Он обнял Гордина и сказал тихо:
— Вы уж простите, если что не так. Я ведь человек далекий от рапортов. Евгений Дорн, художник.
Наверно, это было ужасно. Но он рассмеялся. Интуиция… И все вокруг засмеялись. Кажется, они опасались встречи не меньше, чем Гордин.
— Член Совета…
— Заместитель председателя…
Верейский. Знакомая фамилия. А лицо — нет. Чем-то он напоминает Дорна, может быть глазами.
— Вы мало изменились, Эрик.
Гордин не успел ответить. Вмешался Румянцев:
— Кончайте, пора ехать.
Верейский негромко фыркнул: «Порядки!» — но спорить не решился. Спросил только:
— Надолго вы его отнимаете у человечества?
— Месяц полного покоя.
Верейский даже растерялся.
— Подождите, а Хант? Не считаете же вы в самом деле, что Председатель Совета…
— Хант — врач, — отрезал Румянцев. — И только в этом качестве…
— Ах, в качестве… — Верейский улыбнулся. Сколько морщин!
Должно быть, он очень стар.
— Пора ехать, — повторила Румянцева.
Она взмахнула рукой. Бесшумно придвинулась машина.
— До свидания.
— До встречи…
* * *
Шек опустил стекло. Плотным, тугим комком ударил в лицо ветер. Мотор запел, срываясь на свист, и притих.
— Компенсирует сопротивление, — сказал Шек.
Небрежно держа руль, он смотрел на дорогу. Дороги, собственно, не было — узкая, заросшая травой полоса в густом лесу. Она петляла, обходя столетние дубы, выбегала на поляны, срывалась на дно оврага. Без видимого напряжения машина угадывала повороты, только над оврагом мотор тихонько завыл.
— Вам удобно? — спросил Шек.
Он хотел спросить совсем не о том. О машине. Это его машина, собственной конструкции. Будь его воля, они давно сидели бы на траве и рассматривали чертежи. Но в этой поездке он шофер. И еще справочное бюро, если пациент пожелает что-то выяснить.
С врачом не спорят. С инженером можно, с агрономом, даже с археологом. А с врачом нельзя. И Шек молчит или задает бессмысленные вопросы.
— Машина знает дорогу?
Наконец-то! Теперь спокойствие. Голос ровный, будничный: он дает справку.
— Модель видит дорогу впервые.
— Эта модель?
— Другие — видели, — признался Шек. — Но здесь нет переноса памяти. Машина честно выбирает дорогу.
— А на развилках? Колебание, вероятно, в пределах тысячной секунды.
— Две тысячных. В машинную память заложены общие принципы выбора маршрута. Не конкретного, а маршрута вообще.
— И вам неизвестно, куда нас завезет?
— Только приблизительно. — Шек повернул обтекатель, ветер усилился.
— Ваша первая конструкция?
— Первая. Если бы вы, Эрик, прошлись по ним рукой мастера…
— Спасибо, Шек. Но я давно не мастер. А экранолетами я вообще не занимался.
«Теперь врачи меня съедят, — думал Шек. — Впрочем, это неизбежно. Нельзя ждать, когда спящий проснется. Просто нет времени ждать».
— Что там экранолет, — протянул он. — Обыкновенный автомобиль на газовой подушке. Вот двигатель… А это по вашей специальности.
— Ой, Шек!
— А почему, собственно, Эрик? Ах, да, забыл, что вы в состоянии отдыха. Кажется, у них это так называется…
Гордин покачал головой:
— Дело не в отдыхе. А почему вы так говорите о врачах? Вы их не любите?
— Напротив, очень люблю. И охотно слушаю — когда болен. Но когда здоров… Вы можете объяснить: почему со всеми спорят — с инженерами, с физиками, с археологами, — только не с врачами. Почему?
— Не знаю. А кто вам мешает спорить?
— Бесполезно. — Шек пожал плечами. — У них Хант.
— Спорят не с людьми, со взглядами.
— Вы не знаете Ханта. Если вы завтра предложите новую теорию минус-поля, он посидит ночь, и к утру от теории останутся рожки да ножки. Интересно, что вы тогда скажете!
— Спасибо.
Шек рассмеялся:
— Ловко. Ну, а если теория правильна и дело лишь в неумении доказать?
Гордин не ответил. Шек хороший парень и фантазер. Инженеры против врачей? Чепуха! Карантин кончился, это важно. Свобода.
Шек молчит, умница. Молчат стволы, слитые в бесконечный коричнево-зеленый коридор. Бесшумно (к ровному негромкому гулу он привык) скользит машина. Это и есть свобода — ветер, деревья, дорога. И человек, с которым можно помолчать.
Двигатель охнул, замолк. Машина осела и, найдя опору, закачалась на резиновых катках.
Гордин осмотрелся. Просека уперлась в поляну, дальше пути не было. Машина зашла в тупик. Вслух он это не сказал, чтобы не обидеть Шека. А Шек не двигался, сидел, смотрел вверх. На темной коре дерева отчетливо выделялся белый четырехугольник таблички. Не той, на которой писали во времена фараонов. Обыкновенной, канцелярской.
Не очень доверяя себе, Гордин прочел ее дважды. Черным по белому, каллиграфическим почерком на табличке было написано: «Без дела не беспокоить. Надоело».
— Я поставил бы в конце восклицательный знак.
Шек ответил меланхолически:
— Бут Дерри не нуждается в знаках. Для тех, кто с ним встречался, вполне достаточно слов.
— Давайте разворачиваться.
— А поговорить с ним не хотите? Дерри стоит того.
— Очень может быть. Но у меня к нему ничего нет. Никаких дел.
Шек улыбнулся:
— Неважно, вы сами дело. К тому же нас привела сюда судьба. А с судьбой не спорят.
— Ладно, — сказал он. — А кто этот Бут Дерри? Хотя бы по специальности?
— Учитель. Нет, не учитель с большой буквы. Школьный учитель истории.
Снаружи дом выглядел необычно. Внизу — массивный шестиугольник неправильной формы, а верх легкий — молочно-белая, почти прозрачная пластмасса. Смысл тут, во всяком случае, был. Нижний этаж занимала мастерская: станки (в том числе большой универсальный), тиски разных размеров, набор ручных инструментов, приборы, электронная аппаратура. В углу стоял шкаф с книгами.
Но настоящее царство книг — наверху. Собственно, кроме стеллажей и столика с двумя креслами в кабинете, ничего не было, от этого он казался огромным. И форму — шестиугольник — диктовали книги. Исторические и философские занимали стеллажи вдоль основной стены, дальше, строго по стенам, — физика и химия, астрономия, биология, медицина. На восток и на запад смотрели окна: стиснутые книгами, они вытянулись от пола до потолка.
Конечно, все это Гордин рассмотрел потом. Сначала он видел только Дерри.
— Бут Дерри! — прокричал с высоты резкий, гортанный голос.
Он был в самом деле высок и уж никак не молод — голова совершенно седая. А держался прямо. Может быть, слишком прямо. И лицо. Что-то острое, болезненное было в этом лице. Оно постоянно менялось, отражая все, что он чувствовал. Гордин отвел глаза, — такое ощущение, будто подсматриваешь.
Дерри кивнул — садитесь — и продолжал ходить.
— Садитесь, — сказал Шек громко. — Он будет ходить. И меня он тоже не слышит: обычные разговоры проходят мимо него. Зато он очень хорошо…
— Эрик Гордин, — донеслось с высоты. — Ушел в полет на «Магеллане», год сорок шестой. Вернулся в две тысячи шестьдесят первом.
— Отвечайте, он слышит, — прошептал Шек.
— Да.
— Достигнутая скорость?
— Ноль девяносто девять.
— Чепуха! На Глории разумных существ…
— Видимо, нет.
— Не «видимо», а «очевидно». Было очевидно до полета. Что думаете о ВК? Дурацкие клички вместо названия, но других нет.
— Первый раз слышу.
— За тридцать два дня не удосужились! Раньше люди были другими.
Гордин не обиделся. Хорошо бы ехать сейчас в машине или слушать дождь. А глаза у Бута совсем больные. Лечиться надо.
— Сумасшедший. В психиатрическую. А куда ребят? Они мне верят. Верят. — Бут тихо засмеялся. Лицо повторило смех, а глаза уже были яростными. — Их куда, я вас спрашиваю?
— Не знаю, — сказал Гордин вяло.
Одно время в моде был такой театр: актеры по ходу действия обращались с вопросами к зрителям. Он и был зрителем, который опоздал и попал на незнакомую пьесу в середине второго акта.
— Ребятам нужна перспектива. Не помните, кто сказал? Макаренко, учитель двадцатого века. А что им делать? Ездить с экскурсией на Марс, писать стихи, малевать картины… ВК, корабль с роботами, — какой идиот это придумал! Да и не в том дело. ВК. — функция, и бессмысленный полет — функция.
— Функция чего? — Молчать дальше было неловко.
— Тысячи вещей. Утилитарности. Приземленности. Элементарного понимания физического и духовного. Для тела — спорт, для интеллекта — наука и искусство. А для души? Вот эти несчастные ВК, которых не удосужились хотя бы назвать по-человечески… О дискуссии знаете?
— Нет.
Такое лицо было у Дерри, что Гордин почувствовал себя виноватым.
— Хорошо, я расскажу.
Но его ненадолго хватило. Он все повышал и повышал голос, пока не начал кричать. Высокий, худой, он метался по комнате, выкрикивая неведомые Гордину числа, названия, имена. Внезапно он замер, огромный, неестественно прямой, с всклокоченными волосами, — памятник самому себе.
— Конец, — сказал Шек. — Говорить с ним дальше бессмысленно, он ничего не видит и не слышит. Но если вам интересно, я доскажу по дороге.
Гордин кивнул…
— Началось с того, — говорил Шек, — что не вернулся «Берег», ушедший к третьей звезде в созвездии Кентавра. Звезда инфракласса, темная, одна из ближайших к Земле. Открыли ее в сорок седьмом. Ну да… через год после вас. «Берег» был хороший корабль. Большой, надежный, хотя не из быстроходных. Все шло нормально: сообщения в газетах, насмешливое лицо Маклярского на экране. («Маклярский?» — «Вы его знали?» — «По школе, мы учились вместе».) Сообщения стали реже, запаздывали — это тоже было естественно. Потом он выбрал планету (всего их там пять, но эта показалась ему самой удобной) и сел. «Планета обычная, типа С, присвоено имя „Лесная“, — передал он. — В атмосфере исключительно первичные газы. Интересно. Включаю приборы плюс органы чувств…» «И плюс осторожность!» — передал Хант. Он, видимо, знал Маклярского. Получилось минус осторожность, сигнал был последним. Я с ним не знаком, но говорят…
Я был тогда мальчишкой, — продолжал Шек, — но очень хорошо помню, какой поднялся шум. Нашлись люди, обвинявшие Ханта в неосторожности. Это Ханта! Есть такой химик Уралов, он заявил, что дальний космос вообще не нужен. Сведения стареют раньше, чем люди возвращаются. А сами люди… простите. В общем, вполне достаточно роботов. С другой стороны — Бут Дерри. Тогда я впервые услышал его имя. Он предлагал послать целую эскадру, шесть кораблей. Он говорил (тогда еще не кричал), что человечество не может мириться с неизвестностью. И еще он утверждал, что Земля стареет, из жизни уходит риск. Что трусость Совета (он не назвал Ханта, но это само собой разумелось) превращает мужчин в старух, пригревшихся у земной — будь она трижды неладна! — печки и лениво размышляющих, что бы еще спихнуть на роботов…
Ему бешено аплодировали. Но только мы, школьники. В Совете его почти никто не поддержал. Нет, это не то слово. Его буквально разгромили. Физики обиделись за роботов, химики — за Уралова, философы — за философию, совсем немного за себя, и все — за Ханта. Бута называли авантюристом, искателем дешевой популярности, предлагали лишить права учительствовать.
Я думаю, это последнее его доконало. Он объявил, что человечество вырождается, привел в пример древнюю Спарту и викингов. Что было дальше, я мог только догадываться — экран выключили.
Потом мне рассказывали, что выступил Хант и неожиданно поддержал Дерри. Он хотел послать эскадру — не из шести, конечно, а из двух кораблей. Это не прошло, большинство Совета в чудеса не верило. Думали, что нарушена связь, хотя радиосистема, конечно, дублировалась. Несмотря на зубовный скрежет физиков, Хант выдрал один корабль (он им был для чего-то нужен) и послал к Лесной. Корабль назывался «Компромисс» и вел себя соответственно. Это, однако, ничего не изменило. Связь с ним прекратилась, едва он сообщил о посадке. Третья экспедиция — два корабля — ушла в прошлом году. Те самые ВК: ВК-7 и 8 с роботами. Месяца через четыре они выйдут на связь.
— А ваше мнение, Шек?
— В школе я был убежден, что Дерри прав. Сейчас я понимаю, что никакого вырождения нет. Но я хотел бы, чтобы меньше людей занимались стихами и картинами, а больше техникой. Сейчас в инженеры палкой не загонишь. И потом, мы почти не строим корабли дальнего космоса. Это мне тоже не нравится.
— А история с «Берегом»?
— Странно, но скоро все выяснится.
— Вы уверены?
Шек снисходительно улыбнулся:
— Роботы не ошибаются.
Темнело. Шек включил фары дальнего света. На поворотах машину качало, тогда казалось, что это танцуют, тяжело переваливаясь, мохнатые ели.
— Далеко до города?
— Час с минутами. Сейчас мы выберемся на шоссе, слезем с воздушных ходуль на старую добрую резину. Тогда будет скорость…
Через час, уже в городе, Шек спросил:
— Вы не передумали? Я бы мог пойти с вами.
— Спасибо, не нужно. Хочу побродить по улицам. Здесь я когда-то жил. Боитесь, что потеряюсь?
— Не потеряетесь, но будет трудно. Все-таки многое изменилось.
— А может быть, Шек, я хочу, чтобы было трудно. Остановите, пожалуйста. Превосходная поездка.
— Вы не обиделись… ну, из-за Бута Дерри?
— При чем тут вы! Виновата теория вероятности. Из одиннадцати поворотов машина случайно угадала все одиннадцать. И после этого ее называют теорией… Спасибо, Шек.
* * *
Когда-то он знал здесь каждую улицу. Город вытянулся вверх, но стал как будто просторнее. В его время яростно спорили: улицы-коридоры или высотные дома-одиночки (воздух, свет, кругозор). Улицы сохранились, хотя и сильно размытые полянами-площадями. Они в самом деле были похожи на поляны. Небрежно, почти случайно раскиданные по городу, они прятались за крутым поворотом, неожиданно возникали среди ровного течения улицы. Здесь не было ни асфальта, ни аккуратных дорожек желтого песка — просто земля, просто деревья вокруг и запущенные тропинки, которые куда-то ведут.
Сам город, в сущности, изменился мало, это площади делали его непривычным. Потом он вспоминал и сравнивал. Все это было: желтый дом из Марсианской — Анин Архитектурный институт; серый обелиск в память первой экспедиции на Юпитер… Исчезла гостиница на углу 2-й Лунной, огромное здание Центра связи, шестиэтажный дом, где жил Володя Танеев. Вместо дома — глыба красного камня с барельефами: память о полете, из которого никто не вернулся. Других он почти не знал, а Володя был мало похож. Только губы его — приподнятые по углам, острые.
Но это было потом — не в первый да и не во второй день. А в первый день он вышел из машины с чемоданчиком (все его личное имущество), пересек лесозащитную полосу и очутился в собственно городе. Машины тут не ходили, всю ширину улицы занимали тротуары и движущиеся дорожки.
Часы показывали семь — солнце садилось, но светильники еще не горели. По тротуарам текла густая толпа гуляющих. А движущиеся дорожки пустынны. Изредка вырвется из толпы человек, пробежит по переходному мостику и устроится в кресле. Вспыхнет светлячок-лампочка, человек открыл книгу…
Гордин не сразу приноровился к неторопливому шагу гуляющих. Но когда это удалось, он ощутил себя частью толпы. Он жил ее ритмом — никого не толкал, и его не толкали. Голоса уже не сливались в ровный, однообразный гул, он различал слова, интонацию.
Он шел, подчинившись общему движению. Может быть, в этом и счастье — идти, ни о чем не думая, ничего не решая. Просто идти среди многих других.
Все-таки было в этом что-то нереальное. Те же самые люди, по той же улице шли и год, и десять лет назад. А он был тогда один, в миллиардах километров от этой улицы. Шагала, неслась, летела по циферблату стрелка. Он ел или чистил зубы, толпа текла — люди умирали, рождались, делали открытия, играли в саду дети.
Что-то изменилось, он не сразу понял что. Растекаясь, поток редел — улица вывела его на площадь. В это мгновение, словно только его и ждали, площадь вспыхнула, заиграла, закружилась в пестром хороводе огней. Зажглись скрытые в зелени деревьев фонари, загорелись многоярусные светильники на невидимых нитях, понеслись куда-то цветные рекламы…
— Вам плохо?
— Нет.
Он отошел к дому. Стоял, чувствуя спиной надежность камня. Все другое было зыбко: и в нем, и вокруг — люди, свет, цветная игра реклам.
Больше всего волновали почему-то рекламы. Он ушел с площади, выбрался на тихую, заросшую деревьями улицу. Здесь было темно, мало людей, скромная, по-провинциальному неторопливая реклама. А он не мог идти. Стоял и смотрел, как с наивным упорством чередовались цвета — красный, зеленый, синий, призывая его прочесть новый роман Густава Кора, загорать на солнце не больше двенадцати минут, заниматься гимнастикой по системе Ельга…
Конечно, колдовство было не в надписях (он их не очень-то понимал). Колдовали огни, цвета. В них было что-то волнующее, что-то намертво связанное в его памяти со словом «город».
Накрапывал дождь. Гордин машинально расправил накидку. Спрыгнули вниз, под ноги, огни реклам — синие тени, зеленые тени, красные.
Смешно, никогда он о них не думал. В полете — тем более. Все было табу: земля, город, дождь. Он знал, что должен вернуться. Увидеть… мало ли что увидеть. Эту дрожащую зеленую полосу под ногами. И Володя Танеев знал, а не вернулся.
Он дошел до угла, ткнул кнопку на плане. Четыре улицы прямо и две налево. Недалеко.
* * *
Он лег и постарался уснуть. Прошло сначала пять, потом десять минут. Точно десять — шестьсот земных секунд.
За окном барабанил дождь. Капли то звонко, то совсем глухо били в окно. Звонкий удар — стекло, глухой — пластмасса. Глухих ударов больше — дождь лишь слегка косит. На тумбочке — аппарат электросна.
Он убрал аппарат подальше, на подоконник. Заходил по комнате. В общем, естественно — впечатления, перемена темпа. И неопределенность. Он ничего не мог придумать на завтра — ни распорядка дня, ни дел, ни обязанностей. В мире, где были только он, корабль и пустота, где двоилось самое время, ему просто необходимы были житейские мелочи — предметы реальности. Размышляя о них серьезно и обстоятельно (со стороны это было бы, наверно, смешно), он уходил от другого — над чем человеку в одиночестве, пожалуй, и не следовало думать. Он засыпал среди мыслей о дублере связи (он и основной-то системой давно не пользовался), о блюдах, которые ему завтра предложат на обед, о подлокотнике кресла, где обязательно надо сменить планку.
Теперь это ушло, и ничего взамен. Люди, которых он узнал, и город, и эта квартира были ему сейчас не ближе, чем пустота. Чужие, абстрактные и беспокоящие.
Он взял свою книгу. Ему ее разрешили взять с собой. Книга открылась сама.
Под насыпью, во рву некошеном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая.
. . .
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали желтые и синие;
В зеленых плакали и пели.
Все не так. Ни рва, ни вагонов, ни кос. Белые халаты врачей, белая рубашка, белые простыни. Русые Анины волосы коротко острижены. И все так. Лежит и смотрит, как живая. Вагоны шли привычной линией. Мимо, мимо. Она осталась одна, в белом холодном зале.
Он подошел к окну. Дождь давно кончился, а стекло прохладное и влажное. Фонари не горят, и только редкие желтые огоньки освещают путь случайным прохожим.
Три. Пора спать. Утром позвонит Хант. Еще несколько дней, чтобы осмотреться. Потом станет легче, начнется работа.
— Работа, — повторил он громко, И ничего не почувствовал.
Он старался вспомнить. Ясно, как на экране, Гордин увидел чертеж — последний, оконченный за день до посадки. Увидел (время текло назад) черный песок полигона, зеленую панель пульта, ровные ряды заводских автоматов. Он смотрел как зритель: интересно, и не более того. Ради этого он жил? Этим, жил после Ани…
Заглянул в стол. Одеколон, платки, зажигалка, пачка сигарет… Он долго глядел на коробку. Кури на здоровье: ни вкуса, ни запаха, безвредно. Рефлекс? А что хуже? Бессонница тоже рефлекс. Он закурил. Сигарета, бывают же чудеса, имела вкус и запах.
Психологи чертовы, думал он, засыпая. Снотворное он бы не принял, а тут рефлекс. Все учли. Кроме одного. Ответная реакция. Вот разозлюсь и не усну. Но даже злиться не было сил.
* * *
Он занялся гимнастикой, принял душ, позавтракал. Сразу — не раньше и не позже — запел телефон. Гордин включил звуковую связь.
— Лида, секретарь Ханта. — Слова бежали стремительно, как телеграфная лента. — Лифт до нулевого этажа. Поезд. Остановка — здание Совета. Через пятнадцать минут вас примет Хант.
— Понял, — улыбнулся Гордин.
— Благодарю. — И звонкая трель отбоя.
Лифт, черно-белые тени за окном. Вкрадчивый голос автомата: «Высший Совет — следующая». Снова от самых дверей вагона — движущаяся дорожка, потом лифт. В конце короткого и прямого коридора — белая дверь.
— Вы — Гордин? Садитесь, отдыхайте. У вас пять минут.
Быстрый взгляд (глаза совершенно зеленые), руки не отрываются от клавиш.
— Ваше время. Идите.
— А он свободен?
Она пожала плечами.
Хант был совсем другой. Большая голова тяжело опирается на сцепленные руки, волосы растрепаны, глаза сонные. Не отрываясь от экрана, кивнул.
Человек на экране скользнул по Гордону равнодушным взглядом и продолжал. Говорил он, видимо, давно, и его это нисколько не утомляло, Фразы были гладкие, круглые, как камешки, обкатанные морем. Речь и шла о море, о породах рыб, которые следует разводить в первую очередь.
— …Мы ценим науку (подробно: за что ценим и как). Мы сознаем свою ответственность (коротко об ответственности). Но когда мнения теоретиков расходятся (перечисление имен), мы в тупике и вынуждены обратиться (эффектная пауза) к авторитету Высшего Совета!
— Не понимаю, — возразил Хант. — Названные вами ученые — консультанты Совета. И если мы начнем обсуждать, они же и здесь будут спорить.
— Но вы в качестве главы Высшего Совета…
— Я ничего не понимаю в рыбах.
На экране круглые глаза, человек благодушно рассмеялся.
— Это не так важно. Главное — ваш авторитет.
— Но куда, черт побери, — Хант рассвирепел, — куда, на какую чашу весов я брошу этот авторитет! Можете вы мне это сказать?
— Конечно. За тридцать лет работы кое-какой, пусть скромный, опыт мы накопили. Скажем, красная рыба. При несколько больших первоначальных затратах…
— Ну и действуйте на основании этого опыта.
Человек помолчал, подумал. Потом решительно:
— Так нельзя. Нужно мнение Совета.
— Хорошо, — сказал Хант устало, — я ознакомлюсь. Через неделю вас устроит?
— Вполне.
Экран погас и зажегся снова.
— Метеоритный центр, — знакомая Гордину стремительная скороговорка секретаря.
— Отправьте их к Лугову, — ледяным голосом ответил Хант. — Ловить за них метеориты я не буду.
— В девять ноль-ноль прибывает «Меркурий».
— Очень хорошо. Еще что-нибудь?
— У меня все.
— Час уже потеряли и еще неделю потеряем, — сказал Хант печально. — Толковый человек, специалист, но боится ответственности. Как вы думаете, откуда это?
— От первобытных времен, — улыбнулся Гордин.
— Не скажите. Если, к примеру, на тебя несется мамонт, не очень-то успеешь сбегать к вождю племени за указаниями. Вы же обходились.
— Что делать! Оттуда и вовсе не сбегаешь.
— А при возможности?
— Конечно. За советом.
— За советом, — повторил Хант задумчиво. — Потому мы и называемся: Совет. Совет и указание, думаю, разный вещи. Впрочем, ладно. Как вы себя чувствуете?
Гордин помолчал.
— Средне.
— Будет хуже, — сказал Хант прямо. — Почти пятнадцать лет. А темп жизни высок, догонять трудно — вы скоро почувствуете. Мы, врачи, называем это психоаритмией — термин, который, к сожалению, уже можно встретить в энциклопедии.
— Профзаболевание космонавтов?
— Не только. С вами, думаю, обойдется сравнительно легко.
— Почему?
— Способность к отсеву лишней информации. Теперь о полете. Анализ материалов не закончен, пока несколько предварительных вопросов…
Он слушал внимательно, не перебивал. Но по быстрым кивкам, по замечанию, брошенному мельком, Гордин понял: все это Ханту известно. И тем ни менее он спрашивает.
Гордин улыбнулся. Председатель Высшего Совета — гений. А человеческое ему не чуждо. Отчет, стереозвуковые фильмы, диаграммы, показания приборов. Все так. Но в глубине души он надеется: есть еще что-то главное, чудо, что ускользнуло от приборов и станет известно сейчас, в разговоре.
— О планете, пожалуйста, подробнее. — Это был единственный признак, что Хант оценил лаконичность ответов. — У вас хорошая зрительная память.
Гордин откинулся в кресло, закрыл глаза. Уже не видел, как сдвинулись шторы, затеняя огромные окна. Он и Ханта не видел. Только светлую точку вдали. Она надвигалась, росла. Обозначился квадрат — серовато-белое, будто из талого снега слепленное поле. Черные тени. Но это уже были скалы Глории, корабль шел на посадку.
При всем том он помнил, что сидит в кабине Ханта. Что он должен не просто увидеть, — показать Глорию, выбрав самое основное или, пожалуй, самое личное, ибо все, что несло в себе биты информации, стало добычей автоматов. Это было их право, он не вмешивался. Они фотографировали планету в инфракрасных и ультрафиолетовых лучах, вели запись в недоступных ему внезвуковых диапазонах, снимали электрические, магнитные, гравитационные характеристики.
О чем же рассказывать? Хант не летал, во всяком случае далеко. Он поймет, но не почувствует, что это такое — первый шаг на чужой планете. И если есть награда за месяцы одиночества, за четыре постылых стены, за мертвое время и мертвое небо, за болезнь, описание которой вошло в энциклопедии, если может быть за все это награда, то одна — открытая тобой планета. Земля под ногами и неизвестность, ожидание чуда. Чудес нам и не хватает на нашей слишком известной Земле.
— Планета как планета, — сказал он. — Молодая. В атмосфере много углекислого газа, но кислород есть. Растения… Вероятно, съедобны. Преобладают резкие цвета. Красиво, хотя к контрастам нелегко привыкнуть, вначале устаешь.
— Красиво. — Хант как будто вздохнул.
— Что меня удивило… Меды. Вы видели снимки. Похожи на медведей, только гораздо больше.
— Да, — кивнул Хант. — И вашу встречу с ними видел. Почему не воспользовались оружием?
— Меды травоядные. И они не виноваты, что у них плохо с нервами.
— Полагаю, мы в этом тоже виноваты. — Хант нахмурился. — Если бы в последний момент вам не удалось их успокоить…
«Не в последний, — думал Гордин, — раньше. Стрелять было поздно. И вообще я не люблю стрелять. Что я, ковбой, что ли…»
— Никогда не слышал, чтоб оружием лечили нервы. Но вам, как врачу, конечно, виднее.
— Превосходно! — воскликнул Хант. — Согласитесь, однако, что в случае крайней необходимости…
— Крайней не было, — сказал Гордин устало. — Это удивительные существа. Они подходили ко мне так, словно знали давно. И чего-то от меня ждали.
— У нас пока нет возможности исследовать все планеты средней перспективности, — вздохнул Хант. — Особенно сейчас. Вы, наверно, слышали?
— Слышал. — Он чувствовал взгляд Ханта.
Нужно было возвращаться, но перед глазами стояло серое плато, черные зубцы скал, оранжевое низкое солнце.
— От Бута Дерри?
— И от него тоже. Машина случайно забрела к нему.
— Положим, не совсем случайно.
— Вы этого не хотели?
Хант усмехнулся:
— Не так просто. Я мог попросить, чтобы вам сопутствовал кто-то другой, не Шек. Это было мое право. Но я обратился к нему, и он выбрал маршрут. Это было его право. Или обязанность, как он ее понимает. Последний вопрос. — Хант понизил голос: — Вы достигли скорости света?
Гордин помолчал. Конечно, председатель Совета знает. Вероятно, ради этого весь разговор.
— Да.
— И что же? — Хант наклонился к нему.
— Трудно объяснить. (Объяснить не трудно, а вспоминать мучительно.) Какое-то странное сознание раздвоенности. Как будто во мне два сознания: мое и не мое. Или лучше так: нас было двое. Я жил в нашем мире. Он — в чужом.
— И что сделали вы?
— Я — ничего. Сделал он. Потянул рукоятку.
— Ну!
— Рукоятка не пошла, это было учтено в конструкции. Тогда вмешался я. Время опыта истекало, и я, как положено, убрал скорость.
— Вы могли перейти черту!
— Нет. Пришлось бы сорвать пломбу.
— Вас остановил кусок свинца?
— Пломба, — повторил Гордин холодно. — Кусок свинца означал, что мне доверяют. Ведь проще было поставить ограничитель.
— Но опыт… такой опыт! — Хант вытер лицо.
— А если бы этот опыт, — Гордин сжал зубы, — не удался? Допустим, хотя это невероятно, что корабль выдержал бы и вернулся. Но вы бы ничего не узнали, ровно ничего. Приборы вышли из строя раньше, я проверял.
— У вас хватило…
— Хватило, опыт продолжался шесть секунд.
— А если бы вас было двое? Трое? Корабль сопровождения?
Гордин покачал головой:
— Не вижу разницы. В случае неудачи все мы, в корабле, узнали бы одно и то же, но ничего не смогли бы рассказать. На том корабле могли бы говорить. Но ничего не узнали бы…
— Простите, — сказал Хант, вставая. — Я сошел с ума. Приступ болезни: чем шире информация, тем острее жажда… Да, порог информации сейчас высокий. Надо, чтобы вы его перешагнули достаточно быстро, без особых эксцессов. На практике различают три сферы информации: НТ (научно-техническая), ИЛ (искусство, литература), СЖ (сфера жизни). Деление, понятно, условное, но не лишенное смысла. Беспокоит меня последняя сфера. Нет ничего труднее информации о самом простом, обыденном. А без нее вы останетесь гостем, вам будет скучно на Земле. Мы, конечно, не можем окунуть вас в информацию — вы утонете. Пробовали логические методы обработки. Логика остается, жизнь уходит. Помните пищу Юлова?
Гордин кивнул. Он был великий мастер синтеза, Юлов. В продуктах, которые он изобрел, было все: калории, витамины, тончайшие оттенки вкуса и запаха. Продукты пользовались успехом: о них писали, их демонстрировали на выставках. Но почти не ели. Психологи объясняли это предубежденностью, консерватизмом сознания…
— Достаточно полную сводку всего, что было, вы, разумеется, получите, — продолжал Хант. — А вообще вопрос стоит остро. Вплоть до временного отказа от полетов. (Он подождал ответа, Гордин молчал.) Конечно, от дальних полетов. Роботы без всякого ущерба для дела заменят человека. (Он снова выждал.) И наконец, мы не имеем права распоряжаться чужой жизнью.
— Жизнью каждый распоряжается сам.
— Все это много сложнее, чем кажется, — сказал Хант миролюбиво. И так же спокойно, не меняя тона: — А вы не жалеете? Столько лет…
— Не жалею.
— Идея-фикс, — пробормотал Хант. — Поймите, что это просто не нужно. Открытия безнадежно стареют в пути. Люди отстают от жизни. И над всем этим витает дух псевдоромантики. Можете вы объяснить, зачем нам сейчас дальний космос?
— Наверно, могу, — сказал Гордин. — Но вы правы, это много сложнее, чем кажется. А в частности, еще Павлов…
— Прошу вас! Рефлекс поиска, рефлекс на новое. Тот самый, что заставляет животное изучать неизвестные запахи, следы, все изменения в окружающей природе… Я изучал Павлова внимательно. Кроме того, кажется, ни один спор о космосе не обходится без этого рефлекса.
— К счастью, не только спор. — Гордин улыбнулся. — Остается повторить вслед за Павловым: без этого рефлекса животное погибло бы.
— Если человек — животное, то земное!
— Так было. Сказав «а», надо сказать «б». Не стоит шутить с неизвестным.
— Вы имеете в виду последнюю экспедицию. Не сомневаюсь, что автоматы дадут нам ясное представление о событиях. И окажется, что все просто, никаких чудес. Так случалось не однажды.
— Но бывает, и автоматы ошибаются, как сказал…
— Помню, Гордин. Давайте пока на этом остановимся. Учитесь, читайте. Наш оптимальный рабочий день — четыре часа — для вас не обязателен. Однако восемь — предел. И только с соблюдением графика смены занятий. Старайтесь больше гулять, ездить, встречаться с людьми.
Гордин поднялся:
— Благодарю вас. Можно съездить в школу к дочери?
— Даже нужно. Если бы не запрет, вы получили бы сотни приглашений.
— Понимаю. Псевдоромантика.
— И живой интерес тоже. Теперь запрещение снято. Вы можете принимать приглашения или не принимать без всякого стеснения. И, конечно, высказывать в любом обществе любую точку зрения. Право, которого у нас лишены только члены Совета.
* * *
Ничего необыкновенного не было. Сначала позвонили из отдела информации — убедиться, что он дома. Потом привезли и установили картотеку. Двое ребят в шортах показали, как ею пользоваться. Пока один объяснял, другой дирижировал тросточкой и притопывал в такт собственной музыке. Кончив, они облегченно вздохнули и ушли, весело поблескивая голыми коленками.