по руке.
Бербедж понял жест буквально.
— Там же у вас бумаги, а не кое-что, — сказал он.
— Я же не сказал: это, — граф поднял трубочку горе, — я же сказал: кое-что. Кое у кого.
— И где он, этот ваш кое-кто с кое-чем?
Диалог начинал походить на сцену в сумасшедшем доме. Из произведений доктора Чехова, новеллиста и драматурга.
— Где-то есть, — завершил шизофрению граф и добавил уже вполне здраво: — Шекспир знает.
— Здравая информация немало развеселила Бербеджа. Веселился он оригинально. Сначала взмахнул руками, резко опустил их…
(на Смотрителя повеяло ветром)…
хлопнул себя по бедрам, присел, сложил губы трубочкой и плюнул. Последнее — совсем как юный граф Рэтленд в Кембридже. Только много дальше.
— Шекспир зна-а-ает, — протянул Джеймс, поднимаясь с корточек. В повтор он вложил столько иронии, сколько хвати ло бы на две главных роли в любой комедии, поставленной когда-либо «Театром». Но тут же посерьезнел. — Если он вам сказал, что знает нечто, не верьте. Уилл — хороший парень и дружок моего Ричарда, но, увы, ни слова правды от него не дождешься. Он лгун по призванию. Он гений лжи. И слава Всевышнему, что ложь его безобидна. То есть он — добрый гений безобидной лжи. Вот и сейчас: он должен готовиться к вечернему представлению… ролька, конечно, крохотная, пара фраз всего, но дисциплина должна быть или нет? Должна или нет, спрашиваю?
— Должна, — не стал отпираться граф.
— То-то и оно! А он не явился и наверняка соврет, что был в гостях у его светлости графа Саутгемптона.
— Он был у меня, — кротко сообщил граф Монферье.
— Зачем? — удивился Бербедж.
— Он был мне нужен. — Тон у графа стал противно высокомерным. — Извините, дорогой Джеймс, но я никому не обязан отчитываться в своих надобностях. Нужен — и все тут.
Актеры на сцене прекратили декламировать свои вечерние роли, сгрудились на краю и с искренним любопытством…
(в отличие от прерванной новым зрелищем декламации ролей)…
наблюдали за маленькой пьеской, разыгрывающейся в «яме». Не занятые в спектакле тоже вышли на сцену. Смотритель, заметив зрителей, логично предположил, что все они сочувствуют не хозяину (читай: персонажу, которого сейчас играет Бербедж), а гостю, то есть ему, графу Монферье (персонажу, которого непрерывно играет Смотритель). И это здраво, здраво, ибо как можно сочувствовать человеку, который постоянно (по роли и по жизни) заставляет работать и еще нудит, что все работают из рук вон скверно.
— Тогда ладно, — отступил Бербедж на заранее подготовленные позиции. На всегда подготовленные, если разговор идет с человеком высокородным, а не актеришкой каким-нибудь. — Тогда снимаю все претензии… А не сказал ли уважаемый Шекспир…
(зрители на сцене заржали. И не потому, что они не уважали коллегу. Напротив: любили даже — за веселый нрав, компанейскость и отзывчивость к просьбам. Но Бербедж показывал сейчас класс актерской игры, и коллеги не могли не оцепить ее по достоинству)…
не сказал ли глубокочтимый Уилл вашей светлости, кто этот кое-кто и когда он сможет осчастливить нас своим кое-чем?
Звучало двусмысленно. Зрители опять развеселились. Переговариваться начали вполголоса, комментировать видимое. Комедия в «яме» шла — уж похлеще нудного «Ралфа Ройстера Дойстера».
— Кто — не сказал, — терпеливо подыграл Бербеджу граф Монферье. — Это не его тайна, Джеймс, совсем не его, а наш Уилл, оказывается, умеет беречь чужие тайны. Но разве так важно, как зовут этого неизвестного и, как мне представляется по целому ряду признаков, знатного человека? Нет, конечно! Нам важно, когда он передаст Уиллу свою наверняка замеча тельную пьесу.
— И когда же? — Бербедж понизил голос до шепота: еще бы, до сокровенного дело дошло.
— Дня два, много — три. Финал близок, как сказал мне Уилл… — Не понравилось «сказал». Слабовато, безоттеночно. Поправился небрежно: — Обронил между делом.
— Ну-у, раз обронил… А про что пьеса, не слыхали? Не обронил наш друг?
— Не слыхал, — тяжело вздохнул граф-Смотритель. Горько ему было не знать, про что обещанная пьеса. Но воспрянул: — Хотя подождите… Уилл сказал, что вы как раз мечтали поставить ее и даже просили Марло обновить текст.
— Это что ж, выходит, про пьяного дурачка, для которого некий лорд нанял труппу, чтобы ребята разыграли комедию про сватовство?
— Понятия не имею, — решил не иметь понятия граф-Смотритель. Ну не интересовался он у Шекспира содержанием пьески. А что тот сам обронил, то граф и передает.
— Ах, не имеете понятия, значит. Значит, совсем понятия не имеете. То есть без понятия вы вовсе… — Бербедж повторял одно и то же, тянул время, нагнетал напряжение в зале, то есть на сцене, и зрители на ней смолкли, предвкушая очередную стреля ющую реплику. Они хорошо знали своего шефа. А он сощурил правый глаз и так доверительно, полушепотом: — Она, случайно, не на французском написана, пьеска эта таинственная?
— Почему на французском? — счел необходимым удивиться Смотритель.
Они оба отлично вели свои роли.
— Показалось так. Показалось мне, что ваша светлость должны особо интересоваться пьесками, написанными на родном вашем языке, на языке веселых и винолюбивых франков.
Так прямо и завернул: винолюбивых.
— Если кажется что, осени себя крестным знамением, — посоветовал скорее Смотритель, чем граф.
Но из роли не вышел.
А Бербедж перекрестился истово и спросил:
— Думаете, поможет?
— Думаю, думаю, — сказал граф, всем видом подтверждая сказанное. Мол, не к знамению относится «думаю», а к процессу, вдруг захватившему французского (подчеркнем!) графа.
И процесс оказался удачным. Граф как прозрел. — Ты что ж это, голубчик, решил, будто я пьески пописываю? Будто я спрятался за милягу Уилла и через него пытаюсь втюхать тебе свою поделку? Что это я о себе самом лепечу: знатный, таинственный?.. Окстись, Джеймс! Я считал тебя умным парнем. Очень не хочу ошибиться… Ну пораскинь тем, что у тебя сохранилось в башке: неужели я, граф Монферье, стал бы скрывать свои таланты, коли они у меня были б? Да я б на каждом углу орал о них! И пришел бы к тебе и сказал бы: друг Джеймс, я тут навалял кое-что про кое-кого, так не взглянешь ли ты своим профессиональным глазом и, коли есть толк, не найдешь ли ты этому кое-чему применение. Разве я не так сказал бы? Разве я похож на стыдливого юнца, который что-то варит исподтишка, а потом опрокидывает сваренное на близкого или дальнего, не вовремя подвернувшегося?
И все это с тяжелой мужской обидой, замешенной на тяжелом мужском гневе. И то и другое — процентов на тридцать. Не в полную силу. Но с намеком: если бы в полную, то разнес бы весь театр на дрова.
И что удивительно: Бербедж поверил. Или гениально сыграл, что поверил, столь гениально, что граф ему тоже поверил, но вот он-то только — почти, потому что верить актерскому люду — последнее дело для высокородного, умного и серьезного человека, весь актерский люд по жизни — врун и болтун. Как Уилл Шекспир в описании того же Бербеджа: гений лжи.
А Бербедж, считаем, поверил и на всякий случай испугался: ну граф, ну богач, да еще заезжий, всегда безбашенньш казался и безбашенно вел себя, вдруг да и вправду — на дрова?..
— Простите меня, ваша светлость, старого дурака, — начал громко каяться Бербедж. — Я ведь и впрямь подумал, что вы захотели испытать себя в театральном ремесле. И чего б мне так не подумать? Человек вы умный, много знающий и много повидавший, а еще и легкий в общении, ловкий на слово, меткое оно у вас и острое. Да еще к театру явно неравнодушны. — Кому, как не вам, за перо взяться?.. Но упустил я, старый осел, из виду, что характер у вас прямой, открытый, что не терпите вы фальши и лжи, и уж если б взялись за перо, то не стали б скрываться от мира. Упустил, ошибся, казните! — Бухнулся на одно колено, склонил голову долу.
Аплодисменты, переходящие в овацию.
— Встань, добрый человек, — сказал явно растроганный граф, и непрошеная слеза блеснула на щеке, отразила солнце, еще заглядывающее в «яму». — Я не сержусь на тебя. Но мне самому любопытно, кто решил осчастливить вас, артистов, и нас, зрителей, новой пьесой и какова она будет.
— Так надо спросить Уилла! — вскричал Бербедж, легко поддаваясь вялым усилиям графа и вскакивая на ноги. — Он же знает!
— Увы, нет. Не знает он, — опечалился граф. — Ты не ошибся, я многое в этой жизни повидал и понимаю людей. Говорю искренне: кто-то из его высокородных знакомцев где-то как-то намекнул ему о ком-то, чем-то занятом, и вот он, доверчивый наш, поделился со мной… даже не знанием, а как раз незнанием поделился… — витиевато завернул, а от частицы «то» прямо в глазах зарябило.
(Фигурально выражаясь)…
— А вот и он сам, — просто сказал Бербедж. — Со своим замечательным незнанием.
В «яму» с улицы вошел Шекспир, вошел веселый и легкий, чего-то даже мурлыкающий себе под нос и уж точно ни о чем не подозревающий, вошел и резко затормозил, увидев для свежего, с улицы, человека странноватую, мягко говоря, картиночку. Невиданный в шестнадцатом веке режиссерский ход: актеры — в зрительном зале, зрители — на сцене. И пусть зрителей немного, пусть их всего…
(Смотритель мигом определил!)…
тридцать два человека, из них — тридцать мужчин и два юных мальчика, исполняющих в театре женские роли. Пусть так! Но и актеров-то всего — двое. Но какие! Сам папа Бербедж, властелин дум и душ, и сам граф Монферье, бонвиван и кутила — какой дуэт, однако!
И еще одно «однако»: Уилл Шекспир дураком не был, мгновенно сообразил, что происходит нечто, имеющее к нему прямое отношение, потому что как раз с его появлением все замерли, застыли…
(пьеса здесь разыгрывается, вот что, сообразил Уилл, очень жизненная пьеса с явно опасным для него, Уилла, содержанием, тем более опасным, что неизвестным)…
зрители — с четко написанным на лицах ожиданием кульминации и актеры — с не менее четко написанными на лицах чувствами.
Уточним ход мыслей Уилла по поводу увиденного. Бербедж (отрицательный герой, может быть даже — злодей) смотрел на вошедшего и ожидал какой-то фразы, какого-то (не исключено) признания, которое (наверняка!) повредит другу Франсуа. Он, Франсуа, смотрел на вошедшего тоже с ожиданием, но еще на его грозном лике отчетливо читалось предупреждение: молчи, Уилл, не болтай лишнего, потом я тебе все объясню.
Так понял представленную сцену Шекспир.
А может, на него положительно действовали какие-то толковые (новые) свойства мозга, инициированные менто-коррекцией, — кто знает!
И он произнес лучшее из того, что мог в означенный момент произнести:
— А чего это вы здесь делаете?
Будущие физики докажут, что скорость мысли соизмерима со скоростью света. Или что-то другое докажут будущие физики, но хотелось бы, чтоб это.
— Да вот поспорили мы тут с моим другом Джеймсом, — мгновенно, опережая реплику партнера (соперника?), выступил с монологом граф Монферье. — Я обмолвился о том, что кто-то пишет что-то, а кто-то тебе об этом кое-что намекнул. И будто бы ты, Уилл, догадываешься, что этот кто-то прознал про желание моего друга Джеймса заполучить в собственность славный текст пьески про некоего пьянчугу, которого опять же некий знатный лорд решил разыграть… на кой ему черт это надо?., ну и так далее. А мой друг Джеймс заподозрил меня в том, что не кто-то, а именно я решил попробовать поточить свое перо о бумагу и сочинить сию историю красивым французским слогом. Я, как ты понимаешь, отрицаю. Вот, собственно, и весь сюжет… Что ты о нем скажешь?
Уилл не знал об открытиях будущих физиков, но мыслил ловко и споро.
— Экий бред, однако, — сказал он, присоединяясь к Бербеджу и графу, то есть к нынешним лицедеям, то есть лицедеем себя и определяя в данном случае. — Ну слышал я, верно. Ну друзья что-то такое говорили. Ну пересказал графу, не отпираюсь… Не-ет, это точно, граф все от меня узнал, сам он — ни сном ни духом… А чего плохого-то я сделал?
— Да нет, все хорошо, — кротко произнес Бербедж, глядя с нежной улыбкой в честные глаза Уилла. — Я теперь жду не дождусь, пока кто-то… может, ты, Уилл?., принесет мне что-то, что будет прекрасно, и добавит «Театру» славы и денег. Хорошо бы знать, кто принесет, чтобы ему не пришло в голову… — тут он начал повышать тон, беспощадно выводя его из piano в forte, — отнести свое, черт бы его задрал, произведение кому-то еще, например, к Хэнсло, к моему заклятому дружку Филиппу в его «Фортуну».
Сам Орландо ди Лассо, маэстро из Монса, непревзойденный виртуоз контрапункта, не сочинил бы круче.
Уилл, показывая недооцененные актерские способности, легко погасил crescendo хозяина, бухнув… во что?., скажем, в барабан бухнув или в литавры.
— Запросто, — сказал этот наивный и далекий от театральных интриг парень. Лютик просто. — И уж тогда их светлости лорд-адмирал и лорд-камергер вовсю покуражатся друг над другом, а вам, господин Бсрбедж с господином Хэнсло перепадет от них так, что мало не покажется.
Собственно, пришел миг финала. Мавр сделал свое дело…
(ОПЯТЬ фигурально выражаясь, ибо до прихода в мир шекспировского мавра еще жить и жить)…
можно было ставить точку. Смотритель начал Игру, не получив пока ничьего согласия. Но зачем оно ему — официальное? Те же кембриджцы, узнав, что Игра началась сама собой…
(и в самом деле: при чем здесь граф Монферье?)…
немедленно вольются в нее, прямо-таки растворятся и качнут жить сю. В этом Смотритель не сомневался ни секунды.
А Уилл — молодец. Не подвел. Сориентировался безо всякой подготовки.
— Я полагаю, — сказал граф, — что процесс должен стать управляемым. Во всяком случае, в той его части, которая вып лывет на поверхность — хочет того таинственный «кто-то» или не хочет. Ведь он… или она… — пустил еще одну наживку, — сочиняет где-то что-то как-то не для собственной тихой радо сти, но для удовлетворения своего разбуженного творчеством честолюбия… У нас же с вами общие друзья, Уилл?
Это он слегка свысока сказанул. Ну какие у них могут быть общие друзья? Фраза просто… Но в виду имелись конкретные люди, имена которых все знали.
Ясное дело, — горделиво сообщил Уилл.
Тогда мы найдем и общий язык… — Обнял за плечи партнера по спектаклю старину Джеймса. — Все будет хорошо,
Джеймс. Все у нас будет просто замечательно!
И поклонился публике, внимающей финалу с замиранием сердца. Точнее — тридцати двух сердец, включая подростковые. И Бербеджа легонько нагнул, чтоб тот поклон изобразил. А Уилла и заставлять не надо было.
Все-таки актеры — самые благодарные зрители, чего бы они сами про себя ни врали на протяжении столетий существования профессионального театра. Аплодисменты были — читай: овация.
И еще: Смотритель начал Игру, и она неплохо пошла.
10
Утром следующего дня Уилл с Елизаветой должны были приступить к созданию третьего акта. Именно так: Уилл с Елизаветой, ибо Смотритель, как уже сказано, принял ее появление в проекте не просто как Неизбежное…
(избежать-то — раз плюнуть: выпроводил за дверь и — до свидания)…
но и как Необходимое, потому что он не представлял себе, как сейчас мог бы обойтись без девушки. Сам понимал: имеет место легкая паранойя. Ну что, объясните, изменится, если Уилл останется в проекте один на один со Смотрителем, как, кстати, и должно быть, как планировалось? Ничего не изменится. Менто-коррекция — штука действенная и миллион раз проверенная в «поле» самим Смотрителем и его коллегами, сбои неизвестны. Смотритель всякий раз знает Итог с прописной буквы…
(или, коли речь — о Великом Барде, множество итогов со строчной, то есть все его пьесы, все его стихотворные изделия)…
и всегда точно приведет объект к нужному результату. Нужному — для Мифа. Так чем тогда мотивировать странную боязнь (это слово!) того, что уйди Елизавета — и все пойдет не так? Только одним — паранойей, определено уже. Или признать совсем уж невероятное: да, все пойдет не так, но не с Шекспиром, а с ним самим, со Смотрителем, поскольку задела она его, опытного и мудрого, зацепила. Чем? Да тем, что не казалась она ему жительницей этого мира и этого времени. В этом мире и этом времени обитали совсем другие женщины, которые, полагал Смотритель, могли понравиться графу Монферье, он даже интрижку с какой-нибудь из них допускал… (как всегда в своих проектах; и не только допускал)… но Елизавету Смотритель ощущал своей современницей или почти современницей. Как объяснить это невесомое почти?.. Так: будто она, Елизавета то есть, существует всегда и вне времени, будто там, где она на самом деле существует, время не движется, его просто не замечают, ибо что есть песчинка против пустыни, что есть век против Вечности?..
Паранойя плюс шизофрения, очень тяжелый случай. И еще добавить сюда мощную графоманскую составляющую, как побочный эффект менто-коррекции.
Стареешь, укорил себя Смотритель, глядя в зеркало.
Оно привычно лгало, поскольку цветущий облик графа Монферье выдавал иное: двадцатипятилетний удалец-молодец, несомненный соперник Уилла в любовных авантюрах. Но коли продолжать графоманство, то можно и так: что есть граф против Смотрителя? Или так: что есть живущий во временах против живущего во времени?..
Не просто стареешь, но еще и глупеешь, подвел итог Смотритель. А что касается Елизаветы, так пусть она просто будет. Что хорошо проекту, то хорошо Смотрителю…
Хотя то, что какая-то она не такая, какая-то не очень соответствующая своему (задекларированному) происхождению и воспитанию, — это сомнение остается. Или, раз уж пошли в ход прописные буквы, — Сомнение.
Они явились вдвоем, предстали на пороге кабинета, держась за руки, пред ясные очи графа Монферье. Уилл — радостный, улыбающийся, по виду — бездельник бездельником. Елизавета — строгая, собранная, готовая к трудовым свершениям.
«Противоположности свело», — банально, но точно скажет впоследствии один замысловатый поэт, далекий по времени коллега Шекспира.
— Начнем? — спросила Елизавета с места в карьер.
— Так сразу? А поговорить? — сыграл Смотритель радушного, но ленивого хозяина.
— Некогда, — отрезала Елизавета, как будто знала о сроках, отмеренных графу кембриджской четверкой. — Мы сегодня должны сделать весь третий акт. Пока не закончим — не встанем.
Сказано: должны. Это радует. Но сказано и: мы. Это по-прежнему настораживает. Вопреки всем здравым доводам здравого же смысла. Но в Службе всегда помнили о не здравом…
— Меня бы кто пожалел, — бросил граф реплику, но бросил ее безадресно, как пишут в ремарках, «в сторону».
Кстати, о здравом и не здравом смыслах. То путешествие на дно реки к затонувшему суденышку больше не повторялось. Смотритель, говоря образно, заставил кораблик вынырнуть, то есть задействовал в мозгу объекта то, что спало, запустил механизм менто-коррекции, а теперь лишь подключался к нему — чтобы плыл кораблик по задуманному курсу.
Когда-то давным-давно, когда он только начинал работать н Службе, он задавал самому себе смешные вопросы. В нынешнем проекте они звучали бы так, например: как писались пьесы Великого Барда, когда еще Смотритель не родился, не стал Смотрителем, еще и Службы Времени не было? Или надо было возникнуть Службе, появиться в ней Смотрителю, разработать, в данном случае, проект, связанный именно с Бардом, попасть в конец шестнадцатого века и… замкнуть кольцо? Кольцо времен, в котором постоянно вращаются Смотритель, Шекспир, Елизавета вот, Саутгемптон с Рэтлендом и так далее, и так далее?.. А если бы Служба не создалась, Смотритель не появился, проект, выходит, никто не разработал бы? Что случилось бы? Рухнул бы миф?..
Что было, то и будет, ответил однажды Смотрителю его Учитель вечными словами Екклесиаста, и что делалось, то и будет делаться.
И это был достаточно здравый ответ…
(в смысле — легко приемлемый для всех, истово желающих поверить в не здравое. А таких — пруд пруди)…
потому что тот же Екклесиаст еще сумел и утешить таких же спрашивающих, сказав, что во многой мудрости много печали, а умножающий знания умножает скорбь.
Ненужные знания, сделал для себя поправку Смотритель, хотя сам знал точно, что нет, не бывает знаний — ненужных. Но без этой поправки он не смог бы стать Смотрителем, а он стал им. И стал очень хорошим Смотрителем.
А что сейчас он присутствует при рождении Мифа о Великом Барде, так разве это удивительно? Нет, нет! Ведь что было, то и будет…
Уилл опять стал Люченцио, а Елизавета — Бьянкой. Но для третьего акта понадобилось соперничество двоих претендентов на руку девушки, поэтому Уилл стал еще и Гортензио. Вот Люченцио (Уилл) сказал Гортензио (Уиллу): — Эй, музыкант, кончай! Ты обнаглел! Забыл уже, какой тебе прием устроила синьора Катарина?
Канонический текст, облегченно подумал Смотритель, неужто не будет больше отсебятины?..
А Гортснзио (Уилл), человек мирный и рассудительный, вступать в пустые пререкания не стал и предложил Люченцио (Уиллу):
— Ты не кричи. Ты видишь: пред тобой гармонии и красоты царица. Так уступи мне первенство без спора. Часок займусь я музыкой, а там часок и ты для чтения получишь.
Уже не совсем канонический, не без огорчения отметил Смотритель.
— Тупой осел! — возмутился Уилл-Люченцио. Он все же был настроен посклочничать. — Ты так необразован, что на значенья музыки не знаешь. Она должна лишь освежать наш ум, уставший от занятий углубленных… Поэтому займусь с синьорой чтеньем, а ты потом сыграешь что хотел.
Уилл на сей раз записывал текст (увы, не канонический, нет) сразу. Елизавета молчала. Ждала.
— Твоих насмешек я терпеть не стану, — медленно, поспевая за пером, произнес Уилл-Гортснзио.
Пора бы и Елизавете, подумал Смотритель. А она — как подслушала. Или — как знала.
— Вы обижаете меня, синьоры, — капризно сказала она, — своими пререканьями о том, что только мне здесь следует решать. Не школьница я, розог не боюсь, — прошу меня не связывать часами… — выделила слово голосом, как передразнила спорщиков-склочников. — Когда хочу, тогда и занимаюсь… —
Обернулась вправо, будто Люченцио был там: — Оставим глупый спор и сядем здесь. — И влево, к Гортензио: — Возьмите вашу лютню и настройте… — И опять к Люченцио: — А мы пока займемся с вами чтеньем.
Смотритель решил, что не хотел бы оказаться на месте Гортензио: она с ним говорила чуть ли не с раздражением, как с непрошеным и неприятным гостем. Впрочем, для Бьянки он таковым и был.
— Я потом твои слова запишу, — прозой и от себя сообщил Елизавете Уилл, — я их запомнил.
— Я тоже, — сказала Елизавета — тоже от себя. — Я все помню, ты знаешь.
И это оказалось очередным сюрпризом для Смотрителя. Ладно — Уилл! Его мощная память надежно обеспечена менто-коррекцией и плюс к тому — все еще поддерживается менто-связью со Смотрителем… А что обеспечивает память Елизавете?.. Очередной безответный вопрос. Что по этому поводу говаривал старина Екклесиаст, а? А вот что: нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими. Это уж точно — о Смотрителе. Наслаждайся делами своими, а ответы на вопросы сами придут.
Тут нужно, чтобы Гортензио… он настойчивый… спросил — про лютню: «Когда настрою, бросите читать?» — Уилл говорил самому себе — под пишущую руку. — А Люченцио ему скажет: «Да черта с два! Настраивай-ка лютню…»
А теперь — Бьянка, — вступила со своей партией Елизавета. — Ей же не терпится, да?.. «Где мы остановились в про шлый раз?»
Сейчас будет одна из самых очаровательных в мировой литературе прелюдий к объяснению в любви, подумал Смотритель. И одернул себя: если эти чертовы влюбленные не испортят текст…
— Вот здесь, синьора, — сказал Уилл-Люченцио, тыча хвостом пера в лист и будто бы читая: — «Hic ibat Simois; hie est Sigeia tellus; hic steterat Priami regia celsa senis».
[5]
Нет, не «будто бы», а на самом деле читая. Спотыкаясь на латинских словах, но все же справляясь с ними, он чигал — кем-то написанное для него.
Кем? Ну-ка — догадаться с трех раз!
И одного — с лихвой: Елизавета написала…
Одолев фразу, Уилл поднял глаза — не на Елизавету, а на графа, как будто спрашивая: все ли правильно? Но порыв этот был мимолетен, в ту же секунду Уилл уже глядел на Елизавету. Или на Бьянку.
А она попросила нежно:
— Переведите мне.
— Hic ibat — как я уже говорил; Simois — я Люченцио; hie est — сын Винченцио из Пизы; Sigeia tellus — переоделся в одежду слуги для того, чтобы завоевать вашу любовь; hic steterat — а тот Люченцио, что сватается к вам, Priami — мой слуга Транио; regia — переодетый в мое платье; celsa senis — для того, чтобы получше провести вашего отца.
Оба замолчали. И молчали так долго, что Смотритель счел необходимым вмешаться:
— А Гортснзио уже лютню настроил.
— А и верно, — очнулся от столбняка Уилл. — Синьора, я уже настроил лютню.
— Послушаем… — опять с раздражением сказала, и Смотритель не понял: то ли начатую роль продолжала, то ли раздражение пришло всерьез — по вине Смотрителя, некуртуазно нарушившего идиллию молчания. — Фи, как верхи фальшивят!
А Уилл-Люченцио добавил от себя — совет:
— Поплюйте и настраивайте снова.
— Смогу ли я перевести, посмотрим, — начала Елизавета свой вариант перевода латинского текста. — Hic ibat Simois — я вас не знаю; hic est Sigeia tellus — я вам не верю; hic steterat Priami — будьте осторожны, чтобы он нас не услышал; regia — не будьте самонадеянны; celsa senis — и все-таки не отчаивайтесь.
А ведь ни слова не изменили, довольно отметил Смотритель, какие молодцы! Но вопрос: откуда они…
(точнее — она, Уилл здесь ни при чем)…
взяли слова? Почему Елизавета, не тронутая никакой менто-коррекцией, выбрала для диалога именно эту латинскую цитату? Именно эту, а не любую иную, коих в латыни даже не легион…
(вот, кстати, еще обрывок расхожей цитаты)…
а тьма. Именно эту, которая и живет в каноническом тексте пьесы? Нужен ответ? Потому что она и живет там. И другого ответа Смотритель не знал и не хотел искать другой, потому что оные поиски провоцируют вообще уж безответный вопрос: кто был Великим Бардом? Уж не Елизавета ли?
Впрочем, даже если и так, что Мифу с того? Он же Миф…
А на шекспироведов плевать!..
Но почему они опять смолкли? Или их латынь так вышибает, или…
Поставил многоточие в конце мысли — лишь для придания ей некой небрежной изысканности. На деле отлично понимал, что там — за «или»: они не за Бьянку с Люченцио диалог вели — за себя самих, за Елизавету и Уилла. И что с того, что он латыни не знает, а произносит ее по написанному! В их диалоге важен перевод — не буквальный, а тот, что каждый из них вложил от тебя, он-то как раз понятен и, судя по всему, очень отвечает со-оянию их душ. Так дай им бог, как говорится…
Однако вновь испортил праздник:
— А Гортензио опять лютню настроил.
— Низы фальшивят! — заорал Уилл.
Это он в адрес виртуального Гортензио заорал. Получается, что на себя обозлился: Гортензио — тоже он.
Работали в тот день до вечера. Кэтрин обедом накормила, да и то надолго не прерывались. Уилл воспользовался кратким перерывом, чтоб записать сказанное, не отрываясь от еды. Или поесть, не отрываясь от записей. Смотритель особо не отвлекался, разве что у окна стоял, смотрел на прохожих и проезжих, но чутко слушал все, что придумывали…
(или все-таки проживали?)…
соавторы, рад был, что они нигде и ни в чем не отошли от сюжетной канвы. Вон и свадьбу Катарины с Петруччо подготовили — точно под финал третьего акта. Как и должно было случиться.
Где-то около семи вечера Уилл произнес за папашу Баптисту для сюжета судьбоносное:
— Пусть место жениха займет Люченцио; ты, Бьянка, сядь на место Катарины… — Записал произнесенное и сказал не уверенно: — Вроде все?
— Конец третьего акта, — согласилась Елизавета. — Завтра умрем, а сделаем четвертый.
— Финальный? — обрадовался Уилл.
— Не думаю, — сказал Смотритель, оторвавшись от заоконного вида.
Он знал, что актов — пять.