Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Смысл, вам известный из научной практики, Павел Викторович. Ньютон в таких случаях прибегал к латинскому названию «экспериментум круцис».

EXPERIMENTUM CRUCIS. АЛАДДИН У КАЛИТКИ В СТЕНЕ

Отклика не последовало. Кто-то взглянул смущенно, кто-то быстро отвел глаза. «Испугались», — подумал Озеров.

Хмелик объявил, что ожидал этого и сейчас успокоит встревоженные умы.

— Мы еще не познакомились с главнейшей особенностью устройства — с его способностью превращать эффект присутствия в само присутствие. Со времен Дедала, первым преодолевшего закон тяготения, люди не знали подобного ощущения. Мы первые преодолеваем ложное или, скажем мягко, неточное представление о протяженности пространства, о незыблемости декартовых координат. Возьмите любую точку на карте, любой из европейских городов, и мы прямо из этой комнаты выйдем на его улицы, пройдемся по набережной По или Сены и вернемся сюда же, к этим обоям и стульям. Уверяю вас, это не страшнее, чем перешагнуть лужицу на тротуаре или вон тот порог.

— Париж — это соблазнительно, — сказала Валя. Губин снисходительно усмехнулся.

— Без валюты? Глазеть на витрины и облизываться? Даже сигареты не купишь.

— Возьми свои. А может быть, в Лондон, профессор? — Хмелик обернулся к молчавшему Гиллеру. — Вы только что оттуда приехали. Будете нашим гидом.

— Пожалуй, — оживился Гиллер. — Скажем, в Сити. Любопытно. Переулки еще Скруджа помнят.

— В Сити по воскресеньям даже мухи со скуки дохнут, — опять не утерпел Губин. — В Малаховке и то интереснее.

— Может быть, Гималаи? — робко вмешался Минчен-ко. Он был альпинистом.

— Озеров, покажи ему Гималаи! — крикнул Хмелик.

В синем «окне» возникло облачное столпотворение. Облака пенились и громоздились на скатах снежных вершин и обледенелых утесов. Завыл почти физически ощутимый ветер.

— Это ты в твидовом пиджачке думаешь сюда выйти? — съязвил Хмелик и прибавил: — Ну, в общем, все: Гималаи отменяются. Арктика и Антарктика тоже. Присоединим сюда еще север Канады и юг Аргентины. Что остается?

— А если соединить прогулку со зрелищем, — предложил Губин. — Скажем, что-нибудь вроде «Медисон-сквер гарден» в Нью-Иорке. Мировой зал!

— В Нью-Йорке ночь, невежда. Ты же видел.

— Ну, коррида в Мадриде.

— В Мадриде сиеста. Полдень. Все спят. До корриды шесть или семь часов.

— Где-нибудь дерби или регата…

— Где?

— Сегодня с утра в Монте-Карло автомобильные гонки, — неожиданно сказал Озеров.

До сих пор он молчал, стесняясь вдвойне: и как объект наблюдения, и как «лирик» среди «физиков». «Физики» поглядели на него с любопытством.

— Откуда вы знаете? — спросил Губин.

— В «Советском спорте» читал.

— Ралли?

— Нет, скоростные. На сто кругов. От московского автоклуба участвуют двое наших — Туров и Афанасьев.

— Я, пожалуй, останусь, — заробела Валя. — Автогонки — это страшно.

Но никому страшно не было.

— Ты, старик, сначала Монте-Карло найди, — сказал Хмелик. — Город, конечно, а не казино, и где-нибудь у шоссе трибуны пошукай. Должны быть длинные высокие трибуны, как на скачках.

— Погодите, — повелительно вмешался Сошин.

Все обернулись к нему — на худощавом его лице читалось откровенное негодование. Так он держал себя на экзаменах с отважными, но плохо подготовленными студентами. На чисто выбритых щеках багровела пятнами прилившая кровь.

— Я категорически против эксперимента.

— Почему, Павел Викторович? — сдерживая накипавшее раздражение, спросил Хмелик.

— Жаль, что не понимаете. Студентом вы были более понятливым. Я не допущу никакого риска прежде всего для этого молодого человека. — Он кивком указал на Озерова.

— Мы не дети, Павел Викторович, и не играем водородной бомбой, как вы изволили заметить. — Хмелик взял тот же тон. — Эксперимент совершенно безопасен. Прежде чем ко мне обратиться, Озеров успел побывать во всех частях света, а позавчера вечером мы с ним высадились на борту теплохода в Северном море и в тот же час тем же путем вернулись вот в эту комнату. Ни малейшего риска не было. Даже давление не повысилось.

— Думаю, что классическое понимание легкомыслия с моим не расходится. Очень жаль, что молодой человек…

— У него, между прочим, есть имя и фамилия.

— Все равно молодой человек, как все студенты, — нетерпеливо отмахнулся Сошин и, поймав невысказанное возражение на лице Озерова, улыбнулся. — Уже не студент? Все равно юноша. И меня бы не заинтересовала судьба этого юноши, если бы он не стал обладателем открытия, которое перевернет всю нашу науку о пространстве — времени. Оно подчиняется его биотокам и действует, пока будет принимать эти биотоки. Так как по-вашему: при каких условиях можно будет снять с него этот браслет?

— Всем ясно при каких, Павел Викторович.

— Ага, всем ясно. Тем лучше. Во время ваших самодеятельных экскурсий ничего не случилось, но ведь могло случиться! Всегда можно предполагать худшее: человек смертен. А что-тогда? Если браслет остается невидимым, открытие погибает навсегда для науки, для человечества. Если же нет, браслет снимет первый попавшийся санитар или полицейский. Вы можете предположить судьбу открытия, даже если он сам не наденет браслета, а продаст его старьевщику или ювелиру?

Хмелик молчал. «Растерялся, — подумал Озеров. — И что этот Сошин паникует. Без риска и улицу не перейдешь».

— Зачем предполагать худшее, профессор? — пришел на помощь Хмелику Губин. — Озеров не ребенок, да и мы будем рядом. Вы тоже, надеюсь?

— Не надейтесь, я остаюсь.

Лицо Сошина окаменело, глаза погасли. Ни на кого не глядя, он произнес:

— Жаль, что не убедил вас. Очень жаль.

— А мы вернемся самое большее через полчаса, — обрадовался Хмелик. — Живей, Андрей, поворачивайся.

Озеров не задержал очередного видения. Город возник на перекрестке двух не очень широких улиц. Южное солнце купалось в блистании магазинных стекол, в укатанном шинами асфальте. Полицейские в белых перчатках оттесняли прохожих, толпившихся на тротуарах. Уличное движение было перекрыто. И сейчас же по перекрестку в адской стрельбе моторов сверкнуло несколько разноцветных молний. Одна за другой — белая, зеленая, красная.

— Трасса, — сказал Хмелик. — Гонки уже идут. Поднимись над городом, старик. Над крышами.

Озеров мысленно повторил требование, и город упал вниз, закружился, обтекая высокий холм, возглавленный спесивого вида зданием с пальмовым парком и широкими автомобильными подъездами. Показалась гавань с расплавленной лазурью моря и белыми крыльями парусных яхт. Уличная трасса загибалась внизу двумя виражами к трибунам, похожим издали на палитру художника. Озеров спикировал на них и увидел сплошной карнавал цветов, вернее, женских платьев самых причудливых расцветок и форм. Белые и кремовые костюмы мужчин только подчеркивали это неистовое пиршество цвета.

— А мест-то нет, — сказал Губин.

— Найдем. Гони в самый край, старик. Там три ряда свободных.

Выбрали средний. Озеров превратил «окно» в «дверь» и кивнул Хмелику. Тот выскочил со словами: «За мной, не задерживайтесь. Озеров последний». Тут же вышел Губин небрежно и невозмутимо, как на прогулке. Неожиданно выпрыгнула Валя, до сих пор чего-то робевшая. Спокойно шагнул Минченко, и осторожно Гиллер, выбирая где ступить, как на размытом дождями проселке. Озеров оглянулся на хмуро сидевшего Сошина и спросил:

— Вы остаетесь, профессор? Зря. Тогда не пугайтесь — сейчас все исчезнет.

Он шагнул на трибуны, где все уже уселись тесной группочкой на почему-то пустом островке в кипевшем море болельщиков. И тотчас же внизу, по шоссе, обгоняемые стрельбой моторов мелькнули теми же разноцветными молниями гоночные машины. И в том же порядке: белая, зеленая, красная. В репродукторе рядом торопливо грассировал диктор. Озеров перевел:

— Впереди по-прежнему Реньяк. За ним Козетти. Третьим упрямо идет, никого не пропуская вперед, советский гонщик Туров.

На ближайшем, хорошо видном с трибун вираже красная машина каким-то немыслимым змеиным маневром проскользнула у края шоссе, неожиданно обогнав зеленую. На трибунах ахнули. Диктор хрипло закричал:

— Москва обошла Милан! Туров вырвался на второе место. Он все больше и больше отрывается от Козетти. Следите за красной машиной!

Озеров переводил, а диктор продолжал, упоенно захлебываясь:

— Если Козетти не сумеет достать советского гонщика, шансы Италии на победу ничтожны. Вся борьба на финише развернется между французом и русским.

— Кажется, мы не увидим финиша, — сказал Хмелик. Мимо свободной нижней скамьи к ним приближались юноша-контролер и пожилой крепыш с подстриженными седыми усами.

— Ваши билеты, мосье, — вежливо потребовал контролер.

— Они у нашего спутника, — мгновенно нашелся Озеров. — Он сейчас подойдет.

— А где он находится?

— В ресторане.

— В каком?

— Ну, в этом… внизу, — замялся Озеров.

— Внизу два ресторана, мосье.

— Поищите в обоих. Высокий блондин в светлом костюме. Зовут его мосье Турофф. Родной брат участника гонок.

Контролер вопросительно взглянул на стоявшего позади крепыша. Тот молча кивнул, и контролер удалился, а седоусый сочувственно, даже дружелюбно улыбнулся и присел в полуоборот к ним на нижней скамье.

— Брата вы сами придумали или он действительно существует? — спросил он по-русски. — Я что-то не слыхал о нем. А уж газетчики обязательно пронюхали бы о его приезде.

— А почему мы, собственно, должны отвечать на ваши вопросы? — с вызовом спросил Губин.

Седоусый ответил не сразу. Он был не молод, должно быть, завершал свой шестой десяток. Белоснежный костюм и дорогая панама довершали облик солидного, самоуверенного, знающего людей буржуа, «Власовец», — подумал Озеров.

— Ну что ж, давайте познакомимся, — все еще приветливо улыбнулся незнакомец. — Карачевский-Волк, сын свитского генерала, гимназистом пятого класса уехавший из России и все еще не забывший родной язык. Любопытно, слышится у меня акцент?

— Пожалуй, нет, — сказал Озеров.

— Приятно слышать. А вопросы я вам задаю, конечно, не по сомнительному праву соотечественника. Разные бывают соотечественники. Не со всяким приятно встретиться. Возможно, и для вас — со мной. Служу я в здешней полиции, господа. Нечто вроде частного пристава. Подчиняюсь только полицейскому комиссару, а потому, так сказать, облечен властью. Удовлетворены?

— Вполне, — засмеялся Хмелик. — Спрашивайте.

— Откуда вы появились, господа? Я сидел выше. Была пустая скамья, и вдруг ниоткуда, из воздуха, возникли вы. Прислушался: говорят по-русски. Я не марксист, но в привидения не верю. Отсюда мой первый вопрос: каким образом вы здесь? Никакого брата у господина Турова на трибунах нет. Это мне известно.

— Это ты выдумал брата? — спросил Хмелик у Озерова.

— Надо же было что-то придумать.

— Короче говоря, у нас нет билетов, господин полицейский.

— Как же вы прошли контроль?

— Вы же не верите в привидения.

— А есть ли у привидений документы? Скажем, паспорта, визы?

— Остались в отеле, — нашелся Хмелик.

— В каком?

Хмелик смущенно взглянул на Озерова: может быть, тот знает хоть один отель в Монте-Карло? Но седоусый перебил:

— Не выдумывайте второго брата русского гонщика. Кстати, он имеет все шансы на гран-при. А вас, господа, попрошу проследовать за мной в управление.

— Что же делать? — испуганно зашептал Гиллер на ухо Хмелику. — Ведь это пахнет международным скандалом.

— Выкрутимся.

В полицейской дежурке, как это ни странно, было чисто и безлюдно. Только отполированная до блеска скамья перед деревянным загончиком свидетельствовала о том, что здесь сиживало великое множество клиентов полицейского комиссара. Стол за барьером с полудюжиной телефонных аппаратов и пухлых телефонных справочников тоже пустовал.

— Все на гонках, — пояснил Карачевский-Волк. — А вам, увы, придется подождать, — с деланным сожалением прибавил он. — Комиссар, видимо, не уйдет до финиша, хотя я и поспешу предупредить его. Надеюсь, вы не соскучитесь в своей компании, да и осталось до финиша каких-нибудь двадцать минут — не больше. О результатах узнаете, если откроете окно: отсюда все слышно. — Он поскучнел и присовокупил: — А бежать не советую: окно выходит во двор и все выходы охраняются. О ревуар, господа.

Он ушел. В наступившей тишине гулко отсчитывала минуты большая стрелка на круглых стенных часах. Валя сидела с видом наказанной школьницы. Губин с наигранным равнодушием разглядывал ногти. Остальные просто молчали: Только Гиллер, нервничая, то вскакивал к деревянному барьеру, словно пытался достать телефонную трубку, то садился опять.

— Да перестаньте же, профессор, — сказал Хмелик.

— А вы понимаете, что произошло? — гневно спросил геолог. — Сошин был прав, говоря о вашем легкомыслии. Полицейский участок в чужой стране — финал вашего экспериментум круцис! Что мы скажем комиссару?

— Ничего не скажем. Комиссар найдет только пустую скамейку. Озеров, давай!

И за деревянным барьером дежурки показался знакомый уголок комнаты Хмелика — навощенный паркет, стулья в беспорядке и диван у стены, на котором одиноко сидел озабоченный Сошин.

Полицейская дежурка исчезла. Все уселись с веселым недоумением, перебивая друг друга:

— Как-будто ничего и не было.

— Мираж.

— Расскажешь кому — никто не поверит.

— Ничего вы никому уже не расскажете, — требовательно вмешался Сошин. — Это первое. О браслете забудьте — это второе. Кстати, ваша авантюра продолжалась не полчаса, а час десять минут.

— Произошло осложнение, — сказал Хмелик.

— Я это предвидел.

— У меня такое впечатление, — обиженно заметил Хмелик, — что вы расцениваете наши действия как нечто противозаконное.

Профессор ответил не сразу. Он прищурил один глаз и то ли с иронией, то ли всерьез сказал:

— Конечно, противозаконное. Переход границы без соответствующих документов. Ни один прокурор не помилует.

— Какой же это переход границы? Это нуль-переход.

— А чем он отличается от перелета на самолете без опознавательных знаков? Или на воздушном шаре? Или под водой с аквалангом? Во всех случаях использование техники для одной цели. — Увидев смущенные, даже растерянные лица, Сошин улыбнулся и прибавил: — Но нам, я думаю, это простят. Из-за техники. Очень уж она необыкновенна…

— Простите, профессор, — перебил Губин, — вы предложили забыть о браслете. Я не ослышался?

— Не ослышались. Я имел в виду, конечно, не нашу докладную записку в Академию наук, а обывательские пересуды о происшедшем. Предположите, друзья, что за границей узнают об этой штуковине? Какие средства будут ассигнованы, какие силы приложены, чтобы раздобыть ее! С этой минуты жизнь Озерова будет в опасности величайшей: ведь только она будет стоять между ним и браслетом. И наша задача с этой минуты оберегать ее, и наша удача в том, что находка Озерова досталась не какому-нибудь крупному или мелкому хищнику, не болвану, мнящему себя гением, а просто честному советскому человеку. Великий соблазн таит в себе эта лампа Аладдина. А владелец ее не соблазнился ничем, кроме нескольких туристских походов в майн-ридовском вкусе.

— Кстати, один туристский поход все-таки понадобится… — сказал Хмелик. — Вы о роще забыли.

— Верно, — согласился Сошин. — С нее-то мы и начнем. Кто знает, может, именно там и состоится встреча, о которой мы до сих пор и мечтать не могли.

Прошла только минута молчания, но в эту минуту в сознании Озерова промелькнула вся его жизнь. Где-то далеко — детство, ближе — институт, лекции и лингафон, Диккенс и Уэллс в подлинниках, первые шаги учителя и робкие мечты об аспирантуре. И вдруг как вспышка магния — диковинный браслет, одинокие забавы глобтроттера и вмешательство Хмелика, поставившего последнюю точку. И потом вспышка гаснет — еще закрыт занавес, еще не засветился экран перед первыми кадрами нового фильма, еще не открылась калитка в стене. Она так и не открылась перед героем Уэллса, но Озеров знает, что нужно только толкнуть ее.

И знает, что за калиткой. Новое дело, новые обязанности, новая жизнь.

Может быть, риск, может быть, подвиг.

Может быть.

Абрамов Александр, Абрамов Сергей

Тень Императора

Ты станешь самой точною наукою! Ты станешь! Ты должна! Мы       так             хотим. Роберт Рождественский, «История»
1

Крис был не кельтом и не англосаксом, а чистейшим русаком из-под Брянска. И само имя его было исконно русское, правда, редкое, совсем забытое за последние полстолетия и даже не упомянутое в словаре русских имен, какой у нас обычно дарят молодоженам, — Хрисанф. Он так и объяснял, когда у него спрашивали, почему его зовут по-английски:

— А как же сократить? Хрис? Что-то вроде Христа получается. Ну и переделали дома на Крис. Так и пошло.

Обедал Крис на одиннадцатом этаже столовой Объединенных институтов истории. Одиннадцатый был прославлен Ситой, дегустатором мясной и рыбной синтетики. Уверяли, что ее вкусовая партитура острей и разнообразней, чем у самого шефа кулинарии с пятого этажа, где обедали только магистры и доктора наук. Вадим, работавший над кандидатской диссертацией в Институте истории театра, обедал на третьем, но, соблазненный слухами о волшебстве Ситы, перекочевал на одиннадцатый. Здесь он и познакомился с Крисом, присев как-то за его столик.

— Не берите камбалу в красном вине, — предупредил Крис. — Сита в командировке, а без нее здесь все жеваная вата. Закажите лучше овощи.

— Все одно химия, — сказал Вадим.

Крис обиженно замолчал. Потребовался пламенный панегирик искусству Ситы, чтобы заслужить его прощение. В конце концов Крис смилостивился и за сладким спросил у Вадима:

— У вас в институте нет грифонотеки. Куда же вы ходите послушать прошлое? В общий фонд? Там ни одной чистой записи нет — все захриплено.

— Кое-что есть у киношников, — робко заметил Вадим.

Крис усмехнулся: он знал, что есть у киношников.

— Мэри Пикфорд на приеме у старика Голдвина? Чаплин на банкете в лондонской «Олимпии»? Или что-нибудь попозже — скажем, ссора Софи Лорен с ее продюсером? Чепуха! Приходите ко мне. На прошлой неделе записал Рашель на гастролях в Москве. Куски из «Федры» очень чистые, почти без фона, а в антракте — песенку вполголоса подвыпившим баритоном. Должно быть, в буфете или у артистического подъезда. Что-то вроде: «Я видел, как богиню на небо вознесли… четыре офицера и пятый — генерал…» И все это в середине девятнадцатого века, учтите. А запись как в консерватории — чистота ангельская!

— Кто декодировал? — спросил Вадим. Он не очень доверял грифонозаписи.

— Квятковский, — сказал Крис.

Квятковский считался лучшим знатоком голосов прошлого. Он почти безошибочно разгадывал труднейшие загадки записей, от которых давно отказались специалисты. Такой загадкой долго была записанная кем-то лет десять назад уничтожающая характеристика Александра Второго. Грифонологи терялись в догадках, кому принадлежали этот низкий басовитый голос и эти убийственные слова. Называли Герцена, народовольцев, Нечаева. Но только Квятковский, прослушав и сопоставив тысячи записей, сумел точно декодировать автора. Им оказался узник Алексеевского равелина гвардейский поручик Бейдеман.

Авторитет Квятковского рассеял все сомнения Вадима — он поверил в грифонотеку Криса. Она принадлежала Институту истории нравов, но Крису разрешалось записывать все, что он найдет интересным. В результате у него имелись такие уникумы, как речь Цезаря в сенате или полемика между Гладстоном и Дизраэли в английской палате общин. В семье Объединенных институтов репутация Криса была высока и устойчива, но сам он говорить о себе не любил, на голубых экранах не позировал, а в разговорах с незнакомыми и малознакомыми людьми выдавал себя за архивариуса. Таким его знала и Сита, пока познакомившийся с нею Вадим не раскрыл инкогнито друга.

— А вы, оказывается, знаменитость, — сказала она, подсев к их столику во время обеда, — только так и не знаю в чем. Какая-то грифонозапись, грифонотека… Ничего не понимаю. А кого ни спросишь, без математики не могут объяснить.

— Недостаток нашего образования, — философски заметил Вадим. — Поэты все дальше уходят от математики, а математики от поэзии. Ты же универсален, Крис, поэтому и объясняй.

С девушками Крис был застенчив и косноязычен, а с Ситой в особенности. И вообще он ничего не умел рассказать толком — студенты бы его освистали. Так и сейчас, услышав вопрос Ситы, Крис беспомощно взглянул на Вадима. Тот внутренне усмехнулся: «Влюблен мальчик или накануне влюбленности? Пусть сам и выкручивается».

Крис вздохнул и, не дождавшись поддержки, отважно ринулся в страшный для него водоворот объяснений:

— Ну как вам сказать… В общем-то, просто. Сначала Гришин, потом Фонда… — Он растерянно оглянулся, как лектор в поисках кнопки кинопроектора. — В целом это теория незатухающих звуковых волн… если, скажем, подтянуть их уровень до тридцати децибелов…

Крис скучно жевал слова, пытаясь по-своему объяснить суть величайшего открытия века. Вадим сострил про себя, что Крис сейчас напоминает Сизифа, уныло созерцающего свой камень, мерно сбегающий под гору. «Но Сизиф Сизифом, — подумал он, — а Сита вот-вот уйдет. Надо спасать науку».

— Может быть, лучше математически, — промямлил Крис, — есть, понимаете ли, формула…

— Погоди, — перебил Вадим, — формула эта для Ситы все равно, что для нас ингредиенты вкусовой палитры. Ты отдохни, а я займусь переводом. В общем, все гораздо сложнее, чем пробурчал Крис. Слушайте и внимайте. Началось в конце прошлого века в заснеженных Альпах, в обвалившейся пещере, до тех пор неизвестной. Обнаружил ее спелеолог Бергонье, впопыхах спустился, ходил-бродил, умилялся сталактитам и вдруг увидел, что выхода нет.

— Как — нет? — заинтересовалась Сита.

Вот так и нет. Завал. Тривиальный завал, Ситочка, гроза альпинистов и спелеологов. К счастью, у него был телесвязник и «луч» — портативный приборчик для определения толщины завала. Он включил его и услышал голоса. Очень слабые, едва различимые, они походили на шум зрительного зала в антракте. Пещера шушукалась и переговаривалась на сотни голосов мужских и женских. Сильно мешал фон — то гром, то выстрелы, то завывание автомобильной сирены, то колокольный звон, далекий и близкий. Пораженный спелеолог выключил прибор — и все смолкло. Снова включил, и голоса в пещере снова ответили. Бергонье не был мистиком, но материалистически объяснить этот феномен не мог. Забыв о телесвязи, о том, что его уже ищут, ученый начал экспериментировать. Через полчаса он уже знал, что дело не в приборе, а в его дочерней части — амплифере, повышающем частоту волн. Это он извлекал из великого безмолвия пещеры все странные звуки и голоса, усиливал их, позволяя даже различать слова: то французские, то английские, то на неизвестных Бер-гонье языках. Когда его наконец нашли, обнаружилось, что амплифер работал в необычных условиях — в зоне повышенной радиоактивности. Вот тут и выступает на сцену советский физик Николай Гришин, теоретически обосновавший эффект Бергонье. Экспериментируя в пещере и в лаборатории, он открыл, что звуковые волны в атмосфере не затухают полностью, а движутся с постоянной амплитудой и частотой, приближающимися к нулю. Цепью обратной связи, поддерживающей жизнь этих звуковых колебаний, является сама атмосфера. Это как бы кашица из звуков, как планктон в океане. Все есть. И первые архейские катастрофы, и голоса юрских джунглей, и все автомобильные гудки, когда-либо прогудевшие, и все телефонные звонки, когда-либо прозвеневшие, и звон всех мечей, и шпаг, и столовых ножей, и грохот всех войн с сотворения мира, и все звуки человеческой речи на всех языках и диалектах. Даже не триллионы и не квинтильоны, а какие-то немыслимые количества звуковых волн, не сливающихся друг с другом. Потому что ни один звук не умирает, Ситочка. Закричал на охоте пещерный человек — до сих пор кричит; сказал речь Цицерон — и бежит она вокруг света второе тысячелетие. Давно истлели в гробах все великие актеры прошлого и все великие трибуны прошлого, а все когда-либо ими сказанное еще звучит, и наша с вами болтовня не умрет, а останется в эфире и может быть записана и воспроизведена через тысячу лет. И все это открыл нам амплифер Бергонье, поднявший уровень «вечных звуков» до порога слышимости, до испугавших вас тридцати децибелов.

На этот раз децибелы не испугали Ситу. Крис же внимал с нескрываемой завистью: так свободно он мог разговаривать только у себя в студии записи, да и то разве так! А Вадим, немножко рисуясь — еще бы, ведь он уже был знаком с интонационным богатством великих актеров прошлого, — кратко закончил рассказ. Он упомянул об англичанине Фонда, сконструировавшем прибор для записи неумирающих звуков, о том, как в поисках нового термина соединили два имени — Гришина и Фонда — и как это пополнило международный словарь. Раскройте его на букву «Г» и прочтите: грифон, грифонозапись, грифоно-грамма, грифонотека и даже грифонология. Так родилась наука, определяющая, кому принадлежит «пойманная» фраза, речь, обрывок разговора, совещания или спектакля.

— И учтите, — прибавил Вадим, — грифонотека — это не просто хранилище таких «пойманных» звуков. Это храм, где их извлекают из атмосферы и где священнодействует верховный жрец записи.

Крис поморщился: таких шуток он не любил.

— Не сердитесь, верховный жрец, — сказала Сита. — Я все поняла. И любопытство у меня не обывательское, а научное. Вы мне поможете.

— Как? — удивился Крис.

— Интересуюсь рецептами древних забытых блюд. Век семнадцатый или восемнадцатый. Кулинария французских монастырей в особенности. Рецептов тогда не записывали, они передавались изустно. А если звуки не умирают…

— Понятно, — сказал Крис.

— Можно конец девятнадцатого. Петербургский Донон или московский Эрмитаж. Или, допустим, любительские новации. Есть преинтересные, например «зубрик». Придумал его актер Малого театра Климов…

— Читал, — подтвердил Вадим. — В чьих-то мемуарах упоминается.

— А рецепт не упоминается. Попробуйте поймать. Трудно?

Крис задумался.

— Самое трудное угадать волну. Микрошкала допускает до двухсот проб в минуту. Можно и чаще, но надо прислушаться. А хотите, спросим у него самого? — прибавил он с непонятной многозначительностью. — Как вы сказали?..

— Климов?

Сита и Вадим переглянулись: может быть, Крис оговорился? Но он уже встал.

— Я не знаю, когда смогу выполнить вашу просьбу, Сита. Но я обязательно ее выполню.

И ушел.

— Что он хотел сказать? — спросила Сита Вадима.

— Может быть, он имел в виду подборку высказываний?

— Какую подборку?

— Многократные пробы на одной волне. Я у него спрошу вечером.

Но ни в этот, ни в следующие дни спросить Криса не удалось. Он был недосягаем. В столовую он не заходил — обеды и ужины доставлялись ему по термоканалам. Когда Вадим звонил ему, автомат, подключенный к телефону, вежливо отвечал, что старший экспериментатор на записи и беспокоить его нельзя. Вадим попробовал зайти сам, но над дверью святилища Криса горел сигнал: «Тихо! Идет запись». Да и дверь не открылась, хотя обычно она открывалась автоматически, как только Вадим подходил к ней вплотную: в ее электронной памяти была его фотокарточка. Дома у Криса повторилось то же самое, а на записку, посланную по пневмопочте, он ответил, что откликнется, как только освободится. Пришлось ждать.

Недели через две Крис появился в столовой еще более похудевший и взлохмаченный; по его словам, он даже ночевал у себя в студии.

— Зубрика не поймал, но кое-что все-таки выловил, — сказал он, передавая королеве дегустаторов перфорированную по краям продолговатую карточку. — Это уникальный рецепт гурьевской каши. Не тот, что есть в поваренных книгах, а первозданный, изложенный самим автором на каком-то банкете. Кто сей Гурьев, вы, конечно, не знаете. Каша — это единственное, что спасло от забвения министра финансов императора Александра Первого.

Как выудил это Крис из многокилометровой толщи звукового океана, сколько тысяч проб сделал, чтобы найти ту единственную каплю, какая могла обрадовать Ситу? Этот вопрос все время задавал себе Вадим, но, когда Сита ушла, спросил совсем о другом:

— А поговорить с ним так и не удалось?

— С кем?

— Я просто вспомнил твое обещание Сите.

— Не удалось, — отрезал Крис и прибавил, ничего, в сущности, не объясняя: — Да и не стоило. Жалкая и ничтожная личность, как говорил Паниковский.

2

Объяснение Вадим услышал позже, когда зашел прослушать записанную Крисом Ермолову. Она играла вместе с Южиным и Лешковской в скрибовском «Стакане воды». Из театральных мемуаров Вадим знал, что спектакль этот шел в Малом театре почти сто лет и за эти годы в нем сменилось несколько сценических поколений. Записанный Крисом отрывок относился, по-видимому, к началу двадцатого века. То был поистине фейерверк актерского мастерства, блеск диалога, неподражаемых интонаций и пауз. Так уж давно не играли, и не только потому, что театр и кино сменили новые формы зрелищ, потребовавшие иной артистической техники, изменился самый язык, строй речи, ее компоненты и ее ритм. Но эти голоса из прошлого покоряли и силой звучания, и забытой красотой языка. Вадим слушал их как музыку.

— Интересная у тебя профессия, Крис, — сказал он не без зависти.

Крис вздохнул:

— Кому как. Мне уже нет.

— Кокетничаешь.

— С какой стати? Все исчерпано. Я уже о другом думаю.

— О чем?

Крис ответил не сразу, словно сомневался, сказать или не говорить.

— Как ты относишься к спиритизму? — вдруг спросил он.

Вадим даже не понял, шутит ли Крис или нет, настолько неожиданным и нелепым показался ему этот вопрос.

— Не моргай, — насмешливо уточнил Крис. — Именно к спиритизму. Ты не ослышался.

— Как Энгельс, — пожал плечами Вадим. — Могу процитировать.

Не надо. Самое дикое из всех суеверий, помню. И многое другое помню. Шарлатанство, жульнические комбинации медиумов, даже промышленность для обмана доверчивых дурачков — надувные гости из загробного мира и вертящиеся блюдца. «Плоды просвещения» я тоже читал. Но задавал ли ты себе вопрос, почему спиритизмом увлекались и кое-какие серьезные люди? Крукс, например. В свое время крупный ученый-физик.

— Мало ли было деистов и мистиков в тогдашней науке? Ты еще средневековье вспомни.

— Крукс не средневековье. И Конан-Дойл не средневековье. Не крупный, но довольно рациональный писатель. А столы вертел. Почему?

— А ты не переутомился? — осторожно спросил Вадим. — От навязчивых идей избавляются сейчас легко и быстро. Один сеанс энцефалогена.

Крис не ответил, вернее, ответил чуть позже и не по существу. Он поиграл пальцами на пульте хранилища, набрал нужный индекс, и где-то в соседнем зале искомый кристаллик записи автоматически подключился к звуковоспроизводящей сети.

— Прослушай внимательно, — сказал Крис, — это запись спиритического сеанса у князя Вадбольского в Санкт-Петербурге в 1901 году. Кстати говоря, запись отличная, чистота ноль девять. А тебе, наверно, будет особенно интересно то, что среди участников несколько артистов императорских театров. Да и медиум тоже корифей, хотя и не из крупных, — актер Александринки Фибих. У спиритов он, между прочим, знаменитость да и вообще личность по тем временам примечательная. Лет пять до этого убил из ревности свою жену и был оправдан судом присяжных. А жена — артистка того же театра Карелина-Бельская. О ней что-то в истории есть. Помнишь, наверное. Да ты не кривись, все проверено. Сам декодировал.

Он включил звук, и в комнату словно издалека донеслись голоса и смех. Сначала едва слышные, почти неразличимые, они звучали все ближе и громче, как-будто вместе с ними входили люди, смеясь и переговариваясь. Не прошло и полминуты, как Вадим уже отчетливо различал в этой разноголосице:

— Пожалуйста, пожалуйста, господа, располагайтесь.

— Ой, как много свечей! Даже семисвечник.

— Как в церкви.

И укоризненный шепот:

— Не надо таких сравнений, Люба.

Люди, должно быть, расходились по комнате: голоса звучали уже отовсюду.

— За этот стол, господа. Прошу.

— Я не вижу блюдечка, ваше сиятельство.

— Сегодня без блюдечка.

— Значит, что-нибудь особенное, да?

— Неужели общение душ?

— Ой!

А из угла комнаты осторожным, откровенно насмешливым шепотком:

— Чудит его сиятельство. Ты веришь?

— Тес… все-таки меценат.

— А ужин будет?

Снова чей-то голос из-за стола:

— А где же Фибих? Аркадий Львович!

— Я здесь, господа.

— Вы остаетесь на том диване? Так далеко?

— Должна быть дистанция, господа. Между миром живым и миром загробным.

— Бархатный голос модулировал, играл интонациями.

— А можно не тушить свечи? Я боюсь.

— Ни в коем случае. Оставьте только одну свечу. И где-нибудь в углу, подальше.

Барственный, хозяйский голос из-за стола:

— Ваше слово — закон, Аркадий Львович. Я сейчас позвоню дворецкому.

— Зачем, ваше сиятельство? Мы сами. Мигом.

— Туши, Родион.

Шаги по комнате. Стук каблучков. Визг.

— Ай! Палец обожгла.

— Сядьте, шалунья.

И снова модулирующие интонации избалованного вниманием гостя:

— Руки на стол, господа. Цепь. Не разомкните ее, пока я в трансе. И тишина. Я засыпаю быстро… минуту, две… Когда почувствуете чье-то присутствие в комнате, можете спрашивать. И еще: попрошу не шутить. Неверие нарушает трансцендентальную связь. Так к делу, господа… Начинаем.

В наступившей тишине слышалось чье-то покашливание, поскрипывали стулья, кто-то астматически тяжело дышал. С закрытыми глазами Вадим представлял себе хозяина с седой эспаньолкой и блудливым взглядом, его гостей — артистов со следами грима на лицах, не очень тщательно стертого после спектакля, и медиума с уже заметной синевой на впалых щеках и дергающимся ртом неврастеника. Он даже угадывал, где сидит этот великосветский плут и где стоит единственная непогашенная свеча.

— Не жмите так руку… больно, — услышал он подавленный женский шепот.

— Тише!

И вновь покашливающая, поскрипывающая тишина.

— Зачем тебе эта петрушка? — спросил Вадим.

— Погоди, — предупредил Крис. — Слушай.

И тотчас же вслед за ним как-будто ничем не отделенная реплика князя:

— Я чувствую чье-то присутствие. Он среди нас.

— Кто, кто?

— Ой!

— Тише!

Сквозь тишину еще один голос, явно женский, но приглушенный, словно что-то его экранировало, тушило его:

— Где я?

— Вы у меня в гостях. Я князь Вадбольский. Глуховатый женский голос отвечал в той же однотонной, мертвой манере:

— Мой князенька… такой добряк. Никогда не сердится… Прощает даже мое увлечение Зиги… А на рождение… подарил мне такой чудесный кулон… Агат с бриллиантами. И Аркадий даже не разгневался…

И сейчас же за столом чей-то взволнованный тихий шепот:

— Ей-богу, я ее знаю!

— Катрин!

— Она помнит вас, ваше сиятельство.

— Господи боже мой, как страшно…

— Екатерина Петровна, здесь все ваши друзья… Снова глухой, однотонный голос:

— Разве у меня есть друзья? Меня все, все ненавидят… Все нашептывают Аркадию. Обо мне и о Зиги…

И опять шепот за столом:

— Кто это Зиги?

— Сигизмунд, не знаешь разве?

— Какой Сигизмунд?

— Корнет Вишневецкий, балда! Из-за него ее и зарезали.

— Кто, Аркадий?

— А кто же? Я, по-твоему?

— Тише! Она опять говорит. Слышите?

— …вчера Аркадий нас видел на Невском. На лихаче. Зиги встал, чтобы поправить полость, и я узнала Аркадия… Он стоял у елисеевской витрины… Вы ему не говорите, о князе он не знает. И Зиги не знает… Он, глупенький, даже не догадывается, что мы с князем весной уезжаем в Виши…

Смятение за столом.

— Это неправда, господа.

— Души не лгут, ваше сиятельство.

— Мы вас не выдадим, князенька.

— И потом, он спит.

— Но это неправда, ей-богу, неправда! Я никогда никому…



— Екатерина Петровна! Тишина.

— Вы здесь, Катрин?

Тишина. Потом звук отодвигаемого стула.

— Доктор, вы разомкнули цепь.

— Сомкните ее без меня. Я иду к нему.

— Не делайте этого, доктор. Вы ее спугнете!

— Все равно. Я должен проверить. Он не спит. Не верю. Шаги, минутная тишина и удивленный голос издалека:

— Представьте себе, господа, спит. Пульс замедленный. Крис щелкнул тумблером.